Айвазовский родился в семье армянского мелкого торговца Геворга Айвазяна, которая из Польши перебралась в Феодосию. Отец будущего художника стал старостой феодосийского базара, мать – ее звали Репсиме – занималась домашним хозяйством и была искусной вышивальщицей.

Айвазовский с детских лет увлекался рисованием. Он нигде не учился. Геворг Айвазян подрабатывал составлением судебных прошений – и маленький Ованес (впоследствии Иван) рисовал на обороте использованных листов бумаги все, что видел. Однажды он нарисовал на стене дома солдата в полном обмундировании. Этот рисунок случайно увидел градоначальник Феодосии А. И. Казначеев. Он решил, что у мальчика есть талант к живописи и подарил ему краски и кисти. В 1829 году Казначеева назначали Таврическим губернатором. Он уехал в Симферополь и с согласия родителей взял с собой Ованеса и определил его на учебу в гимназию. Знакомая губернатора графиня Наталья Федоровна Нарышкина, увидев рисунки гимназиста Айвазоского, отослала их в Петербургскую Императорскую академию художеств. В результате Айвазовского приняли в академию на казенный счет.

Сначала Айвазовский учился в классе знаменитого тогда пейзажиста, профессора М. Воробьева. В 1835 году его определили помощником к французскому маринисту Филиппу Таннеру, которого император Николай I выписал из Парижа для того, чтобы он написал виды всех российских морских портов (чем Таннер и занимался на протяжении двадцати лет). Оказавшись в роли подмастерья у знаменитого иностранца, Айвазовский быстро овладел приемами письма Таннера и в его манере написал картину «Этюд воздуха над морем». Картина была выставлена на академической выставке и получила золотую медаль. Таннер, узнав об этом, очень рассердился и пожаловался императору Николаю I на своевольного помощника. Николай I приказал убрать картину Айвазовского с выставки.

Но поэт В. А. Жуковский, воспитатель царских детей, и баснописец И. А. Крылов, к которому Николай I относился с большим уважением, показали императору работы молодого художника, и царь сменил гнев на милость. Айвазовского прикомандировали к морскому штабу Балтийского флота в качестве художника.

В 1837 году Айвазовский закончил Академию с золотой медалью, что давало ему право на пенсионерскую поездку в Италию. За границу он уехал только в 1840 году, после участия в морских операциях в ходе русско-турецкой войны.

В Италии Айвазовский посетил своего старшего брата – Гавриила. Гавриил жил в Венеции, где он получил образование и стал монахом монастыря Святого Лазаря и известным историком.

Картины Айвазовского пользовались успехом за границей. Картину «Хаос» приобрел для Ватикана сам папа Римский Григорий XVI и наградил художника золотой медалью. В Париже Айвазовский тоже был удостоен золотой медали Парижской Академии. (Позже, в 1897 году после персональной выставки в Париже французское правительство наградило его орденом Почетного легиона).

В 1844 году Айвазовский вернулся в Россию и получил звание академика живописи. Его причислили к Главному морскому штабу, и он принимал участие в Крымской войне. В осажденном Севастополе Айвазовский устроил свою персональную выставку, на которой представил публике одну из своих самых знаменитых картин «Синопский бой». Позже Айвазовский участвовал и в Русско-турецкой войне 1877–1878 годов.

Айвазовский за свою долгую творческую жизнь устроил 120 персональных выставок. Его картины продавались по очень высоким ценам. Большую часть денег он тратил на благотворительные нужды – открыл в Феодосии художественную школу, построил археологический музей (Айвазовский был действительным членом Русского географического общества), открыл при своем доме в Феодосии картинную галерею.

В 1887 году Айвазовского избрали почетным членом Петербургской Императорской академии художеств. Он был также почетным членом нескольких зарубежных художественных академий – Римской, Амстердамской, Штутгардской и Флорентийской. Во Флоренции, в галерее Уфицци помещен его автопортрет – он стал вторым русским художником после О. Кипренского, удостоенным этой чести.

Первая жена Айвазовского – Юлия Яковлевна Гревс, англичанка, дочь петербургского врача, вместе с дочерьми оставила его, и после развода он женился второй раз на Анне Бурназян, вдове феодосийского торговца.

В 1887 году вся Россия отмечала 50-летний юбилей творческой деятельности Айвазовского. По этому случаю художник подарил Академии художеств картину «Пушкин на берегу моря», написанную вместе с И. Е. Репиным.

Айвазовский написал несколько сотен картин с изображением моря, которые всеми признаны шедеврами. Его кисти принадлежит и более пяти тысяч картин, написанных художником в первую очередь для продажи.

В наше время все картины Айвазовского ценятся у коллекционеров и продаются на аукционах за очень большие деньги (по миру ходит и множество подделок под Айвазовского).

Но современники неоднозначно относились к работам великого мариниста. Вот что писал о нем в своей «Истории русской живописи» А. Н. Бенуа, сам выдающийся живописец и, кроме того, искусствовед, строгий и взыскательный:

«Айвазовский, хотя и значился учеником М. Воробьева, но стоял в стороне от развития русской пейзажной школы. Общее имел, впрочем, Айвазовский с этой школой то, что и он разменял все свое большое дарование и свою истинно художественную душу на продажный вздор. Он перешел даже в этом размене, подобно Клеверу, через все границы приличия и сделался прямо типом „рыночного“ художника, имеющим уже, скорее, что-то общее с малярами и живописцами вывесок, нежели с истинными художниками.

Одно имя Айвазовского сейчас же вызывает воспоминание о какой-то безобразной массе совсем тождественных между собой, точно по трафарету писаных, большущих, больших, средних и крошечных картин. Все волны, волны и волны, зеленые, серые и синие, прозрачные как стекло, с вечно теми же на них жилками пены и покачнувшимися или гибнущими кораблями, с вечно теми же над ними пасмурными или грозовыми облаками. Если б была возможность собрать эту подавляющую коллекцию в одну кучу и устроить из нее гигантское аутодафе, то, наверное, тем самым была бы оказана великая услуга имени покойного художника и искусству, так как только после такой очистки можно было бы оценить в Айвазовском то, что было в нем действительно хорошего.

А в нем было хорошее. Айвазовский действительно любил море и даже любил как-то сладострастно, неизменно, и нужно сознаться, что, несмотря на всю эту рутину, любовь эта нашла себе выражение в лучших вещах его, в которых проглянуло его понимание мощного движения вод или дивной прелести штиля – гладкой зеркальной сонной стихии. В Айвазовском рядом с негоциантскими, всесильными в нем инстинктами, бесспорно, жил истинно художественный темперамент, и только чрезвычайно жаль, что русское общество и русская художественная критика не сумели поддержать этот темперамент, но дали, наоборот, волю развернуться недостойным инстинктам этого художника.

Заслуга Айвазовского в истории русского общества (а тем более во всеобщей) невелика. Он ничего нового в нее не внес. То, что он делал (или, вернее, только желал делать), то есть эпическое изображение стихийной жизни, было найдено Тернером, а затем популяризовано Мартином и другими англичанами, а также Изабе и Гюденом. Айвазовский получил это наследие Тернера из третьих и четвертых рук (через заезжего французского художника Таннера). Однако и за это ему спасибо, что он, единственный среди русских, сумел увлечься этим, хоть и сильно поразбавленным, но все же бесконечно драгоценным в художественном отношении, наследием. Никто из художников в России не находился на такой высоте, чтоб заинтересоваться трагедией мироздания, мощностью и красотой стихийных явлений. Лишь один Айвазовский, идя по пятам Тернера и Мартина, зажигался на время их вдохновенным восторгом от великолепия космоса, являвшегося для них живым, органическим и даже разумным и страстным существом. Разумеется, смешно читать такие места в биографии Айвазовского, где говорится, что чем сложнее и глубже были темы, за которые он брался, тем быстрее он с ними справлялся. Это смешно и не говорит в пользу серьезности его отношения к делу, но уже то важно, что он брался за эти сложные и глубокие задачи. Нужно, впрочем, отдать справедливость Айвазовскому, что иногда, несмотря на ужасные рисунок и часто „подносную“ живопись, ему все же удавалось вкладывать в них что-то такое, отдаленно похожее на грандиозность и поэзию».

Екатерине Раевской А. С. Пушкин посвятил стихотворение «Редеет облаков летучая гряда…», написанное в период путешествия по Крыму.

Редеет облаков летучая гряда. Звезда печальная, вечерняя звезда! Твой луч осеребрил увядшие равнины, И дремлющий залив, и черных скал вершины. Люблю твой слабый свет в небесной вышине; Он думы разбудил, уснувшие во мне: Я помню твой восход, знакомое светило, Над мирною страной, где все для сердца мило, Где стройны тополы в долинах вознеслись, Где дремлет нежный мирт и темный кипарис, И сладостно шумят полуденные волны. Там некогда в горах, сердечной думы полный, Над морем я влачил задумчивую лень, Когда на хижины сходила ночи тень — И дева юная во мгле тебя искала И именем своим подругам называла.

И. К. Айвазовский. Черное море ночью

П. Г. Гнедич

На границе первой и второй половины XIX века стоит фантастический художник-гигант – Айвазовский, написавший несколько тысяч очень посредственных, почти лубочных картин и наряду с этим создавший несколько десятков поразительных по необычайному лиризму полотен, вровень с которыми может стать только Тернер со своей стихийной мощью.

Айвазовский Иван Константинович (1817–1900) был по рождению армянин. Ребенком он играл на берегу своей родной Феодосии, и с детства в его душу запала изумрудная игра черноморского прибоя. Впоследствии, сколько бы он ни писал каких морей, все у него получалась прозрачная зеленая вода с лиловатыми кружевами пены, свойственная его родному Евксинскому Понту. Шестнадцатилетним юношей его свезли в Академию. Там его принялся обучать перспективе Воробьев, но, вероятно, уроки не пошли на пользу. Айвазовский до конца своих дней не имел никакого представления о перспективе и нередко в одной картине проводил три или четыре горизонта. Француз Таннер познакомил его с тернеровской манерой работы, – в 1837 году молодой художник уже получает золотую медаль за «Этюд воздуха над морем». Это было его первым успехом. Он написал в течение 80-ти лет множество картин, из которых, как сказано выше, многие превосходны. Недаром Ге назвал его создателем пейзажа.

Но, не зная линейной перспективы, он с необычайною правдою передавал перспективу воздушную. Кроме него едва ли найдется художник, который умел бы так передавать воздух между стенами гор и зрителем, который так бы писал прозрачные утренние туманы и штили. Легкие воздушные кучевые облака он писал так, что, несмотря на их клубящуюся массу, не чувствовалось тех мазков, которые дают характер гипсовых куч на картинах других, весьма талантливых, художников. Рисунок волны, быть может, у него слишком однообразен, но в иных случаях зыбь передавалась бесподобно. Почти все картины написаны им неровно. Превосходно схвачен тон мокрого, наглаженного приливами песка, а рядом – вместо травы – какая-то зеленая стриженая шерсть. Суда его, помимо перспективы, нередко страдают оснасткой: моряки не раз говорили о неправильном ходе его парусных судов и о невозможности так лавировать против ветра, как лавируют его суда. Лучшими его мотивами, по-моему, следует назвать серые влажные деньки над едва колышущимся северным морем. В южных красках он часто пересаливал, и солнце у него все-таки, несмотря на чисто тернеровскую смелость, было условным и заспанным. Затем, как я сказал уже, очаровательны его итальянские туманы и ближе к натуре, чем попытки всех других художников. Очаровательно передано то ощущение розово-молочного воздуха, сквозь густую пелену которого светит утреннее золотисто-алое солнце, давая от предметов бледно-голубые, длинные тени. Предметы уходят в молочную дымку, теряют контуры, и кажется, что через каких-нибудь сто сажень – конец мира, какое-то космическое пространство без границ и пределов. Но в верхних слоях туман реже, и присмотревшийся глаз вдруг определяет в его розовом пухе, где-то наверху, слабый, как призрак, контур огромной горы, вознесшейся над заливом: это Везувий. Раз поймав его очертания, вы уже заставляете его проступать перед вами, теряя его только на несколько мгновений. У Айвазовского в его лучших картинах то же: линии гор то пропадают, то чувствуются, – до того неуловимо-нежны краски этого тумана. К сожалению, я не помню из нескольких тысяч виденных мною картин Айвазовского восхода солнца на Босфоре и на Эльбрусе, а между тем это – лучшие по красоте восходы в Европе.

Ночи на картинах Айвазовского фосфоричны. В его отблесках на воде чувствуется отблеск света Иванова червячка, что-то таинственное, спокойное, манящее. Особенно хороши бывают некоторые переливы света, когда он изображает лунный восход, когда чувствуется в облаках розоватость, позолоченная по краям соседством луны.

Но зато как плохи его хаты, дороги, сады, строения! Это – нередко ребяческие картинки без техники, без знания, без наблюдательности. С натуры он писал мало, больше по памяти. Его быстрота была анекдотична. Еще карикатурист Новахович изображал его летящим на паровозе мимо бесконечного полотна и рисующим по дороге свои марины. Деятельность его была исключительная. К пятидесяти годам он написал две тысячи больших картин, а в последнюю четверть века – еще три тысячи. Всех же писанных маслом холстов и досок, по его собственному счету, должно быть не менее двадцати тысяч. Когда он праздновал в 1887 году пятидесятилетие своей деятельности, тем лицам, которые поздравляли его и сочувствовали его деятельности, он написал в подарок сто сорок маленьких марин, из которых многие были превосходны. Работа эта была исполнена им в две недели, в хмурую петербургскую погоду, в те немногие часы, когда окна его номера давали свет в небольшую комнату, обращенную в мастерскую.

Однажды он хотел показать ученикам-пейзажистам, как он работает. Ему приготовили двухаршинный холст, даже, кажется, несколько шире. Выдавив на палитру несколько красок и проведя линейкой черту горизонта, он начал писать с левого угла вниз, сразу накладывая нужные тона и сливая их большой кистью. Он изображал зыби после бури. На небе – серые тучи. Вдали – накренившйся набок корабль, ближе – лодка с экипажем. Волны зелено-серые, прозрачные, холодные. Картина была кончена в течение часа сорока пяти минут. Тут не было «фокуса»: большинство картин именно так писалось художником. Его «Хаос», что в музее Александра III, изготовлен в одно утро. Картину, написанную в классе, Айвазовский подарил ученикам, в пользу их кассы, и через несколько дней ее продали за две тысячи, если не за две с половиной.

Он имел слабость – оживлять пейзаж фигурами. Это не скверный каламбур, но фигуры у него выходили действительно слабыми. Он по торопливости, или по привычке все писать «от себя», изображал грубых игрушечных людей, неестественных лошадей, странных волов и овец. Он любил мифологические сюжеты и его Нептуны, Зевсы и сирены способны возмутить самого невзыскательного зрителя.

Одно время – именно в шестидесятых годах – Айвазовский вынес немало гонений от критики. Над ним издевались, говорили, что он пишет подносы, смеялись над его фигурами, над его ошибками. Как на грех, он выставлял нелепо феерические картины вроде «Взрыва парохода „Аркадион“», которого он, конечно, не видел, или аллегорические холсты на тему нашей войны с турками. Его необдуманная поспешность в этих аллегориях вела к курьезным ошибкам: например, луна получала свет не от солнца, а с другой стороны – противоположной. Но потом все это перемололось, и к юбилею его все-таки все сошлись на несомненной истине: что он всю жизнь был поэтом в лучшем значении слова и искал в натуре эту поэзию.

В. П. Волк-Карачевский. «Кинжал мести»

«Грейг был родом шотландец. На флот попал в детские годы, волонтером участвовал во многих войнах, сражениях и дальних плаваньях. В русскую службу поступил с чином капитана первого ранга и командовал разными эскадрами. Он считался главным советником Орлова во время экспедиции в Архипелаг.

Именно Грейг организовал ночную атаку брандерами турецкого флота в Чесменской бухте. Он доверил ее подготовку главному бомбардиру флотилии, чернокожему поручику по фамилии Ганнибал – фамилию эту его отцу, выходцу из далекой Африки, нарек некогда сам царь Петр I.

Недоброжелатели Алексея Орлова Чесменскую победу в Чесменском сражении приписывали двум англичанинам – капитан-командору Грейгу и контр-адмиралу Джону Эльфинстону. Граф Орлов же путешествовал при них пассажиром. А когда началось сражение и взорвался и взлетел на воздух корабль „Святой Евстафий“, на котором находился его родной брат Федор, граф воскликнул: „Ах, брат!“ – и как чувствительная девица упал в глубокий обморок.

А оба англичанина и чернокожий Ганнибал воспользовались тем, что им никто не мешает глупыми сухопутными распоряжениями, и успели поджечь турецкий флот. И, когда граф Орлов пришел в себя, дело уже было сделано.

Завистники желали умалить славу графа Орлова-Чесменского. Описывая события, они упускали из вида, что корабль „Святой Евстафий“ взорвался за три дня до Чесменского сражения.

Это произошло у острова Хиоса, известного самым лучшим вином во времена великого песнопевца Гомера. Шестидесятишестипушечный „Святой Евстафий“ вступил в бой с флагманом турецкого флота, девяностопушечным „Реал-Мустафой“. Командовал нашим кораблем капитан Александр Иванович фон Круз, коренной москвич, смелый и удачливый моряк, позже вышедший в адмиралы.

На „Святом Евстафии“ действительно находился родной брат Алехана Федор Орлов, а также адмирал эскадры Спиридов. Спиридов приказал идти на абардаж. Чтобы подбодрить моряков, он велел поставить на юте музыкантов, а им приказал сразу же играть самую бодрящую музыку.

Но когда корабли сцепились, или, как говорят моряки, „свалились“, на „Реал-Мустафе“ начался пожар. Горящая грот-мачта турецкого корабля упала на „Святой Евстафий“ и он тоже загорелся. Согласно морскому уставу, при таком положении дел адмирал обязан перенести свой флаг на другой корабль.

Поэтому адмирал Спиридов вместе с графом Федором Орловым на шлюпке отплыли от „Святого Евстафия“ и перебрались на пакетбот „Почтальон“. Огонь, охвативший „Святого Евстафия“, наконец добрался до крюйт-камеры и корабль взорвался – следом за ним взорвался и „Реал-Мустафа“. От взрыва огромной силы оба корабля взлетели на воздух. Почти полтысячи человек команды „Святого Евстафия“ погибли – вместе, разумеется, с музыкантами, числившимися по военному ведомству.

В живых остался только капитан „Святого Евстафия“ Александр Иванович Круз. Его так высоко подбросило в воздух, что он вылетел за пределы испепеляющей ударной волны, а падая в море, ухитрился нырнуть и не разбиться о поверхность воды. Будучи прекрасным пловцом, Александр Иванович проплавал в море несколько часов, пока его не подобрали наши матросы.

Спасся и находившийся на „Святом Евстафии“ в момент взрыва чернокожий поручик Ганнибал, но ему, скорее всего, помогла нечистая сила, с ней он, как полагали многие, явно имел какие-то связи.

Что касается Алехана, то он, увидев, как взорвался „Святой Евстафий“, конечно же решил, что его брат Федор погиб. Но даже если бы Алехан и упал в обморок от внезапно нахлынувших на него чувств – известно, что братья Орловы очень дружны и всегда переживали друг за друга – то обморок этот не мог продолжаться три дня. Именно столько времени прошло после сражения при острове Хиосе до того, как наши эскадры догнали турецкие корабли, пытавшиеся скрыться в Чесменской бухте.

А графа Федора Орлова вскоре отыскали на пакетботе „Почтальон“. Он, держа на всякий случай в руке обнаженную шпагу, наскоро перекусывал приготовленной для него яичницей, так как перед началом Хиоского сражения не успел позавтракать.

Злоязыкие недоброжелатели Орлова-Чесменского не присутствовали на месте событий и не брали в расчет несоответствие по времени, вкравшееся в их описание последовательности эпизодов Хиоского и Чесменского сражений.

Но даже если бы кто-нибудь подсказал им, что между этими морскими битвами прошло три дня, они или утверждали бы, что обморок Алехана мог быть весьма продолжительным – тем более что такие случаи известны медицинской науке, или просто игнорировали бы такое разъяснение, как это делают, полагаясь на собственное мнение и свой вкус, многие мемуаристы и историки, что тоже нередко случается.

И мне ли упрекать недоброжелателей графа, людей обычно несколько раздраженных и пристрастных в таких, с их точки зрения, незначительных погрешностях во времени. Я ведь и сам, несмотря на свою совершенную беспристрастность, часто увлекаюсь впечатляющими мое живое воображение деталями и допускаю разного рода анахронизмы, нарушая в своих описаниях очередность событий, особенно когда дело доходит до проявления чувствительных подробностей, они ведь иногда и автору да и читателю кажутся важнее скрупулезному следованию строгому течению дней, сурово отмечаемых неумолимыми календарями и хронологическими таблицами, в них, впрочем, тоже иногда отыскиваются ошибки и неточности.

Тем более что даже поэты – к ним я себя никак не причисляю, но глубоко чту их и всегда восхищаюсь ими – разделены во мнении относительно точности времяисчисления. Одни из них, в пылу божественного вдохновения, совсем не обращают внимания на календари, другие пытаются следовать им и рассчитывают с их помощью нумерацию глав своих бессмертных произведений, что, несомненно, делает их стройнее и изящнее, хотя не способствует пространности, о чем иной раз и пожалеешь.

Однако вернемся к уничтожению турецкого флота. Сожжением его в Чесменской бухте действительно руководил капитан Грейг. Он приказал поручику Ганнибалу, выделявшемуся среди других моряков как цветом лица, так и знанием дела и исполнительностью, приготовить брандеры из четырех старых фелюг, доставленных тремя греческими священниками с острова Хиос, братьями Дмитрием, Афанасием и Степаном Гунаропуло.

Тихой лунной ночью несколько наших кораблей вошли в Чесменскую бухту, в центре которой в беспорядке сгрудились турецкие суда. После удачного выстрела с фрегата „Гром“ загорелся один из турецких кораблей. Началась паника. Четверо добровольцев повели брандеры.

Первый из них сел на мель, второй отбили опомнившиеся от страха турки, подплыв к нему на галере, третий столкнулся с уже горевшим кораблем. И только четвертый брандер – его вел лейтенант Ильин – сцепился с восьмидесятичетырехпушечным турецким кораблем.

Ильин поджег брандер и успел отплыть на шлюпке. Огонь с брандера перебросился на огромный корабль. Охваченный пламенем, он взорвался, его горящие обломки упали на другие корабли, ветер подхватил огонь и вскоре весь турецкий флот пылал единым костром.

Было уничтожено больше полусотни судов, из них пятнадцать линейных, цвет и гордость флота султана. Десять тысяч турецких матросов погибли в море огня и в море воды.

Маленькая Чесменская бухта к утру превратилась в месиво пепла, грязи, крови, человеческого обгорелого мяса и головешек – это все, что осталось от турецкого флота, обошедшегося в немалую копеечку французской казне – в ней тогда еще водились ливры, миллионы ливров, позднее исчезнувшие, как точно выяснилось, неизвестно куда и безвозвратно.

В копеечку встала экспедиция в Архипелаг и императрице Екатерине II Алексеевне, о чем она нисколько не жалела. Она щедро наградила чинами и деньгами всех оставшихся в живых участников Чесменского сражения, а потом даже велела взять из не пустой, а ежегодно пополняемой казны пять тысяч рублей и раздать женам и детям, ожидавшим возвращения моряков из славного похода.

А кроме того, императрица в память о том, что произошло с турецким флотом, приказала выбить медаль с красноречивой надписью „Был“, превзойдя тем самым в лаконизме самих спартанцев, обитателей древней Лаконии, прославившихся в веках как воинским мужеством, так и краткостью и содержательностью своих речей».

Прощай, свободная стихия! В последний раз передо мной Ты катишь волны голубые И блещешь гордою красой. Как друга ропот заунывный, Как зов его в прощальный час, Твой грустный шум, твой шум призывный Услышал я в последний раз. Моей души предел желанный! Как часто по брегам твоим Бродил я тихий и туманный, Заветным умыслом томим! Как я любил твои отзывы, Глухие звуки, бездны глас И тишину в вечерний час, И своенравные порывы! Смиренный парус рыбарей, Твоею прихотью хранимый, Скользит отважно средь зыбей: Но ты взыграл, неодолимый, И стая тонет кораблей. Не удалось навек оставить Мне скучный, неподвижный брег, Тебя восторгами поздравить И по хребтам твоим направить Мой поэтической побег. Ты ждал, ты звал… я был окован; Вотще рвалась душа моя: Могучей страстью очарован, У берегов остался я. О чем жалеть? Куда бы ныне Я путь беспечный устремил? Один предмет в твоей пустыне Мою бы душу поразил. Одна скала, гробница славы… Там погружались в хладный сон Воспоминанья величавы: Там угасал Наполеон. Там он почил среди мучений. И вслед за ним, как бури шум, Другой от нас умчался гений, Другой властитель наших дум. Исчез, оплаканный свободой, Оставя миру свой венец. Шуми, взволнуйся непогодой: Он был, о море, твой певец. Твой образ был на нем означен, Он духом создан был твоим: Как ты, могущ, глубок и мрачен, Как ты, ничем неукротим. Мир опустел… Теперь куда же Меня б ты вынес, океан? Судьба людей повсюду та же: Где капля блага, там на страже Уж просвещенье иль тиран. Прощай же, море! Не забуду Твоей торжественной красы И долго, долго слышать буду Твой гул в вечерние часы. В леса, в пустыни молчаливы Перенесу, тобою полн, Твои скалы, твои заливы, И блеск, и тень, и говор волн.

И. К. Айвазовский. Гибель корабля (Крушение купеческого судна в открытом море)

Стихотворение «Погасло дневное светило…» написано А. С. Пушкиным во время путешествия по Черноморскому побережью

Погасло дневное светило; На море синее вечерний пал туман. Шуми, шуми, послушное ветрило, Волнуйся подо мной, угрюмый океан. Я вижу берег отдаленный, Земли полуденной волшебные края; С волненьем и тоской туда стремлюся я, Воспоминаньем упоенный… И чувствую: в очах родились слезы вновь; Душа кипит и замирает; Мечта знакомая вокруг меня летает; Я вспомнил прежних лет безумную любовь, И все, чем я страдал, и все, что сердцу мило, Желаний и надежд томительный обман… Шуми, шуми, послушное ветрило, Волнуйся подо мной, угрюмый океан. Лети, корабль, неси меня к пределам дальным По грозной прихоти обманчивых морей, Но только не к брегам печальным Туманной родины моей, Страны, где пламенем страстей Впервые чувства разгорались, Где музы нежные мне тайно улыбались, Где рано в бурях отцвела Моя потерянная младость, Где легкокрылая мне изменила радость И сердце хладное страданью предала. Искатель новых впечатлений, Я вас бежал, отечески края; Я вас бежал, питомцы наслаждений, Минутной младости минутные друзья; И вы, наперсницы порочных заблуждений, Которым без любви я жертвовал собой, Покоем, славою, свободой и душой, И вы забыты мной, изменницы младые, Подруги тайные моей весны златыя, И вы забыты мной… Но прежних сердца ран, Глубоких ран любви, ничто не излечило… Шуми, шуми, послушное ветрило, Волнуйся подо мной, угрюмый океан…

И. К. Айвазовский в костюме тореадора. Художник В. И. Штернберг

И. К. Айвазовский. Автопортрет

И. К. Айвазовский. Портрет М. Т. Лориса-Меликова

И. К. Айвазовский. Бушующее море

И. К. Айвазовский. У крымских берегов

И. К. Айвазовский. Вид в Константинополе

И. К. Айвазовский. Отара овец

И. К. Айвазовский. Встреча рыбаков на берегу Неаполитанского залива

И. К. Айвазовский. Украинский пейзаж с чумаками при луне

И. К. Айвазовский. Лунная ночь на Босфоре

И. К. Айвазовский. А. С. Пушкин и Е. Раевская в Гурзуфе

И. К. Айвазовский. Черное море. Фрагмент

И. К. Айвазовский. Гондолы на море

И. К. Айвазовский. Вид Леандровой башни в Константинополе

И. К. Айвазовский. Чесменский бой 25–26 июня 1770 года

И. К. Айвазовский. Ниагарский водопад

И. К. Айвазовский. Бой в Хиосском проливе 24 июня 1770 года

И. К. Айвазовский. Прощание А. С. Пушкина с морем

И. К. Айвазовский. Вид Венеции

И. К. Айвазовский. Крымский вид

И. К. Айвазовский. А. С. Пушкин на берегу Черного моря

И. К. Айвазовский. Девятый вал