Жизнь и Любовь (сборник)

Бузни Евгений Николаевич

Часть 3. Такие обычные истории

 

 

Телеграмма

Сильный ветер гнул деревья к земле. Со скрипом раскачивались огромные ели. Ивы, безропотно покоряясь стихии, склоняли свои верхушки. Старые клёны ветер в бешенстве вырывал с корнями, и они со стоном, ломая всё на своём пути, обрушивались на землю. Ни одной птицы не было видно, и только листья да сломанные ветки носились по воздуху.

В небе творилось что-то невероятное. И как ни страшно было в это время на земле, где всё трещало, ломалось и падало, там, наверху, должно было быть ещё страшнее. Облака чёрные, громадные неслись по небу в одну сторону, а навстречу им чуть ниже, так казалось с земли, двигалась грозная лавина тёмно-синих туч. Она проплывала сплошной тёмной массой и вдруг непонятной силой на какое-то мгновение разрывалась на части, и тогда в образовавшийся небольшой просвет врывалось солнце. Но его яркие лучи, казалось, появлялись лишь для того, чтобы показать резкий контраст между тьмой и светом, словно они хотели сказать, как хорошо было бы на свете, если бы не эта чёрная гроза.

Жутко было на земле и в небе. Чем-то возмущалась природа.

Из леса выскочил, грохоча по стыкам шпал, поезд. Теперь путь его лежал через степь. Ветер и здесь не давал никому покоя. Травы то ложились на землю, будто проглаженные чьей-то тяжёлой рукой, то вдруг вздымались вверх, точно испугались чего-то, и так ходят всё время волнами, напоминая бушующее море. А поезд мчался вперёд.

У одного из его окон за откидным столиком были двое. По одну сторону, облокотившись на стол и подпирая кулаками голову с курчавыми светлыми волосами, сидел молодой парень в матросской форме. Полосатая тельняшка красиво просматривалась из-под белой форменки с отложным голубым воротником, окаймлённым полосками в тон тельняшке. По другую сторону от стола, слегка откинувшись назад, можно сказать, учитывая его пожилой возраст и солидную комплекцию, восседал мужчина лет семидесяти с благообразной седой бородкой клинышком, делавшей лицо несколько продолговатым, но эта продолговатость скрадывалась большими очками в тонкой пластмассовой оправе розоватого цвета. Редкие пряди волос на голове ещё не были столь белыми, как бородка, но седина их тоже коснулась, вполне соответствуя возрасту обладателя причёски.

Оба пассажира успели уже познакомиться. В купе пока никого больше не поселили, так что они спокойно разговаривали, никому не мешая.

– В отпуск, морячок, или из отпуска? – поинтересовался пожилой мужчина.

– Да, еду как бы в отпуск.

– На побывку едет молодой моряк, – пропел неожиданно хрипловатым голосом мужчина, которого звали Николай Иванович. И закончил куплет: – Грудь его в медалях, ленты в якорях.

Он улыбнулся, говоря:

– Такая раньше была популярная песня, морячок.

Николай Иванович упорно называл Владимира морячком, хотя имя его, конечно, запомнил.

– Но я еду не совсем на побывку, Николай Иванович, а по телеграмме.

– А что случилось? – обеспокоенно спросил мужчина.

Владимир замялся и смущённым голосом сказал:

– Да, вообще-то ничего не случилось. Это моя девушка соскучилась без меня и решила вызвать меня со службы на некоторое время. А она работает в поликлинике. Ну, организовала телеграмму ко мне на корабль о том, что мой брат погиб в автомобильной аварии. Заверила телеграмму медицинской печатью и в военкомате и отправила. Конечно, она перед этим позвонила мне на мобильник, что б я сделал вид, что переживаю. Дело в том, что у меня вообще никакого брата нет, но на корабле этого не знают. Такой вот фокус.

Слушая откровенность молодого человека, Николай Иванович как-то внезапно осел, согнулся, лицо его помрачнело.

Морячок заметил эти изменения и удивился:

– Да, вы как бы не переживайте. Подумаешь, телеграмму сочинила. Зато встретимся. А то ещё загуляет с пацанами без меня. А то, когда ещё меня отпустили бы?

– Я понимаю. – Голос пассажира стал ещё более хриплым, чем когда он пел. – Только не всё в жизни можно променять на честь. Не случайно говорят: береги честь смолоду. Жизнь, конечно, меняется. И ведут сейчас себя иначе, и ценности другие, и говорят не так, как раньше. Вот ты, например, сказал мне «вы как бы не переживайте», а перед этим сообщил, что едешь «как бы в отпуск». А ведь это неграмотно. Ставишь под сомнение то, что утверждаешь. Однако сегодня молодёжь любит говорить к месту и не к месту «как бы». И к чести своей относятся так же несерьёзно, как к своей русской речи.

– Ну, это вы загнули, – попытался возразить молодой человек, даже не покрасневший от слов пожилого человека. – Я с друзьями своими как бы всегда честен.

– Вот именно «как бы», – прозвучало в ответ. – Честь должна быть не только с друзьями, а во всём. Честь должна быть привычкой, должна быть в крови человека, тогда не будет таких трагедий, об одной из которых ты мне сейчас напомнил. Извини, что говорю тебе «ты». Я всё-таки старше на полвека. А эта сегодняшняя манера некоторых ведущих телевизионных шоу говорить маленьким детям «вы» меня коробит. Такого на Руси никогда не было. Но дело не в этом. Я вспомнил историю, которая произошла в нашей части, когда я ещё был молод, как ты, и служил в закрытых войсках, куда не то что родителей навестить солдат не пускали, а мышь не могла проскочить. И служили мы тогда по три года от звонка до звонка, а не то, что сейчас.

Николай Иванович помолчал, глядя в окно, за которым гремела гроза, и рассказ начался.

– Городок, в котором располагалась наша часть, как я уже сказал, был закрытым. Весь окружён периметром с колючей проволокой. По периметру в несколько километров круглосуточно дежурили солдаты стрелковой роты. Они располагались отдельно от нас в трёхэтажном здании с кинозалом, который мы тоже иногда посещали.

Нашими апартаментами была одноэтажная казарма с двухъярусными койками во всю длину помещения. Только в конце его была ленинская комната и каптёрка старшины да кабинет командира роты. Наше отделение, где я проходил службу все три года, было, можно сказать, пришпилено к роте связи, поскольку никакого отношения к связистам мы не имели. В нашу задачу входило заряжать аккумуляторы для ракет. То, что в части производились ракеты, мы могли лишь догадываться, ибо никто из солдат самих ракет в глаза не видел. Авторота их вывозила в закрытых машинах. Водители подгоняли грузовики в штольне в горе, а погрузкой управляли офицеры.

Мы заряжали аккумуляторы в одном из помещений штольни, куда ходили ежедневно и посменно, что очень не нравилось командиру роты лейтенанту Черкашину, так как он не мог нами по-настоящему распоряжаться: мы то должны были уходить на смену, то приходили с ночной и нам положен был отдых, то нас вообще не было. И он не знал, когда нам можно дать наряд вне очереди, когда послать на чистку картошки в столовую, когда заставить мыть пол в казарме.

Вход в штольню, где мы работали, нельзя было увидеть с воздуха, поскольку он скрывался деревьями. Да и вблизи его не сразу заметишь. Зона его была окружена дополнительной колючей оградой, и впускали за неё по специальным пропускам. У Черкашина такого пропуска не было, а у нас, естественно, был, что нас и радовало. Уйдя в зону, мы чувствовали себя свободными от командирского окрика. Путь лежал через лес мимо небольшой речушки. В ней мы купались в летнее время по пути на службу или возвращаясь с неё. Тут же неподалёку устроили небольшое укрытие и установили теннисный стол. Не помню, как нам это удалось, но мы часами играли в настольный теннис.

Среди нас оказался прекрасный теннисист Володя Егунов из Севастополя. Он научил нас правильно подавать, делать подкрутки, бить в дальний угол стола. Володя был и замечательным футболистом. Смотреть на его интеллектуальную игру во время редких футбольных матчей было всегда огромным удовольствием. Получив на ногу мяч, он никогда не бил по нему бездумно, а всегда умело останавливал, быстро оценивал обстановку, легко обводил нападавшего противника и только потом отпасовывал мяч товарищу или же сам шёл в атаку на ворота.

Кстати, был ещё у нас знаменитый в части футболист, правда, связист Кононов. На воротах он стоял изумительно. Забить ему было почти невозможно. А однажды, когда защитники его команды слишком плохо играли, он в сердцах прямо от ворот сам повёл мяч в атаку, дошёл до ворот противника и забил гол. Это было феноменальное зрелище.

Вообще спорту у нас уделялось немало времени. Во-первых, постоянные занятия на спортивных площадках, на полосе препятствий, кроссы, муштровки. Хотя шагистикой мы занимались довольно редко. Ни в каких парадах наша рота участия не принимала. Задача роты состояла в обеспечении связи, но спортивную форму солдат должен держать всегда. А я любил гимнастические снаряды и шахматы. По шахматам имел тогда третий разряд и занимал второе место в части.

Помню в соревнованиях на личное первенство части, в котором я почти всех обыгрывал, со мною сел играть подполковник. Ко мне подошёл за спиной капитан, начальник гауптвахты, и тихо прошептал:

– Это командир части с вами играет.

– Понимаю, ну, так что? – сказал я и обыграл противника.

Капитан меня очень зауважал за мою принципиальность. И позже, когда меня командир роты отправил-таки на гауптвахту, увидев меня, капитан спросил:

– Ты чего здесь?

– Дали трое суток за то, что бляху на ремне не почистил.

А случилось это как раз после ночного дежурства. Черкашин пришёл в роту, поднял наше спящее отделение, построил во дворе, придирчиво осмотрел и спросил меня:

– Почему бляха не почищена?

Я, было, начал оправдываться, что с ночной смены, но он приказал:

– Трое суток ареста!

Услышав мой доклад, капитан пробормотал:

– Ну, дурак.

А наутро вывел меня из камеры, посадил на лужайку и приказал:

– Видишь траву? Вот и рви её потихоньку.

Конечно, это было смешно. Сияло весеннее тёплое солнышко, и я сижу на травке, пощипывая её от нечего делать. Тут как раз по дороге проходит командир роты. Видит меня на лужайке и изумлённо интересуется:

– Что это вы там делаете?

– Приказано траву выщипывать, – отвечаю.

Лейтенант сокрушённо вздохнул:

– Ну, нигде не пропадёт.

Солдаты не любили Черкашина. Всегда ожидали от него неприятностей в виде внеочередного наряда и выговоров. Как-то он стал приезжать в роту на собственном автомобиле, маленьком «Запорожце». Понимая, что водить Черкашин ещё не совсем умеет, солдаты решили подшутить над командиром, и, пока он находился в помещении роты, дружно подняли машину и поставили её в неудобное для выезда положение у самой стены казармы. Черкашин вышел, удивился, но все понял и долго пыхтел, выруливая автомобиль.

Нашим отделением аккумуляторщиков командовал молоденький лейтенант Коноплёв. Он был технарь. Мы к нему относились почти как к ровеснику. Иногда он проводил с отделением политзанятия. Мы сразу поняли, что с грамотой у него слабовато. У нас-то в отделении все имели среднее образование, а тот, с кем произошла потом грустная история, о которой я хочу рассказать, даже успел проучиться год заочно на юридическом факультете и гордо носил на груди значок Киевского университета. Его призвали в армию, не смотря на то, что он был студентом.

И мы частенько подтрунивали над нашим лейтенантиком. Спрашивали, например, его, слышал ли он что-либо о военной академии имени Немировича-Данченко. Он отвечал, что слышал. Тогда мы интересовались, почему сразу две фамилии Немирович и Данченко. Лейтенант Коноплёв, не зная знаменитого театрального режиссёра, не подозревая подвоха, бодро отвечал, что, стало быть, были два командира, в честь которых и названа академия. Нас такие ответы забавляли, но мы не злобствовали на этот счёт и любили своего командира. В основном он командовал при зарядке аккумуляторов, поясняя как соединять последовательно или параллельно батареи, заставляя изучать прилагаемые инструкции.

В нашем отделении собрались ребята разной национальности. Это был и грузин Кветанаде, и украинцы Машовец, Подурец и Малый, и еврей Гроднер, и армянин Амбарцумян, и русский по фамилии Гурин, о котором я и расскажу, и даже цыган Сличенко. Между прочим, он однофамилец знаменитого певца, и тоже замечательно пел цыганские романсы. Мы иногда собирались в ленинской комнате, когда наш Сличенко брал гитару, закрывал глаза и начинал петь. Слушать его было неописуемым удовольствием.

Дедовщина, о которой сейчас столько говорят, у нас, разумеется, тоже была, но это совсем не то, что сейчас. У меня, например, на первом году службы один из старослужащих снял с головы новую зимнюю шапку, заменив её на старую. Сделал он это быстро, так что я не успел и оглянуться, как он исчез. Вот это, пожалуй, единственное, что приходит на ум. А то любили ещё подшучивать над молодыми. Например, говорили:

– Рядовой Парфенцов, подойдите к этому столбу и доложите по форме о своём прибытии.

Парфенцов со смехом подходит к столбу у дороги и докладывает:

– Товарищ столб, рядовой Парфенцов по вашему приказанию прибыл.

Но мы возражаем против такого доклада, за который обещали Парфенцову деньги. Говорим, что так со смехом не докладывают, что надо подойти строевым шагом и докладывать серьёзно. Парфенцов повторяет подход несколько раз, пока, наконец, получает назначенную сумму денег. Мы все довольны, продолжая свой путь к порталу.

Ещё помню, как над молодым Алмазовым в его первый год подшутили. У нас в аккумуляторной было несколько помещений. В каждом стоял телефон чёрного цвета. На одном из них часть трубки, которая прикладывается к уху, покрасили однажды кузбасслаком. Он тоже чёрный, так что его видно не было. И вот из другого помещения звонят шутники на этот крашеный телефон. Подходит Алмазов, берёт трубку и, как положено, докладывает: «Рядовой Алмазов слушает!», а в ответ доносится чей-то глухой голос. Это на другом конце провода говоривший накрыл микрофон рукой, чтоб хуже слышимость была.

– Не слышу, – кричит Алмазов.

А друзья рядом подсказывают:

– Ты крепче трубку прижми к уху.

Ну, Алмазов и старается, прижимает во всю и развозит кузбасслак по уху и щеке. Потом все хохотали, а солдатику-новобранцу пришлось отмывать спиртом испачканные места.

Что касается меня самого, то у меня было своё помещение для зарядки кислотных аккумуляторов, и находилось оно у самых ворот в портал. Я там часто дежурил один, доливая кислоту в батареи по мере надобности. Заливал я кислоту резиновой грушей, и капли кислоты изредка попадали мне на гимнастёрку, не смотря на то, что и фартук у меня был, и резиновые перчатки. Но случалось, что я то ли забывал надеть защиту, то ли ещё почему-либо, но кислота находила мою гимнастёрку или брюки и оттого они были все в дырках, как от шрапнели. Вид у меня был довольно смешной. Хорошо, что израненную вконец форму старшина потом милостиво менял на другую. Одежду мы нашу называли хэбэ, поскольку шилась она из хлопчатобумажной ткани. Сокращённо хэбэ. Пришивали мы погоны и белые подворотнички на хэбэ, стирали хэбэ, меняли у старшины хэбэ.

А однажды, когда я дежурил в своей аккумуляторной на портале, произошло знаменательное для нас событие. Часть посетил министр обороны маршал Малиновский. В этот день он со всей свитой приехал на машинах к нашему порталу. Я, разумеется, был осведомлён об их прибытии заранее с указанием не высовываться. Но в открытую дверь, которая у меня выходила на площадку портала, я видел подъехавшую кавалькаду и выходящих из автомобилей военных с маршальскими и генеральскими погонами.

Начальству ведь никто не указ – могло и ко мне в каморку ни с того ни с сего заглянуть, Так что я на этот всякий случай приготовился докладывать, что, мол, товарищ маршал, за время вашего отсутствия во вверенном мне помещении никаких происшествий не произошло. Однако никто в мою сторону и не посмотрел.

Тяжёлая многотонная дверь на колёсах, настоящая передвижная металлическая стена, закрывавшая вход в портал, была заблаговременно отодвинута. Вся группа во главе с кажущимся выше всех министром Малиновским направилась к входу в туннель. Только один человечек с маршальскими звёздами на погонах приотстал, отбежал в сторону и начал оправляться по маленькому. Каково же было моё изумление, когда в оправившемся и быстро побежавшем за всеми человеке я узнал по усам не кого-нибудь, а прославленного в стихах и песнях Семена Михайловича Будённого.

Я тогда подумал, что вот же знаменитость, а как простой солдат оправляется на ходу, потому что некогда за делами нормальным туалетом попользоваться.

В вагонах поезда включили свет, хотя вечер, на самом деле, ещё не наступил. Но грозовые тучи закрыли напрочь всё небо, по стёклам окон поползли струйки дождя, и стало темно настолько, что пришлось досрочно подавать электричество. Но пассажиры нашего купе, занятые рассказом, довольствовались светом, появившимся в коридоре, а сами оставались в полумраке – не читать же.

Стук колёс поезда перекрыл раскат грома, раздавшийся почти сразу за сверкнувшей молнией. Стало быть, проезжали эпицентр грозы.

Николай Иванович посмотрел в заливавшееся дождём окно и сказал:

– Я, кстати, прочитаю вам сейчас одно стихотворение, которое написал наш солдат. Давно написал, но я его тогда выучил наизусть и часто потом декламировал. Оно поможет пониманию того, о ком я поведу речь. Называется «Гроза». Надеюсь, ещё не забыл. – И начал:

В горах я встретился с грозою. Сокрыли тучи горный гребень. Гром грохотал над головою и дробью барабанил в небе. Недаром Тютчев воспевал весной грозу в начале мая. Я в плащ-палатке промокал , но шёл, усталости не зная. Внизу река ворчала шумно. В упавшем мраке краски стёрлись. Гроза над лесом развернулась , широки крылья распростёрши. Деревьев платья потемнели. Обрушился на землю ливень. А впереди лазурно-синий смеялся мне кусочек неба. Но и его закрыли тучи. Рванулась молния к земле и впереди, на горной круче исчезла. Жутко стало мне. И проявляя свою мощь, лил ливень, сверху вниз спеша. На горы опускалась ночь, за ливнем я ускорил шаг. Со всех сторон, перекликаясь, рычало эхо громовое. Царица-молния промчалась, неся огонь и смерть с собою. Я вслед гляжу ей, ослеплённый. Я очарован красотой. Ей не страшны ни рёв, ни стоны. Её пьянит весны настой. Она царица поднебесья. Пусть краток, но её тот миг. Ты плачь, ругайся или смейся, но свет её украсил мир. О, если б молнией сумел я людские души озарить, грозой смывая все сомненья, согласен я и миг прожить. Гроза уходит. Плащ промок. И по лицу бежит вода. Вот сверху потекло в сапог. И всё же чудная гроза!

Сидящий напротив морячок зааплодировал. А Николай Иванович, слегка усмехнувшись, продолжил свою негромкую речь:

– Да, так я хочу рассказать о нашем Викторе Гурине, авторе этого стихотворения. Мы с ним очень дружили.

Солдатом он был несколько странным. Вроде бы всё он выполнял нормально: и на спортивных снарядах делал все упражнения, и стрелял из карабина почти отлично, не смотря на то, что носил очки, и полосу препятствий преодолевал, как все, и бегал со строем, не отставая, но в то же время мы считали, что он попал в армию по ошибке. Как-то не похож был он на солдата. Слишком интеллигентно выглядел. Может, очки от близорукости создавали такое впечатление, может, на груди значок университета, от учёбы в котором его призвали с первого курса, но скорее всего это была его манера держаться не по-солдатски что ли. Ему, например, не нравилась шагистика. Он говорил, что для солдата важно не то, как он тянет ногу, а то, как он умеет действовать в боевых условиях, а в нашей технической части, как он справляется со своими служебными обязанностями.

И в этом, пожалуй, он был прав. У нас сначала командиром части был подполковник Знаёмов. Технарь с головы до пят. Он фактически создавал все объекты. Его я и обыграл в шахматы без каких-либо негативных последствий для себя. Наоборот, даже грамоту за второе место по шахматам получил за его подписью. Но потом его перебросили на другой объект, а к нам прислали полковника Глупого. Такая у него смешная фамилия была.

Рассказывали у нас одну байку про него, что в бытность лейтенантом ему довелось позвонить большому начальнику генералу по званию. И этот, тогда ещё лейтенант, представился по телефону, сказав: «Товарищ генерал, Глупый». Тот аж взревел в ответ: «Кто это говорит? Вы что себе позволяете? Да я вас…» Перепуганный лейтенант едва пролепетал: «Это я глупый. То есть моя фамилия Глупый с ударением на «ы». Лейтенант Глупый». Возможно, это ему помогло в продвижении по службе, так как генерал, который подумал, что его назвали глупым, запомнил лейтенанта с такой глупой, как он говорил, фамилией, часто рассказывал эту историю и не забывал присваивать очередное звание Глупому.

Так у нас появился полковник Глупый с ударением на «ы». Но этот полковник уже был не с техническим образованием, а строевик. При нём начали уделять больше внимания на строевую подготовку часто за счёт технической. В результате, когда нагрянула неожиданно проверка и сыграли боевую тревогу, то многие оказались технически не подготовлены. Выходит, что наш Гурин как в воду смотрел.

С командиром роты Черкашиным у рядового Гурина сразу отношения не заладились. Витя любил порассуждать, а лейтенанту его рассуждения, как кость в горле. Он любил приказывать, а не выслушивать комментарии. Самое удивительное, что Гурин всегда исполнял приказы так, что придраться к нему было не за что, но командир роты всегда чувствовал превосходство Гурина над ним, что его и бесило. И потому даже звание ефрейтора Гурину не присвоили.

Иногда в роте проходили ротные собрания, которые собирались в целях воспитания солдат. Там командир роты высказывал свои назидания подчинённым, а солдаты по команде должны были отчитываться о своём поведении. Гурин старался молчать, не считая нужным ввязываться в спор с начальством, но, как правило, всё-таки выступал в конце собрания, как бы подводя итог солдатским мыслям.

Но однажды было объявлено о проведении необычного общеротного собрания. В самом начале лейтенант Черкашин сообщил всем, что собрание демократичное. Все могут высказываться свободно, кто что думает. И желающих выступить оказалось на редкость много. Самое странное было то, что никого, казалось бы, не смущало присутствие на собрании командира части. А, может, именно потому выступали, что их мог услышать сам полковник Глупый.

На собрание в роту он пришёл впервые, но уже все знали, что с ним полезно познакомиться поближе и понравиться ему. Полковник любил показать свою безграничную власть и щедро награждал одних отпусками, других арестами на пятнадцать суток. То и другое он делал, широко улыбаясь, прищуривая глаза, и с шутками да прибаутками. Больше всего ему нравилось смеяться, наказывая. При этом он говорил: «Я люблю уж если наказывать, то на всю катушку, поэтому, милый мой солдатик, пятнадцать суток тебе ареста, как один день». А вот выражения «миловать, так миловать» у него в обиходе не было.

Полковник успел окончить две академии и очень гордился тем, что в части ни у кого нет двух поплавков, как у него. Поплавками называли в то время значки, которые выдавались по окончании вуза. Это значило, что значок поможет плыть в бушующем океане жизни. Так у полковника было два поплавка. Теперь он сидел в президиуме собрания и, казалось, слушал выступающих. На собрании подводились итоги дисциплинарной практики в роте.

Доклад читал командир роты, теперь уже старший лейтенант Черкашин. Он перечислил все нарушения, которые произошли за последние три месяца, и особо выделил рядового Гурина, который, по его мнению, всегда первым высказывал недовольство солдат некоторыми приказаниями вместо того, чтобы поддержать командира, даже если приказ им не нравится.

Между прочим, Гурин далеко не всегда критиковал Черкашинские приказы, а только в том случае, когда они казались нам неправильными. Черкашин резко обрывал возражения, и тогда Гурин замолкал, но смотрел на Черкашина таким взглядом, словно хотел сказать: «Я подчиняюсь вашей власти, но не справедливости, которая отсутствует». Это чувствовал Черкашин, поэтому, когда он вполне справедливо наказывал какого-нибудь солдата, то с долей ехидства спрашивал Гурина:

– Ну, как вы считаете, правильно я поступаю?

Черкашину казалось, что Гурин вредно влияет на солдат и подрывает его авторитет, как командира, поэтому здесь на собрании он решил показать Гурина с отрицательной стороны, надеясь на поддержку командира части, и полагая, видимо, что это охладит пыл непокорного солдата. А получилось не так.

Один за другим выступали командиры отделений, заместители командиров взводов, комсомольские активисты и просто рядовые. В своих кратких речах они обещали повысить дисциплину, ругали нерадивых солдат. Это были обычные выступления, к которым привыкли, и которые никто не считал нужным слушать. Виктор, как обычно, выдерживал паузу. Трудно сказать, о чём он тогда думал. То ли о том, что не стоит ему проявлять себя перед командиром части, от которого зависит, дадут ли ему давно обещанный отпуск после полутора лет службы, то ли о том, что его возмутило выступление командира роты с упоминанием Гурина в качестве плохого солдата, то ли учитывал то, что его сослуживцы ждут всегда его выступления. Короче говоря, поднял, наконец, и он руку, прося слова.

Я видел, как подбородок Виктора дрогнул от волнения, но он опустил голову, стиснул зубы так, что желваки заиграли на скулах, глубоко вздохнул и собирался начать говорить, когда Черкашин вдруг сказал, что объявляет перерыв.

Мы с Виктором вместе вышли из ленинской комнаты, и Виктор сразу направился к стоявшему возле своего кабинета Черкашину. Я пошёл за ним и услышал, как он с улыбкой говорит командиру роты:

– После перерыва, товарищ старший лейтенант, я обязательно выступлю. Вот тут-то мы с вами и поговорим начистоту.

Черкашин оглянулся по сторонам. Улыбка Гурина ничего хорошего не сулила. Со мной остановились рядом несколько солдат, в ожидании, что скажет Черкашин. А он пожал плечами и ответил, что никто не запрещает выступать. Мол, для того и собрание собирали.

– Да я у вас не разрешения спрашиваю, – проговорил Виктор, – а просто предупреждаю, чтоб это не было неожиданностью для вас.

Но командир роты уже не слушал, заходя в свой кабинет.

Мы вышли во двор. Как я понимаю, Витя волновался и специально сказал командиру роты о том, что хочет говорить, отрезая себе путь к отступлению, ибо теперь он уже не мог не выступить.

Стоял чудесный весенний день. Наша казарма находилась у самой горы, покрытой лесом, пылающим в это время года свежей зеленью. Здесь в зимнее время только самые отчаянные лыжники решались скатываться с горы по узкой просеке. Мы с Виктором часто ходили на службу в наш сектор на лыжах, но скатываться с крутогорья не решались.

Витя, отвлекаясь от собрания, заговорил о том, как хорошо сейчас в его Ялте, где всё давно цветёт. Вспомнил о море и о том, что именно к нему он уходил в минуты переживаний, и что сейчас с удовольствием пошёл бы, как, когда был на гражданке, к его бушующим волнам принять от них душевную силу. Я его понимал.

В это время к нам подошёл ефрейтор Ерпылёв и сообщил, что разговаривал только что с командиром взвода. Тот был в кабинете Черкашина и слышал, как тот докладывал командиру части о разговоре с Турином, и поэтому не рекомендует Гурину выступать, так как ни к чему хорошему это не приведёт. Стоявшие рядом друзья поддакнули, тоже советуя молчать.

– Ведь твоё выступление всё равно ничего не даст, – говорил один солдат, – хоть оно и будет правильным. Тогда как Черкашин тебе этого никогда не простит.

Но надо было знать Виктора. Такие разговоры его ещё больше укрепляли в принятом решении. Это стало ясно по тому, как он сказал весело:

– Ничего, ребятки, всё будет в порядке. Раз Черкашин говорит обо мне полковнику Глупому, значит, он меня боится, а, следовательно, и толк от моего выступления будет.

– Ну, что ж, значит, ты просто не хочешь в отпуск, – заметил кто-то.

– В отпуск я очень хочу, – ответил Гурин, – но правда важнее. Не будем так далеко углубляться в философию. Лучше пойдём в ленкомнату, а то уже, наверное, начали собираться, а мне опаздывать никак нельзя, чтобы Черкашин не подумал, что я испугался.

Начиная снова собрание, Черкашин беспокойно посмотрел на Гурина и, увидев, как он снова поднял руку, прося слова, сказал:

– Рядовой Гурин. Что вы хотите, говорите.

Виктор поднялся, держа левой рукой подбородок, напоминая задумавшегося мыслителя, На самом деле он, наверное, сдерживал дрожь. Затем он поднял голову и медленно с расстановкой заговорил:

– Вот тут все высказывались о том, что нужно улучшать дисциплину. А как это сделать?

Дальше речь его полилась так, словно она давно была продумана. Да так оно и было на самом деле. Он всё говорил обдуманно, не с бухты барахты.

– Давайте сравним поведение солдат из самого большого взвода нашей роты, взвода лейтенанта Цапкина, и нашего взвода, то есть самого маленького. Мы заметим, что нарушений у них меньше, чем у нас, и службу свою они несут отлично. Чем это можно объяснить? А тем, что с первого же дня, как к ним во взвод пришёл лейтенант Цапкин, его все солдаты полюбили за то, что он себя просто держит с подчинёнными, умеет быть строгим и в то же время может пошутить и посмеяться, никогда не кричит и, что самое главное, умеет постоять за солдат. У него во взводе все солдаты третьего и второго года службы съездили в отпуск, а некоторые успели даже дважды побывать дома. Его солдатам интересно служить. У них есть какой-то стимул. Они знают, что за отличную службу их отблагодарят.

А у нас самый маленький взвод и только три человека были отпущены домой в отпуск за два года.

Тут Гурин обратился непосредственно к командиру части.

– Ведь вот вы, товарищ полковник, три месяца назад дали нам задание и пообещали, что если мы его к сроку выполним, то все служащие второй год, поедут в отпуск. Было такое, товарищ полковник?

Глупый засмеялся и сказал своим трескучим голосом:

– Ну, было. Так я же вам потом ещё одно задание дал.

– Вот в том-то вся и соль, – подхватил Гурин, – что первое задание мы выполнили раньше срока, но никто не был отпущен в отпуск. Второе ваше задание мы опять выполнили отлично, но мы всё ещё здесь, а не дома. Да разве нам теперь интересно выполнять ваши очередные поручения, если вы не исполняете ваши обещания? Свой долг мы, конечно, должны исполнять по уставу, а не за отпуск. Мы давали присягу. Но согласитесь сами, что, если человека благодарят за хорошую работу, то он ещё лучше старается работать. Так же и в дисциплине. Но это лишь один аспект. А я хочу сказать и о другом.

К примеру, мне командир роты недавно объявил трое суток ареста за нарушение его указания.

– Да за это судить надо, – возмутился Глупый. – У нас уставом разрешается за это судить.

– Одну минуточку, товарищ полковник, – вежливо попросил Гурин, нахмурив брови. Он не любил, когда его перебивают. – Нарушение, разумеется, было, но какое? И почему? Дело обстояло так. У нас возле солдатской столовой есть в ограде калитка, через которую мы все обычно ходили из столовой прямо на службу в нашу зону, чтобы не терять время. В один прекрасный день эту калитку заперли, хотя она никому не мешала. Из-за этого, идя на службу из столовой, нам приходится делать крюк в полкилометра. Естественно, это никому не понравилось, потому многие стали для сокращения пути лезть через ограду, а кто потоньше, пролезает в дыру, проделанную в заборе. Если немного постоять возле столовой, то можно увидеть, с какой ловкостью солдаты преодолевают это искусственное препятствие. Поскольку я довольно худой, то, торопясь на службу однажды из столовой, где мы почему-то задержались, я пролез в проём в заборе. Это заметил командир роты и объявил мне трое суток ареста, которые я и отсидел, вернувшись с дежурства. Не подумайте, что я оправдываюсь. Наказание справедливое, но здесь есть одно «но». Если бы калитка была открыта, никто бы не нарушал порядок.

– А сейчас она открыта? – поинтересовался полковник.

– Нет. Заперта и неизвестно почему.

Полковник сделал какую-то запись в блокноте и продолжал слушать. А наш Гурин продолжал говорить:

– Я привёл две причины, по которым могут быть и могли происходить нарушения дисциплины. Обе причины легко устранимы, но таких немало. Вся беда в том, что мы на них не обращаем внимания. А нужно помнить, что ни один проступок не бывает беспричинным. Не случайно говорят, что пожар легче предупредить, чем потушить. Так и тут. Вспомним роман Льва Николаевича Толстого «Воскресенье». Князь Нехлюдов приходит в тюрьму, где сидит его возлюбленная. Там он знакомится с делами заключённых и с ужасом увидел, что среди воров и убийц, сидевших в заключении, нет ни одного по-настоящему виновного. Нехлюдов убедился, что все преступления были вызваны либо голодом, либо чрезмерно тяжёлым трудом, или же по какой-то другой не менее важной причине. У нас в армии таких причин нет, но есть другие. И задача, на мой взгляд, командиров состоит в том, чтобы заранее видеть эти причины и устранять их, прежде чем они повлекут за собой нарушение дисциплины. Несомненно, наказывать нарушителей надо, но обвинять следует в первую очередь не их, а тех, кто стоит над ними. В этом случае, мне кажется, и гауптвахта будет не нужна, и число нарушений сократится, и боеспособность части повысится.

И вот ещё о чём я хочу сказать.

– Нет уж, хватит, хватит, – прервал его полковник. – Мы вас наслушались.

– А я в сё-таки скажу, поскольку это важно. Регламент у нас не устанавливался. Хочу сказать о командире роты.

– Ну, что ж, послушаем, – недовольно буркнул Глупый.

– Я упомянул в начале лейтенанта Цапкина, которого любят солдаты. В этом отношении наш командир роты является ему полной противоположностью, что тоже влияет отрицательно на дисциплину. У старшего лейтенанта Черкашина есть привычка оскорблять и унижать подчинённых, которые ему не нравятся, в присутствии всех. Я думаю, он делает это с целью подорвать авторитет оскорбляемого им у других солдат.

Смотреть на сидевшего рядом с полковником Черкашина в этот момент было особенно интересно. Он заёрзал на стуле, лицо покраснело. Полковник что-то сказал ему тихо, а Черкашин грустно закивал головой. Гурин продолжал говорить, припоминая события, которые откладываются у каждого в памяти, но не каждый о них вспоминает. Гурин решился вспомнить, говоря:

– Вы, товарищ старший лейтенант, одного меня уже дважды сильно оскорбили буквально ни за что. И это прямо в глаза при солдатах, а что же вы говорите за глаза? На предыдущем ротном собрании вы встали и сказали, что такие, как я, на гражданке заводят себе дружков, угощают пивом и в то же время крадут у них из кармана деньги. Это, товарищ старший лейтенант, явная ложь, так как за всю свою жизнь я никогда ни копейки чужой не брал.

Это собрание Черкашин, конечно, помнил. Он действительно тогда так сказал, надеясь, вероятно, на то, что рассмешит солдат, но получилось наоборот. Гурин тут же встал, не дав Черкашину договорить, и своими словами перевернул всё против Черкашина так, что все в роте зашумели, ругая командира роты. Гурину доверяли больше.

Вот и сейчас его слова звучали весомо и убедительно.

– Я думаю, что никакой начальник не имеет права оскорблять подчинённых. Тем более командир роты не имеет никакого права высмеивать солдата перед строем, а он это делает часто. Авторитет его при этом не растёт, а падает. Солдат согласно данной присяге обязан защищать командира в бою. И он даже пожертвует своей жизнью за командира, если любит его. А если нет? Вот о чём мне хотелось сказать. Я кончил.

И тогда выступил с речью полковник Глупый. Если реплики он подавал, сидя, то теперь он поднял своё грузное тело. Он тоже умел говорить. Для начала он выразил радость по поводу того, что в роте есть грамотные люди, но и он сам не с луны свалился, окончил две академии и имеет, так сказать, два поплавка, почему ему и доверили командование частью.

– Но вот тут, – продолжал он, – оказывается, есть среди вас демагоги, умники, которые, если будут дальше так продолжать, окончат службу свою тюрьмой.

На этих словах полковника солдаты почему-то рассмеялись. Улыбнулся и Виктор. Он, конечно, не верил в то, что его посадят, но, видимо, он сознавал, как и все, что полковник Глупый так ничего и не понял из его выступления или просто не хотел признать справедливость сказанного, поскольку в противном случае надо было бы менять всю систему подчинения в части. Правда, дальнейшие слова полковника, произнесенные им с улыбкой, показали его упрямство и желание лишь одного – оставаться безграничным властелином судеб солдат.

– За малейшие проступки, дорогие мои, я буду строго наказывать. А вы, товарищ Черкашин, тоже будьте построже. Если для наказания не хватит ваших прав, вы обращайтесь ко мне. Я сразу пятнадцать суток дам. Не поможет – добавлю. Я сгною таких на гауптвахте.

Эти слова полковника Гурин нашёл самыми подходящими для того, чтобы перебить оратора. Он вскочил, говоря:

– Вы, товарищ полковник, сгноить хотите и уже дважды об этом сказали, а я хочу воспитать.

Получилась интересная картина. Два человека стояли друг против друга: с одной стороны в президиуме – тучный полковник в мундире с тремя звёздочками на погонах, с двумя ромбиками академических значков, с прищуренными глазами, имеющий большую власть, которому стоило, как он говорил, согнуть мизинец – и нет человека, а по другую сторону среди солдат стоял невысокий худенький паренёк в хэбэ с погонами рядового, с очень спокойным лицом и внимательным взглядом. Он почти смеялся, говоря со всемогущим полковником. Хотелось узнать, кто же из них сильнее?

– В новом дисциплинарном уставе, – говорил Гурин, – кроме записанных прав, данных командирам, есть приписка, в которой говорится, что основной упор в воспитании солдат нужно делать на самосознании каждого человека, на разъяснении уставных правил, но не на гауптвахту, о которой вы, товарищ полковник, столько говорите.

– Слишком грамотными стали, – ответил полковник, – чересчур грамотными.

Собрание закончилось. Калитку, о которой говорил Гурин, в тот же день открыли. Через пару дней несколько солдат из нашего отделения, включая и меня, поехали в отпуск. Но не поехал Гурин, как мы и предполагали. После собрания у него состоялся разговор с командиром роты. Черкашин отозвал Виктора в сторонку и спросил:

– Зачем вы говорили обо мне на собрании да ещё в присутствии командира части? Могли бы сказать мне лично, с глазу на глаз. Я бы понял.

На это Виктор ответил просто:

– Товарищ старший лейтенант, вы же при всех унижали солдат, вот и я при всех вам об этом сказал. Так что мы с вами квиты.

Черкашин закусил удила. Не смотря на то, что Коноплёв включил в список на отпуск Гурина и особо просил за него, Черкашин вычеркнул эту ненавистную ему фамилию из списка. И тогда произошло то, к чему я веду весь рассказ.

Мы вернулись довольные из отпусков. Но нам было обидно за товарища, который заступился за нас. Ведь благодаря его выступлению, нас отпустили домой. А сам он не поехал. Мы стали его уговаривать написать письмо домой, чтобы там организовали ложную телеграмму. Он долго отнекивался. Это было против его правил. Но всё-таки очень хотелось увидеться с родными, и он согласился.

За окном поезда яркая молния разрезала всё небо на части, и прогремел оглушительный треск и гром, за которым едва послышался свисток паровоза, приближавшегося к очередной станции. Маленькая девочка, что стояла в проходе у окна, наблюдая грозу, от неожиданности ойкнула и кинулась в купе к Николаю Ивановичу. Он ласково обнял её, прижимая к себе и успокаивая:

– Ну, что ты, не бойся. Здесь гроза не тронет.

Девочка освободилась из его рук и побежала к маме, позвавшей её из соседнего купе.

– Ты знаешь, морячок, – проговорил он, продолжая рассказ, – в тот день тоже была гроза. Мы сидели с Виктором в ленинской комнате и играли в шахматы. Витя шутил по поводу грозы. Говорил, что вдруг молния ударит в какой-нибудь сарай, а мы потом побежим и будем его тушить, за что нам и дадут отпуск. Но потом сказал, что пожар, пожалуй, плохо, так как всякий пожар приносит с собой вред, да он и не нужен ему теперь, так как в отпуск он и так скоро поедет. Я понял, что домой он уже написал об этом. Я играл не очень внимательно, и партию неожиданно проиграл, так что Витя был очень доволен. Тут в комнату вбежал дневальный и, увидев Виктора, позвал его срочно к телефону и добавил:

– Телеграмма пришла.

Так было принято, что срочные телеграммы передавали по телефону. Виктор решил, что его хотят разыграть и говорит:

– Пошёл ты к чёрту! Не видишь, я играю в шахматы.

Но дневальный не шутил. Поняв это по его чересчур серьёзному и даже встревоженному лицу, Виктор медленно проговорил:

– Нет, это что-то не то.

Потом он направился вслед за дневальным к телефону, оглядываясь на нас, и, всё ещё не веря, взял трубку. Я пошёл вместе с ним, думая, что Виктор специально делает вид, что не ждал телеграммы. Но то, что я потом увидел, было слишком даже для актёра.

Пот крупными каплями выступил на внезапно побледневшем лице Гурина. Он всем телом задрожал и вдруг, словно до него только дошёл смысл услышанного по телефону, он закричал с рыданием в голосе:

– Нет, этого не может быть! – и, выпустив из руки трубку телефона, выбежал из казармы.

Я выбежал вслед за ним. Рядом находилась беседка-курилка. Виктор сначала остановился под проливным дождём, потом бросился в курилку, лёг на скамейку, положив лицо на руки. Тело его содрогалось от рыданий. Шум дождя и ветра не могли заглушить его плач.

Мне впервые в жизни довелось видеть плачущего солдата, и это был мой друг. Я подбежал к нему и заорал:

– Витька, ты что, сдурел? Ты же сам просил в письме прислать телеграмму.

Но Виктор продолжал рыдать. Вокруг нас собралось ещё несколько солдат. Они промокли под дождём, пока бежали к беседке, но никто не замечал этого. Грузин Кветанадзе положил руку на плечо Виктора и тихо сказал:

– Ты зачем плачешь, друг? Ты письмо домой писал? Сам же сегодня говорил, что писал.

И тогда Виктор тяжело поднялся, сел на скамейку, и до нас донёсся его охрипший голос:

– Я только вчера письмо отправил. Дома не успели его получить. А по телефону сказали, что отец попал в катастрофу и умер. – Виктор снова зарыдал, опустив голову на руки и повторяя: – Я ведь не хотел, не хотел, не хотел.

После таких слов до нас постепенно доходил весь ужас происшедшего. Мы замерли, не зная, что сказать. Это трудно было себе представить. Дома у Виктора похороны отца, и в это время приходит письмо с просьбой прислать телеграмму о смерти, которое словно накликало эту беду. Да как такое перенести родным?

Солдаты стояли вокруг плачущего товарища как погребальные тени. Мы думали о том, кто виноват в случившемся и боялись признаться, что это мы сами. Но мы желали ему добра, когда советовали написать письмо. Кто же знал, чем это обернётся? Обвинял ли Виктор себя в смерти отца или он думал о ещё большей трагедии?

Долго бы мы так простояли, если бы дневальный не прокричал с крыльца о том, что Гурина вызывают в политотдел части. Мы подавленно продолжали молчать, а Виктор всё же поднялся и уже хотел идти, как кто-то негромко сказал:

– Витя, если ты самолётом полетишь, то сможешь перехватить дома письмо.

– Правильно! Правильно! – закричал Витя. В этот момент он, скорее всего, думал не о смерти отца, а о том, что будет с матерью, если она прочтёт у гроба его письмо. Одно горе перекрывало другое. Поэтому, услышав, что что-то можно исправить, если полететь самолётом, он обрадовался. И его радость показалась нам настолько дикой, что мы, было, в страхе отшатнулись от него. А он кинулся к нам, прося взаймы денег на самолёт. Их было у нас немного, но ему выдали командировочные, и он вылетел в Крым только на следующий день, когда погода улучшилась.

Николай Иванович замолчал. Первым не выдержал молчание морячок:

– Грустная история. Но удалось Виктору перехватить письмо?

Пожилой пассажир не ответил на вопрос. Посмотрев на окно, за которым дождь заканчивался, он сказал другое:

– Что говорить? В часть он не вернулся. Когда он улетел, мы ещё надеялись, что его отец жив, и родители сами догадались прислать телеграмму, чтобы сыну дали отпуск. Но прошло шестнадцать дней, когда Виктор должен был вернуться в часть, а он не приехал. Командование наше послало туда запрос. Вскоре пришёл ответ, потрясший всех. Я после демобилизации однажды приехал в Ялту, зашёл по известному мне адресу домой к Гурину, и его сестра рассказала мне о трагедии, свидетелям которой ей пришлось быть.

Виктор приехал за день до назначенных похорон отца. В большой комнате на столе стоял гроб с покойником. Виктор вошёл с чемоданчиком в одной руке и цветами в другой. Положив букет к ногам отца, поставил чемоданчик и обнял плачущую мать, потом сестру. И странно было услышать от него первый вопрос, не пришла ли почта, будто он ждал чего-то. Потом только они узнали, в чём дело. А тогда, когда он спросил, они ответили, что нет, и забыли об этом.

На следующий день похоронили отца, а потом были поминки в квартире. Виктор опять интересовался, не приходила ли почта, пока он куда-нибудь выходил. Минул и этот день. Утром, когда Виктор умывался в ванной, пришла почтальон и вручила маме письмо. Она раскрыла конверт, развернула листок и начала читать. В это время из ванной вышел Виктор. Он увидел изумлённые глаза матери, уставившиеся в письмо. С ним что-то произошло. Виктор глупо улыбнулся и злорадно сказал:

– Ага, прочла моё письмо.

А мать вдруг закрыла глаза и упала, уронив листок.

Виктор горестно расхохотался, вытянул вперёд руку, указывая на мать, и зловещим голосом произнёс:

– Я не убивал отца, но мою мать убил я – при этом он ударил правой рукой себя в грудь и внезапно громко закричал: – Судить меня надо, судить! – и заплакал.

Дочь подбежала к матери, но она действительно была мертва. Сердце не выдержало двойного удара. Молодой девушке, сестре Виктора, пришлось пережить тяжёлое время. После похорон отца состоялись похороны матери, а брат ничего не понимал, никого не узнавал и почти ничего не говорил, кроме того, что его надо судить. Когда ему давали еду, он соглашался есть, потому что должен быть здоровым для суда, на котором расскажет, кто виноват в смерти матери. Но кто же будет судить сумасшедшего?

Его поместили в психиатрическую лечебницу. Сначала он вёл себя весьма буйно. На все уверения врача, что всё будет хорошо, он кричал:

– Врёте! Всё врёте. Только обещать можете!

Однако с помощью лекарств удалось его утихомирить. Через некоторое время врачам показалось, что он успокоился, стал тихим, со всем соглашался, стал даже узнавать сестру и врачей. Его выпустили. А он, придя домой, покончил собой, вскрыв на руках вены.

Так и закончилась эта история с телеграммой. Виктор на самом деле не хотел обманывать. И вот как обернулось эта вынужденная неправда.

Позже я опубликовал в журнале его стихотворение «Гроза», которое переписал у Виктора, когда мы оба служили в одной части. Недавно выложил его в интернет. А сестра издала сборник найденных у него стихов. Вот и оставил он о себе память, как мечтал.

Николай Иванович снова замолчал. За окном дождь кончился. Светило солнце. Поезд шёл в хорошую погоду.

 

Тесная улочка

Таких старых частей города остаётся все меньше и меньше. Но их можно еще видеть, если подниматься по узенькой улочке вверх вдоль каменной стены, подпирающей пригорок, где, сверкая окнами веранды, будто стёклами больших очков, уставившись в землю подбородком, пристроился древний домишко. По другую сторону дороги, чуть ниже, растёт шелковица. Ветки её свисают низко, и нередкие прохожие, прижимаясь к стене, чтобы пропустить спускающиеся вниз легковые машины, при этом неизменно попадают головами в гущу листвы.

Сейчас лето и под ногами вся земля усеяна чернильными пятнами. Это временами падающие переспелые ягоды шелковины топчутся и растираются ногами пешеходов. Однако над головой, куда могут дотянуться руки, все ягоды, даже зеленые, уже давно сорваны.

Дорога от шелковицы поднимается круто вверх и поворачивает налево. На внешней стороне поворота низенькие ступеньки каменного дома, окна которого выходят прямо на улицу.

Вечерело. Жара спала, и находиться на улице было очень приятно. На ступеньках дома сидел худенький мужчина лет пятидесяти в клетчатой поношенной рубахе, кое-где высовывающейся краями из серых брюк. Негустые тёмные волосы слегка растрёпаны, несколько прядей достигали впалых морщинистых щёк. Тонкие, но мускулистые руки смешно торчали из коротких рукавов рубахи, выдавая, что человек знаком с физическим трудом.

Он изрядно выпил и теперь хотел разговаривать. На его коленях лежала маленькая чёрная собачонка, чем-то напоминающая таксу. Она и была предметом разговора. Пьяненький мужчина гладил собаку по спине так, что она почти вся пряталась под его рукой и, глядя то на одного, то на другого прохожего, но ни к кому конкретно не обращаясь, громко философски говорил:

– А что, это итальянская собака. Она такая, что всем может задать. Она лучше любого барбоса, никому не спустит. Подумаешь, маленькая! Да она всех загрызёт. Да вот она только что бульдога облаяла. Видели бы вы, как она его… Это не какая-нибудь шавка. Да она такая…

Хозяин собаки остановился в поисках подходящего сравнения его любимице и, не найдя такового, всё же гордо поднял голову, ожидая, видимо, увидеть восхищённых его собакой слушателей. Взгляд его тут же упал на спускающегося из-за поворота высокого широкоплечего человека. Грудь его была обтянута белой майкой с какой-то иностранной надписью и нарисованной женщиной. Тёмно-синие джинсы, подогнанные как раз по фигуре, делали молодого человека стройным и красивым.

Всё это уже как-то не нравилось сидящему на ступеньках мужчине. Однако больше всего ему казалось возмутительным то, что этот «франт», как он мысленно его уже обозвал, вёл на поводке собаку, да какую! – овчарку и, очевидно, чистопородную. На груди, покрытой длинной коричневой шерстью, висела целая гирлянда медалей.

Овчарка, как и её хозяин, шла степенно, полная чувства собственного достоинства, всё видя, и в то же время, словно не обращая ни малейшего внимания на окружающее. Она шла как хозяйка по этой тесной улочке, уверенно переступая сильными лапами по разбитому дождями асфальту.

Маленькая чёрная собачонка, неподвижно лежавшая на коленях, почувствовала напряжение, охватившее вдруг её владельца, и подняла голову. Секунды хватило ей, чтобы оценить обстановку, мгновенно слететь с благодатных колен и с тонким лаем броситься на приближающегося великана.

Пьяненький человечек сразу оживился. Его прищуренные прежде глаза теперь раскрылись, лицо заулыбалось, и губы сами закричали, поддаваясь общему восторгу души:

– Куси его, куси, куси!

Молодой человек с овчаркой продолжали идти так же спокойно, как если бы вокруг ничего не произошло. Овчарка даже не повернула головы. Этого никак не мог вынести мужчина в клетчатой рубахе. Он готов был сам прыгнуть на них, но его собака и так не унималась, рыча, лая и кидаясь на овчарку, и всё же оставаясь на приличном от неё расстоянии.

И тут случилось совершенно неожиданное. Молодой человек кожаной подошвой лакированного туфля наступил на только что упавшую ягоду шелковицы. Нога заскользила и хозяин овчарки, хоть и сбалансировал, но всё-таки опустился на асфальт, правда, не спиной, а на руки, которые успел вовремя подставить… Обладатель чёрной собачки аж завопил от радости:

– Так тебе, пижону. Куси его, Нюрка, куси!

А Нюрка – так, оказывается, звали собачонку – тоже поняла изменившуюся ситуацию и кинулась к ноге молодого человека.

События замелькали, как на экране телевизора. Молодой человек рассерженно скомандовал:

– Взять!

Овчарка в то же мгновение схватила Нюрку поперёк туловища, и оно утонуло в огромной пасти.

Собачонка то ли от неожиданности, то ли от страха замолчала. Молодой человек оттолкнулся руками от земли, встал на ноги, взял выскочивший из рук поводок и, глядя на своего послушного питомца, опять отрывисто бросил:

– Фу!

Овчарка рывком повернула голову к спине и раскрыла пасть. Чёрная собачонка отлетела в сторону и шмякнулась на асфальт почти у самых ступенек дома. Впрочем, её шок уже почти прошёл. Она поднялась и, скуля и повизгивая, поджав маленький тоненький хвостик, направилась к ногам хозяина. А тот, опешив сначала ото всей этой картины, теперь встал, покачнувшись в сторону, неуверенно сделал шаг вперёд, и, негодуя, закричал:

– Так вы нас кусать?!

Овчарка, будто осознав сказанное, повернула голову назад и встретилась глазами с худым, едва стоящим на ногах, человеком. Тот хотел сказать ещё что-то обидное в адрес всяких проходящих тут по улице и мешающих ему отдыхать. Душа его воспылала желанием отомстить этому юнцу и, может, даже затеять с ним драку, но в это время он увидел взгляд собаки и сразу осёкся, споткнувшись о свою же ногу, остановился, поднял обе руки над головой, замахал ими и примирительно заговорил:

– Ну, ладно, ладно, мы не будем обижаться. Вы победили, а мы пошутили. Идите, мы вас не задерживаем.

Молодой человек шёл, не оглядываясь. Рядом, спокойно переставляя крепкие лапы, вышагивала овчарка, а житель узкой улочки сидел на ступеньках с чёрной собачкой на коленях и гладил её, увещевая мирным голосом:

– Ну, куда, ты, дура, прыгала? У них сила, во! – пасть какая. У них зубы. А мы с тобой шавочки. Нам на них не лаять.

 

Стеклоприёмный пункт

Десять часов утра. Солнце выскользнуло из-за огромного платана и начало припекать. День ожидался быть жарким. Посреди дороги разлилась в своё удовольствие лужа. Чистое голубое небо казалось опрокинутым в тонкую водную гладь и вода в луже, спасибо отражению, теперь представлялась не грязной, а тоже голубой и прекрасной.

По одну сторону от лужи служебный вход продуктового магазина. Сюда выносят пустые ящики из-под молока, кефира, вина, пепси-колы. Магазин работает с семи утра, и теперь у его дверей нагромоздилась целая гора тары.

По другую сторону от лужи, чуть в стороне от неё, расположилась маленькая деревянная пристройка, подпирающая собой высокую стену из мощных кусков диорита, сложенную ещё в прошлом веке.

На двери деревянной пристройки, выглядевшей весьма старой, но построенной, вполне возможно, недавно из старых досок, крупными буквами было выведено: «Стеклоприёмный пункт магазина номер сто двадцать пять». Буквы помельче сообщали о том, что пункт открыт с десяти ноль-ноль до девятнадцати с перерывом на обед с четырнадцати до пятнадцати часов.

Большой амбарный замок на двери ясно говорил, что хозяйки заведения ещё нет, но очередь уже собирается. Возле самой двери стоит большущая плетёная корзина, заполненная доверху самыми различными бутылками: широкогорлыми из-под молока, ряженки и кефира, белыми водочными, зелёными с длинными узкими горлышками, не так давно хранившими в себе румынские вина, стандартными на ноль семьдесят пять литра от портвейна Таврического, мадеры, рислинга.

Хозяин корзины – высокий плотный мужчина, внешностью напоминающий агента снабжения, гладко выбритый, аккуратно выглаженный, но без претензий в одежде, поскольку он знает, что должен уметь всюду произвести впечатление, чтобы хорошо войти в чей-то офис с просьбой и так же хорошо выйти, если даже было отказано. Но постоянные поиски нужных товаров, вечные командировки и перебежки из конторы в контору не позволяли уделять внимание самому себе, а потому во взгляде и одежде заметна была этакая торопливость агента снабжения. Вот и сейчас он будто бы не спеша расхаживает по дороге, самодовольно поглядывая на остальных, зная, что первым сдаст бутылки, а всё же нет-нет, да и бросает взгляд на большой, заметный издали циферблат ручных часов – он торопится и потому первым оказался у стеклоприёмного пункта.

За корзиной выстроились в очередь не люди, а их представители: плотно набитые выпирающими во все стороны бутылками и банками туристический рюкзак и холщовый мешок, затем уже сумки и сетки.

Владельцы пустой стеклотары стоят по другую сторону дороги в тени ленкоранских акаций. Среди них худенькая невысокая женщина лет пятидесяти в стареньком платье цветном то ли оттого, что на нём были цветы, то ли от разных пятен неопрятного происхождения. Она отделяется от группы, подбегает к мужчине, похожему на агента снабжения, радостно сообщает, что Аня, наверное, скоро придёт, что она слегка задерживается, так как принимала вчера до семи вечера и, конечно, устала.

Широколицый парень без галстука и в рубахе навыпуск интересуется, кого принимала Аня и почему так рано кончила. При этом он громко хохочет.

Женщина в цветном платье возмущённо тараторит о современных нравах. Вся она очень подвижная. Глаза её…

– На хаус!

Из-за угла магазина появляется долговязая фигура мужчины, толкающего впереди себя низенькую трёхколёсную тележку.

– На хаус!

Тележка подкатывается к груде ящиков. Долговязый хватает два первых попавшихся под руку и швыряет их на тележку. Затем, откинувшись назад, как бы разгоняясь, устремляется всем телом вперёд, и тележка врезается в лужу, разрывая и разбрасывая в стороны голубые отражения неба.

– На хаус!

Дырявые ботинки с силой шлёпают по луже вслед за колёсами тележки и мчатся по асфальту, оставляя мокрые следы, которые, впрочем, сразу высыхают на солнце. Женщина в цветном платье на секунду останавливает свои быстро бегающие глаза:

– А вот и Лёшка. Давай-давай, работай!

Девушка с зелёными, как яшма, глазами и смешно торчащими косичками, в ярком летнем сарафанчике, едва доходящим краями до колен, пришедшая сюда с тарой впервые, участливо спрашивает:

– Чего ж он по луже-то?

Ей было жаль долговязого, годившегося по возрасту ей в отцы, если не в деды, как жаль было всего живого, попадающего в беду: зверя в капкане, птицу в клетке, рыбу, бьющуюся на крючке рыболова. Зелёные глаза её широко раскрыты, длинные ресницы вспорхнуты почти к самым бровям, тонкие губы сжаты уголками вниз, делая личико откровенно изумлённым и несколько испуганным.

В её жизни всё было ещё недавно. Недавно приехала сюда, недавно вышла замуж, недавно родила и вот вышла сдать накопившиеся бутылки из-под минеральной воды, которую ей рекомендовали пить побольше, да водочные и винные, выпитые мужем с друзьями по случаю рождения сына. Она уже подсчитала, что на деньги, которые получит за бутылки, можно будет купить новые колготки, которые вчера завезли в промтоварный магазин, что совсем рядом с продовольственным. Но вот долговязый, что ж он по луже-то?

Рядом стоит широкоплечий пожилой мужчина с реденькой седеющей бородкой и колючими глазами на съёжившемся от времени лице. Чувствовалось, что когда-то он был крепышом с не дюжиной силой, сохранившейся немало и поныне. На вопрос девушки он неспешно отвечает:

– Ничего с ним не станется. Вода тёплая. Да он же лётчик. – И как-то злорадно хохочет, широко раскрывая крупный некрасивый рот.

– Не называй его так, – урезонивающим тоном говорит женщина в цветном платье. – Не знаешь, что он этого не любит? Зачем дразнить человека напрасно? Он делает своё дело, а ты не мешай.

Но Лёшка уже услыхал.

– Я лётчик! На хаус!

Тележка описывает широкий круг и направляется прямо к бородатому мужчине.

– Я лётчик, а ты кто? Раздавлю! На хаус!

Но, не доезжая метра два до бородатого, долговязый резко сворачивает, гогоча на всю улицу, подъезжает к приёмному пункту, сбрасывает рядом с другими ящиками привезенные сейчас на тележке и отправляется снова к магазину.

Широкоплечий бородач слегка посторонился, было, но не очень испугался угрозы Лёшки и собирался что-то сказать ему вдогонку, но в это время к ожидавшим подошёл мужчина средних лет в сером костюме и серой шляпе.

– Ну что, не пришла ещё? – Поинтересовался он, и, не дожидаясь ответа, потому что и так всё было ясно, добавил таким же деловым тоном, каким был задан первый вопрос:

– Кто даст рубль? Петро, будешь?

– Да ты ж только что получил деньги. Что ты жмёшься? – Возмутился бородатый, к которому, не смотря на возраст, обращались на ты и назвали Петром. Довольно злые глаза его слегка сузились, уголки рта брезгливо поползли вниз. Весь вид его выражал полнейшее презрение. В довершение он сплюнул сквозь зубы, сунул руки в карманы и отвернулся.

К ним подходит мужчина с внешностью агента снабжения. В руке рубль.

– На, Федька, держи.

Но Федька уже на взводе. Не то пристыженным, не то обиженным голосом говорит:

– Ладно, сам возьму. Убери свою бумажку!

И резко повернувшись, быстро идёт в магазин, но по пути останавливается, оборачивается и кричит:

– Маруська, огурчик или что, есть у тебя?

Женщина в цветном платье, присевшая было под деревом на пустой ящик, оценив сразу обстановку, вскакивает:

– Найдётся, а как же, сейчас принесу.

– И стакан захвати!

– Не бойсь. Знаю, не забуду.

– На хаус!

Тележка с тремя ящиками мчится через лужу. Девушка с зелёными глазами вздрагивает. Бородатый мужчина хохочет. Солнце жжёт нещадно.

Федька слегка дрожащей рукой льёт водку в стакан, держа осторожно почти прозрачную бутылку навесу. Опыта в таких делах у него хватает и он не боится перелить, но рука дрожит от нервного напряжения в предвкушении скорого опьянения, которое будет оттягиваться в связи с тем, что сначала будут пить другие, как и положено в кругу товарищей по питью. Маруська берёт стакан и уважительно подаёт его Петру, протягивая следом огурец.

Бородатый, выдохнув, залпом выпивает, откусывает огурец и передаёт его мужчине, похожему на агента снабжения. Тот, получив свою порцию напитка, проделывает то же самое, только без предварительного выдоха, и огурец, значительно сократившийся в размерах, со словами «Васька, ты тоже причастись», как эстафета, переходит к широколицему парню без галстука. Он довольный тем, что его не забыли, залихватски опрокидывает стакан в огромный рот, проглотив большим глотком, слегка передёрнул плечами, шумно потянул от огурца носом и, не откусывая, передал его со стаканом разливающему. Тот долго примеряет, сколько налить себе, чтобы не ошибиться. Водка льётся рывками, наполняя стакан до краёв. Федька пьёт маленькими глотками, не торопясь, останавливаясь и смакуя.

Последняя, пятая порция, уже меньше половины стакана, попадает Маруське. От остатка огурца она отказывается. Выпив, некоторое время стоит с поджатыми губами, сдерживая дыхание. Огурец доедает, громко чавкая, Федька.

Девушка с зелёными глазами предусмотрительно отошла в сторонку, чтобы не подумали, что и ей хочется выпить. Ей, может, и хотелось бы, но не на улице же. И что бы сказал муж, который мог появиться в любую минуту? Да и вообще.

Её отход был воспринят молча, но всеми по-разному. Васька досадливо щёлкнул языком, сожалея о том, что водка не его, и он не может предложить девушке выпить, что позволило бы завязать дружеский разговор с непременным продолжением в будущем. Маруська участливо улыбнулась отходящей девушке, словно говоря всем видом: «а как же, правильно. Рано дитю ввязываться в такие компании».

Мужчина с внешностью агента снабжения лишь криво улыбнулся, расценив отход от группы, как акт высокомерия и непризнания публики. Бородатый даже не думал, что девчонка станет пить. Он бы даже воспрепятствовал тому, но, к счастью, обошлось, и он лишь слегка кивнул, соглашаясь с отходом. Федька внешне не прореагировал никак, но внутренне удовлетворённо заметил, что разливать надо будет на пятерых, то есть с учётом на одного человека меньше.

Но вот все выпили и были довольны.

– На хаус!

Мимо с грохотом катится тележка, на которой как попало лежат пять или шесть ящиков. Один падает, но Лёшка не обращает на него внимания. Подъехав к месту разгрузки, он сбрасывает ящики, опрокидывая тележку.

Из магазина выходит молодой человек в фетровой шляпе и тёмных очках, останавливается возле груды пустой тары и критически осматривает её. Увидев это, долговязый бросает тележку и, неуклюже переставляя ноги, бежит к магазину.

Молодой человек, очевидно, завмаг, так как начинает громко ругаться по поводу неубранных ящиков. Лёшка в ответ требует трояк за работу. Его доводы оказываются сильнее. Он получает деньги и уходит.

Наконец появляется Аня. Крупная крепкая женщина лет сорока, она деловито подходит к своему сарайчику, небрежно ногой отодвигая, поставленные кем-то на пути сетки с бутылками. Бутылки жалобно звякают, Аня гремит связкой ключей.

При виде неё разморенные жарой и ожиданием владельцы пустой стеклотары оживляются, поднимаются с разбросанных ящиков и выстраиваются в очередь. Мужчина, похожий на агента снабжения, чуть припоздал и вынужден протискиваться между выросшей мгновенно очередью и ящиками.

Женщина в цветном платье, Маруська, несёт себе в сумку опорожнённую только что бутылку. В этот момент быстро бегающие глаза что-то замечают под стеной поодаль, и она с радостным возгласом быстро меняет направление:

– Вот ещё кто-то одну оставил. Спасибо тебе, добрая душа! Как же это я раньше не заметила? – И, возвращаясь уже, объясняет очереди:

– Так походишь-походишь и соберёшь. А как же, я не ворую. Спасибо – есть добрые люди, что оставляют.

Аня ещё не начала приём бутылок. Она носит в сарай ящики, выбирая из груды поцелее, сортируя их по размерам ячеек для разных бутылок и ругая попутно, как она говорит, идиота, который привозит в основном не то, что надо, а теперь неизвестно где шляется, скорее всего, уже пьёт белую за углом.

К очереди, обогнув валяющийся ящик и едва не задев тележку, подкатывает белая «волга». Дверцы раскрываются и за ними появляются два незнакомых молодых человека в голубых спортивных костюмах. Они открывают багажное отделение, наполненное почти до отказа грудой бутылок разных мастей, и некоторое время растеряно смотрят по сторонам, ища, куда сложить бутылки. Вероятно, рассчитывали сдать сразу, а тут оказывается очередь.

На помощь молодым людям приходит опять же Маруська. Она всё знает и за всех болеет.

– Вы, ребятки, сюда их в ящички, красавцы мои, ставьте, но только по сортам – белые к белым, зелёные к зелёным, а из-под шампанского отдельно. Вот так, мои хорошие, что б Анечку не перегружать. Она, бедная, и так замучается до вечера. Давайте я вам подмогну. – И она быстро выбирает нужные ящики по двенадцать ячеек, ловко распределяя бутылки и успевая проверить не биты ли горлышки.

– На хаус!

Этот крик раздаётся в тот момент, когда рваные ботинки менее уверенно, чем раньше, шлёпают по луже, приближаясь к тележке.

– Лётчик, забирай скорее свой самолёт, а то танк разгрузится и раздавит его, – кричит бородатый Петро. Он почти зло смеётся. Лицо его начало багроветь от выпитой водки и приобретало в сочетании с чёрной бородой какой-то недобрый оттенок.

Лёшка неуклюже хватает тележку и делает разворот, собираясь наехать на обидчика, но из дверей сарайчика вовремя высовывается сердитое лицо Ани:

– Какого чёрта ты носишься где-то, пьяница! Не видишь – ящиков мало? Мне за тебя таскать? А ну, давай, работай! Да бери те, что надо! Навёз всякого хлама!

Лёшкино весьма благодушное выражение лица, с которым он только собирался попугать бородатого в очереди, резко меняется. Осерчавши мгновенно, он на ходу доворачивает тележку к луже и с криком «На хаус!» толкает её к магазину, опять разрывая и расплёскивая застывшее было голубое отражение неба. Теперь он нагружает тележку так, что ящики только чудом удерживаются от падения на обратном пути.

Подкатив к очереди, Лёшка снимает ящики и ставит их один на другой, ни мало не заботясь об их устойчивости. Последний, железный ящик, едва дотягиваясь, он укладывает на самый верх образовавшейся пирамиды, которая покачнулась, но каким-то образом удержалась на шатком основании.

Бородатый Петро, нос которого стал уже краснее лица, не мог удержаться от возмущения при виде такой беспорядочной укладки и зло рявкнул:

– Ты что громоздишь тут возле самых моих бутылок? Не можешь поставить к стенке, лётчик?

– К стенке-е?! – Голос Лёшки взвился на самую высокую ноту. – Смотри! – кричит он и, продолжая держать тележку правой рукой, вытягивает левую по направлению к стене за приёмным пунктом.

«Смотри!» – это было так повелительно выкрикнуто, что все невольно повернулись посмотреть, на что он указывал.

– Там двух русских матросов застрелили. Падлы, фашисты! Сучья кровь! К стенке поставили и застрелили. А я туда буду ящики ставить?!

– А ты сам в это время коров там доил, что ли, лётчик? – оскалился злобно Петро.

То, что прокричал перед этим Лёшка, заставило всех замолчать, а от вопроса бородатого мужчины очередь замерла. И в эту помертвевшую тишину ворвалось неожиданно охрипшее, как рычание дикое:

– На хаус!

Тележка мгновенно разворачивается в третий раз на бородача.

– Господи Иисусе! – Вскрикнула Маруська.

Кто-то охнул. Девушка с косичками распахнула испуганные глаза. Очередь автоматически отшатнулась. Пирамида из ящиков с грохотом рушится на тележку и стоящие рядом сетки, корзину, мешок с бутылками. Верхний железный ящик падает прямо на голову разъярённого, рванувшегося вперёд Лёшки.

– Папа! Папочка! – раздаётся в тот же миг голос из окна, стоящего рядом дома. Через несколько секунд из него выбегает девушка, с силой расталкивает сгрудившихся сразу людей, падает на грудь рухнувшему на спину Лёшки, накрывает его рассыпавшими волосами и шепчет:

– Папа! Папочка! Папа!

 

Мороженое

В Ялте нет широких проспектов, по которым бы мчались в пять рядов машины. Да это ей и не надо. Городок маленький. Улочки подальше от центра, то есть в старой части города, если и не совсем короткие, то всё равно узкие. Кругом горы, что поделаешь? И дома на таких улицах старенькие, потёртые, обшарпанные.

На одной из таких улиц на самой окраине города, что буквально прижалась к горе, рядом с железным фонарным столбом растёт согнувшееся от старости дерево.

Вечереет. Под старым деревом, привалившись спиной к стволу и как бы сросшись с ним, ещё более согнутым сидит на низком парапете человек. Он не стар, но пьян, и теперь видно спит, опустив голову почти на самые колени. Струйка слюны выскальзывает медленно изо рта и, не разрываясь, тянется от губ по мятой грязной штанине до самой земли, на которой валяется серая кепка, свалившаяся с головы пьяного хозяина.

Мимо энергично, куда-то торопясь, идут высокая стройная женщина в простеньком летнем платье и маленькая девочка лет пяти в коротеньком сарафанчике из такого же лёгкого, как у её мамы, материала с цветочками.

Они обе одновременно замечают сидящего мужчину и останавливаются. Пальцы правой руки девочки крепко впиваются в ладонь матери. Но, кажется, ещё крепче она сжимает палочку эскимо, которую держит в левой руке.

Женщина резким движением освобождается от цепких пальцев дочери, подскакивает к согнутой фигуре, хватает её за плечо и встряхивает мужчину так, что слюна сразу отрывается, а голова, ударившись о колено, резко поднимается и откидывается на спину, ударяясь теперь о ствол дерева.

– Ах ты, скотина, пьяница безрогий! – кричит женщина, ни мало не заботясь, слышат ли её посторонние люди, и есть ли они здесь вообще. – Вот ты куда забрался, холера тебя возьми! Да что же ты с нами делаешь, подлая твоя душа? А ну вставай и иди домой!

С этими словами женщина хватает мужа под мышки, почти поднимая его на ноги, но тот уже открыл глаза и успевает заметить перед собой небольшой камень, выступающий из разбитого дождями асфальта, упирается в него каблуком поношенного туфля и опрокидывается спиной на тротуар, едва не сбив с ног вспотевшую от напряжения жену.

Она едва выскальзывает из-под падающего тела, в секунду оказывается над ним, хватает мужа за локоть и сильным рывком заставляет пьяного сопротивляющегося человека сесть. Другой рукой наотмашь хлещет его по щекам, приговаривая:

– А ну, гад, вставай! Иди домой! Долго ты ещё будешь нас мытарить?

Однако пощёчины не отрезвили пьяного, но обозлили. Он неожиданно ловко выворачивает руку, высвобождая захваченный локоть, и сам, поймав запястье жены, с силой дёргает её на себя. Одновременно он заносит другую руку со сжатым кулаком для удара по голове чуть не упавшей, но склонившейся к нему женщины. Волосы её, собранные узлом, освобождаются от соскочившей заколки и рассыпаются, серебрясь в лучах заходящего солнца.

Девочка с самого начала борьбы полностью преобразилась. Из обычной девчушки с коротенькими хвостиками связанных в пучки волос она превратилась в маленького съёженного, готового к прыжку зверька.

Мороженое машинально переброшено в правую ладошку. Оно всё время у рта. Язык автоматически в такт движениям ног часто-часто выскакивает изо рта, чтобы успеть облизнуть белую ножку мороженого. А ноги перебегают с места на место, то приближаясь, то удаляясь от места борьбы.

Глаза раскрыты широко, но в них не испуг, а затравленная ярость. Она не понимает, зачем нужно, чтобы этот человек приходил домой, но так говорит мама, значит, так надо.

Мама зовёт его, а самой трудно. Она плачет от боли. Девочке некогда думать. Рука отца (она не знает, что это слово может быть хорошим) сжата в кулак. Он будет бить маму… но вот тебе!

Мороженое со всего размаху ударяется в самую середину лба взбешённого человека. Белая холодная масса расплющилась до самой палочки.

Отец внезапно замирает с поднятым кулаком. Глаза его пьяные, злые смотрят на девочку, и в них постепенно растёт изумление. То ли пронзительный холод мороженого, оставшегося пятном на лбу, то ли сам факт, что эта пигалица осмелилась поднять на него руку, отрезвляет его и заставляет сидеть некоторое время опешившим.

На мать мороженое тоже почему-то действует успокаивающе. Она выпрямляется, вырывая руку, оставляет мужа, поворачивается и, не глядя, берёт девочку за руку, в которой ещё находится расплющенное мороженое. Девочка перехватывает палочку в другую руку и тянется за матерью почти бегом, облизывая остатки эскимо, поминутно оглядываясь на сидящего под деревом отца, провожающего их недоумённым взглядом.