Лошади моего сердца. Из воспоминаний коннозаводчика

Бутович Яков Иванович

В Петербурге

 

 

Путилов и Богданов

Первую половину зимы 1912 года я решил провести в Петербурге. Петербург веселился в ту зиму как никогда. Не отставал от других и я. Помимо бегов, выставок, вечерних кабачков, театров и ресторанов, я много бывал в обществе, а также в художественных и литературных кружках. Описать здесь ту петербургскую жизнь решительно невозможною. Остановлюсь лишь на личности двух петербургских финансовых королей А. С. Путилова и А. А. Богданова.

Знакомство мое с Александром Сергеевичем Путиловым было старое, давнее. Я с ним познакомился еще в 1901 году, когда был в Николаевском Кавалерийском Училище. По своим убеждениям Путилов был ярым монархистом и находил, что Россией можно управлять только применяя методы Плеве, и никак иначе. Путилов очень быстро делал карьеру и в 1912 году имел уже значительное положение в высших бюрократических кругах Петербурга. До своего сказочного обогащения и выхода в отставку Путилов служил по министерству финансов и был товарищем министра у Витте. Его блестящее продвижение по службе прервала революция. Приказ о назначении Путилова не то товарищем министра внутренних дел, не то даже министром был уже подписан государем, но его не успели опубликовать. Это было за день или два до революции. На смену старым чиновникам пришли новые люди, и Путилов сейчас же подал в отставку, предрекая России без царя и с такими министрами, как Гучковы и Терещенко, бесповоротную гибель. Насколько он оказался прав, пусть судит читатель этих мемуаров.

Путилов был невысокого роста, элегантный и изящный господин, с тонкими чертами породистого лица и стальными, как бы пронизывающими вас насквозь глазами. Он производил впечатление прежде всего светского человека, принадлежащего к лучшему обществу. Нечего и говорить, ибо это само собою разумеется, что Путилов был превосходно воспитан и вежлив. По характеру это был решительный и довольно-таки сухой человек, с которым, однако, приятно было иметь дело, потому что у него слово никогда не расходилось с делом. Американского рысака он не признавал совершенно и издевался над ним всячески. Иначе как «драными кошками» американских рысаков и не называл. Нечего и говорить, что метизацию он клял на всех перекрестках, считая коннозаводчиков-метизаторов чуть ли не государственными преступниками, губителями орловской породы. На эту тему он написал ряд блестящих статей и сделал немало удачных выступлений.

Не то в 1924-м, не то в 1925 году Путилов был расстрелян по известному делу присылки из Петербурга денег бывшей императрице Марии Федоровне бывшими лицеистами. Я не знаю, насколько версия верна, но так передавали мне общие знакомые причину трагической гибели Путилова.

С Александром Александровичем Богдановым моя дружба образовалась на почве коллекционерства. Богдановы были очень богаты. Сам Александр Александрович любил пустить пыль в глаза и умел это сделать, как никто. Выезды его были несколько кричащи, чересчур ярки, подчас перегружены серебром или томпаком (медью), но по подбору лошадей, пожалуй, являлись лучшими в Санкт-Петербурге. Представьте же себе пару огненно-рыжих лошадей в запряжке из серебра и красавца-кучера, и белые вожжи, и коляску на красном или канареечном ходу, и самого Богданова, в котором было чуть ли не десять пудов, в модном костюме и с неизменным ярким цветком в бутоньерке, – и все это неслось по Невскому проспекту так, что только подковы лошадей звенели по торцовой мостовой, да кучер едва успевал кричать: «Пади, берегись!» Это было ярко, это бросалось в глаза всем и каждому, но у Богданова это выходило красиво и всем нравилось.

Богданов был самобытнейшей личностью. От одного общего знакомого я слышал, что он долгонько-таки сидел в гимназии, почему его и прозвали «гимназистом» (прозвище это сравнительно долго держалось за ним). Общество у него собиралось крайне интересное, но смешанное. И было одно непременное условие, которому надо было отвечать: чтобы попасть к Богданову, должно было обладать известностью, точнее, именем – либо в литературном, либо в финансовом, либо же в коннозаводском или другом мире. Только тогда вы допускались в его интимный кружок, иначе дальше делового свидания в кабинете вам не удалось бы проникнуть. В то время я считал это известного рода фанфаронством, но теперь, когда пишу эти строки и переживаю эти воспоминания, я думаю, что Богданов, поступая так, был прав, ибо среди этих так или иначе известных людей были все удачники, то есть люди, сумевшие выдвинуться из общего или же среднего уровня, а стало быть, и наиболее талантливые и даровитые. Неудивительно поэтому, что у Богданова было так интересно и занимательно бывать. Мы с Богдановым последние года два до войны были уже настолько хороши, что я стал называть его «Дядя Саша», а он меня – «Дядя Яша». Это настолько привилось и всем понравилось, что в богдановском кружке среди интимных друзей ко мне нередко так и обращались.

Богданов любил все изящное и красивое; это был эстет, который во всем искал красоту и поклонялся ей. Его обстановка, сначала на Фонтанке, а потом в Ковенском переулке была не только роскошна, но и изысканно-красива: мебель, картины, ковры, бронза, мрамор, посуда, сервировка, драпри и обюсоны (ковры и обои). А еще он любил картины. Часами мог смотреть на них. Покупал только первоклассные произведения лучших русских художников и за каждое полотно платил немалые деньги. У него было замечательное собрание картин Репина, Айвазовского, Шишкина. Новую школу не любил и не собирал.

Главным его поставщиком был знаменитый торговец картинами Карягин, тоже в своем роде замечательная личность. Я неоднократно присутствовал при продаже картин Карягиным. Это был спектакль! Карягин выходил из себя, когда Дядя Саша с целью что-нибудь выторговать корил какую-нибудь знаменитую картину, указывал на отдельное неудачное место картины. «Ну, посмотри, – говорил он, – что это за нос? Здесь Репин ошибся». Карягин отходил, щурил глаз, приставлял к нему кулак в виде зрительной трубы и решительно не соглашался, начиная, наоборот, всячески расхваливать этот нос, говорить, что так написать нос мог только такой мастер, как Репин. «Что хотите, – обычно заключал он, – картина замечательная. Богдановский товар». Он, конечно, льстил Дяде Саше: картина так хороша, что ее впору купить только Богданову.

Была у него и знаменитая картина «Катанье троек на Масленице». Картину написал Сверчков специально для Всемирной Филадельфийской Выставки 1876 года, там картина имела шумный успех и получила золотую медаль. В самые тяжелые годы революции я купил эту картину у Дяди Саши и заплатил за нее 3 миллиарда рублей, что выходило примерно 12 тысяч золотом. Для революционного времени это была сумасшедшая цена, но кому же неизвестно, что все мы, коллекционеры, ослепленные своей страстью сумасшедшие люди. К сожалению, я не сумел удержать в своих руках эту картину и в одну из тяжелых минут за 4 миллиарда продал ее.

Был Богданов большим гастрономом и держал первоклассного повара, настоящего «мэтра». Аппетит у Дяди Саши был поистине феноменальный, что, впрочем, неудивительно, если принять во внимание его колоссальную фигуру. За столом он свободно справлялся с хорошей пуляркой, почти уничтожал в один присест небольшой окорок или индюка и так далее в том же роде. Как говорили доктора, это было болезненное явление, и сам Богданов с этим всячески боролся.

Зимой 1912 года я как-то сидел у него вечером, и вдруг Дядя Саша мне говорит: «Дядя Яша, на будущей неделе у меня обед, будут только Путилов со своей француженкой, Верстрат и Каминка со своими «дамами»«. Их знал весь Петербург, да и не один Петербург, а, пожалуй, половина России. Нетрудно понять, что это за обед – три главных финансовых короля Петербурга, которые делают погоду на бирже, держат в своих руках контрольные пакеты чуть ли не всех предприятий и одного слова, одной улыбки которых достаточно, чтобы человек, сегодня бедный, завтра стал богачом. По словам Богданова, они обещали быть, но при условии, что обед будет в обстановке «стриктентимите», то есть больше никого. Да, дорого бы дали разные директора банков, князья, графы и другие лица, чтобы присутствовать на этом обеде. «Но, – заключил Дядя Яша, – я никого не могу пригласить, кроме вас, Дядя Яша, на что я уже получил от моих гостей согласие».

Через неделю после этого разговора состоялся сей исторический обед. Обедали дамы, и по петербургской традиции мужчины были во фраках, а Путилов даже при ленте и звезде, что, впрочем, объяснялось тем, что он после обеда ехал на вечерний прием в одно из посольств. Когда я приехал в Ковенский переулок, то с трудом узнал хорошо известную мне швейцарскую: по лестнице до квартиры Богданова был разостлан роскошный красный ковер, швейцарская и лестница были уставлены растениями, и два швейцара в новеньких ливреях ждали гостей. Дядя Саша, во фраке, напудренный, припомаженный и какой-то подтянутый, встречал гостей. Несколько лакеев, все в ливрейных фраках, стояли в передней. Гостиная и приемные комнаты были превращены в оранжереи: лучшие цветы Ниццы наполняли комнаты благоуханием, придавая и без того роскошной обстановке какой-то волшебный вид. Я приехал вторым, там уже были Путилов с француженкой. Некрасивая молодая женщина, говорили, что у нее есть скрытые от глаз непосвященных достоинства. Она сидела с ногами на диване, вся в волнах воздушных кружев. Богданов нас познакомил, и мы обменялись двумя-тремя малозначащими фразами. Почти сейчас же после этого подъехали со своими дамами Верстрат и Каминка.

Если гостиные были превращены в оранжереи, то из столовой сделали какую-то сказочную блестящую раковину, которая вся горела и искрилась от многих сотен электрических ламп, искусно сгруппированных рукой опытного мастера. Цветы, нежные фиалки и душистые ландыши, гирляндой образуя венок, красиво лежали только на обеденном столе. Стол был сервирован замечательно, но главным его украшением были знаменитые хрустальные передачи (подставки) и остальной обеденный хрусталь, всего лишь год тому назад купленный Богдановым на парижском аукционе. Каждый бокал, каждую рюмку, каждый стакан украшала миниатюра с эротическим сюжетом. Эти миниатюры были работы одного из лучших французских художников прошлого века, и когда вино искрилось в хрустале, то эротика бокалов прямо оживала и приобретала телесный цвет и такой же теплый тон. Это было не только красиво, не только возбуждало, это сразу создавало настроение.

Беседа шла на самые разнообразные темы и несколько раз вскользь касалась последних финансовых новостей дня. Наконец Путилов, с тем чтобы оказать мне внимание, зная, что я коннозаводчик, а этой темы еще не касались, сделал, как светский человек, диверсию (отклонение) в эту сторону. Заговорили о том, как трудно получить классную лошадь, на что Каминка довольно наивно сказал: «Что же тут трудного – быть коннозаводчиком?». Путилов тонко улыбнулся, так как Каминка, несмотря на весь свой теперешний лоск, нет-нет да и выдавал свое дешевое воспитание. Богданов не дал мне ответить, в нем заговорил лошадник, и он сказал Каминке: «Сделаться великим коннозаводчиком нельзя, это в крови: коннозаводчиками не делаются, а родятся, как и великими финансовыми деятелями и великими государственными людьми!». Гром аплодисментов покрыл слова хозяина, и стали пить за здоровье и коннозаводчиков, и финансистов.

Во время расцвета НЭПа Богданов уехал в Петербург и открыл на Невском большой бакалейный магазин. Торговали бойко, Богданов, прирожденный коммерсант, поставил дело блестяще и хорошо вел его. Однако вскоре начались репрессии против представителей НЭПа, и тогда Богданов поступил крайне благоразумно: он все ликвидировал и получил разрешение ехать за границу лечить глаза, которые у него были действительно плохи – временами он почти ничего не видел. Богданов уехал в Париж, там встретился с Путиловым и больше в Россию, конечно, не вернулся. Вскоре после этого туда уехала и его жена. Перед отъездом дядя Саша написал мне очень милое и трогательное письмо, и я глубоко сожалел, что еще одним близким и дорогим мне человеком стало меньше в России.

 

Генерал Сухомлинов и князь Щербатов

В ноябре 1912 года я совершенно случайно в магазине Александра встретил Е. В. Сухомлинову – супругу военного министра. Эта встреча имела исключительные последствия, и потому я расскажу о ней подробно. Однако прежде необходимо сообщить здесь кое-какие данные о самой Е. В. Сухомлиновой и ее первом муже, моем двоюродном брате, Владимире Николаевиче Бутовиче.

Его отец умер, когда Владимиру было десять лет, вскоре умерла и мать, он остался круглым сиротой. Была учреждена дворянская опека, и как плохо она ни вела его дела, но когда Владимир Николаевич достиг совершеннолетия, у него в банке был миллионный капитал и около шести тысяч десятин незаложенной земли в Полтавской губернии, громадное состояние в несколько миллионов рублей. Окончив киевскую гимназию, Владимир Николаевич поступил в Институт инженеров путей сообщения, но из-за слабого здоровья (у него, по мнению докторов, началась чахотка, от которой умерла и его мать) вынужден был оставить Петербург и переехать в более теплый климат. Усиленное лечение на юге Франции дало свои плоды, и Владимир Николаевич смог вернуться в Россию, однако служить ему рекомендовали только на Юге, и он получил должность инспектора народных училищ Киевской губернии. По службе он продвигался очень быстро, так как был умным, талантливым и дельным человеком, да и связи и средства, конечно, помогали. Словом, года через три он был назначен директором народных училищ Бессарабской губернии и в этой должности пробыл несколько лет.

Будучи еще инспектором народных училищ Киевской губернии, Владимир Николаевич во время ревизии вверенных ему школ познакомился с очень красивой молодой учительницей, в которую и влюбился. Звали ее Екатерина Викторовна Ташкевич. Это увлечение закончилось женитьбой, и молодые поселились в Киеве, где у Владимира Николаевича была постоянная квартира. Наезжая иногда в Киев, я всегда бывал у них, так как очень дружил со своим двоюродным братом.

Екатерина Викторовна была удивительно красивая блондинка с чистым и ярко-золотым цветом волос, изящная и грациозная. Выйдя замуж за Владимира Николаевича, она сделала блестящую партию, ибо Владимир Николаевич, помимо имени, средств и положения, имел хороший характер. К тому же он был очень красив. У него был лишь один существенный недостаток: этот богатейший человек был… скуп. У них родился сын, единственный ребенок в семье. Впоследствии о Екатерине Викторовне писали и говорили много самых невероятных вещей, но я не берусь, да и не хочу высказываться по этому поводу. Владимир Николаевич безумно любил свою жену, и они, насколько я мог заметить, были счастливы. Впрочем, мне всегда почему-то казалось, что это счастье недолговечно и что рано или поздно неравный брак, брак по любви, соединивший двух людей, столь различных по своему воспитанию, положению и средствам, окончится чем-то недобрым.

Я любил бывать у моего двоюродного брата, мы подолгу беседовали об украинской старине и преданиях нашего рода. Надо здесь сказать, что Владимир Николаевич наследовал все фамильные портреты семьи, бумаги, документы, оружие, утварь и прочие реликвии, накопленные за несколько столетий в нашем роду. Я всегда любил старину, а потому все это меня живо интересовало. Владимир Николаевич подходил к этим материалам с научной стороны, обрабатывал их и писал историю рода, которая так и не увидела свет вследствие его вынужденного отъезда за границу.

Казалось, что все обещало Владимиру Николаевичу и его жене спокойную и безмятежную жизнь, но случилось совершенно иное, и для Владимира Николаевича настали дни борьбы и огорчений. В то время, к которому относится этот рассказ, командующим войсками Киевского военного округа и генерал-губернатором был генерал Сухомлинов, молодящийся старик и один из сподвижников когда-то знаменитого генерала Драгомирова. Сухомлинов встречался, конечно, в обществе с Екатериной Викторовной и влюбился в нее со всей страстью старика, чувствующего и сознающего, что это его последняя любовь. Екатерина Викторовна оказалась честолюбивой авантюристкой и пошла навстречу исканиям старика: ей мало было быть женой Владимира Николаевича, ей захотелось Петербурга, славы и почета, а все называли Сухомлинова кандидатом в военные министры.

Когда Владимир Николаевич узнал об измене, то между ним и Сухомлиновым разыгралась бурная сцена. Желая наказать жену, он сказал, что развода не даст, забрал сына и уехал в Круполь. Екатерина Викторовна, не получив развода, не могла выйти замуж за Сухомлинова и жила бы у него в Санкт-Петербурге либо инкогнито, либо в роли содержанки – ни то ни другое ее, конечно, не устраивало, и она употребила все свое влияние, чтобы подействовать на совершенно ослепленного старика генерала и заставить его предпринять решительные шаги. Этой женщине судьба до поры до времени ворожила. Сухомлинов, воспользовавшись отъездом из Киева Владимира Николаевича и пустив в ход все свои связи, подлоги и прочее, устроил развод и сейчас же женился.

К тому времени его назначили начальником Генерального штаба, и чета Сухомлиновых уехала в Петербург. Они полагали, что этим все и закончится, но Владимир Николаевич начал действовать с решимостью и энергией прямо-таки удивительными. Он подал в суд. Выяснилось, что ряд темных личностей сфабриковали для Сухомлинова подложные бумаги – на них Синод основывал свое постановление о разводе. Пресса начала писать, разгорелся невообразимый скандал. Владимира Николаевича хотели признать сумасшедшим, но он с сыном скрылся за границу и оттуда писал и искал защиты всюду, начиная от государя и кончая Дворянским собранием.

Я не буду приводить здесь подробности и отдельные эпизоды этого невероятного скандала, который длился несколько лет, нашумел не только на всю Россию, но и на всю Европу, и замечу лишь вскользь, что именно тогда Сухомлинов познакомился и сошелся, благодаря своей супруге, со всеми теми темными личностями и аферистами, которые были ему нужны по делу развода, а потом, во время войны, погубили его репутацию и его самого. Положить предел этому скандалу было крайне легко и необходимо самому государю. Когда об этом ему доложили, намекнув, что поведение Сухомлинова таково, что его следует немедля отправить в отставку и тогда скандал сам собою потеряет свою остроту и станет конфликтом лишь двух частных лиц, государь, который был чрезвычайно упрям, ответил: «Сухомлинов нужен мне и России, а Бутович нет». Говорят, что государь осознал свою роковую ошибку, но было уже поздно, и Сухомлинов стал его злым гением и одним из пособников его гибели.

Вот в двух словах история развода Владимира Николаевича, и теперь я могу вернуться к своей встрече с Е. В. Сухомлиновой уже в Санкт-Петербурге.

Сухомлинова меня, конечно, узнала, первая подошла ко мне, начала говорить и затем усиленно приглашать к себе. Я отказывался, но она так мило и настойчиво меня просила, и окружающие начали уже обращать внимание на эту сцену. Дабы положить этому конец, я просил разрешения лишь проводить ее до военного министерства, а там думал улизнуть. Перспектива знакомства с Сухомлиновым мне совершенно не улыбалась, да и после всех скандалов мое появление в их доме было бы по меньшей мере странно. Автомобиль военного министерства вмиг довез нас на Мойку.

Едучи в этой машине и ведя бессодержательную беседу с Екатериной Викторовной, я думал о превратностях судьбы: действительно, эта женщина еще каких-нибудь семь-восемь лет тому назад получала 25 рублей в месяц и учила крестьянских детей в глуши Киевской губернии, и вдруг она становится женой одного из богатейших помещиков, а еще через несколько лет – женой всесильного военного министра Российской Империи. Да, судьба всегда ворожит своим баловням, а Екатерина Викторовна была из их числа.

Едва автомобиль подкатил к министерскому подъезду, к нам подскочили несколько вестовых и дежурных. Я хотел откланяться, но Екатерина Викторовна полушутя, полусерьезно мне сказала: «Здесь вы в моей власти: вы в плену. Пойдемте наверх, муж так много о вас от меня слышал и давно хотел с вами познакомиться». Положение мое было, что называется, пиковое. Я посмотрел на решительные лица вестовых, увидел, что они шутку своей генеральши принимают всерьез и меня, чего доброго, действительно не выпустят. Оставалось одно – подать руку Екатерине Викторовне и подняться с ней наверх, что я и сделал. Ну, думаю, посижу несколько минут, выпью чашку чая, дня через два сделаю визит и на том отношения закончатся.

Пройдя ряд больших приемных и зал, обставленных холодно и чопорно, мы вошли в ярко освещенную гостиную, где горел камин и было тепло и очень уютно. Попросив меня сесть, Сухомлинова скрылась в боковую дверь и через несколько минут вышла оттуда с мужем. Это был среднего роста старик, седой, с небольшой бородкой в виде эспаньолки, в военном сюртуке, с крестом на шее и Георгием в петлице, в генерал-адъютантских погонах и при аксельбантах. Лицо у него было подвижное, в манерах было что-то мягкое и вкрадчивое, голос приятный, а выражение глаз пронизывающее, но доброе и с хитринкой – то, что называется «себе на уме». Екатерина Викторовна нас познакомила, и мы начали беседовать, а она на время покинула нас.

Сухомлинов умел говорить и еще лучше умел льстить. Он был очень умен, в этом не было никакого сомнения, но и, кроме того, очень хитер. Он также обладал шармом и совершенно очаровывал своего собеседника. Он мне наговорил, конечно, много очень приятного и лестного, а я слушал его и, не оставаясь в свою очередь перед ним в долгу, думал: «Вот чем ты берешь государя, старый шармёр».

Жена министра вернулась, подали чай, и разговор стал общим. В это время в соседней комнате промелькнули несколько генералов Генерального штаба с увесистыми портфелями в руках и прошли в кабинет министра. Оттуда выглянул адъютант в чине ротмистра, как бы желая напомнить генералу, что у него важное заседание. Я поднялся и стал прощаться, Сухомлинов проводил меня до нижней лестницы, где мы и расстались с ним, уверяя друг друга, что будем встречаться. Так совершенно случайно состоялось мое знакомство с Сухомлиновым, которое на этом не оборвалось, а имело продолжение и вызвало весьма важные последствия.

Через два дня, когда я сидел у себя в номере и, по обыкновению, просматривал вечернюю «Биржевку» перед тем, как ехать в город с визитами, раздался стук в дверь моего номера. «Entrez,» – ответил я по-французски. (В то время я останавливался в «Отель де Франс», где почти вся прислуга была нерусская.) Дверь отворилась, и на пороге моего номера показался генерал Сухомлинов. Он делал мне ответный визит уже через два дня, подчеркивая этим, какое значение придавал знакомству со мной. На этот раз мы беседовали довольно долго, и Сухомлинов, что называется, взял быка за рога. Он мне сказал, что знает от жены, какой я ярый сторонник орловского рысака и что ему также известно, что управляющий коннозаводством генерал Зданович служит постоянной угрозой орловским коннозаводчикам. Я молча смотрел на Сухомлинова. Он, улыбнувшись, добавил: «Стоит мне сказать государю два слова, и завтра же Здановича не будет. Однако я не имею подходящего кандидата и сделаю это только в том случае, если вы, Яков Иванович, укажете мне на такового».

Было ясно, что Сухомлинову решительно все равно, кто будет управляющим коннозаводством, но ему что-то от меня нужно. Я уклончиво ответил, что прошу разрешения подумать. Тогда Сухомлинов, засмеявшись и взяв меня за руку, сказал: «Вы подумайте только, Яков Иванович, какое произведет впечатление на государя императора, когда я укажу имя нового кандидата и доложу, что мне его рекомендовали вы. Государь, конечно, расхохочется от всей души и скажет: «Как?! Вы проводите кандидата Бутовича?! Ну, не вашего Бутовича, но все-таки Бутовича. Это великолепно!».

«Вот она, цена, – подумал я. – Теперь понятно, почему Екатерина Викторовна так усиленно меня тащила к себе: им надо показать, что если Владимир Николаевич их непримиримый враг, то вот другие Бутовичи не только у них бывают, но даже прибегают к их любезности».

Несколько дней я колебался и раздумывал, как поступить. Коннозаводское ведомство всегда напоминало мне консисторию: та же косность, бюрократизм, нежелание следить за временем и идти вровень с ним. Я, наконец решил побывать у Сухомлинова и просить его о назначении на пост Главного управляющего коннозаводством князя Н. Б. Щербатова. Я полагал, что князь окажется именно тем человеком, кто способен встряхнуть ведомство и завести там новые порядки. Он был богат, имел имя и положение, а стало быть, не нуждался в службе и деньгах и мог быть самостоятельным в своих решениях. Разумеется, из чувства фамильной солидарности я не должен был идти на этот компромисс и в конечном счете был за это наказан.

Когда я приехал к Сухомлинову и сказал, что коннозаводчики-орловцы были бы ему обязаны, если бы управляющим коннозаводством был назначен полтавский предводитель дворянства князь Щербатов, Сухомлинов с радостью принял эту кандидатуру. Вернувшись домой, я раздумывал, почему Сухомлинов так радостно принял кандидатуру Щербатова, но как ни ломал себе голову, не мог найти удовлетворительного ответа на этот вопрос. Лишь позднее я сообразил, в чем дело: Щербатов был предводителем Полтавской губернии, а Владимир Николаевич Бутович незадолго до моего разговора с Сухомлиновым, как дворянин Полтавской губернии, обратился в Дворянское собрание, прося защиты и разбора его дела. Все это Сухомлинов учел и, назначая Щербатова, убивал еще и этого бобра: Щербатов как бывший губернский предводитель мог оказать в губернии давление, затянуть дело и прочее. Так оно впоследствии и произошло. Назначение Щербатова вызвало в Москве и в России, в коннозаводских кругах, сплошное ликование: все были рады и ждали реформ в коннозаводском ведомстве, привлечения к работе молодых общественных сил. Оправдал ли Щербатов возлагавшиеся на него надежды? Следует ответить, что определенно – нет и я жестоко ошибся во всех своих расчетах.

Князь Щербатов был человек неглупый, но отнюдь не умный. Чрезвычайно хитрый и отличавшийся вкрадчивами маанерами, он мягко стлал, но многим было жестко спать. Будучи недостаточно образован, он, как человек воспитанный, умел это скрыть. Разумеется, ничего вредного и дурного он не сделал, да и сделать не мог, но и ничего хорошего при нем также создано не было. Все реформы Щербатова свелись к тому, что он назначил в Совет коннозаводства тучу генералов, в чем справедливо видели желание угодить военному министру

Приехав в Санкт-Петербург, я созвонился по телефону с князем и в тот же день навестил его. Князь стал развивать передо мной свои планы и прочее. Я с некоторым недоумением смотрел на него: подробности назначения Щербатова были известны всем, и я естественно полагал, что князь будет меня благодарить и затем предложит работать с ним. Ничего подобного не последовало, и я с недоумением спрашивал себя, не воображает ли он впрямь, что назначен из-за своих прекрасных глаз или коннозаводских познаний (последние равнялись нулю). Теперь, когда я думаю об этом времени, меня удивляет лишь одно: как я вдруг возымел желание сделаться чиновником, то есть закопаться в груде бумаг. Я, человек жизни и практики! Это непостижимо, и теперь я с трудом сам верю, что у меня было такое желание, и рад, что оно не осуществилось.

Остается сказать, что Щербатов чрезвычайно понравился государю и тот несколько раз благодарил Сухомлинова за этого кандидата. Это и неудивительно, ибо Щербатов не любил идти вразрез с чьим-либо мнением и предпочитал лавировать и вести дипломатическую игру. Лошадь он, несомненно, любил, но не был истинным охотником и к интересам своего ведомства относился довольно равнодушно. Его упрекали в карьеризме, и не без оснований. Когда государь император назначил его министром внутренних дел, это вызвало общее недоумение, и многие были поражены, что князь согласился принять столь ответственный пост в то тяжелое время. Я слышал, что когда состоялось это назначение, то отец князя Щербатова прислал ему лаконичную телеграмму: «Не поздравляю». Если последнее верно, то это лишь доказывает, что старый князь был умнее своего сына.

Хочу ещё рассказать о приезде Щербатова в Хреновое. Назначенный управляющим коннозаводством, князь попал в Государственный конный завод впервые. Ревизионная комиссия, которая была им приглашена, состояла всего лишь из двух лиц – ремонтера А. Ф. Грушецкого и меня. Я был своим человеком в Хреновом, Грушецкий тоже неоднократно там бывал, а для Щербатова все было ново и интересно. Когда я приехал, Щербатов уже оказался на месте и с ним вместе приехал Грушецкий. Заводом временно управлял полковник Богдашевский, потом получивший назначение управляющего. Это был симпатичный человек, скромный, простой, но, конечно, он не был подходящим управляющим для Хренового. Как мог его назначить Щербатов, я до сих пор недоумеваю. Богдашевский во всех отношениях – и в смысле знания лошади, и в смысле собственного положения, средств и связей – был рядовой армейский офицер. Это сейчас же чувствовалось. На выводке сказывался упадок дисциплины. Хотя лошади были идеально вычищены, прислуга держала себя развязно, появились какие-то непрошеные гости, которые хотя и стояли в стороне, но раздражали меня своим подчеркнуто демократическим видом. Это были, как потом оказалось, родственники жены Богдашевского. Радовали по-прежнему лошади, но скоро и это удовольствие было отравлено поведением Щербатова.

Князь держал себя как-то чересчур фамильярно: он, по-видимому, еще не освоился со своим высоким положением и, как человек неумный, что называется, пересаливал. Так уместно было держать себя с полтавскими помещиками в Хорошках – имении князя. Он решительно не знал порядков и строя жизни Государственного завода. Невольно возникал вопрос: откуда сей князь прибыл и как он попал на столь высокое место? Очевидно, по недоразумению, ибо что-то не слыхать было ни о знаменитом сановнике, ни о знаменитом коннозаводчике с таким именем.

После того, как осмотрели двух-трех жеребцов, Щербатов расписался в собственном невежестве и показал всем и каждому, что он дилетант в нашем деле. Обратившись к Грушецкому и ко мне, он громко сказал, так что все ясно слышали: «Господа, прошу вас, смотрите на жабки, курбы и прочие тонкости – я в этом ничего не понимаю!» Не скрою, что такое заявление, исходящее из уст управляющего коннозаводством, всех удивило и всем стало не по себе.

Во время выводки двухлеток, князь обратил внимание у некоторых лошадей на недостаточное развитие пясти, что было нетрудно усмотреть, ибо перед ним лежал список лошадей с номерами. «Это ужасно, – сказал «умный» князь. – Даже в моем небольшом заводе промеры пясти лучше». Затем, обратившись к сопровождавшему его чиновнику, тут же продиктовал телеграмму в Хорошки, распорядившись прислать по телеграфу промер пясти своих двухлеток. На другой день был получен ответ из Хорошков, и промеры оказались лучше, чем у хреновских лошадей. Очевидно, фельдшер, управлявший заводом князя, постарался, производя измерения, и просто лгал своему хозяину.

Нам было известно, что у князя самый заурядный завод и что его лошадей, вороных и сырых, покупают либо немцы-колонисты, либо, по знакомству, земства. Выступление князя произвело на всех самое тяжелое впечатление. Такая, выражаясь мягко, бестактность! Даже Грушецкий, который все время лебезил и заискивал, пробираясь в члены Совета коннозаводства, и тот растерялся.

К счастью, в дальнейшем во время выводки князь больше не делал выступлений, и кое-как, с грехом пополам ревизия закончилась. Я мог бы привести немало других подробностей пребывания князя Щербатова в Хреновском заводе, но как-то неприятно писать о том, что не по сердцу и что в невыгодном свете рисует то или иное лицо, а потому я на этом поставлю точку. Думаю, что бедное Хреновое с самого своего основания не было так беспощадно и незаслуженно оскорблено!

Как-то в Москву из Прилеп я возвращался вместе с И. Н. Лодыженским. В Серпухове в поезд прислали последние газеты, и Лодыженский, развернув «Русское слово», что-то прочел и сейчас же молча протянул мне газетный лист. Там была телеграмма о назначении князя Щербатова… министром внутренних дел. «Бедный Николай и несчастная Россия! – сказал я Лодыженскому. – С такими министрами, как Щербатов, государя ждет судьба последнего Людовика, а Россию – революция». Ровно через полгода эти мои слова повторил в Думе известный кадетский депутат Шингарёв.