Дома
Почти весь конец 1909 года я прожил безвыездно в Прилепах. Зимняя деревенская жизнь в средней полосе России, несомненно, имеет свои прелести, и я всегда любил деревенскую зиму. В небольшом доме было тепло и уютно, дрова потрескивали в каминах, в окна глядело ясное синее небо, дерева в саду были покрыты красивым инеем, река замерзла, и по ней уже шла езда. Утром после кофе и первой выкуренной сигары, которая доставляет такое удовольствие каждому настоящему курильщику, я отправлялся на конюшню, смотрел лошадей, наблюдал за гонкой в манеже и иногда ходил на реку посмотреть езду двухлетних рысаков. Частенько я делал выводку заводских маток и жеребцов и обсуждал с наездниками и Ситниковым коннозаводские новости Москвы и наши деревенские происшествия. Особенно я любил присутствовать на маточной во время обеденной уборки и после того, как кобылы поедят овес и примутся за свежее зеленое сено. Я обходил вместе с маточником Андреем Ивановичем Руденко всех кобыл, заходил к каждой в денник и некоторыми из них подолгу любовался. Наконец все кобылы пересмотрены, и в конюшне, кроме меня и маточника, никого нет: ребята давно уехали обедать. Пора уходить и нам. Я отпускаю маточника, конюшню запирают до четырех часов дня – времени проводки маток, и я ухожу домой. Здесь, в теплом и уютном доме, тоже хорошо: со стен смотрят портреты знаменитых рысаков, яркий луч солнца иногда играет на золоте фарфора и в кабинете пахнет сигарами. Время до обеда летит незаметно: посмотришь газету и коннозаводские журналы, ответишь на письма. И вот пора обеда. Иногда к обеду приедет кто-либо из соседей или охотник из города, и разговор всегда вертится вокруг лошадей и событий деревенской жизни. Летит время: не успеешь выкурить сигару и всласть почитать последний французский роман, как уже стемнело и настало время вечерней уборки.
Нельзя отказать себе в удовольствии лишний раз посмотреть на своих любимцев, и опять идешь на конюшню, опять наблюдаешь знакомую жизнь, слышишь нетерпеливое ржание кобыл, беспокойное ржание и волнение жеребцов и тонкий, как бы нерешительный голос жеребят. Кругом снуют конюхи, медленно, важно раздает порции овса Андрей Иванович, а Ситников нервными шагами ходит по коридору и все замечает, все видит. На ставочной и в конюшне производителей еще оживленнее: здесь оба наездника громко обсуждают завтрашнюю работу; один из них, Лохов, кого-нибудь смешит или пробирает; сами лошади, молодые, полные жизни и огня, ведут себя в денниках беспокойно и нервно. Глаза у них горят, они скалят зубы, вертятся и не берутся за корм до тех пор, пока в конюшне не настанет полная тишина и люди не удалятся по домам.
В этом лошадином царстве и у людей, и у животных сытый и довольный вид: люди живут для лошадей, все помыслы, все интересы усадьбы сосредоточены на сыне Каши или сыне Боярской, на детях Недотрога, успехах Кота в Одессе и прочем. Как-то хорошо и радостно на душе, и этот довольный вид людей кажется таким естественным и понятным, и сердце еще не чует того, что близок, близок момент, когда человек человеку станет зверь и улыбка довольствия надолго исчезнет с лиц. Долгие зимние вечера проводишь за чтением, почти всегда один, с сигарой и книгой в руках. Иногда на огонек зайдет приходский священник отец Михаил. Оставишь его ужинать, и батюшка рассказывает все новости о свадьбах и крестинах, что уже были или еще предстоят в Прилепах и Кишкине.
Так мирно и спокойно текла жизнь той зимой в Прилепах; я отдыхал душой, работал, много читал, занимался лошадьми и строил планы на будущее. Вот миновали Рождественские праздники; отстояли всем миром в церкви, помолились Богу, приняли, по обычаю предков, в доме и на усадьбе духовенство с иконами и хоругвями, и жизнь опять вошла в свою обычную, трудовую колею. Сейчас же после праздников я уехал сначала в Москву, а потом в Санкт-Петербург; там я встретил Новый год, который мне сулил столько успехов и радостей на коннозаводском поприще.
На Ходынском поле
С середины 1909 года в коннозаводских кругах начались усиленные толки о том, что необходимо устроить Всероссийскую конскую выставку. В начале десятого года, после многих заседаний и проработки вопроса в комиссиях, было объявлено, что Выставка состоится в Москве во второй половине августа. Избрание Москвы для устройства Выставки отвечало общим желаниям, так как Москва всегда была центром коннозаводской жизни страны.
Все в лошадином мире пришло в волнение: крупным коннозаводчикам пришлось думать о том, что и как лучше выставить, дабы со славой выдержать конкуренцию других заводов и получить высшие премии; спортсмены и охотники из горожан мечтали похвастать перед всей коннозаводской Россией своими рысаками; а барышники думали о том, как бы хорошо на этом деле приработать и во время съезда, который обещал быть многолюдным, пораспродать застоявшийся на их конюшнях товар.
В Москве на бегу разговоры о предстоящей Выставке не умолкали; стало известно, что территорией Выставки с согласия города избрано Ходынское поле, причем именно тот его участок, который непосредственно примыкает к Беговой аллее. Выставка открывалась не только в центре коннозаводской жизни страны, но и, можно сказать, прямо-таки в ее сердце – возле бегов, рядом с Башиловкой, недалеко от Петровского парка, там, где и была сосредоточена вся деятельность московских спортсменов и охотников.
Для меня, еще молодого коннозаводчика, она имела чрезвычайное значение, ибо мои лошади впервые должны были выступить перед публикой и затем получить оценку во всероссийском масштабе. Я тщательно обдумывал, что и как надлежало выставить. Я уже мог показать три-четыре лошади вполне выставочных форм, среди которых лучшей была Фурия, дочь Недотрога и Феи. Первоначально я так и думал поступить. Однако изменил решение, и вот почему. Завод мой был очень крупных размеров, лошади уже бежали с выдающимся успехом, правда, пока лишь на провинциальных ипподромах, и, наконец, благодаря моему знанию пород и популярности в коннозаводских кругах, на меня как на коннозаводчика возлагались очень большие и даже преувеличенные надежды. Словом, мой завод уже тогда рассматривался как один из крупнейших орловских питомников в России, так что выставить от него двух-трех хороших лошадей было явно недостаточно: такой успех прошел бы незамеченным и не принес бы никакой пользы. Я решил поступиться самолюбием, не выставлять лошадей, родившихся у меня в заводе, а показать тот породный материал, который я собрал и с которым предполагал вести работу. Я, конечно, предвидел, что мои враги и конкуренты будут всячески по этому поводу интриговать, заявляя, что мол, какая же это заслуга, что Бутович выставил замечательных кобыл, ведь все эти кобылы не его завода. Мол, дайте нам денег – мы купим и выставим еще лучших. Таких разговоров было сколько угодно, тем не менее, я унес с Выставки большой и шумный успех, все правильно рассчитав и верно сделав ставку на психологию масс и настоящих охотников. Нечего и говорить, что кроме того, все эти кобылы были превосходного экстерьера, крайне породны и кровны. Некоторые из них, например Ветрогонка и Аталанта, были близки к совершенству в смысле породности и ясно выраженного восточного типа, а Летунья являлась, несомненно, одной из лучших кобыл рысистого коннозаводства страны. Выставляя даже не группу, а целое гнездо орловских маток одной масти – белой, превосходных по себе, я мог рассчитывать, что об этом станут много говорить и до некоторой степени это гнездо явится центром общего внимания.
Вокруг гнезда, действительно, завязалась горячая борьба страстей, оправдались все мои даже самые смелые предположения. Когда началась выводка, после второй или третьей кобылы Бибиков, большой знаток экстерьера, схватился за голову и затем только приговаривал: «О, боже!» – что должно было выражать полный восторг.
Выставка вызвала интерес не только среди москвичей, но и по всей России. Все гостиницы были буквально переполнены, ни в одной из них невозможно было достать свободного номера, и беговое общество вынуждено было срочно организовать у себя нечто вроде общежития. Всюду велись разговоры о лошадях, и имена знаменитых коннозаводчиков и лучших лошадей были у всех на устах. На самой Выставке толчея была невообразимая, в конюшнях нельзя было протолкнуться. Посетители – москвичи и провинциалы – с каталогами в руках ходили, осматривая лошадей. Музыка гремела, в ресторане то и дело хлопали пробки и шампанское лилось рекой. Группы коннозаводчиков сходились, расходились, спорили, обсуждали и критиковали действия экспертов. Ржание, звон копыт, крики конюхов, распоряжения управляющих – все это вместе взятое сливалось в одно целое.
Эти две недели охотники и весь конюшенный персонал жили, как в угаре, а вечером, когда Выставка закрывалась, «Яр» ломился от посетителей, и не было ни одного домика на Башиловке, на Верхней и Нижней Масловке и в Петровском парке, где бы не светился огонек и не шли бы «лошадиные» разговоры. В Петровском Дворце пребывали великий князь Дмитрий Константинович и молодые князья дома Романовых. Здесь также все интересы вращались вокруг лошадей и будущих чемпионов. Не только во Дворце, но везде обсуждались шансы лошадей. Кобылы были любимицами публики, о них больше всего думали и говорили. Наконец награды были объявлены, и кокарды – белая, синяя, красная, зеленая, желтая и малиновая – запестрели на табличках, указывая на первую, вторую, третью, четвертую, пятую и шестую премии. Гром аплодисментов встречал премированных лошадей.
В девятнадцатом павильоне под номером 275 стоял Громадный – отец великого Крепыша. Выставленный его заводчиком И. Г. Афанасьевым, он пользовался на Выставке наибольшей популярностью. Вокруг его денника целый день толпилась публика. Многих он интересовал как отец Крепыша и буквально всех привлекал своей необыкновенной внешностью. Приведу отрывок из статьи профессора Правохенского, который измерял Громадного, профессор приезжал специально для осмотра Громадного и своими впечатлениями поделился с читателями газеты «Коннозаводство и спорт»: «Лично я не придаю производству обмеров никакого значения. Нахожу даже, что требование известной величины обмера под коленом основано на печальном недоразумении. Но обмер у Громадного положительно стоит целой особой статьи, настолько его кости необыкновенно мощны».
Вокруг Громадного шли разговоры, слышались слова восхищения, лошадь эта подкупала всех своей действительно необыкновенной породностью и ясно выраженным аристократизмом. На собрании экспертов голоса разделились: метизаторы ни за что не хотели признать Громадного лучшей лошадью Выставки и давать ему царский кубок. Сторонники чистокровной лошади (от них выступил секретарь Скакового общества И. И. Ильенко) хотели присудить награду чистокровной лошади. Однако общее собрание всех экспертов явно склонялось на сторону Громадного. Тогда И. И. Ильенко заявил, что у Громадного рорер (затрудненное дыхание) и потому он недостоин высшей награды. Положение спас профессор П. Н. Кулешов, который сказал: «Отвод несостоятельный: тот, кто дал Крепыша, изъянов иметь не может!» Между Ильенко и Кулешовым произошла резкая полемика, победителем из которой вышел, конечно, Кулешов. Ильенко счел себя обиженным и на другой день вызвал Кулешова на дуэль. Само собой разумеется, эта дуэль не состоялась. После заявления Кулешова общее собрание экспертов присудило-таки Громадному царский кубок. Так восторжествовала правда! Громадному была присуждена высшая награда – драгоценная братина – пивная чаша, пожалованная государем императором за лучшую лошадь Выставки. Эта награда была, несомненно, дана по заслугам. Тогда Карузо в своей записной книжке отметил: «Громадный – нет правого глаза; очень красивые уши и глаз, шерсть мягкая, грудь призовая. Очень тонкая кожа. Глаз замечательный, замечательная лошадь».
Гастроном Елисеев просил меня показать ему моих кобыл, а затем принять приглашение позавтракать у него в гостинице и побеседовать на коннозаводские темы. Я охотно согласился, так как Елисеев был очень милый, воспитанный и приятный человек. Приезжая в Москву, он всегда останавливался в «своих» номерах, то есть на Тверской, в том же доме, где находился его знаменитый магазин, делавший такие же обороты в год, как иной уездный город. После выводки моих кобыл, которые очень понравились Елисееву, мы поехали завтракать. Я знал Елисеева давно, еще в 1903 году продал ему Рыцаря и бывал у него в Петербурге, а потому наша беседа сразу же приняла доверительный характер. Елисеев был очень озабочен неуспехом своих лошадей, но особенного значения этому не придавал и полагал, что все можно исправить подбором и введением нового производителя. В конце концов, для этого богатейшего в России человека его рысистый завод был не делом, а удовольствием, и сам он был весьма доволен своими лошадьми. Елисеев просил меня помочь ему произвести сортировку завода и сделать подбор. Он деликатно упомянул, что рад бы меня отблагодарить, но не знает чем. Тогда я ему сказал, что был бы очень ему признателен, если бы он мне уступил знаменитую свою матку Соперницу, которой было уже тогда 22 года. Елисеев мне ее тут же подарил.
После завтрака мы поехали на дачу Елисеева смотреть его лошадей. Началась выводка. Через некоторое время я стал замечать, что Елисеев пришел в веселое расположение духа и едва сдерживает себя, дабы не покатиться со смеху. Он рассеянно наблюдал за лошадьми, часто что-то шептал на ухо жене Вере Федоровне, они перемигивались и тихо смеялись. Я сначала не мог понять, в чем дело, но наконец догадался. Выводчик настолько вошел в азарт и, желая как можно лучше показать хозяину товар лицом, стоя перед лошадью, сам того не замечая, делал страшные глаза, строил невероятные рожи и глухо под нос рычал: «Х-хо!» От этого только что выведенная лошадь сначала подпугивалась, потом подбадривалась, затем пятилась назад и, наконец, принимала позу. Это действительно было забавно – я не выдержал, расхохотался, за мной – Вера Федоровна. А с Елисеевым сделалась чуть ли не истерика. Выводка закончилась весело.
Съезд коннозаводчиков
Под давлением графа Воронцова-Дашкова, главы петербургских метизаторов, и весьма влиятельного лидера московских метизаторов Шубинского, Главное управление государственного коннозаводства все не утверждало постановление Московского бегового общества ввести ограничения для метисов, чтобы оставить половину всех разыгрываемых призов для лошадей орловского происхождения. Тогда лидеры-орловцы выдвинули проект созыва Всероссийского съезда коннозаводчиков, с тем чтобы всем была предоставлена возможность, путем закрытой баллотировки, высказаться по вопросу ограничений. Метизаторы всячески препятствовали осуществлению этой идеи. Управляющий государственным коннозаводством генерал Зданович, сначала взял сторону метизаторов, однако с отклонением утверждения ограничений все медлил, так как боялся великих князей и дорожил своим местом. Главное управление вынуждено было созвать Съезд. На Съезде орловцы одержали блестящую победу. Подавляющее большинство высказалось за необходимость установления ограничений и принятия мер к сохранению орловского рысака. Под давлением так ясно выраженного общественного мнения страны Главное управление вынуждено было утвердить ограничения.
После одного из заседаний Съезда мы остались у великого князя Дмитрия Константиновичва пить кофе и курить сигары. Дмитрий Константинович был в хорошем расположении духа, и разговор вертелся вокруг литературных тем. Великий князь вспомнил какой-то рассказ Лескова и очень талантливо его передавал. Рассказ этот в свое время был плохо встречен критикой и оценен лишь позднее. По этому поводу великий князь справедливо заметил, что критики нередко ошибаются, а затем рассказал нам весьма комичный эпизод с одним произведением знаменитого нашего поэта Фета.
Это было в Петербурге, в то время когда генерал-инспектор кавалерии великий князь Николай Николаевич задумал упразднить институт ремонтеров и вместо них ввести ремонтные комиссии. Ремонтеры в то время были очень влиятельны, а потому проект великого князя встретил немалое противодействие. Собирались комиссии, писались проекты и контрпроекты. Наконец и коннозаводчики отозвались на для них животрепещущий вопрос, и в печати появилось немало статей «за» и «против».
Известно, что поэт Афанасий Фет, отставной кавалерист, имел небольшой завод верховых лошадей. Он написал блестящую статью в защиту ремонтных комиссий. Статья была напечатана в московском спортивном журнале Гиляровского и подписана псевдонимом. Эта статья обратила на себя внимание великого князя, и ему было сообщено, что она написана Фетом. На одном из заседаний комиссии, где окончательно решался вопрос о ремонтерах, председательствовал, по обыкновению, великий князь Николай Николаевич и присутствовал также Дмитрий Константинович. Шел оживленный обмен мнениями по поводу статей и высказанных в них взглядов. Один из знаменитых ремонтеров, генерал, яростно нападал на статью безымянного автора и в заключение заявил, что она безграмотна. Его поддержали другие столпы ремонтного дела. Взял слово великий князь Дмитрий Константинович и сказал, что эта «безграмотная» статья написана… Фетом! Все мы, присутствовавшие, от души смеялись над этим эпизодом, и великий князь просил шутя и нас рассказать что-либо интересное, но не из области вымысла, а из действительной жизни.
«Позвольте мне, Ваше Высочество, рассказать действительный случай, имевший место во время Крестного хода в имении моего отца, где действующим лицом был также конский охотник и притом священник, – начал я свой рассказ. – Отец передавал мне, что когда он купил Касперовку, а было это в шестидесятых годах, и переехал туда жить из своего полтавского имения, знаменитых Черевков, этот угол Новороссии был еще первобытным и малокультурным краем. В плавнях еще ходили табуны одичавших лошадей; воспоминания о беглых были свежи в памяти у всех, разбои на дорогах и страшные преступления были обычным делом, и картины, так талантливо в свое время описанные Данилевским в его романе «Беглые в Новороссии», были вполне приложимы к Касперовке и ее окрестностям. В то время приходским священником в Касперовке был почтенный старец отец Харлампий, страстный любитель лошадей, имевший свой табун и все свое свободное время отдававший лошадям. Это был человек прежнего закала, недалекий, малообразованный, но добрейшей души и чистого сердца. Он был любим и уважаем всеми, и столь редкое тогда население края видело в нем чуть ли не отца родного. Любимым занятием отца Харлампия было коннозаводство: он сам выращивал лошадей, сам водил их на ярмарку и продавал и, наконец, сам с ними по целым дням возился. В то время у моего отца не было еще рысистого завода, но зато на конюшне стояло несколько верховых коней, дончаков, как их тогда называли. Один из них был любимцем отца и отличался большой резвостью; это была лошадь крупная, сухая, угловатая, или костлявая, как говорил отец, с горбоносой головой и мышастой масти. Отец Харлампий также имел дончака и несколько раз говорил отцу, что не худо было бы их примерить. Сын священника, мальчуган Вася, был таким же страстным охотником, как и его отец. Он целые дни не слезал с лошади и намотал на ус слова отца. Приближался праздник Святой Пасхи. В тот год Пасха была поздняя, и весна уже вступила в свои права. Кругом все зеленело, полопались почки, распустились листья, дичь прилетела из теплых краев, и все стрекотало, трещало и пело на все лады. И вот на праздник, в ясный, прозрачный и теплый день сын священника Вася подговорил такого же мальчугана, как и он, конюха отца, который ходил за верховыми лошадьми, примерить дончаков.
Все были в церкви, и никто не знал о предстоящем состязании, и нужно же было так случиться, что состязание как раз совпало с выходом из церкви Крестного хода, во главе которого в облачении и с крестом в руках шел отец Харлампий. Под звон колоколов Крестный ход торжественно вышел из церкви и тронулся в путь, в это время из-за пригорка показались наши дончаки. Мышастый отца явно забирал верха, и Вася делал все усилия, чтобы не отстать. Отец Харлампий, сначала не понимая, в чем дело, с удивлением следил глазами за дончаками, понял, ретивое сердце охотника заговорило в нем, и он, приставив руку в виде рупора ко рту, закричал во всю мочь: «Вася, наддай, шельмец, наддай еще!» Все взоры обратились на скачущих. Первым пришел в себя отец Харлампий: он перекрестился, поднял опущенный было крест, запел пасхальный канон, и Крестный ход благополучно тронулся дальше».
После моего рассказа произошел оживленный обмен мнениями относительно дончаков, которые в те времена пользовались славой и любовью охотников. Это были замечательные лошади, и великий князь рассказал нам о них много интересного. Дмитрий Константинович, еще молодым человеком, побывал на Дону, беседовал с прежними коннозаводчиками и ремонтерами, говорил со старыми табунщиками и от них знал, что прежние дончаки имели в своей породе кровь карабаиров и текинских жеребцов. Великий князь подверг разбору экстерьер отцовского дончака. Костлявость, сухость, легкость и горбоносость он считал наследием текинских жеребцов, которых в свое время было много в донских табунах. «Вспомните Ворона, – говорил Дмитрий Константинович, – или двух белых кобыл, которых выставляла на последней пятигорской выставке Асхабадская заводская конюшня – ведь это в самых резких чертах экстерьер дончака Ивана Ильича, с которым состязался дончак отца Харлампия».
Великий князь был большим знатоком лошади, и его выводы были верны.
Опять в Прилепах
Выставка закрылась, мой завод прогремел на всю Россию, и я с сознанием выполненной задачи вернулся в Прилепы. Уже глубокой осенью, когда я собирался уезжать из Прилеп, неожиданно на тройке прикатил Телегин. Ему показали на выводке весь завод. Телегин экстерьер знал в совершенстве и лошадь видел превосходно. Вывели Фурию, дочь Недотрога и Феи. «Какая выдающаяся кобыла!» – заметил Телегин и спросил, чьего завода. Я ответил, что родилась у меня. Телегин удивленно посмотрел, пожал плечами и спросил: «Почему же вы ее не выставили? Она бы обязательно получила первую премию». Я заметил Телегину, что у Фурии тяжела голова. «Это верно, – ответил он. – Но кобыла замечательная». Фурия была удивительно хороша по себе: в ней было полных пять вершков росту, спина по линейке, исчерпывающая сухость, замечательные ноги, ширина – словом, все, что можно требовать от кобылы. Единственное, за что можно было упрекнуть эту замечательную кобылу, так это за ее голову, которая была велика и горбоноса, но не безобразна. Из-за этой головы я ее не повел в Москву в своей группе на Выставку. Когда Фурии исполнилось четыре с половиной года, я жил в Одессе и решил ее взять для городской езды. До этого она находилась в заводе и к бегам не подготовлялась. Кобылу привели в город и поставили на конюшне брата, который зимой всегда жил в Одессе и имел там превосходных выездных лошадей.
Одесса особенно хороша осенью, когда на Фонтанах, в парке и на Лонжероне много гуляющих и катающихся, когда стоит теплая, но не жаркая погода и морской воздух особенно приятен и чист. В такую погоду рысаки на городском ипподроме бежали особенно резво. Я решил взять на всю осень Фурию в Одессу с тем, чтобы вполне насладиться резвой, нарядной ездой и красотами города и ближайших окрестностей. Брат быстро прислал кучера, а упряжи и экипажей у него было сколько угодно. Он любил хорошие выезды, и года не проходило, чтобы он не подкупал новые экипажи, сбрую. Словом, все было быстро слажено и Фурию начали ездить по утрам по городу. Прошло несколько дней, и я спросил брата, как кобыла. «Ничего, привыкает», – ответил он мне и перевел разговор на другую тему. В следующий раз, когда я спросил его про Фурию, ответ был такой же уклончивый – по-видимому, мне готовился какой-то сюрприз. Через несколько дней брат сообщил, что Фурия будет мне подана к шести часам вечера. Он сам приехал на ней, и я вышел из гостиницы «Лондонская», где тогда жил. Фурия в легкой, изящной одиночке-«эгоистке» на красном ходу, в наборной, тонкого ремня сбруе была удивительно хороша! Она красиво держала голову и шею, шла эффектным воздушным ходом и на езде отделяла хвост, держа его султаном. Несколько раз кучер проехал мимо меня сдержанной рысью по Николаевскому бульвару, где уже гуляла публика. Я пришел в восторг от кобылы и должен откровенно сказать, что после редко видел такую блестящую и эффектную одиночку. Немало этому способствовала и масть кобылы – она переливалась и отражалась многими нежными оттенками от падавших на нее солнечных лучей. Возле нас сейчас же собралась толпа зевак, которые любовались кобылой, а на противоположной стороне бульвара публика приостанавливалась. Только я хотел сесть и ехать кататься, как ко мне быстро подошел Пуриц, местный богач, владелец самого крупного ювелирного магазина в городе и домовладелец. Пуриц имел городских и призовых лошадей. Это был еще молодой человек, красавец-еврей, местный ловелас и сердцеед. Одесситы звали его «наш Саша Пуриц» или же «гроссе Пуриц», имея в виду его богатство. «Продайте кобылу, Яков Иванович, предлагаю вам 800 рублей», – сказал «гроссе Пуриц». «Нет, не продаю», – ответил я. Пуриц загорелся и, как страстный человек, стал делать надбавки и наконец назвал сумму в 1500 рублей. Цена для Одессы за кобылу была действительно внушительная, но я отказался ее продать, сел в «эгоистку» и уехал. А Фурия стала популярнейшей лошадью в Одессе. Новости в южных городах, в особенности таких оживленных, как Одесса, разносятся с быстротою молнии. А потому уже вечером во всех кофейнях – и у Фанкони, и у Робина, и у Семадени – только и было разговоров, что про Сашу Пурица и про то, что он давал за кобылу 1500 рублей. «И подумайте, этот сумасшедший помещик не согласился ее продать!» – добавляли одесситы и пожимали плечами.
По конным заводам
Мое увлечение знаменитым производителем Полканом 3-м и всем его выдающимся потомством началось очень давно, еще со школьной скамьи. Я был в третьем классе гимназии, когда мое детское воображение было заинтриговано значением слова «Полкан» и я, недолго думая, задал учителю русского языка вопрос, что оно означает. Тот спросил меня, почему именно интересует меня это слово. Я объяснил, в чем дело. Учитель сделал мне выговор: мол, вместо того, чтобы хорошо учиться, я думаю только о лошадях и задаю ему праздные вопросы. «В следующий раз вы будете наказаны», – добавил он. Прошло несколько дней, и, к большому моему удивлению и удовольствию, после классов тот же учитель, отозвав меня, сказал, что Полкан – имя собственное и упоминается в старых былинах. Он процитировал строку, которая навсегда врезалась мне в память: «Полкан-богатырь, сын Иванович». Затем он сказал: «Несомненно, интересующая вас лошадь названа в честь этого богатыря». Я считаю это объяснение верным и полагаю, что знаменитый хреновской Полкан был назван в память знаменитого богатыря времен Владимира Красное Солнышко.
В то давно прошедшее время моё увлечение Полканом 3-м было чисто интуитивное. Позднее, по мере изучения этой линии, я ясно увидел, что чутье меня не обмануло: Полкан 3-й был действительно необыкновенной, прямо-таки феноменальной во всех отношениях лошадью. Я до сих пор остаюсь верен Полкану 3-му и неустанно продолжаю изучать и собирать материалы о нем и его потомстве. Моим фаворитным жеребцом был Полкан 6-й, внук Полкана 3-го, а среди потомства Полкана 6-го я отдавал предпочтение его сыну Полканчику и внуку Потешному. Потешный был моим кумиром, о нем я часто думал, говорил и писал. Свои симпатии я перенес на его потомство, из всех сыновей Потешного моим любимцем был Бережливый. Это имя я избрал своим псевдонимом.
Заводская деятельность Бережливого почти целиком протекала на Юге, в Киевской губернии, у Ф. А. Терещенко. Мальчиком в Одессе, потом юношей там же, а также в Киеве и Елисаветграде, куда я ездил иногда с отцом, я видел детей Бережливого, много слышал легендарных рассказов о красоте этой лошади, и всё это так подогрело мой интерес к Бережливому, что я стал мечтать о поездке на завод Ф. А. Терещенко. Осуществить эту поездку мне удалось, когда я был в шестом классе кадетского корпуса, то есть в 1898 году. В то время мне было 17 лет, и я получил от отца деньги и разрешение ехать в Киевскую губернию. Это было своего рода паломничество. Я предпринял эту поездку с таким же трепетом и благоговением, как человек, отправляющийся к святым местам. Когда я, подъезжая к имению Терещенко, впервые увидел конюшни, где стоял Бережливый, сердце мое учащенно забилось, я готов был выпрыгнуть из тарантаса, лишь бы поскорее увидать уцелевших потомков знаменитого жеребца. Не могу ручаться за полную достоверность того, что сейчас сообщу о возвышении рода Терещенко, но я слышал об этом от людей, заслуживающих доверия.
Артём Терещенко был в свое время пастухом при отаре овец. Однако малый способный, стремившийся к обогащению и достигший его, сколотив всеми правдами и неправдами небольшие деньжонки, он обосновался на хуторе возле города Глухова и там вел хозяйство и торговал скотом. У него было три сына: Никола, Фёдор и Семён. Никола Терещенко является создателем всего колоссального состояния семьи. Он, по отзывам всех знавших его лиц, был человеком гениальным. Свое состояние он нажил, когда стал строить сахарные заводы и скупать имения разорившихся помещиков. Терещенко скупал дворянские имения за грош, закладывал их, покупал новые, ставил образцово хозяйство. Кроме того, он вел большую торговлю скотом и шерстью и делал большие поставки интендантству. Злые языки говорили, что во время Севастопольской кампании Никола сильно разбогател на фальшивых деньгах, ловко их сбыл и пошел в гору. Но лично я считаю этот слух неверным, вызванным завистью к непонятному, прямо-таки сказочному обогащению. Я опровергаю это гнусное предположение, потому что в свое время то же самое говорили про одного соседа моего отца, богатейшего человека, исключительно порядочного.
Никола Терещенко, несомненно, первый воспользовался кризисом 1861 года. Он понял, что это временное падение цен на земли, и, действуя умно и дальновидно, скупив имения за бесценок, он положил прочное основание своему грандиозному богатству. После севастопольской кампании началось его феерическое обогащение и вскоре Терещенки стали богатейшими людьми в Юго-Западном крае. Их имя стало прямо-таки нарицательным, синонимом миллионов и сказочного богатства. Николе Терещенко все удавалось, состояние его быстро росло, и он оставил двум своим сыновьям около тридцати миллионов рублей. Я могу привести весьма интересный штрих, рисующий Николу Терещенко как человека удивительного ума и всесторонней деловитости. Старик Золотницкий, которого я знал, был одним из крупнейших антикваров в России. Он постоянно жил в Киеве, где имел магазины. Свое состояние Золотницкий нажил тем, что скупал у разорившихся польских магнатов их обстановку и перепродавал наиболее ценные вещи за границу. Золотницкий мало интересовался российскими покупателями и нашим рынком, его магазины занимались не столько продажей, сколько скупкой разных антиков. К нему везли все, что было ценного, все, что продавалось из редкостей. Лучшие вещи даже не выставлялись в магазине, а два раза в год сам старик Золотницкий в сопровождении своего любимого сына Яши, вкрадчивого красавца, выезжал в Европу и там продавал скупленные в Юго-Западном крае ценности. Золотницкий особенно гордился тем, что был поставщиком английского короля, и любил говорить своим покупателям, что он не только поставщик Британского Двора, но что Его Величество с ним милостиво беседует и просит его не забывать и привозить антики. Делал он также крупные дела и среди английской знати. Так вот, этот самый Золотницкий рассказал мне однажды, как подкузьмил его Никола Терещенко.
В Волынской губернии было богатейшее имение графа Х., дворец которого был «набит», по меткому выражению киевского антиквара, редкостями. Золотницкий, как коршун, следил за графом, ибо ни для кого не было секретом, что дни его сочтены, что рано или поздно все будет продано. «Роковой момент приближался, – рассказывал мне Золотницкий, причем глаза его в эту минуту, как у каждого страстного охотника, горели, а голос дрожал от возбуждения, – и я был вызван наконец моим агентом по телеграфу. К несчастью, что-то меня задержало дня на три в Киеве, и когда я приехал к графу, то оказалось, что все имение вместе с обстановкой купил Никола Терещенко. Я был вне себя от горя и сорвал свою злобу на бедном моем комиссионере, хотя он был и ни при чем. Тот меня успокаивал: «Что вы, господин Золотницкий, горюете, купите еще дешевле. Что этот мужик и сын пастуха понимает в антиках?» В тот же день я повидался с «мужиком». Он наотрез отказался продать обстановку, всё опечатал и ключи взял себе, приставив к дворцу двух сторожей. Как я ни бился, так и не мог ничего с ним поделать и уехал в Киев. Я тогда пропустил такое дело, что второго такого уже во всю мою жизнь мне не представилось!» Яша Золотницкий, присутствовавший при этом разговоре, шепотом сказал мне: «Ох, боже мой! Сколько папаша тогда потерял денег!» Старик Золотницкий справился с охватившим его волнением и так закончил свой рассказ: «Через полчаса узнаю, что Никола Терещенко сам поехал за границу, повез списки вещей, вернулся оттуда с двумя антикварами и так им продал обстановку дворца, что имение ему пришлось задаром! Впрочем, удивляться нечему, так как там были вещи Марии-Антуанетты, и вся печать Европы говорила об этом деле. Вот каков был этот мужик и сын пастуха! Да, это был гениальный человек!» Итак, Никола Артёмович Терещенко был создателем состояния. Но этого мало. Он руководил делом обогащения своих братьев – Фёдора и Семёна. Федор оказался способным учеником, ему во всем везло, а потому он оставил своим наследникам состояние в 10 или 15 миллионов. Семён был сравнительно неудачником и оставил своему сыну два или три миллиона. Среди Терещенок семья Семёна считалась бедной и о ней отзывались покровительственно.
Рысаки заводов Ф. А., С. А., Ф. Ф., А. Н., И. Н. и К. С. Терещенко имели весьма много общего, ибо все Терещенки были очень дружны между собою, друг друга поддерживали и сплошь и рядом обменивались рысаками или же покупали их у своих. Таким образом возникла династия Терещенок – коннозаводчиков, и лошади их заводов имели большое влияние на коннозаводство нашей страны.
Я хорошо знал Александра Николаевича и пользовался его расположением. Когда он умер (а это произошло в октябре 1911 года), газеты оповестили о его смерти всю Россию, причем было сказано, что после него осталось состояние в 53 миллиона рублей! Это был мужчина среднего роста, сухощавый и крепкий на вид. Он не был красив и имел довольно заурядное лицо. Редко улыбался, от него трудно было дождаться живого слова, и казалось, что все его страсти подчинены рассудку. В этом отношении он напоминал скорее иностранца, чем русского. Дома он говорил очень мало, сидел подолгу в своем кабинете, погруженный в размышления, и там же принимал доклады подчиненных и решал свои дела. В общем, это был человек довольно суровый, но справедливый, недостаточно живой и, быть может, несколько черствый. Была у него еще одна черта характера – бережливость: его нельзя было назвать скупым, но деньгам он знал счет и не любил их понапрасну выпускать из рук. Мне казалось, что этот человек ничего не любил в жизни и ничем особенно не увлекался. Быть может, обладание таким огромным состоянием, сознание, что в любое время он может все купить и получить за свои деньги, сделало его равнодушным ко всему.
Лошадей он также не любил, вернее, не любил тою любовью, которой их любим мы, настоящие охотники, и которая иногда доходит до фанатизма. И все же где-то глубоко в его сердце, в каком-то потаенном уголке, теплился священный огонек любви к лошади. Завод он продержал почти что до самой своей смерти. Спортсменом он не был и бегами не увлекался. В лошадях он разбирался недурно. Однажды я смотрел завод в его присутствии и был поражен здравостью его суждений. Человек он был умный и, как истый хохол, конечно, себе на уме. И был очень упрям: уж если втемяшится что-то в голову, разубедить его было почти невозможно. Ему нравились густые, дельные и красивые рысаки, так называемый городской сорт лошадей. С 1900 года до окончательной ликвидации завода там стали производить призовых лошадей. Перемена направления имеет свои причины. Именно в это время начался расцвет дел в Киевском беговом обществе, где главным деятелем был барон Николай Карлович фон Мекк (1837–1929). Мекк просил Терещенко завести призовую конюшню и поддержать Киевский ипподром. На это Терещенко своего согласия не дал и заявил, что призовой охотой заниматься не будет. Однако фон Мекк вновь и вновь возвращался к тому же вопросу, и наконец Терещенко согласился отдать в аренду лучших молодых лошадей, но с тем, чтобы они бежали не от его имени.
На завод Н. К. фон Мекка моя поездка состоялась весной 1904 года. Помимо желания осмотреть этот завод, у меня было также намерение взглянуть на свою любимицу Кашу. Я послал ее в завод фон Мекка для случки с Вулканом, которого считал резвейшим сыном Бережливого.
Николай Карлович фон Мекк был выдающимся дельцом в широком и лучшем смысле этого слова и одной из значительных фигур в Москве. Мекка знала вся Москва, не только деловая, но и дворянская, он занимал видное положение в обществе. Я хорошо знал фон Мекка и очень ценил его как убежденного и ярого сторонника орловского рысака. На этой почве и произошло наше сближение. Н. К. фон Мекк не шел ни на какие компромиссы в вопросе метизации. Он первый и единственный имел мужество в Киевском беговом обществе не допускать метисов к состязаниям. Вследствие этого у фон Мекка было много врагов, но история воздаст ему должное как энергичному, стойкому и убежденному борцу за орловского рысака.
Николай Карлович фон Мекк родился в Москве в семье выдающегося инженера, который сделал состояние на постройке железных дорог. Это было время, когда буквально всю Россию охватило железнодорожное строительство. Фон Мекк вместе с Дервизом были едва ли не главными концессионерами. Это время превосходно описано Терпигоревым в его многочисленных рассказах и очерках. Молодой Мекк блестяще окончил Институт путей сообщения и стал работать с отцом в той же области. Как человек очень умный, образованный и чрезвычайно дельный, он имел большой успех на избранном им поприще. Я познакомился с ним, когда он был уже председателем правления Московско-Казанской железной дороги и владельцем большого количества акций этого железнодорожного предприятия. Фон Мекк был выдающийся инженер, не только теоретик, но и практик, блестящий администратор и недурной финансист. Помимо своих прямых дел, он также не чужд был банковской деятельности и работал в разных коммерческих организациях.
Фон Мекк был красивый мужчина высокого роста. Каштановые волосы с проседью он носил очень коротко постриженными; глаза у него были темно-карие, довольно большие, очень живые, проницательные и умные. Лоб был велик и красиво обрисован, все лицо продолговато, и черты его довольно изящны. Выражение лица было спокойное, уверенное, часто серьезное, но никогда не надменное и не холодное. Николай Карлович почти всегда носил костюмы черного цвета и строгого покроя, одевался хорошо и со вкусом. Был добр и великодушен, но вместе с тем настойчив, имел твердый характер и был властный человек.
Я знал всю его семью. Женат он был на Давыдовой, она была немного надменная, но умная женщина, родилась и воспитывалась в знаменитой Каменке, представительница той исторической семьи, которой принадлежала Каменка, получившая известность благодаря событиям 1825 года, там в свое время собиралось общество замечательных русских людей. От этого брака у Николая Карловича было двое сыновей и две или три дочери, сыновья обещали пойти по стопам отца. Семейство Давыдовых было из числа самых знатных среди киевского дворянства. Об одной представительнице этого рода, Екатерине Николаевне Давыдовой, урожденной графине Самойловой, племяннице князя Потёмкина-Таврического, существует большая мемуарная литература. Много писали и про других членов этой семьи, например про генерала Раевского, защитника Смоленска, героя Бородина, два сына которого были друзьями Пушкина. В Каменке было 17 тысяч десятин земли. Это громадное имение было наследовано Давыдовой от князя Потёмкина. Словом, г-жа Мекк имела очень большие связи не только среди киевского, но и среди российского дворянства.
Фон Мекк призовым делом не интересовался, предпочитая продавать или же отдавать в аренду своих лошадей. Став действительным членом Московского бегового общества, он вскоре был избран старшим членом и судьей у звонка – доверие, которого удостаивались немногие, – но пробыл в этой почетной должности сравнительно недолго. Об уходе фон Мекка сожалели многие, но он не мог поступить иначе. В то время в Московском беговом обществе атмосфера была нездоровой: царили интриги, были партии, преследовались зачастую личные интересы. Мекк был человек очень властный, требовательный и крайне работоспособный, все это также не нравилось его коллегам по правлению. Великий князь Дмитрий Константинович внимательно следил за всем, что делалось в спортивной и коннозаводской России. Он назначил Николая Карловича членом особой постоянной комиссии по изданию заводских книг и выяснению спорных вопросов генеалогии. Фон Мекк с его спокойным, верным и трезвым взглядом на генеалогию орловского рысака был очень полезным, прямо-таки необходимым членом этой комиссии. Мне немало приходилось общаться с фон Мекком на коннозаводские темы, и я должен сказать, что это был не только интересный, но и весьма знающий собеседник. Главной коннозаводской заслугой фон Мекка я считаю преобразование Киевского бегового общества и установление там полного запрета бежать метисам. Ни до, ни после никто не имел смелости это сделать, только фон Мекк с его железной волей смог это провести. Киевское беговое общество, первое среди всех провинциальных беговых обществ России, пришло в полный упадок и стало ареной вечных скандалов, дрязг и интриг. Разложение там дошло до таких пределов, что великий князь решил положить этому конец. Он вызвал Николая Карловича в Петербург. Фон Мекк посоветовал великому князю радикальные меры: закрыть общество и затем поручить кому-либо образовать новое. Великий князь, человек по натуре мягкий и деликатный, колебался. Тогда фон Мекк нарисовал ему ясную и точную картину безобразий, которые творились в Киевском беговом обществе. Ему удалось убедить великого князя. Киевское общество было закрыто, а фон Мекк через полгода после этого создал Юго-Западное общество поощрения рысистого коннозаводства.
Вокруг фон Мекка в новом обществе сгруппировались все здоровые спортивные элементы Киева. При фон Мекке общество достигло расцвета. При нем в Киеве на бегу царил образцовый порядок, он создал общество для поощрения только лошадей орловского происхождения. При том влиянии, которое имели тогда метизаторы, сделать это было нелегко, пойти на такое мог только фон Мекк. Я отдаю ему должное и считаю это его величайшей заслугой перед орловским рысаком.
У фон Мекка был старший брат Владимир, который рано умер. Он очень интересовался лошадьми, имел конный завод при селе Рахманове Можайского уезда Московской губернии, неподалеку от знаменитой Можайской дороги, так памятной всем русским людям по 1812 году и роману Толстого «Война и мир». Имение это находилось часах в пяти езды от Москвы, и ввиду всеобщего к нему расположения и чисто русского хлебосольства хозяев, чудный, уютный дом его был почти всегда переполнен друзьями и знакомыми. В имении был сделан ипподром, на котором очень часто устраивались бега, а всегда любезная хозяйка придумывала и призы. Славное, чудное было время! Вот на этих-то импровизированных бегах, где обыкновенно жребий определял, кому на какой лошади ехать, я в большинстве случаев был счастливцем фортуны и за езду получал от знатоков и охотников, присутствовавших на этих испытаниях, неоднократные похвалы и одобрения. Как теперь вижу наших ветеранов и бойцов. Слышу их споры, остроты, звучащую в каждом их слове страсть к охоте… А теперь? Нет! Лучше буду продолжать.
Завод Г. Г. Елисеева я посетил трижды, хорошо знал этот завод и видел его в разную пору. Григорий Григорьевич Елисеев был младшим сыном известного петербургского богача. Говорили, что когда старик Елисеев умер, то состояние его равнялось 50 миллионам рублей. Начало этому колоссальному состоянию положил еще дед Гриши Елисеева. Состояние было нажито торговлей колониальными товарами, а потом заключалось уже в самых разнообразных ценностях, делах и предприятиях. Елисеевы оказались верны тому делу, которое их обогатило, и два знаменитых магазина с гастрономическими товарами в Москве и Петербурге напоминали всем и каждому о том, как создали свое благосостояние эти богатейшие люди России. Их фирма существовала более века, и на долю Г. Г. Елисеева выпало счастье праздновать этот замечательный юбилей. Он этим очень гордился и был совершенно прав.
Жил Григорий Григорьевич всегда в Петербурге, на Васильевском острове ему принадлежало громадное владение. Там же находились и знаменитые Елисеевские погреба с лучшими винами, которые в них лежали чуть ли не сотню лет и, конечно, не предназначались для продажи. Об этом говорили мне знатоки. Елисеев любил дарить в исключительных случаях одну-две, а иногда и больше бутылок такого вина, и я дважды удостоился подобного внимания.
Особняк, в котором жил Елисеев, был обставлен с большою роскошью. Из произведений искусства, которые могли бы заинтересовать охотника, у Елисеева были замечательные часы, исполненные по заказу его супруги известным скульптором Лансере, со многими чрезвычайно удачными фигурами лошадей.
Все в этом доме, начиная от швейцаров и лакеев, было поставлено на барскую ногу. Словом, Елисеев жил не так, как жили богатейшие представители московского купечества, он жил по-петербургски. Близость Царского Двора, общение с аристократией и высшими чиновниками столицы, влияние Европы, самый уклад столичной жизни – все это наложило свой отпечаток на представителей петербургского купечества.
Елисеев был воспитанный, образованный, очень мягкий и чрезвычайно деликатный человек. Был некрасив, но в его улыбке и мягкой, несколько певучей манере говорить было что-то располагающее и удивительно приятное. Это был умный собеседник, человек, которого знал, уважал и ценил весь Петербург. При том богатстве, которым он обладал, его, конечно, осаждали разного рода просители и дельцы, а потому двери его дома тщательно охранялись. Попасть к Елисееву было нелегко, но вороной Рыцарь, принадлежавший моему отцу, а потом и мне, открыл передо мной двери этого дома.
Рыцарь – лошадь очень высокого происхождения. Если бы у нас существовала коннозаводская энциклопедия, то в ней Рыцарю было бы посвящено немало страниц. Рыцарь – сын колюбакинского Варвара, одной из лучших и резвейших лошадей своего времени. Мать Рыцаря, вороная кобыла Разбойница, была внучкой Велизария и Разгулы, Молодецкий – сын знаменитого болдаревского Чародея и сапожниковской Радости. И Молодецкий, и Радость выигрывали, причем последняя была дочерью знаменитого серого Кролика завода графа Соллогуба. Этого Кролика принято называть сапожниковским: он погиб во время пожара в заводе Сапожникова, пробыв там всего один случной сезон. Рыцарь был вороной масти, необыкновенно густ, капитален, широк и делен. При большом росте и большой массе – сух, а это довольно редкое явление для лошадей подобного чекана. У него была маленькая голова, несколько мясистая, но с хорошим выходом шея, превосходная спина, хороший окорок и такие же передние и задние ноги. На этой лошади, с моей точки зрения, было чересчур много мяса, но в то время это ставили в особую заслугу. Отличительной чертой Рыцаря была его необыкновенная ширина: он так широко стоял передом, что между его передними ногами можно было пролезть. При этом он был чуть косолап. В то время шириной постанова ног увлекались чрезмерно и Рыцаря считали выдающейся лошадью: думали, что в таком постанове кроется резвость и страшная сила. Разумеется, это ошибочно.
По типу Рыцарь более всего приближался к улучшенному голландскому рысаку. Рыцарь был лошадью не моего романа, но я должен признать, что он был по-своему выдающимся жеребцом и у него было много поклонников. Рыцарь ехал очень красиво: у него был длинный, низкий, ползучий ход, а сам он вытягивался прямо-таки в ниточку. Приняв во внимание его массу, картинную русскую запряжку и манеру вытягиваться на езде, нельзя не признать, что это должно было глубоко впечатлять зрителя. Многие, если не все, слышали о необычайной резвости Рыцаря и о том, что его продали моему отцу. Отец не держал призовой конюшни и, оставляя ежегодно для своей езды двух-трех лошадей, всех остальных продавал. Рыцаря торговали многие коннозаводчики. Известность Рыцаря была столь велика, что Елисееву я за крупные деньги продал его, когда ему было уже двадцать лет.
Елисеев любил лошадей, всю свою жизнь он вел конный завод и, как человек умный и обладавший большой долей здравого смысла, хорошо стал в них разбираться, хотя на заводе бывал не чаще двух раз в год. Я считаю, что Елисеев лучше нас, то есть людей, всецело посвятивших себя коннозаводскому искусству, знал, как надо вести конный завод, и вел его превосходно. Елисеев вскоре заметил, что все «разные» по себе жеребцы разрушают тип в заводе и настолько ухудшают экстерьер ставок, что молодняк с трудом находит покупателей. В коннозаводских кругах критически заговорили об экспериментах Елисеева. Он выгнал из завода «модных» жеребцов и вернулся к давно проверенным старикам, к их сыновьям и внукам.
Для своей же утехи, или, как он говорил, потехи, завел отделение лошадей иностранных пород. Тут были американские лошади, англо-норманны, шотландские пони и пр. При заводе было создано призовое отделение с крайне узким и односторонним назначением – производить только резвых лошадей, не обращая внимания на их формы. Тем временем основной завод, то есть то, что Елисеев полюбил, понял и оценил, жил правильной жизнью, улучшался, развивался и вернул себе былую славу. Так дело шло вплоть до страшной гибели этого завода в 1918 году. Знаменитый рассадник орловской рысистой лошади – завод Елисеева – целиком погиб после революции. Теперь он был бы так необходим для восстановления равновесия форм в орловском рысистом коннозаводстве страны…
Из завода Г. Г. Елисеева я проехал на завод графа Г. И. Рибопьера. До Святых Гор было сравнительно недалеко, я и решил предпринять эту поездку.
Святые Горы – название местности на правом берегу Северного Донца, в Изюмском уезде Харьковской губернии. Ближайший уездный город находится в 30 верстах от имения. Местность эта историческая, свое название она получила от Святогорского Успенского мужского монастыря, который здесь расположен. Монастырь был основан в 1624 году и служил одним из оплотов во время набегов крымских татар. Меловые скалы, покрытые сосновым и дубовым лесом, извивающийся среди них Донец, белеющие здания отчасти высеченного в пещерах монастыря, поодаль возвышающийся потёмкинских времен дворец – всё это было красиво и производило величественное впечатление.
Богатый монастырь привлекал многих богомольцев и просто туристов, а потому вокруг монастыря вырос целый городок: лавки, кирпичные и известковые заводы, различные монастырские мастерские, образцовая ферма, школа, больница. Дважды в год здесь собиралась большая ярмарка. Помимо монастырской земли и наделов крестьян, вся остальная земля в этом живописном уголке Изюмского уезда принадлежала графу Рибопьеру. Он был одним из богатейших помещиков не только в Харьковской губернии, но и вообще в России. Ему еще принадлежало громадное имение в Симбирской губернии и такое же имение в Кромском уезде Орловской губернии.
Возвышение этой семьи начинается со времен Екатерины. По одной версии предок Рибопьера бежал из Франции во время Великой Революции, а по другой – он был якобы швейцарским уроженцем и состоял при дворе Екатерины в качестве ее парикмахера. Был очень красив, звали его Пьер. Екатерина будто бы часто ему говорила: «Rie, beau Pierre», то есть «Смейся, красивый Пётр». Эти три французских слова и составили фамилию Рибопьер. Весьма возможно, что это лишь анекдот, основанный на игре слов.
Граф Рибопьер не был знатоком генеалогии орловского рысака, но этот талантливый и культурный человек сознавал все ее значение и превосходно знал генеалогию своих собственных рысистых лошадей. Рибопьер внимательно следил за коннозаводской литературой и был в курсе всех модных течений в рысистом деле. Возвышение Вармиков, охлаждение к Бычкам, фантастический успех Корешков – всему этому он давал верную и трезвую оценку. Мне не раз приходилось удивляться его прозорливости, и нередко его предсказания сбывались с поразительной точностью.
Осенью 1911 года я впервые посетил когда-то знаменитый дурасовский завод, родину Полкана. Этот завод после смерти Дурасова перешел в собственность его жены, по второму браку графини Александры Федоровны Толстой. У графини я приобрел шесть кобыл. Я был так поражен составом завода графини, так увлечен сухостью и старинными формами ее маток, их высоким происхождением, что взял все, что графиня могла мне тогда уступить. Все кобылы, за исключением Ракеты и Хартии, были породны, блестки, дельны и сухи, но мелковаты. Ракету и Хартию я взял, что называется, из жадности. Когда их привели в Прилепы, я понял свою ошибку и сейчас же назначил их в продажу. Они были проданы графу Андрею Львовичу Толстому.
Я поехал в Пальну на поклон к маститому коннозаводчику А. А. Стаховичу. Купить у него что-либо мне было не по карману, и от него я направился к одному из Красовских – Павлу Афанасьевичу. Красовский очень любил свою кобылу Дузе и не хотел ее продавать, но я соблазнил его ценой. Но я не раз замечал: если коннозаводчик неохотно уступает кобылу и жалеет о ней, счастья новому владельцу с такой лошадью не будет. Так случилось и на этот раз. Дузе, придя ко мне, через месяц, будучи, казалось, совершенно здоровой, неожиданно пала.
От Красовского я поехал к Н. В. Хрущову и у него купил белую кобылу Офелию, лучшую кобылу в табуне Хрущова, и он продал ее мне только потому, что через несколько дней ему предстоял срочный платеж в Дворянский банк, а денег свободных, да и никаких других, не было. Дело происходило осенью, хлеб был еще не продан, а платить надо было в срок, и Хрущов решил уступить мне кобылу.
По этому поводу я невольно вспомнил Коноплина. Дело было в Лотарёве у князя Вяземского. Мы сидели за чаем. Кроме Коноплина и меня, других гостей не было. Вяземский рассказывал о том, как он однажды торговал у одного мелкопоместного соседа очень интересную кобылу, и тот ее не уступил, а через некоторое время значительно дешевле продал эту кобылу барышникам. Вяземский возмущался, а Коноплин сказал: «Леонид Дмитриевич, вы напрасно возмущаетесь. Вы сами виноваты, так как не умеете покупать лошадей у таких людей!» – «Почему?» – удивился князь. «Да потому, – отвечал Коноплин, – что эти люди не переносят вида денег. Если бы вы, торгуя кобылу, при этом вынули пачку ассигнаций, показали ему, да еще и поскрипели бы ими, – и Коноплин показал пальцами, как это надо делать, – ваш сосед не выдержал бы и схватил деньги, а кобыла была бы вашей». Все мы от души рассмеялись, а Коноплин добавил, что если бы дело было к тому же осенью, перед платежом в Дворянский банк, то князь, показав деньги, купил бы кобылу легко. А иначе купить у этих господ лошадь немыслимо, и барышники это прекрасно знают. Я вспомнил этот рассказ к слову, но должен оговориться, что Хрущов был, конечно, не из числа таких господ, но и он, как все мы, грешные, иногда сидел без денег.
Л. А. Руссо, которого я посетил, был убежденнейшим сторонником американского рысака и ярым пропагандистом орлово-американского скрещивания. Лошади, рожденные в его заводе под Кишеневым, своими успехами, начиная с 1897–1898 годов, обратили на себя всеобщее внимание. Тогда началось чуть ли не поголовное увлечение метизацией: русские коннозаводчики, которые разводили призовых рысаков, выписывали американских жеребцов и кобыл, лучшие заводы того времени перешли на метизацию. Это движение все расширялось, а через 10–15 лет достигло своей кульминационной точки. Вскоре после этого в рысистом коннозаводстве страны установилось известное равновесие: орловский рысак с появлением Крепыша, Палача, Барина-Молодого, группы детей Корешка и Леска вновь завоевал утраченное положение и возвратил себе былую славу. Оба направления жестоко конкурировали друг с другом. Так продолжалась до самой революции.
Леонид Александрович Руссо, несомненно, очень крупная фигура, я причисляю его к немногим в России коннозаводчикам, которые умели воспитывать лошадей, хорошо их кормили, обращали должное внимание на тренировку и своим успехом были обязаны трудолюбию, знаниям и любви к делу. На фоне русской жизни того времени людей подобного типа, к сожалению, было немного…
После обеда мы с Руссо поехали смотреть его лес, который он сам насадил и очень любил, а также виноградники. Лес содержался превосходно, но был невелик. Виноградники располагались террасами на склоне очень крутой горы. Дорога долго подымалась вверх, ехали мы на метисе, в легком, выписанном из Америки шарабане. Подъем совершали шагом, но лошадь горячилась. Не прошло и нескольких минут, как лошадь чего-то испугалась, дернула и хотела подхватить. Руссо резко принял ее на вожжи, и в это время у него, на наше несчастье, слетело пенсне. Он попытался его подхватить на лету, и в это мгновение спустил вожжи. Перепуганная лошадь понесла. Мы мчались по узкой дороге прямо по отвесной скале, и я совершенно ясно видел, что положение катастрофическое: если бы лошадь свернула немного в сторону, мы неминуемо кубарем покатились бы вниз. Руссо тоже понял опасность положения и крикнул мне: «Выскакивайте!» Почти одновременно мы выскочили из низкого шарабана и, к счастью, не переломали ног, но порядочно испугались, порвали одежду и исцарапались. Для меня падение прошло сравнительно благополучно, но Руссо, который был много старше и тучнее меня, повредил ногу. Лошадь, запутавшись в вожжах, упала, начала биться и покатилась через голову вниз. Нечего и говорить, что лошадь была навсегда изуродована, шарабан вдребезги изломан, а сбруя порвана. В деревне молдаване первые заметили, что на горе случилось несчастье, и с криками бежали к нам. В усадьбе тоже поднялась тревога. Тем временем мы с Руссо, придя в себя, обменивались впечатлениями, и Леонид Александрович шутя сказал: «Орловцы обязательно скажут, что Руссо покушался на жизнь Бутовича».
Приехав в Курск, я остановился в гостинице Полторацкого, лучшей в городе. В свое время дом, где размещалась эта гостиница, был богатейшим особняком и принадлежал до освобождения крестьян Губернскому Предводителю. Здесь давались пиры на всю губернию, здесь танцевала вся курская знать, но все это отошло в предания, и красивейший дом был превращен в гостиницу. Переодевшись и отдохнув, я пошел побродить по городу. Зашел к местному старьевщику, покопался среди хлама и не нашел ничего интересного. Прогулялся по главной улице города, зашел в сквер, съездил в городской – словом, осмотрел все достопримечательности.
Жара на улице стояла невыносимая, делать было решительно нечего, до отхода поезда оставалось несколько часов, и я решил их провести в номере за чтением газеты или очередной книжки толстого журнала. Не успел я развернуть газету, как вспомнил, что куряне неоднократно говорили мне про некоего Чунихина, который слыл среди охотников и коннозаводчиков первым знатоком генеалогии. Называли его Серёжей и добавляли: «Серёжа все породы знает. Если нужно, он даст любую справку!». Служил он у Перепёлкина, которому принадлежало в Курске крупное бакалейное дело и который был также коннозаводчиком. Я решил ехать в лавку к Перепёлкину, чтобы познакомиться с курским генеалогом.
В магазине самого Перепёлкина я не застал, он отлучился в банк, как пояснил мне расторопный мальчик в синем фартуке. Мальчик предложил провести меня к Сергею Васильевичу. «А кто это, Сергей Васильевич?» – спросил я. «Наш управляющий Чунихин», – последовал ответ. Мы вошли в небольшую комнату при магазине, здесь сидел знаменитый курский генеалог и щелкал на счетах. Против него у окна стоял другой стол, и на нем лежало несколько образцов муки: тут был и голубой, и первач, мука «два нуля» и «три нуля», и прочие сорта. Это был стол самого Перепёлкина. Навстречу мне поднялся человек маленького роста, самой невзрачной наружности, с тихим взглядом острых, несколько мутных глаз, одетый более чем скромно, даже бедно. Это и был Сергей Васильевич Чунихин. Я назвал себя. Чунихин мгновенно преобразился. Всплеснув руками, он вскочил и воскликнул: «Какое счастье, я вижу короля генеалогов!», после чего принялся меня усаживать и выражать радость от великой чести со мной познакомиться. «Давно мечтал-с, давно мечтал-с!» – добавлял он скороговоркой и сильно волновался. Это, по-видимому, был настоящий фанатик, и куряне, вероятно, не напрасно говорили про него, что он знает «все породы».
Я уселся на довольно шаткий стул, и наша беседа началась. Чунихин сначала робко, потом все смелее и смелее выкладывал свои генеалогические познания и наконец так и посыпал именами и породами. Я слушал его внимательно: он действительно знал генеалогию и обладал исключительной памятью. Это был, конечно, не Храповицкий и не Карузо, но все же очень сильный в генеалогии человек. Когда дело доходило до его любимых линий, Чунихин не говорил, а пел соловьем!
Наша беседа была в самом разгаре, когда вошел хозяин дела, сам Перепёлкин. Мы познакомились. Это был типичный провинциальный купец, однако уже пообтрепавшийся, из тех, что знали «обхождение» с господами. «Что ж не предложил Якову Ивановичу стакан чаю или рюмку вина?» Серёжа засуетился и стал извиняться. Он исчез на несколько минут и вернулся в сопровождении мальчика, который нес на подносе бутылку рейнского вина. Мы выпили по рюмке. Вино было превосходное. Перепёлкин самодовольно посмотрел на свет свою рюмку и заметил: «Каков букетец?» «Букетец недурен», – проронил я и закурил сигару. Разговор о лошадях, вернее, о породах продолжился с прежним жаром. «Ну а как насчет темных пород?» – спросил я Чунихина и задал ему несколько коварных вопросов. Перепёлкин насторожился, потом сказал: «Экзаменуйся, Серёжа!» Серёжа подумал, затем дал удовлетворительные ответы.
На этом наша беседа закончилась, а вечером весь спортивный Курск превозносил Чунихина за то, что он лицом в грязь не ударил, не посрамил курян и блестяще выдержал экзамен.
Перепёлкин начал меня упрашивать съездить к нему в завод. «От Курска верст шесть-семь, – говорил он, – к поезду успеете вернуться. А там, может, и заметку напишете о моем заводе». Купцы его пошиба страсть как любили, когда их благосклонно «пропечатывали» в газетах. Я дал согласие. Немедленно был послан мальчик за лошадьми. Вскоре к магазину подали ямскую тройку в старой, потрепанной коляске и мы вместе с Чунихиным отправились в завод. Ехать пришлось по главной улице города. Чунихин всех знал и беспрестанно раскланивался с прохожими. Коляску нашу бросало из стороны в сторону, и езда по отвратительной курской мостовой доставляла мало удовольствия. Дорога начала подыматься в гору, мы приблизились к заставе, затем выехали на Белгородское шоссе. Разговор шел о лошадях и курских охотниках. Вскоре показалась перепёлкинская усадьба.
Много путешествуя по России, осмотрев целый ряд помещичьих усадеб, я вынес впечатление, что богатые барские усадьбы обычно строились на какой-либо возвышенности, откуда гордо и величественно, окруженные бесчисленными службами, взирали на окрестности. Поместья средней руки, где жили часто очень богатые люди, обычно обосновывались на скате, в местности хотя и живописной, но менее величественной. Тут не было всех тех затей, кои украшали резиденции больших бар: английских садов, оранжерей, гротов, статуй и фонтанов, но зато всё в таких поместьях было прочно, фундаментально, а часто красиво и поэтично. Запущенные вековые парки, старые сады, березовые рощи, пруды – всё это настраивало душу на поэтический лад, и я особенно любил именно эти усадьбы дореволюционной России. Наконец, «малодушные» усадьбы, или «пучки» по-смоленски, или «мелколесные» по-рязански, гнездились обычно в тесном соседстве и редко когда отличались красотой. Тесовые, соломенные или камышовые крыши, разбросанные кое-как постройки, небольшие сады, при них огороды, где вечно роются и копаются свиньи и поросята, заросший тиной пруд – вот обычная картина таких усадеб. Перепёлкинская усадьба была именно такой, и лишь скромные здания конного завода указывали, что хозяин здесь не только прозябает, но и занимается делом. При усадьбе было очень ограниченное количество земли, перепёлкинский завод содержался на покупных кормах. Словом, во всех отношениях эта усадьба была не только скромной, но и запущенной.
Перепёлкин не кормил своих лошадей и завод вел весьма примитивно. Писать об этом было неудобно. Чтобы показать это читателю, приведу выдержку из одного моего письма, написанного под свежим впечатлением от осмотра перепёлкинского завода, письмо не предназначалось для печати: «…Был в Курске у Перепёлкина; осматривал белого Карабинера, сына знаменитой Мечты. Лошадь мне очень понравилась, хотя и имеет серьезные недостатки: безусловную сырость скакательных суставов. Завод Перепёлкина содержится, как и большинство наших заводов, то есть примитивно, а главное, все лошади поголовно худы… Ну как при таком содержании вывести орловского рысака, который бы бил метисов!». Несмотря на такое содержание, лошади Перепёлкина бежали недурно. Этим завод был всецело обязан Серёже и тому подбору кровей, который он сделал. Кровь, несмотря на все неблагоприятные условия, способна творить чудеса!
Когда мы вернулись в Курск, Чунихин ни за что не хотел оставить меня в гостинице и повез прямо в дом Перепёлкина. Хозяин меня встретил радушно, посмеиваясь, сказал: он знал, что я увлекусь лошадьми и к поезду не поспею, а потому приготовил для дорогого гостя обед. В гостиной находился скотоподобный человек – как оказалось, купец из Дмитровска, захолустного уездного городишки. Он приехал, чтобы купить лошадь, которую давно торговал. За обедом, сытным, тяжелым, но вкусным, речь шла главным образом о лошадях, и Перепёлкин очень интересовался моим мнением о его рысаках. Говорить откровенно, да еще при покупателе, было неудобно, а потому я, похвалив завод вообще, не стал останавливаться на отдельных лошадях и ни слова не сказал о содержании завода.
Под конец обеда у дмитровского купца, которому Перепёлкин все время подливал вина, зашумело в голове – и он счел момент наиболее подходящим для покупки лошади. Торг начался. Я присутствовал при этой уморительной сцене. Купец мерекал в породе, а потому вступил в пререкания с Серёжей о достоинствах породы покупаемой лошади. Перепёлкин вел хитрую политику: покуда Серёжа и купец пререкались о предках Телескопа, он не забывал рюмки покупателя.
«Что ты нахваливаешь мне Телескопову породу? Подумаешь, от Нурредина, невидаль какая! Дрянь дрянью!» – и дмитровский купец торжественно оглядел всех нас. Серёжа не остался в долгу: «Как изволили сказать? Дрянь дрянью? И это про сына Приветного, отца Питомца и Прометея! Нечего сказать, удружили, Маркел Тихонович». – «А я называю дрянью-с! – упрямо заявил Маркел Тихоныч. – Ты подай мне лошадь голицынскую, либо с княжеским гербом от Вяземского. Вот это настоящие лошади! А то придумал – от Приветного! Все мы от Адама, да порода-то у твоего Приветного какая?» – «Что ж, порода самая чистая, от Нурредина». – «Ну а у Нурредина? Тоже скажешь чистая?» – Маркел Тихоныч захохотал. Серёжа не растерялся и начал ловко восхвалять материнскую линию Нурредина, не забыв упомянуть, что там есть и голицынская порода, которая так полюбилась Маркел Тихонычу. «Материнская линия? – спросил купец. – Тоже скажешь! Бабка Химкина от Бурного, а дальше что? Тьма египетская! Как хочешь, Николай Фёдорович, а четвертной билет за эту самую Химкину обязательно скину». Серёже нечего было возразить, и он стал восхвалять породу матери Телескопа.
Прошел битый час, а может, и более. Оба спорщика стали уставать. Тогда Перепёлкин как бы нехотя спросил Маркела: «Ну что ж, берешь жеребца?» Начался настоящий, ожесточенный торг. Маркел Тихонович и маленький наливчик упомянул, и голову Телескопа не одобрил, и высокую бабочку пристегнул – словом, все поставил на вид. Но жеребца в конце концов все же купил. Когда торг кончился, мы все облегченно вздохнули. Маркел Тихоныч утирал клетчатым платком обильно катившийся пот, Серёжа поздравлял его с покупкой, а Перепёлкин попросил задаточек. «Заплотим чистоганом», – сказал дмитровский купец и вывалил на стол кипу засаленных кредиток.
Перепёлкин предложил мне прокатиться, и я охотно принял его приглашение. Мы понеслись по отчаянной курской мостовой. Был час вечерней уборки, когда мы заехали на заводскую конюшню. Оттуда мы направились в городской сад. Там гремела музыка и курские кавалеры ухаживали за дамочками. На веранде восседала курская знать. Мы раскланялись и устроились поодаль. Вскоре к нам подсели местные охотники и время до поезда пролетело незаметно. Я не остался ночевать в Курске и уехал в Харьков с последним ночным поездом.
Скажу несколько слов о заводе П. А. Значко-Яворского, главным образом для того, чтобы показать, как не следует вести завод, а равно и заводить его, если не предполагаешь серьезно им заниматься. Значко-Яворский принадлежал к очень богатой семье херсонских дворян, в свое время игравшей значительную роль в этой губернии. В мое время представители этой семьи уже обеднели, не играли в губернии прежней роли и были помещиками средней руки. Их богатство, их влияние – все это было в прошлом.
Пётр Аполлонович Значко-Яворский в молодости служил во флоте, а выйдя в отставку, поселился в своем имении при деревне и всецело посвятил себя сельскому хозяйству. Вернее сказать, всецело посвятил себя праздной, а потому довольно скучной жизни в деревне. Хозяйство у него шло кое-как, но недурное имение позволяло все же прилично жить и ни в чем не нуждаться. Значко-Яворский был чрезвычайно добрый, простой и недалекий человек. Небольшого роста, коренастый, некрасивый, он к тому же как-то странно передвигался: можно было подумать, что на суше он чувствует себя хуже, чем на море, и он действительно утверждал, что море – его стихия и только на корабле он твердо стоит на ногах. Нечего и говорить, что он постоянно носил морскую форму. Впрочем, почти все херсонские дворяне носили либо форменные фуражки тех полков, где служили в молодости, либо даже мундиры.
И вот этому добродушному и недалекому человеку пришла в голову мысль завести рысистый завод. Лошадей он любил, как, впрочем, и всякий деревенский житель, но решительно ничего в них не понимал. Почему ему пришла мысль завести конный завод? Думаю, что дело было так.
Значко-Яворский осенью сидел у себя в деревне. Погода стояла отвратительная, на дворе была непроходимая грязь, и он, конечно, слоняясь по дому, невероятно скучал. В это время казачок доложил ему, что приехал комиссионер. Это было развлечение, и Значко-Яворский очень обрадовался. Комиссионер хорошо выбрал момент – знал, что именно в такую пору будет принят любезно, его выслушают, а может, удастся сделать какое-нибудь дело и заработать хороший куртаж – сделку. Выложив сначала все елисаветградские или бобринецкие новости, рассказав, что такой-то помещик столько-то на прошлой неделе проиграл в карты, а такой-то устроил там-то дебош, сообщив цены на хлеб и на скот, комиссионер затем вкрадчиво предложил хозяину выгодное дело: «Пётр Аполлонович, отчего бы вам не купить рысистый конный завод? Вы такой знаменитый знаток лошади, у вас остается столько кормов, а тут все будут подбирать кони, а потом вы будете их хорошо продавать и класть денежки в карман. А кто лучше вас умеет продать и надуть нашего брата?». Значко-Яворский самодовольно улыбается. А комиссионер: «У Бутовича есть завод, у Якунина есть завод, у Аркаса есть завод, граф Стенбок берет призы. Чем вы хуже их? Почему бы и вам не иметь завод и не брать призы?» – «Денег нет», – отвечает Значко-Яворский. А сам думает, почему бы действительно не завести завод, и тогда в скучные осенние дни появилось бы дело: ходить на конюшню, гонять жеребят, делать выводки. А затем уже мерещится ему Одесса, беговой ипподром, призы, кутежи в Гранд-отеле и в «Шато-де-Флёр», а может, и Москва с ее оживлением, шумом и знаменитыми бегами… Значко-Яворский задумывается, а комиссионер, который читает в его душе, как в открытой книге, видит, что клюнуло, и продолжает уговаривать: «Деньги что, пустяки, денег не нужно: дадите вексель – и лошади будут ваши. Ваш вексель – те же деньги, все равно что чек на государственный банк!» – «Сколько просят за завод и кто продает?» – спрашивает Значко-Яворский. «Продается завод княгини Абамелек, – отвечает комиссионер. – Девять кобылиц за четыре с половиной тысячи. Это прямо даром. Целый завод! А княгиня купила этих кобыл за десять тысяч. Поиграла, ей надоело, и теперь управляющему велено завод продать. Вы же сами знаете, у этих больших людей всегда капризы и фантазии». Значко-Яворский решает купить завод: деньги небольшие, он знает, что княгиня Абамелек купила кобыл у Воейкова и заплатила дорого, цена подходящая, а главное, будет занятие и он перестанет скучать.
Полагаю, что нарисованная здесь картина верна и подобный диалог между помещиком и комиссионером, действительно, имел место. Словом, однажды, неожиданно для всех, Значко-Яворский купил у княгини Абамелек ее рысистый завод и стал коннозаводчиком. На первых порах молодой коннозаводчик рьяно взялся за дело. Он сейчас же отправился в Елисаветград и, не приняв еще кобыл и даже не видев их, стал искать производителя. Он приехал ко мне на Конский Хутор и стал советоваться, какую лошадь купить ему в производители завода, причем у него было очень «скромное» требование: он хотел приобрести знаменитую лошадь, и не дороже чем за 1000 рублей! Посмеявшись, я сказал ему, что это невозможно, и посоветовал купить серого Гранита завода Емельяновых, лошадь недурную и давшую бежавший приплод в заводе графа Стенбок-Фермора. Гранит продавался в Елисаветграде очень дешево и был куплен Значко-Яворским за 350 рублей. К сожалению, Гранит вскоре пал и Значко-Яворский остался без жеребца.
Купленные случайно кобылы оказались недурны: как-никак они происходили из завода Воейковой и были голицынских кровей. Если бы Значко-Яворский после Гранита купил хорошего жеребца, знал бы лошадь и серьезно занимался делом, он отвел бы от этих кобыл неплохих упряжных лошадей и впоследствии мог бы иметь вполне порядочный маточный состав. Но беда была в том, что Значко-Яворский в лошадях ничего не понимал, а потому купленный им после Гранита жеребец Рокот решительно никуда не годился. Значко-Яворский купил его в Петербурге у знаменитого присяжного поверенного Карабчевского и с гордостью показал мне аттестат. Я должен был его разочаровать. «Что вы наделали, Пётр Аполлонович, – сказал я, – ведь Рокот вам совершенно не подходит!» Значко-Яворский очень огорчился, но я его утешил словами о том, что он может крыть Рокотом купленную у меня кобылу Быль и пять-шесть других маток своего завода: Ветряную-Мельницу завода графа Рибопьера, Гильдянку завода Синицына, Нерпу завода Остроградского и др. Узнав от меня, что Рокот не полубрат его воейковских кобыл, а только в родстве с ними, Значко-Яворский решил крыть и их. Я смолчал, ибо толковать этому коннозаводчику, что делать инбридинг на голицынских лошадей не следует, было совершенно бесполезно. Я не стал толковать об этом Значко-Яворскому, потому что ясно понимал: он все равно ничего у себя в заводе не отведет.
Действительно, Значко-Яворский поиграл в лошадки несколько лет и затем завод сам собою сошел на нет, превратившись в скопище дешевых упряжных лошадей. Вел свой завод Значко-Яворский безобразно: плохо кормил, не работал молодняк, много кобыл холостело, дохло, а молодежь, которая доживала до четырехлетнего возраста, продавалась на ярмарке даже не в Елисаветграде, а в Бобринце в среднем по 150–175 рублей за голову.
Зачем я описал этот завод? Я сделал это с определенной целью: показать, в каких условиях иногда находились лошади орловской рысистой породы. Ведь завод Значко-Яворского был далеко не исключением. В то время в России было, к сожалению, немало заводов, которые возникали так же. Лошади орловской породы сплошь и рядом ставились в невозможные условия существования, и это, конечно, принесло величайший вред породе в целом. Говорите после этого, что орловский рысак малоконстантен (ненадёжен от франц. malconstant) и прочее, как это делают метизаторы. Все они сознательно закрывают глаза на подобные факты из прошлого породы. Чего только не пережила в России орловская порода! То лошадей плохо кормили, то их совсем не работали, а когда начали работать, то применяли варварские приемы тренировки; то вели заводы так, как вел свой завод Значко-Яворский; то покупали производителей с таким же знанием и пониманием дела, как этот коннозаводчик. Словом, за весьма редким исключением орловская порода за все время своего существования пребывала в отвратительных условиях. И несмотря на это, она не выродилась, продолжает существовать и давать таких лошадей, как Крепыш, Эльборус и другие. Орловский рысак талантливее американского. Движения у него изящнее и разнообразнее, сердца больше, формы лучше. Воспитайте, господа метизаторы, несколько поколений орловского рысака так, как воспитывают своего рысака американцы, и вы тогда увидите, на что способен орловский рысак!
Покупка Громадного
Настало время рассказать, как я купил Громадного. Афанасьев разошелся со своей женой и женился на г-же Писаревой, которая состояла в родстве с Коноплиным. Коноплин звал Писареву «кумушка» и имел на нее очень большое влияние. Эта милая и сердечная женщина совершенно покорила Афанасьева. После их свадьбы я сказал приятелям, что этот союз чреват последствиями для завода Афанасьева и, вероятно, мы, орловцы, потеряем еще одного из виднейших наших товарищей. Я предполагал, что Коноплин будет воздействовать на Афанасьева через его жену и постарается залучить его в стан метизаторов. Мои предположения оправдались вполне, и вскоре я стал свидетелем разговора, который еще более укрепил меня в этих предположениях.
Я был приглашен на обед к Коноплину, в доме которого часто бывал и с которым был в наилучших отношениях. Кроме меня, приглашена была чета Афанасьевых. Речь зашла, конечно, о лошадях. Коноплин, обращаясь к Ивану Григорьевичу, сказал, что, по его мнению, афанасьевские кобылы необыкновенно подходят под американских жеребцов. Вывод отсюда напрашивался сам собою, но Афанасьев промолчал. Тогда его жена сказала: «Вот бы нам купить Гарло. Каких бы лошадей он дал у нас в заводе, раз от одной кобылы родились Пылюга и Слабость!» Я, конечно, понял, в чем дело, и, зная, какой тонкий человек Коноплин, больше не сомневался в том, что Гарло попадет к Афанасьеву. Мне было также хорошо известно, что Коноплин недавно купил через старого Кейтона нового американского жеребца Аллен-Винтера. Было ясно, что он решил расстаться с Гарло и подыскивает на него хорошего покупателя. Поразмыслив над всем этим, я понял, что судьба посылает мне замечательного союзника в деле покупки Громадного и надо ковать железо, пока горячо.
На другое же утро я имел конфиденциальную беседу с Коноплиным и просил его помочь мне купить Громадного. Коноплин ответил, что едва ли Афанасьев его продаст, что он очень богатый человек, к тому же очень осторожный и никогда не решится расстаться с производителем, не имея в виду лошади, которая, по его мнению, могла бы вполне заменить Громадного.
«Но ведь такая лошадь есть», – сказал я. «Кто?» – насторожился Коноплин. «Конечно, Гарло, – ответил я улыбнувшись. – Ибо если Громадный дал Крепыша, то Гарло от афанасьевской кобылы дал Пылюгу и Слабость, а от ряда афанасьевских кобыл может быть несколько рекордистов». – «Это и мое убеждение», – сказал Коноплин и затем спросил меня, как это я, ярый орловец, буду советовать Афанасьеву взять американского жеребца в завод. «Все равно под влиянием «кумушки» он его возьмет, – ответил я, – и никто из нас не удержит его от этого шага. А кто будет влиять на «кумушку», вы сами знаете».
Коноплин увидел, что я разгадал его планы, и, как умный человек, сейчас же учел положение: раз у Афанасьева явится покупатель на Громадного, ему будет нужен Гарло. «Вы правы, надо действовать, – сказал Коноплин. – Вы покупаете Громадного, Афанасьев у меня – Гарло, а я оставляю у себя Аллен-Винтера. Блестящая комбинация, и наши заводы будут обеспечены замечательными производителями». – «Что же, я согласен», – ответил я.
Через несколько дней Коноплин сообщил мне, что переговоры ведутся и, по-видимому, Афанасьев склоняется к продаже Громадного и покупке Гарло. Главную роль сыграла «кумушка», через которую и велись все переговоры. Коноплин был тонкий дипломат и очень ловко повел дело: он не подал и виду, что заинтересован в продаже Гарло, но «кумушка» действовала по его инструкциям. Она очертя голову и с радостью бросилась выполнять этот план и, как большинство женщин, вообразила, что это ее идея, в то время как в действительности она была только орудием в чужих руках. Милая «кумушка» уже мечтала о том, каких необыкновенных лошадей даст Гарло у Афанасьева, и ей уже мерещились поздравления льстецов и похвалы за то, что именно благодаря ей афанасьевский завод получил в производители знаменитого Гарло. Я даже уверен: она была искренне убеждена, что Гарло лучше Громадного.
Так или иначе, но я был опять приглашен к Коноплиным на обед, и там состоялось окончательное решение этого вопроса. Афанасьев меня прямо встретил словами: «Ну что же, Яков Иванович, я согласен вам уступить Громадного. Цена 20 000 рублей и право до самой смерти Громадного крыть двух кобыл». Я согласился, поблагодарил его, и мы облобызались. Коноплин торжествовал. Знаменитый Василий, коноплинский лакей, видавший на своем веку немало видов, внес шампанское, и мы выпили за здоровье Громадного и за его будущий приплод. Тост предложил Коноплин. После этого Афанасьев просил Коноплина уступить ему Гарло. Николай Михайлович поблагодарил Афанасьева и… смолчал – на него вдруг нашла минута колебания.
Афанасьев покраснел и имел озадаченный вид: Громадный-то был уже продан, а Гарло еще не куплен. «Что с Коноплиным? – подумал я. – Ведь недели три тому назад он даже поместил объявление о продаже Гарло, правда без обозначения цены…» Как бы прочтя в моей душе, Коноплин сказал, обращаясь ко мне: «Как продать такую лошадь? Сколько она мне доставила утешения и каких дала замечательных лошадей!» Он меланхолически задумался.
Я ясно видел, что ему жаль расстаться с Гарло. Надо было спасать положение и бедного Афанасьева. Несколько минут царило напряженное молчание. Наконец я сказал Коноплину, что ему делает честь такая забота о Гарло, но ведь он его уступает не куда-нибудь, а в завод Афанасьева, оставляя за собою право крыть с ним маток, получая такое же право на Громадного, и к тому же имеет Аллен-Винтера. Мои слова подействовали на Коноплина: он молча встал, подошел к письменному столу, открыл боковой ящик и, вынув аттестат Гарло, протянул его Афанасьеву. Атмосфера сразу разрядилась, в два слова было покончено с вопросом о цене, и Гарло стал собственностью Ивана Григорьевича. На этот раз я поднял бокал и предложил тост за Гарло и Аллен-Винтера и пожелал обоим коннозаводчикам вывести у себя в заводах новых рекордистов.
Беседа наша затянулась далеко за полночь. Коноплин пригласил нас в «Стрельню», и мы все поехали туда. Весть о том, что я купил Громадного, разнеслась весьма быстро, и наш столик оказался в центре внимания. То и дело лакеи приносили бокалы с вином от знакомых, и приходилось пить и благодарить за поздравления.
Известие о покупке Гарло Афанасьевым было встречено сдержанно. Иван Григорьевич не мог этого не заметить и призадумался. Так как у меня на руках не было никакого документа, я, хотя и не сомневался в слове Афанасьева, решил, что надо оформить сделку на бумаге. Я шепнул об этом Коноплину, и он сделал это со свойственным ему тактом. Велел принести чернил, перо и бумагу и написал Афанасьеву расписку в том, что продал ему Гарло и обязуется его выдать по первому требованию. После этого он сказал: «Теперь оформим и главную сделку». Он передал перо мне, и я написал расписку на имя Афанасьева на 20 000 рублей с точным сроком платежа. Афанасьеву ничего не оставалось, как выдать мне маленькую запродажную. Когда Афанасьев подписал свою фамилию, я облегченно вздохнул: Громадный действительно уже принадлежал мне, мое заветное желание сбылось!