ЗАКЛЮЧЕНИЕ ПО-ОДЕССКИ

Уже несколько часов я сижу в одиночном боксе этапного помещения Одесской пересыльной тюрьмы. Это первый промежуточный пункт на обратном пути из Кишинева в Ленинград. Бокс-пенал с площадью основания примерно метр на семьдесят. В грязный, захарканный бетонный пол вмонтирована маленькая деревянная скамеечка. Стены покрыты "шубой", как во всех боксах и внутренних прогулочных двориках тюрем советской России, т.е. неровно разбросанным цементным раствором. Это делается для того, чтобы зэки не могли писать на стенках.

Нас привезли в Одессу рано утром, сейчас по моим предположениям около трех часов дня. Меня уже давно обшмонали и отобрали чеснок – не положено. С тех пор я уныло сижу в боксе и жду, когда поведут на санобработку. Но, по-видимому, этап слишком велик и его никак не могут переварить. Время от времени я слышу хлопки дверей боксов. Не могу понять, продолжают ли вселять обысканных зэков в боксы или уже начали выводить в баню.

Хотя я сижу в боксе одиноко уже полный рабочий день, мне не скучно. У меня даже нет времени сосредоточиться и подумать. В коридоре все время крики, шум, команды надзирателей. Уже минут сорок из бокса напротив отчаянно вопит какой-то уголовник – просится на оправку. Каждые десять минут, когда его стук по двери бокса достигает апогея, он получает стандартный ответ надзирателя:

– Делай в штаны!

Бедняга, может быть, давно бы так поступил, но он не сидит в отдельном боксе, и, если не выдержит, его судьбе я не завидую. На этапах в первую очередь страдают больные и невыносливые, те, кто не могут приспособиться к беспорядку, сотканному из сплошных случайностей, где очень трудно что-либо предусмотреть заранее.

Вдруг щелкает замок моего бокса. Дверь открывается, и я замираю пораженный. Гений чистой красоты стоит в дверях, смущенно озираясь. И это не мимолетное видение – его можно пощупать. Симпатичный русый парень в кепке, белоснежной бобочке, тщательно выглаженном новом сером костюме и сверкающих штиблетах. В руках у не мимолетного видения сетка, а в сетке огромный свежий белый батон с коричневой корочкой. У меня началось самопроизвольное выделение слюны, и я вспомнил, что сегодня еще ничего не ел.

Я почти влип в стенку, и парень смог поместиться рядом, засыпая меня вопросами о том, что такое тюрьма и с чем ее едят. На правах старого опытного зэка я вводил его в курс дела, но у меня все время чесался язык спросить:

– Откуда ты взялся, такой красавец?

Наконец, наступила его очередь рассказывать, и передо мной прошла еще одна простая история. (К счастью, парень предварительно разломил батон пополам и, слушая его, я сочетал приятное с полезным.)

Работал он шофером грузовика в Ильичевском порту под Одессой. Несколько месяцев назад между Одессой и портом его остановили незнакомые люди и предложили халтуру – подбросить по дороге какие-то бочки. Перспектива бутылки с закуской повлияла на решение, и он даже не поинтересовался, что в бочках.

А бочки, естественно, были ворованные, и то, что в них – тоже. Мужиков застукали, и они потащили за собой шофера. Парень раньше не судился, имел отличную характеристику, и общественность порта направила в суд просьбу отдать парня на поруки. По всем правилам он должен был получить год-два исправительно-трудовых работ по месту работы, то есть он работал бы по-прежнему, но из его зарплаты вычитали бы двадцать процентов.

С таким настроением парень пошел на суд. Он оделся, как в театр, чтобы произвести благоприятное впечатление на судей. Жена дала ему сетку и попросила на обратном пути купить свежий батон. Одну штуку. Парень решил забежать в булочную по пути в суд. Попутно он пропустил бутылочку "жигулей" для настроения.

Но человек предполагает, а Бог располагает. Наверное, не хватало шоферов на великих стройках, завербовать их туда на добровольных началах было сложно, и суды получили разнарядку на отлов шоферов. Так или иначе, парень схватил два года "химии" с транспортировкой на стройку на общих основаниях. Поэтому и сидели мы с ним вместе на маленькой деревянной скамеечке в узком тюремном боксе и уплетали свежайший одесский батон.

За беседой время проскочило стремительно, и я даже не заметил, когда перестал вопить и биться уголовник, молящий об оправке. Наконец за нами пришли и повели на санобработку. Грязный парикмахер снял грязной машинкой волосы с лобков и под мышками; этой же машинкой он стриг волосы на лице и голове. Делал он это с ленивой медлительностью евнуха, стриг не подряд, а чересполосно, не знаю, от лени ли, или испытывая какое-то злорадное удовлетворение.

Все наши вещи мы надели на проволочную вешалку и сдали в прожарку. Я представил себе, в каком виде выйдут белоснежная бобочка и роскошный серый костюм из грязной печи.

Все операции после парикмахера проходили, как в волшебном царстве Аладина – мы не видели ни одного живого человека, лишь иногда открывались окошечки в стеночках, оттуда высовывались руки, брали у нас вещи, давали мыло, неизвестно откуда звучащие голоса наставляли нас, куда идти дальше, двери открывались перед нами сами, разъезжаясь в стороны при нашем приближении. Наконец, мы попали в огромный зал с двумя длинными каменными скамьями, на которых стояли шайки и валялись обмылки. Вдоль стен с обеих сторон зала тянулись штук сорок душевых рожков. Встав под душ, мы стали крутить регулирующие ручки. Напрасно: воды не было. Когда мы уже стали приходить в отчаяние, вдруг брызнула и полилась вода. Из всех сорока душей. Это была гигантская водная феерия, вроде тех, что проводятся у Нижнего дворца в Петергофе, под Ленинградом. В этом огромном пустом зале, в центре современного потопа, мы могли хорошо почувствовать мизерность жалкого человечишки в утробе исправительной системы.

Вдруг все струи одновременно иссякли, и помноженный банной акустикой, мощный голос с небес предложил нам срочно закончить помывку и пройти в дальнюю дверь зала. Снова вышли мы в пустынное безлюдье. Окошечко в одном из "застенков" отворилось, оттуда вышвырнулась наша одежда, и оно снова захлопнулось. Мы протянули свои доверчивые руки к одежде и одновременно отпрянули, дуя на пальцы. Температура наших шмоток, и особенно пуговиц, была как у только что вскипевшего бульона.

Пришло время расставаться с бывшим владельцем бывшего батона. Меня с вещами "подняли" на самый верхний этаж тюрьмы, построенной по тому же проекту, что и ленинградская уголовная тюрьма "Кресты". Мощная толстозадая мадонна в надзирательской форме открыла одну из дверей, выходящих в широкий коридор. Вонь параши сильно ударила в нос, но я не сразу заметил высокий ржавый цилиндр параши слева от входа из-за густого табачного дыма, висящего в камере.

– Здорово, – сказали мне откуда-то из глубины дымной завесы, и я различил неясные фигуры, сидящие вокруг деревянного стола и играющие в самодельные карты. Кажется, их было четверо. Пятый лежал на койке на втором ярусе и с любопытством на меня смотрел. Свободного места на койках для меня не было. Я поставил мешок и сел у входа напротив параши на какую-то досочку, лежащую с одной стороны на столбике, а с другой – на койке первого яруса. Уголовники продолжали чинно играть и только закончив кон, обратили свое внимание на меня. А также на мой мешок.

Я еще отвечал на их первые вопросы, когда раздался мощный стук в дверь, и мощный голос мощной мадонны приказал:

– Собираться в баню! Быстро! Я не успел удивиться, как дверь распахнулась и мои сокамерники начали выходить.

– Послушайте, – бросился я к надзирательнице, – я только что из бани. Минут двадцать назад. Посмотрите, еще волосы мокрые.

– Давай, шевелись быстрей, милок, все идут в баню, – ответствовала мадонна и игриво шлепнула меня пятерней по заду.

Мы начали спускаться по пролетам лестницы. Я был здорово измотан после этапа, и мне так не хотелось иметь какое-нибудь очередное приключение, но все внутри меня поднялось и забушевало против такого явного издевательства над логикой и здравым смыслом. Человек еще не был убит во мне окончательно.

Кишиневский опыт мне помог. Когда, спускаясь вниз, я увидел приоткрытую дверь на втором этаже, то недолго думая, юркнул туда на глазах изумленной мадонны. И снова мне повезло – там сидел корпусной. Выслушав меня, он сказал надзирательнице:

– Отведи его назад. Этот не возьмет. И только тогда дошло до меня, почему, выводя из камеры людей, там не оставляют никого.

Жильцы моей "коммунальной квартиры" вернулись назад перед самым ужином. Они были чистенькие и голодненькие. Тут же принесли ужин. Один из них стал у кормушки. Он получал миски с какой-то коричневой жидкостью и передавал дальше. Я посмотрел на миски, и меня чуть не стошнило. Они числились вымытыми, но были черны, и по ним можно было сразу же сказать, что ели из них вчера, позавчера, неделю тому назад. После того, как ими пользовались последний раз, их в лучшем случае окунули в прохладную водичку и сразу вынули. Преодолевая брезгливость, я начал хлебать жижу, которая пахла гороховым супом. Мысль о том, что днем из нее ел туберкулезник или сифилитик, сжимала горло спазмой, но я заставлял себя есть, ибо это было отныне частью моего быта и иного исправительная система мне не предлагала.

Кроме меня, лишь у одного в камере была ложка с обломанной ручкой, длиной в палец. Ручка была согнута, и зэк работал ею, как экскаватор ковшом. У остальных ложек не было вовсе, и они пили суп через край. Пили без хлеба, ибо свои пайки съели еще утром.

Принесли кипяток. Его налили в те же миски – получился тот же суп, только пожиже. Я залез в свой мешок и достал два кусочка пиленого сахару. Столько же дал каждому из остальных. Реакция была совершенно неожиданной. Один из них, молодой тракторист, который был центром картежного балагана, выговаривая слова по-украински мягко, сказал мне довольно жестко:

– Ты за кого же нас считаешь, за нищих, что ли?

– Я дал вам столько же, сколько взял себе. Кроме того, я привык: если я даю кому-то что-то, он говорит мне спасибо.

– Спасибо захотел? А ты не хочешь, чтобы мы твой майдан пропороли? Тогда оттуда больше высыпется…

– Попробуйте…

Наступила напряженная тишина. Я взял свою кружку с кипятком и свои два кусочка сахара и вышел из-за стола. Вернулся на свою досочку против параши и начал пить. Кусочек сахара все время лежал на языке. По опыту я знал, что даже одного кусочка при таком методе хватает на кружку. Двух – за глаза.

Мужик, который все время лежал на втором ярусе, не спускаясь, и по непонятной мне причине не принимал участия в карточной игре, приподнялся на локтях, ожидая "интересное кино". Вся его физиономия выражала гневное осуждение моего крохоборства и "единодушную" поддержку решения пропороть мой мешок и полакомиться. Но сидевший ко мне спиной зэк с туго налитыми мускулами, разрисованный татуировкой по груди и рукам, включая ладони, вдруг заговорил с трактористом на совсем другую тему. Остальные поддержали разговор. Возобновилась карточная игра. Жаждавший зрелищ на втором ярусе понял, что "кина не будет", и снова лег.

Был поздний вечер. Надзиратели давно прокричали "отбой", но в махорочном дыму продолжалось яростное сражение, – на надзирателей никто не обращал внимания. Сидя недалеко от глазка в двери, я видел, как крышка глазка несколько раз отодвигалась и задвигалась снова: но надзиратель молчал, он хотел жить спокойно. Принцип "живи сам и жить давай другому" в отношениях надзирателей и уголовников соблюдался свято.

В конце концов я понял, что надо как-то устраиваться на ночлег посреди этого балагана. Я встал и осмотрел досочку, на которой сидел. Мы были примерно одного роста. Но она гораздо уже. Кроме того, с одного конца она была расщеплена и сходила почти на нет, напоминая детское деревянное ружье с прикладом, ложем и стволом. Выдержит ли она меня? Я лег, постепенно переводя на доску свой вес и каждую секунду ожидая треска. Не треснуло. Для меня она была первой, я же у нее был один из многих. Теперь мне всю ночь предстояло быть эквилибристом на доске, но альтернативы не существовало.

Где-то в полночь пришел и лег на койку первого яруса – голова к голове со мной – тот мужик с мускулами молотобойца, который погасил инцидент. Он закурил, лежал молча, потом спросил меня о моем деле. Я ответил. Завязался разговор, довольно интересный. В камере никто не спал, и вскоре разговор стал общим. Я не успевал отвечать на вопросы. Под утро мы были если не друзья, то, по крайней мере, приятели.

А вечером уже был этап. Меня и Марка Дымшица, уже успевшего прибыть в Одессу, посадили в один воронок. В один пенал на двоих. В общий отсек воронка загружали уголовников.

– Начальник, дай его сюда побаловаться. Начальничек, не бойся, давай его сюда, малость поиграемся и отпустим, – услышали мы с Марком.

Все это сопровождалось гадким хихиканьем и какими-то неясными нам намеками. Я не сразу понял, что просили уголовники у солдата. Только тогда, когда к нам в пенал втиснули красивого круглолицего мальчика лет шестнадцати с черными бровями и он сел нам на колени, ибо негде было стоять, я понял, в чем дело – мальчик дрожал в буквальном смысле этого слова, и его дрожь передавалась мне.

Это был школьник из Молдавии. Вместе с товарищами во время драки на танцах он кого-то порезал или зарезал. Сейчас его везли в специальную колонию для несовершеннолетних преступников под Москвой. Но ему надо еще доехать туда в общем отсеке столыпинского вагона, где он будет сидеть с потенциальными или действительными гомосексуалистами, которые не менее горды этим своим званием, чем английские лорды – своим. Ибо нет большей доблести в уголовных лагерях, чем быть активным гомосексуалистом, и нет большего позора, чем быть пассивным.

И, если мальчику даже и повезет, и он доедет до колонии, его ждет та же борьба не на жизнь, а на смерть за право принадлежать к клану принуждающих, а не принуждаемых. Может быть, случайной была драка, может быть, случайным было убийство, но когда ему исполнится восемнадцать лет и его переведут из детской колонии во взрослую, он уже преодолеет все девять кругов Дантова ада перевоспитания по-советски. И он станет матерым и беспощадным преступником.

В Николаеве из нашего вагона выгружают большую партию подследственных, их повезут на суд. Я слышу, как хлопают двери отсеков, выкликают фамилии и считают выходящих. Выходящие прощаются с остающимися, в том числе с каким-то Гилей, – странное совпадение. Топот ног, крики, суета.

– Гиля, прощай, счастливого пути, – вновь слышу я. Теперь кричат во весь голос и я понимаю, что прощались не с каким-то Гилей, а со мной – это мои "приятели" по одесской камере.

– До свидания ребята, всего хорошего, – отзываюсь я.

Поезд трогается.

Я проскочил одесскую пересылку, отделавшись "легким испугом". У других было хуже.

У Соломона Дрейзнера хотели экспроприировать колбасу. Соломон отстоял колбасу и вызвал в камеру дежурного офицера. Выслушав Соломона, офицер издевательски заметил:

– Что же вы добровольно не поделитесь с товарищами?

И ушел, оставив Соломона после всего происшедшего в той же камере, одного, среди "товарищей".

А Миша Коренблит чуть не остался в Одессе навсегда. Когда он лег, сразу же увидел, что уголовники уже играют в карты на его вещи и делят их. Мало того, посреди ночи он услышал, как его соседи переговаривались с уголовниками из другой камеры, и понял, что не только его вещи – жизнь его в опасности. Назавтра, при возвращении с прогулки в камеру, он вцепился на лестнице в поручни и заявил, что предпочтет карцер возвращению назад. Его перевели в другую камеру.

Прощай, сумасшедшая одесская тюрьма! Прощайте, бестолково-беспорядочные этапы по Молдавии и Украине!

Из Малороссии поезд вползает в Россию, и сразу же становится меньше шума и больше порядка.