Вепрь вылетел из чащи, будто злой дух, – черный, покрытый густой длинной шерстью, с налитыми кровью глазками на громадной башке. Кто-то, животное или человек, потревожил его нору, и теперь разъяренный зверь мчался вперед, не разбирая дороги, в поисках врага, обуреваемый единственным страстным желанием: сбить с ног, растоптать копытами, разорвать на части железными клыками, насытиться запахом свежей крови и идти дальше – утолять жажду убийства.

Девочки-служанки завизжали и бросились врассыпную, а одна, самая нерасторопная, осталась лежать на снегу. Лохматый гнедой коняга испуганно дернулся, порвал упряжь, сани развернуло кругом и опрокинуло – тюки со снедью, бочонки с медом и маслом, несколько богатых собольих шуб (подарок настоятелю Кидекшского монастыря) – все разбросало по дороге. Вепрь с чужой кровью на клыках носился взад-вперед страшными зигзагами, выискивая новую жертву. Дядька Месгэ, пожилой мариец, с трудом приподнялся на одно колено, попытался дотянуться до топора… Куда там. Топор намертво застрял под опрокинутыми санями. Выхватил нож из-за пояса, крикнул что-то хриплым голосом, отвлекая на себя внимание, – вепрь тут же развернулся, сбил на землю (дядька даже вздохнуть не успел), втоптал в кровавый снег и рванул клыками… И княгиня Елань осталась без защиты.

Зверь остановился и утробно хрюкнул. Близко посаженные глаза сверкнули, он поводил громадной головой во все стороны и замер, увидев высокую светловолосую женщину в расшитой собольей шубке. Нож из руки мертвого марийца отлетел в сторону. Женщина медленно, не отводя взора от врага, нагнулась, подобрала оружие и, выставив его перед собой (господи, да что ему этот нож!), встала, прислонившись спиной к дереву. Побелевшие губы шевелились – она читала молитву… Или просила лесное чудище броситься наконец и завершить начатое. Мочи не было больше стоять и ждать смерти. Все, кто сопровождал княгиню на моленье в отдаленный монастырь, уже отошли – ее служанка Донюшка и Старый Месгэ лежали неподвижно, застывше, низкорослый кряжистый коняга завалился на бок, выставив напоказ разорванное брюхо и тяжело дышал сквозь розовые пузыри – все медленнее, медленнее… Кровавая полоса тянулась вслед за ним от самых саней, шагов на десять. Видно, несчастное животное пыталось бежать, в горячке не чувствуя боли… «Вот такой же след потянется и за мной, – вдруг подумала женщина. – Я побегу, потом потеряю силы и поползу неведомо куда и зачем – все равно ведь не спастись».

Ей была знакома эта ощеренная клыкастая морда. Долгих семь лет прошло с тех пор, как князь Василий Константинович отправился в дальний поход на мятежного мордовского инязор Пуркаса – таково было повеление великого князя Владимирско-Суздальского Юрия.

Странная это была война. Тяжелая русская конница, точно полноводная река, вливалась в дремучие леса на правобережье Оки и волей-неволей растекалась на десятки ручейков, которые удалялись друг от друга, теряя силу и блуждая средь непроходимых чащоб. Время от времени они натыкались на зимники – укрепленные деревянным частоколом селения. Изготавливались к штурму, шли на стены, били в ворота тяжелым бревном-тараном, а когда наконец врывались за укрепления, находили лишь пустые дома – ни жителей, ни провизии, ни скотины… Противник исчезал из-под носа, еще глубже заманивая конные дружины в дебри и болота и изматывая мелкими стычками. Русские войска растянулись. Преследуя отступавшего Пуркаса, дружина князя Василия двинулась в глубь Ожской пущи, где стояла твердь Илика – большая деревянная крепость с четырьмя сторожевыми башнями и двумя воротами, опоясанная широким рвом и земляным валом. Поняв, что малой дружиной крепость не взять, Василий Константинович велел остановиться, разбить лагерь, а сам послал вестового к основным силам. Те, получив приказ поспешать, пришпорили коней… Однако до Ожской пущи было еще два дневных перехода. А за это время инязор Пуркас тайно обошел князя с тыла и ударил – внезапно, большими силами, сразу с нескольких сторон…

Долгих семь лет прошло, как юная княгиня, носившая под сердцем наследника, стояла у раскрытых городских ворот Житнева и, изо всех сил сдерживая слезы, смотрела в спину уходившего в поход мужа. Пять лет минуло, как она стояла на том же самом месте, вглядываясь в угрюмые запыленные лица кметей, напряженно ожидая, когда же мелькнет знакомый алый плащ. Потом она увидела повозку, которая медленно двигалась в середине людского потока. Ближайшие дружинники прикрывали ее с боков ясеневыми щитами. Елань (еще ничего не понявшая, но ноги уже подгибались, будто сделанные из подтаявшего масла) с трудом подошла поближе. Воины молча расступились.

В повозке лежал князь.

Лицо его было спокойным и почти белым – не лицо, а застывшая маска, на которой выделялись лишь синие веки и резкие морщины вокруг запавшего рта. Княгиня хотела посмотреть на него, но не смогла себя заставить – взор споткнулся о серые тонкие (теперь, пожалуй, тоньше, чем у нее самой) кисти, сложенные на груди, на том самом красном плаще. Рядом лежало копье с потускневшим золотистым древком и черным широким наконечником. Ни у кого в дружине не было такого копья, что под стать лишь немногим богатырям. Князь есть князь – не только по роду. И меч ей был знаком – он лежал по левую руку, у пояса, в темно-красных деревянных ножнах, скрепленных бронзовой оковкой. Душа настоящего воина…

Глядя на знаменитое оружие, она на секунду подумала о супруге как о живом, с гордостью: вот он, мол, каков, сокол мой ясный… Первый на троне, в парчовых одеждах, первый в мудрости и справедливости, первый – во главе войска, на боевом коне, под княжеским стягом… Но – перевела взгляд на деревянно застывшие руки… Тут бы зарыдать в полный голос, да горло перехватила невидимая железная ладонь, не вздохнуть. Истинно большое горе – оно таково: без слез и вскриков. Все мертво в душе.

Воевода Еремей Глебович – огромный, широченный в плечах, в простой кольчуге и высоком монгольском шлеме, вел коня под уздцы. Весь путь от верховий Оки он проделал пешим, ни разу не сев в седло. Он был старше Василия Константиновича на двадцать лет. Когда княжичу исполнилось семь, он выстругал для него первый, еще деревянный, меч.

Медленно подошел к княгине, снял шлем, поклонился до земли… Елань увидела несвежую повязку на лбу со следами давно запекшейся крови.

– Не уберег, значит, – прошептала она сквозь горловой спазм.

Воевода молчал, не смея разогнуть спину.

– За такое полагается смерть, сам знаешь.

– Приму как великую милость, госпожа, – тихо отозвался он. – Об одном прошу. Будешь хоронить его – брось меня ему в ноги.

Рука Елани сама потянулась к лежавшему в повозке мечу. Сейчас бы все и решить, никто не осудит. Великую милость – верному воеводе (и вправду верному: три дня нес уже мертвого князя на руках через лес), великую милость – стальное лезвие под сердце – себе. Вот только сыночек…

– Что это? – спросила она, заметив в повозке свернутое полотнище.

Еремей взял его, положил прямо на землю, к ногам своей госпожи, развернул… Грозный черный кабан, вышитый по грубой синей ткани, зло пялил набухшие кровью маленькие глазки. Княжеский стяг инязора Пуркаса, захваченный в сожженной Илике, Елань тронула его носком сафьянового сапожка, не испытав ни каких чувств. Василия этим не вернешь.

Множество раз потом вепрь Приходил к ней во сне. Он появлялся мельком, меж деревьев, утробно похрюкивал и рыхлил землю твердым копытом. Не нападал, но как бы напоминал о себе: я здесь, неподалеку. Я тебя не забыл…

Что-то просвистело в морозном воздухе. Тяжелая боевая сулица ударила зверя в бок и глубоко, почти до половины, застряла там. Зверь взвизгнул – больше от ярости, чем от боли, и круто развернулся, как умел делать только он, едва не на середине прыжка. Неведомо откуда взявшийся всадник (княгиня не успела рассмотреть его, все случилось слишком быстро) налетел стремительным вихрем, зажав под мышкой копье… Однако вепрем, похоже, и впрямь управлял могучий злой дух, вышедший из черных Ожских лесов. С сулицей в боку, разбрызгивая по снегу кровь, он со страшной быстротой увернулся от копья и с налета пропорол клыками грудь белой красавицы лошади. Та осела на задние ноги, заржала, всадник вылетел из седла, чудом успев освободиться от стремени… Вепрь снова налетел – Елань от ужаса упала на колени и зажмурилась. Но тем временем в звериную тушу вонзились сразу два боевых копья. Он повернул голову и взглянул на обидчиков. Люди были жалкими противниками, мало стоившими в открытой схватке один на один (да и один на десяток). Зверь бы с легкостью разметал их по поляне… Но – почувствовал вдруг дикую усталость. Передние ноги сами собой подогнулись, вепрь хрюкнул в последний раз и попробовал привстать.

Нет. Глаза уже застилала багровая вязкая пелена, и солнце – уже навсегда – стремительно закатилось за верхушки деревьев.

На дорогу вылетели пятеро верховых, одетых по-воински: в хороших кольчугах и шлемах, с продолговатыми коваными щитами. У каждого за правым плечом торчала рукоять меча, что выдавало в них княжеских телохранителей. Они на полном скаку остановили коней, попрыгали из седел и окружили место сражения. Вид у них был настороженный и слегка виноватый, будто у нянек, не уследивших за неразумным младенцем.

Княгиня, все еще сжимавшая в руке нож (сил не было расцепить скрюченные пальцы), на негнущихся ногах обошла черную тушу. Мертвый зверь был неестественно, чудовищно огромен. Он не мог родиться здесь, под этим небом, это казалось неправильным. «Это предупреждение мне, – подумала она. – Оттуда, из сопредельного мира…» Елань перевела взгляд на своего спасителя.

Меховую шапку, что была на голове, он потерял при падении. Короткий серый плащ, отороченный блестящим коричневым мехом, был порван, и женщина увидела под ним богатый охотничий кафтан и легкий панцирь из медных пластин. Массивные золотые пряжки скрепляли отвороты сапог. У правого бедра висел широкий сарматский меч в червленых ножнах. Знатный меч – княгиня, при всей ее молодости, понимала толк в оружии. Сначала она подумала, что ее спаситель (несомненно, очень знатного рода) – если не пожилой, то наверняка поживший. Лицо его было худым и горбоносым, а буйные волосы и борода на две трети успели поседеть. А через миг она заметила и другое: он с трудом держался на ногах. Левая сторона плаща, от груди и ниже, быстро промокала и краснела. Видно, вепрь достал-таки своими клыками… Но мужчина в первую очередь подумал не о себе. Он с тревогой осмотрел ее, сделал шаг вперед и спросил:

– Ты не ранена, госпожа?

– Нет, – ответила Елань и неожиданно почувствовала, что теряет сознание. Голова закружилась, и она беспомощно осела на снег.

Однако упасть ей не дали – тут же подхватили на руки, поставили перевернутые сани на полозья и уложили ее, укутав собольей шубой. Не получит нынче подарка отец Феодосии, вяло подумалось княгине.

– Горяч ты безмерно, княже, – услышала она будто сквозь пелену. – Смотри, в крови весь. Глаз да глаз за тобой нужен.

Князь… Вот, значит, кого она встретила.

Он недовольно поморщился.

– А ты все за мной, как за дитем. Помог бы лучше в седло сесть.

«Дядьку Месгэ не оставьте, – захотелось сказать ей. – И Донюшку – все же они пытались защитить меня… Пусть их похоронят с почестями. Да этих двух дурех надо бы отыскать, а то сидят где-нибудь в сугробе, нос боятся высунуть. Замерзнут еще». Наверное, она произнесла это вслух – бородатое лицо в шлеме склонилось над ней и ответило:

– Не тревожься, госпожа. Отыщутся твои служанки.

Сам князь подошел к убитому мерянину, наклонился и закрыл ему глаза. Покойся с миром. Большого кургана над тобой не поставят, но могилу обретешь достойную. Дно ее покроют дубовой корой в два слоя, дадут тебе в дальнюю дорогу нож, меч и колчан со стрелами – по воинскому обычаю. Положат глиняный горшочек с пищей. Поднимут над землей небольшой холм и поставят крест. Соберутся в дружинной избе и справят поминальную тризну…

– Камера, стоп! Эпизод снят.

Все и вся пришло в движение, оживилось и повеселело, смешалось, утратило некий строгий напряженный порядок. Дурацкая мысль вдруг влезла в голову: вот так, наверное, будет выглядеть Страшный суд – трупы встанут, отряхнутся от земли и снега, забегают, и засуетятся гримеры и костюмерши («Диночка, у Ушинского нож в животе криво торчит, поправь, пожалуйста!» – «Брось, Дин, не слушай эту старую ведьму. Налей лучше чего-нибудь, замерз совсем, пока на снегу валялся». – «Эдуард Павлович, вы как маленький. Вон и кровь смазали, придется заново накладывать…»).

Профессия лицедея опасна – сцена и действительность в сознании переплетаются самым причудливым и тесным образом, так что не вдруг отличишь. Я, к примеру, успел почти поверить во все только что увиденное (и князь, и княгиня были очень убедительны, а уж когда упал мертвым старый Месгэ в исполнении Ушинского, я чуть не заплакал и не бросился на подмогу).

Глеб на раскладном стульчике, закинув ногу на ногу, попыхивал сигаретой. Машенька Куггель, блестя взволнованными очами, о чем-то истово спорила с помрежем Моховым. Тот отмахивался, но девушка не отставала, тыча в нос бланком телеграммы.

– Чего это она? – спросил я Глеба.

– Обычное дело, – хмыкнул он. – Я заранее знаю, что там написано. Финансирование под вопросом, съемки на грани срыва, продюсер слюной брызжет… Скука и скука. У меня таких телеграмм ворох. Машенька на редкость отважное существо. В бытность свою, кстати, пописывала…

– Сочиняла сценарии?

– Нет, слава богу. Критические статьи в «Мир искусств». Надо признать, довольно бойкие. Однажды прорвалась даже в «Экран» (тогда он был еще «Советским») – это уже в качестве театроведа. Года три назад, помнится, я целый вечер потратил, чтобы отговорить ее от дурной идеи стать ассистентом. Так и не отговорил… Ты домой? Подбрось меня.

Мы ехали домой на машине. У нас был «жигуленок» пятой модели на двоих – когда-то, еще до отъезда Глеба в Москву, мы условились: день за рулем он, день – я. Необходимый ремонт и запчасти – пополам. Жизнь, однако, внесла коррективы: братец, пользуясь правами старшего (и просто правами – машина была оформлена на него, я довольствовался доверенностью) стал брать ее когда заблагорассудится, без всякой очереди. Я, как всегда, уступил, тем более что он, справедливости ради, взял на себя и заботы по техобслуживанию. А позже снова все изменилось – Глеб укатил, я же продолжал гробить «Жигули» на наших северных дорогах, покрытых кое-где фрагментами асфальта тридцатилетней давности.

Отдельные подробности того дня из памяти стерлись (память избирательна, только принципы ее «пристрастий» остаются тайной великой). Помню, я с трудом сдерживал возбуждение. Хотелось говорить без умолку, задавать глупые вопросы (вроде этого: почему сначала нужно было снимать штурм города, а потом – сцену знакомства князя Олега и княгини Елани?), делиться слюнявыми дилетантскими впечатлениями… Однако я стеснялся своего ребяческого восторга. Да и Глеб поначалу посмеивался надо мной, охотно объяснял мне тонкости своего ремесла, но вскоре вдруг как-то поник, откинулся на сиденье, закурил, опустив боковое стекло… Словом, ушел куда-то далеко в своих мыслях.

Исподволь, потихоньку, надвигались сиреневые сумерки. Лес по обеим сторонам шоссе потемнел и размылся, будто акварельный рисунок, на который попала капелька воды. Дорогу припорошило снегом (последним в этом году, сероватым и покорным), но встречных машин почти не было, что позволило мне мысленно перенестись опять туда, на съемочную площадку, где высился древний город на берегу величественного озера, храм на холме, исчезнувший однажды восемьсот лет назад и до сих пор (если верить местным старикам) появлявшийся иногда в воде в виде отражения…

– Что же все-таки с ним случилось? – задумчиво сказал я, ни к кому не обращаясь.

– Ты о чем? – очнулся Глеб. – А, Житнев покоя не дает… Мне тоже не давал. Поначалу. Черт его знает. Может, никакого города и не было.

– А Вайнцман упоминал культурный слой.

Но братцем прочно владела черная меланхолия.

– Культурный слой – это не доказательство. То есть возможно – возможно! – была крепость на берегу Житни – охраняла караванный путь из Новгорода. Войска хана взяли ее приступом, засыпали ров, выбили тараном ворота… Разграбили, сожгли, жителей увели в плен. Покатились дальше на восток.

– Но ведь ты же читал летопись, – возмутился я.

– Не летопись, а ее современный перевод. Я в старославянском – ни бум-бум. Закрайский допустил меня в свои запасники – святая святых, можно сказать.

– А ты ответил ему черной неблагодарностью.

– Ты о чем?

– Помешал отпрыску стать кинозвездой.

– Ничего. Отпрыск и так неплохо устроился. (Не устроился, но, знамо дело, устроится – благодаря папочкиным связям.)

– И все-таки, почему ты изменил сценарий?

Брат тяжело вздохнул. Наверное, ему обрыдло отвечать на этот вопрос (а уж при одном взгляде на Закрайского-старшего его вообще начинал бить озноб).

– Долго объяснять. Поначалу казалось, что задумка неплохая: вывести на экране этакого мальчика-героя, народный символ. Как дополнение легенды. А потом… – он пожал плечами. – Что-то на меня нашло. Подумал и понял: все это слишком театрально, надуманно… Если хочешь – поверхностно. Я намеревался сделать легенду более красивой, а она и так красива. И лаконична, будто… – Глеб на секунду задумался, подыскивая сравнение. – Будто садик Дзен в Японии.

– Ты разве был в Японии?

– Не удостоился. Словом, я схватил сценарий и помчался к Зубру… То есть к Венгеровичу (я его почитаю за своего учителя). Мы с ним всю ночь просидели над текстом. Перечеркивали, переписывали… Умаялись, как собаки. Помню, он что-то говорит, сердится, ходит по кабинету из угла в угол, а я, дурень, не понимаю, не могу уловить мысль. Тогда он принес кинопроектор и начал крутить фильм, который снял в Киото, возле храма Риоанджи (видеомагнитофонов старик терпеть не может: бесовское, мол, изобретение).

"Небольшой дворик, огороженный каменными стенками. Маленькая крыша из коричневой черепицы. На покрытой светлым гравием земле лежат – далеко друг от друга – несколько камней различной формы. Гравий уложен параллельными линиями. От камней расходятся концентрические круги, прямые линии вписываются в них, а те вновь возвращаются к прямым, и все вместе образует сказочный по своей простоте и изумительной лаконичности узор… Камни, если долго смотреть на них – не пристально, а скорее, рассеянно, будто обратившись внутрь себя, – кажутся скалами, выросшими над пучиной. И ты в мыслях превращаешься в птицу, чтобы взглянуть на Землю с высоты поднебесья…

У края двора, на деревянном помосте, сидят люди. Их лица живы, но неподвижны – они тоже погружены в самосозерцание на фоне удивительно простого, почти спартанского пейзажа. По японскому обычаю они оставили обувь у входа и, свесив ноги, молча, не двигаясь, смотрят на землю".

– На следующее утро я переписал весь сценарий, от начала до конца, – сообщил Глеб. И весело добавил: – Меня на студии чуть не убили. Впрочем, вполне за дело.

– Значит, ты веришь в легенду?

–Я?

– Раз уж решился на такое. Меня ты уверял в другом. – Я поднатужил память: – «Пришли войска хана, взяли стены штурмом, город сожгли и покатились дальше…»

– Возможно, именно так все и было, – согласился Глеб. – Даже наверняка… Только верить в это не хочется, правда?

Я подумал и подтвердил: правда. Очень уж сильно среди русского народа это стремление к чуду (или надежда на таковое – за отсутствием стремления): к примеру, Иванушка-дурачок запросто получал все жизненные блага по щучьему велению, другому Ване, царевичу, помогал волк-оборотень, выдрессированный не хуже Дарьиного Шерпа… Да только жизнь приучает к нехитрой истине: чудес мало, а нас – много.

– А самое главное: это же не просто легенда, а фрагмент уцелевшей летописи – можно сказать, официальный документ. Даже если сделать скидку на неточность перевода…

– А кстати, кто делал перевод?

– Отец Дмитрий, нынешний настоятель Кидекшского монастыря. Уж как Закрайский втерся к нему в доверие – ума не приложу.

С игуменом Дмитрием мы не были близко знакомы, но при встрече на улице вежливо раскланивались. Он был высок, строен и по-мужски красив в своей неизменной сутане и черной шапочке, с черной окладистой бородой, в которой кое-где мелькали седые искорки.

– Летопись обнаружили случайно, – продолжал Глеб повествование. – Не так давно, в начале тридцатых годов. Когда взрывали монастырь…

– Взрывали? – вырвалось у меня. – Кто?

– Комсомольцы-активисты. Когда центральный храм рухнул, открылся вход в подземную галерею. Монахи прятались там и во время монгольского нашествия, и в семнадцатом веке – от царских опричников… Впрочем, от комсомольцев спрятаться оказалось труднее. Кажется, никто и не спасся: «верхушку» увезли чекисты, а прочих постреляли прямо во дворе. Потом спустились в подземелье и наткнулись на сокровищницу. Церковная утварь, иконы, старинные книги… Кое-что удалось спасти. Вот послушай, как звучит, – Глеб откинулся на спинку сиденья, прикрыл глаза… – «Когда настал страшный день и небо стало черным от дыма пожаров, враги ворвались в град. И княгиня с юным княжичем, охраной и челядью многочисленной укрылась в стенах храма Господня и стала усердно молить Богородицу о спасении… И так усердно она молилась, что Богородица явилась на облаках и простерла над городом покрова, сверкавшие ярче молний. И укрыла Житнев от врагов в голубых водах озера…» Примерно так.

Я слушал, завороженный. Глеб тряхнул головой, откинув назад волосы.

– Что-то в этом есть. Очень уж явная аналогия с легендой о граде Китеже. Некоторые историки даже высказывают мысль, что Китеж и Житнев – один и тот же город, названный почему-то по-разному в разных источниках.

Он замолчал. Я тоже – на меня напало какое-то странное оцепенение: руки исправно крутили руль, глаза следили за дорогой, а в сознании причудливо переплетались картины, рождая сочетания в духе махровейшего театра абсурда… Мальчик в длинной рубахе и опорках (сам видел – тогда, возле камня у обочины древнего тракта) отчаянно стучится в городские ворота, чтобы предупредить жителей о вражеском нашествии. Озверевшие монголы вперемешку с озверевшими комсомольскими активистами прут на стены – первые жаждут наживы, вторым просто весело и хочется убедиться на практике, что бога нет (вот я пристрелю сейчас того жирного попа в рясе – и ничего мне не будет). Костер из икон, книг на старославянском и подшивок журнала «Человек и закон». Все тонет в очистительном пламени (катарсис по-современному), да только не впрок очищение. Варварами были наши предки. И мы им в этом ни капельки не уступаем…

– Поверни здесь, – неожиданно попросил Глеб.

Я очнулся от дум. Впереди была развилка: шоссе забирало вправо, мимо заправочной станции, а налево шла грунтовая дорога до поселка Широкова и крошечного грязного автовокзала. Весной и осенью (а зимой тем более) на эту дорогу рисковали соваться лишь трактора и вездеходы. Автовокзал тоже впадал в спячку: рейсовые автобусы высаживали пассажиров у обочины шоссе, а до поселка им приходилось топать на своих двоих.

– Зачем? – недовольно спросил я, но, посмотрев на Глеба, увидел в его глазах… затрудняюсь определить что: скрытое напряжение, мольбу, непонятный страх… Яков Вайнцман, мать его. «Нехорошие места», «Бермудский треугольник» местного разлива, люди, видите ли, пропадают…

Скрепя сердце я подчинился. «Жигуленок» сразу завибрировал, гравий, припорошенный снегом, противно заскрипел под колесами. Справа потянулись палисадники, покосившиеся заборы в серовато-белых ноздреватых шапках, где-то отворилась дверь (узкая полоса света легла перед капотом), и простуженный голос произнес: «Кого черти принесли на ночь глядя?» Идиллия, деревенская пастораль.

– Не застрять бы, – пробормотал я, когда переднее колесо попало в выбоину.

– Не застрянем, – несколько виновато отозвался братец. – Метров через двести выберемся на бетонку.

– Могли бы и не съезжать с шоссе.

– Здесь ближе.

– Зато дорога хуже.

Я был сердит. И на Глеба, и на себя, и на Вайнцмана… И даже на ту женщину в горностае, мелькнувшую на съемочной площадке и таинственно скрывшуюся. Все тут ненастоящее. Все кажущееся – иллюзия, обман, все норовит исчезнуть в самый неподходящий момент… Я давно замечал это за собой: резкую и вроде бы необъяснимую смену настроения. Как-то знакомый психиатр (гениальный, естественно, и не признанный никем, кроме соратников по буйному отделению) объяснил мне этот феномен: оказывается, человек не способен к долгому сохранению какого-то одного эмоционального состояния. За грустью обязательно следует веселье, за восторженным экстазом – плач разочарования… Или приступ злости на все сущее. Разбитая дорога, жалобное кряхтение рессор и перспектива не добраться-таки до вожделенной бетонки буквально раздирали меня на части.

Вернуть бы то время. Господи, если ты есть, верни то время! Пусть бы пошел град величиной с яйцо, пусть колесо у машины отвалилось бы к чертям собачьим, и мы с Глебом, матерясь в два голоса, вылавливали его из серого озерца… Я согласен. Да что толку.

Вечерний троллейбус плыл сквозь серую слякоть и ядовито-разноцветный рекламный и витринный неон. Народу – озлобленного, равнодушного, полупьяного или страдающего постпохмельным синдромом – тьма-тьмущая, ее зажали со всех сторон, но, несмотря на давку, ей было спокойно (впервые за многие месяцы) и хорошо. Произнесенные слова – есть тайна… в том смысле, что тайной является механизм их воздействия на человека: выведенные из организма (все равно при каких обстоятельствах – допрос, исповедь или тривиальный гипноз), они превращаются в ложь и перестают волновать. Предательство, убийство, кадры прошлых воплощений, якобы вдруг выхваченные из памяти… «Господи, неужели я наговорила ему столько всего? За кого же он меня принял? Знамо за кого: „В былые годы я бы сделал на вас диссертацию – тогда еще я подвизался в бюджетной медицине“. Подвизался в качестве психотерапевта (читай: психиатра)».

Жалость, нежность, непонятная надежда забирали все сильнее – сильнее боли и желания… Олег пытался объяснить ей это, как мог, она не слушала – они сидели, держась за руки, в старой беседке, обвитой засохшим плющом, где скользили предвечерние тени. Узкий луч спускался сверху, и он убедительно объяснял ей, что все ее страхи – ложь, выверты подсознания. И она почти поверила (а на следующий день записала в перекидном календаре: «М. Бронцев. Якорный пер., д.20»).

– Ты изменилась, – сказал он. – Я чувствую и боюсь.

– Не торопи меня, хорошо? Мне бы сейчас разобраться…

– Да в чем, родная?

– Не знаю, – ответила она с отчаянием. – В себе самой. Скажи, что произошло в той церкви?

– В церкви?

– В Осташкове, на Крепостном холме.

Он махнул рукой.

– Ой, да выбрось из головы. Подумаешь, какой-то псих решил подшутить над приезжими.

– Ты о чем?

– Ну, помнишь, мы спросили у прохожего, что за собор стоит на холме. Когда построен и все такое. А он поглядел недоуменно и сказал, что отродясь там не было ни собора, ни крепости, а место названо так, потому что надо же было как-то назвать.

– И тогда мы оглянулись и действительно ничего не увидели…

– Так туман же был.

Глупая истеричка. Она развязала ленточку, тряхнула головой… Белый хвост разлетелся, заструился по плечам легкими как пух волнами. Истеричка, истеричка. Она искоса взглянула на Олега. Он откровенно любовался ею… А ведь действительно тогда над Крепостным холмом стоял туман. Непонятно откуда взявшийся: только что было ясное небо, любовное солнце кувыркалось, будто в садах Эдема, белые камни словно бы подсвечивались изнутри (свойство местного материала)… Они уже сошли с холма, вдыхая летние луговые запахи с истинным удовольствием, которое понятно лишь коренным горожанам, остановили какого-то господина в сером пиджаке и шляпе с огромными «дачными» полями, спросили про собор… Встретив полное непонимание, оглянулись назад и увидели облако тумана, накрывшее шапкой травянистый склон. Не было никакой крепости, не было пастушка, сошедшего с картины Нестерова, не было маленькой дверцы за алтарем…

Она механически дотронулась до шеи, ощутила дискомфорт и вспомнила о медальоне. Медальона тоже не было – видимо, цепочка порвалась и он слетел, когда женщина находилась ТАМ. Потом она подумала про туман. «Я ему не сказала».

Это показалось ей настолько важным, что она дернулась меж плотных человеческих тел, всколыхнула негодующую толпу, протиснулась к дверям…

– Куда прешь?

– Извините, мне выходить…

– Раньше не могла проснуться? Вот и лезут, и лезут… Нравы у молодежи, мать их…

– Раньше – не могла.

Она с трудом вывинтилась из троллейбуса, поправила пальто (недосчитавшись пуговицы… А, плевать) и, склонив голову, зашагала в обратном направлении.

Прошла через знакомую арку проходного двора, открыла было дверь парадного, но вдруг передумала. Какая-то тень скользнула: кто-то невесомо, будто на крыльях, пронесся мимо, не заметив, то ли в пальто, то ли в длинном темном плаще, похожем почему-то на монашескую хламиду. Женщина поднялась по черной лестнице, нашла нужную дверь и постучала.

«Сейчас я опять увижу его. Наверное, он здорово удивится и подумает бог знает что… Да не все ли равно. Уж не хуже, чем думал до этого. Я скажу, что ТАМ был туман, – в качестве дополнения к его будущей диссертации („Случаи депрессионного психоза у платиновых блондинок“)».

Дверь оказалась не заперта. Женщина толкнула ее, несмело прошла на кухню (миска с нетронутой едой стояла на полу), а оттуда – в гостиную, где на малиновом бархате по-прежнему горели три оплывающие свечи. До кресла она, однако, не дошла. Что-то отвлекло ее внимание – неоновое свечение из ванной комнаты. И – черный маленький предмет на пороге. «С чем у меня ассоциируется данный предмет? Со смертью, – ответила она себе. – Конкретно – с убийством».

Она постояла немного, справляясь с подкатывавшей к горлу паникой. Может, это все еще гипноз? Нет, окружающая обстановка была реальной до омерзения, Ванная, освещенная дневной лампой, кровь, труп на полу… Пятясь спиной, женщина добралась до телефона в прихожей, сняла трубку и набрала знакомый номер…

Вопреки моим мрачным прогнозам, до дома добрались сравнительно благополучно. Я поставил машину на стоянку, Глеб в это время сбегал в соседний гастроном, приволок всякой снеди и – от щедрот столичных – настоящий «Телиани» в умопомрачительной упаковке. Быстренько, но со вкусом соорудили ужи на кухне. Потом, захватив ополовиненную бутылку, кофейник и чашки, переместились в гостиную, сочетавшую в себе функции и спальни, и рабочего кабинета.

– Жилище холостяка-хроника, – прокомментировал братец.

Я невольно бросил взгляд на большую фотографию Наташи Чистяковой (большие серые глаза смотрели в упор, ласково и чуть укоризненно, вздернутый носик усыпали желтые веснушки, и роскошные волосы, перехваченные заколкой, спускались из-за спины на грудь… За год я научился глядеть на портрет без боли, точнее – без того, чтобы сердце пропускало такт или два работы, судорожно справляясь с шоком).

Потом я пробежал глазами по комнате и согласился с братом: действительно, сколько квартиру ни чисть и ни мой, любой человек сразу определит, бывает ли здесь женщина. Женщины, конечно, бывали (не монах же я, в конце концов), но романы мои были редки и заканчивались ничем. Сам я большую часть времени проводил на работе, а сюда приезжал, только чтобы переночевать и лениво полюбопытствовать, не забрались ли грабители или бомжи (грабители на мое богатство – пара облезлых кресел, диван-кровать, кофемолка и ламповый черно-белый «Рекорд» – покушаться пока не собирались).

Кузька пушистым шариком вертелся у ног, чуя угощение и повизгивая от восторга. Вскоре, однако, так отяжелел от деликатесов (Глеб все умилялся, кидая ему куски дорогущей колбасы и наблюдая, как они проглатываются буквально на лету), что отвернулся от угощения, проковылял в свой угол и со стоном рухнул на подстилку.

Короче, вечер получился отменный. Неспешный, негромкий, с воспоминаниями, расспросами («Ну, как там в Москве?») и рассказами («Кошмар. Суета и скука. Работать не дают и не дали бы, кабы не спонсор. Кстати, наш, из этих мест. Финансовое общество „Корона“, слыхал?» Как не слыхать). Был момент, когда из-за одного инцидента чуть не рухнуло все Глебово предприятие (он был спокоен и стоек, как древнегреческий стоик, и даже, как положено, смеялся над шутками, но я-то знал, что именно с такими усмешечками иные выходят из гостиной, где стол яств стоит и слышен пирующий гул, прикрывают за собой дверь и пускают себе пулю промеж глаз… Тьфу-тьфу!).

Общий смысл сводился к следующему. Некое юное создание (мальчику в аккурат стукнуло двадцать пять), сын директора общества «Корона», неожиданно и в категорической форме изъявил желание играть главную роль в будущем фильме. Недоросль не подходил по всем статьям, что было ясно без всяких кинопроб. Он был не в меру упитан, неповоротлив и прыщав, а перед камерой терялся и не мог выдавить ни слова. Главный же герой в картине должен был драться на мечах, скакать на лошади и прыгать с обрыва. А главное – объясняться в любви прекрасной молодой княгине. Словом, Глеб вежливо отказал. Недоросль удивленно поднял бровь и спросил: «Ты, типа, забыл, на чьи бабки существуешь? Да я папане пожалуюсь…» – «Жалуйтесь сколько угодно, – ответил Глеб, – а сейчас закройте дверь с той стороны и не мешайте работать». Коммерческий сынок, чуть косолапя, обогнул стол, схватил главного режиссера за грудки и вздернул вверх, прошипев: «Да я твою интеллигентскую харю…»

Глеб попытался было уладить дело миром (парнишка-то еще совсем юн… А может, второй Жан Марэ?), но – почувствовал устойчивый перегар, увидел близко, в каких-то сантиметрах, массивную златую цепь (всегда терпеть не мог украшений на мужчинах) и передумал. Ткнул собранными в щепоть пальцами в болевую точку над ключицей, поймал кисть в классический «катет-катет» (уроки Дарьи Матвеевны) и пинком отправил соискателя за дверь. Пригладил костюм, сел за стол и задумался. Однако надо было готовиться к визиту папаши. Папаша, по слухам, отличался крутым нравом и мог приехать в сопровождении собственной «силовой структуры». Глеб вяло подумал, что стоило бы спрятать подальше все ценное и бьющееся, позвонить на съемочную площадку и кликнуть ребят-каскадеров – словом, принять кое-какие контрмеры… Но ограничился тем, что вышел в приемную и в приказном порядке отправил домой секретаршу Лидочку.

Незачем ей…

Папаша действительно прибыл с сопровождением, но оставил его внизу, а в офис поднялся в одиночку. Прошел, по-хозяйски выбрал стул с жесткой спинкой, пробормотав: «Радикулит, сволочь…», сел и закурил, держа сигарету большим и указательным пальцами. Глебу приходилось сталкиваться с людьми, которые так же держали сигареты. Финансовый магнат поймал взгляд собеседника и чуть усмехнулся:

– Ищете наколки на кисти?

Глеб промолчал. У директора «Короны» были умные глаза серо-стального цвета, волевой подбородок и зачесанные назад волосы с нитями благородной седины. Он обладал повадками уверенного в себе хозяина жизни, только нет-нет да проглядывала за этой вальяжной уверенностью какая-то дикая, безысходная усталость. На левой кисти, ближе к указательному пальцу, кстати, угадывался маленький белесый шрамик. Видимо, обращался к специалисту, пытался вывести (скорее всего делал пересадку кожи – нехилое по стоимости мероприятие), но след остался.

– Имел грех в далекой молодости, – сказал дон Корлеоне (так Глеб окрестил его про себя). – Знаете, есть расхожая формулировка: любой начальный капитал имеет, гм… не совсем законное происхождение.

– Я понял.

– Впрочем, никакой аналогии. Пять лет общего режима. Статья… Ну, это неинтересно, – он выпустил дым через ноздри. – Все быльем поросло. Аллочка моя скончалась в результате несчастного случая, а второй раз я так и не женился (вот и верь после этого россказням о нравах современных мультимиллионеров). Вадик – мальчик хороший, только крайне избалованный. В этом, боюсь, есть моя вина: все же единственный наследник… Думаете, почему он вдруг воспылал любовью к киноискусству? Чтобы избавиться от меня, от моей опеки. Я-то прочил его в финансово-экономический (не в нашу дыру, естественно). Согласитесь, мальчику необходимо образование – и не «чему-нибудь и как-нибудь», а серьезное, иначе нынче не выплывешь. А образование – это не только мои деньги, но и его собственный труд. А вот этого… – он виновато развел руками. – Словом, не волнуйтесь. Никаких демаршей с моей стороны не последует. Между прочим, оболтуса моего вы качественно приласкали. Учились где-то?

Глеб впервые улыбнулся.

– «Чему-нибудь и как-нибудь».

– Ну-ну. Продолжайте снимать, молодой человек. Я видел некоторые из ваших фильмов. Весьма, весьма… Знаете, в них есть нечто… Нечто чистое, незамутненное. Смотришь на экран – и будто возвращаешься в детство. Не скажу, что оно было счастливым, однако…

Все это были дела давно минувшие, страсти улеглись, и Глеб рассказывал мне о них весело и с большим юмором (а я в тот момент представлял, как он сидел за столом в своем офисе и ждал мордоворотов…). Вполне, кстати, мог дождаться – будь на месте директора «Короны» кто другой – растер бы в пыль и не заметил. А уж картину похоронили бы – как дважды два. Фильм был, конечно, не «Клеопатра», на съемки которой Голливуд походя угрохал семьсот пятьдесят миллионов, но и он стоил недешево. Взять хотя бы декорации…

От декораций мои мысли плавно перетекли к Якову Вайнцману (что ни говори, колоритнейшая личность!).

– Вайнцман жаловался на тебя.

– Правда? – хмыкнул Глеб.

– Ну, не жаловался… Высказывал опасения за твое душевное состояние.

Братец плеснул себе коньяку, поерзал в кресле, устраиваясь поудобнее, вытянул ноги, едва не достав до Кузьки…

– Нашего Якова переполняют нерастраченные отцовские инстинкты. А я – вот он, под рукой. Кабы мы встретились с ним лет двадцать назад – он бы, пожалуй, меня в школу водил и дневник смотрел. Помнишь Левку Чингачгука?

Был у нас во дворе такой типаж – еще во времена школьного детства. Его звали Левка Ветров, а Чингачгуком его прозвали за неукротимый характер и дурную манеру улюлюкать на всю улицу, пугая благонравных прохожих. Так вот, этот самый Левка, не боявшийся ни черта, ни департамента по делам несовершеннолетних, уважал, как оказалось, единственного в мире человека – Гарика Варданяна, десятилетнего пацаненка, жившего на соседней улице.

Гарик был некрасивый: худенький и чернявый, с реденькой челкой и тонкими ручками-ножками. К тому же родители обряжали его в вельветовый костюмчик и белоснежную рубашку с громадной дурацкой бабочкой. Короче, при одном взгляде на него кулаки так и чесались. А еще Гарик таскал в твердом фибровом чехле, похожем на чемодан, огромную скрипку. Скрипка была размером почти с ее обладателя и называлась виолончель.

Согласно дворовому преданию, Левка однажды, двинув несчастного Гарика в ухо (просто так, для разминки), указал на футляр и строго спросил:

– Это че? Скрыпка? А че такая здоровая?

– Не скрипка, – тихо всхлипывая, прошептал Гарик. – Это виолончель. Пожалуйста, не ломайте его. Меня – лупите, а его не трогайте. Его дедушка делал…

– Вичлен… что? – вдруг так же тихо спросил Левка.

– Виолончель.

– И ты что же, можешь на нем…

– Немножко. Я в музыкальной школе только в третьем классе.

– А сколько еще надо учиться? Ну, чтобы играть, как артист по радио? – Левка уже и забыл о вражде, даже присел рядом на корточки, чтобы общаться, так сказать, на одном уровне.

Гарик позволил себе робко улыбнуться сквозь слезы.

– Это долго. Сначала школа, потом училище, консерватория… Если упорства хватит.

– Хватит, – авторитетно заявил «гроза района». – Три года ты уже проходил. Значит, и лупили тебя тут тоже три года, а ты не бросил. Ша! Больше лупить не будут.

И действительно, с тех пор он взял над мальчишкой нечто вроде неформального шефства: провожал его в школу и обратно и регулярно выспрашивал, какие тот получил оценки («Это твой старший брат? – поинтересовалась музыкальная преподавательница. – Надо же, какой заботливый. Только выглядит слегка шпанисто»). А нам объяснил:

– Кем вы, шантрапа, будете? Работягами за сто двадцать в месяц. А он – талант. Вы его только по телику видеть и будете. Так что предупреждаю: узнаю, кто против вякнет…

Мы, само собой, тут же заверили, что «вякать против» никто не собирается.

Глеб в наших компаниях участия не принимал. Ему вообще в этом отношении повезло: хватило ума не втянуться ни во что мало-мальски серьезное. Ему (в отличие от меня!) никогда не приходилось выяснять отношения с населявшими нашу улицу чингачгуками, дрынами, серыми и иже с ними. Я-то, словно волчонок в стае, спал и видел, как бы занять подобающее место под солнцем, а Глеб… Жил вроде как все: играл, дрался, иногда – не чаще и не реже прочих – приносил двойки из школы. И все равно, было в нем нечто… То, что не позволяло ставить его в один ряд с нами.

– Разве у Вайнцмана нет детей? – спросил я.

Глеб покачал головой.

– Только ученики. Когда-то был женат, но они развелись. На почве, так сказать, любви к Родине: она хотела в Израиль, а Яков уперся. Хочу, мол, представление досмотреть до конца.

– Удивительно.

– Да уж… Представление лучше всего смотреть из зрительного зала, а не со сцены, где и свет в глаза, и жарко, и занавес того и гляди на голову упадет.

Коротко пропищал телефон на тумбочке. Я вынул себя из кресла и снял трубку. Настроение резко упало. Глеб повернулся и посмотрел на меня, стараясь, видимо, уловить разговор. Конечно, не уловил, но по моему лицу понял, что холостяцкий «мальчишник» откладывается на неопределенный срок. .

– А почему сегодня не было кабана? – спросил я.

– Ты о чем?

– О кабане, который напал на княгиню. Я видел, как снимали только мертвую тушу.

– Ну ты даешь. Кабана мы сняли две недели назад, в московском зоопарке. Тебе слово «монтаж» приходилось слышать?

Вот так и разбиваются розовые очки.