Письма от невест к женихам в Америку и прочтение писем от женихов из Америки подтолкнули меня писать стихи на тему любви. Каждый день — новое стихотворение. За столом в домике, когда старая Бейля уже спала, я вписывал эти стишки начисто в красивую записную книжку, которую купил в магазине. Книжечку я назвал «Мариамь». Она была вся заполнена гимнами несуществующей девочке Мариами. Девочка моего возраста, пятнадцати лет, жила только в моей фантазии. Часто Мариамь меняла свой образ, то она была с волосами черными, как ночь, то — золотистыми, как солнце. Глаза ее были то зрелыми вишнями, то васильками. Голос ее звучал, как арфа. Смех — журчание ручейка. Дыхание — шепот цветов и колосьев под ветерком. Ее песни — пение соловушки. Все радости и печали своего сердца я посвящал прекрасной — Мариамь… Она была добрая и мудрая. Она затмевала в моих глазах мудрецов Талмуда.
Однажды в августовский день, когда через цветные стекла в синагогу пробивались солнечные лучи и превратили синагогу в фантастическое подземелье времен древнего Египта, когда ожили деревянные львы и орлы на ковчеге, я читал под печальное пение юных талмудистов гимны своей Мариамь. Книжечка со стихами лежала у меня на толстом фолианте. Я читал с увлечением вслух:
Вдруг надо мной заметалась тень. Я встрепенулся.
У моего штэндера стоял высокий, грозный, чернобородый аскет — инспектор ребе Шмарье…
Руки и ноги у меня омертвели. Мне стало холодно и жарко.
Ребе Шмарье взял из моих рук книжечку под названием «Мариамь». Читать было легко, потому что я для большей красоты писал печатными буквами. Он углубился в книгу. Я, словно загипнотизированный, смотрел на него и не мог сдвинуться с места. Он читал долго. Вокруг моего штэндера собрался весь юный народ, все мои товарищи. Закончив читать «Мариамь», ребе Шмарье закусил бороду, пронзил меня насквозь двумя острыми кинжалами черных глаз и заговорил не ко мне, а к моим товарищам:
— Сыны Израиля… Рвите на себе одежду. Осыпайте головы пеплом в знак траура. Этот заезжий шэйгец предал еврейство. Написал книжечку под названием «Мариамь». Ни разу имя Бога не вспоминает в книге. Его книжка — стыд и соблазн. Его книжка — восхваление матери бесов — Лилит. Утонула в смоле пекла душа молодая… Она пропала, пропала для святой торы, для родителей. Погасла искра из пламени Адоная…
Аскет ребе Шмарье не бил меня. В его глазах стояли слезы — крокодиловы слезы.
Мою книжечку сожгли на каменном полу в прихожей синагоги…
Ребе Шмарье так напугал юных талмудистов, что они от меня отступились.
— Уходи из этого святого здания, — сказал ребе Шмарье со строго поднятой рукой. — Уходи! Хозяевам твоих дней я скажу, чтобы они тебя больше не кормили. Уходи из этого города, потому что если я увижу тебя на улице, не миновать тебе «малкес».
Я вышел из синагоги в последний раз. Старой Бейли сказал, что иду пешком в Посадец. Я взял с собой только книжки. Бейля дала мне на дорогу кусок хлеба.
Прощайте навсегда, тонов и амайроим — профессора и доктора Талмуда! Ваши старинные рыцари, Гилель и Шаммай, Попай и Гуна, умерли в моем сердце. Словно туман, растаяли под солнцем жизни воздушные замки Иерусалима и Вавилона.
Одно имя олицетворяет мою новую мечту — Мариамь…
Хотел увидеть Эли, рассказать ему правду о трех долларах и извиниться, но не удалось встретиться с ним. Я решил написать ему об этом письмо дома и переслать почтой.
Иду лесной дорогой. Пахнет смолой, багульником и грибами. Поют жаворонки. Может, это играет на лютне моя Мариамь? Издалека плывут ко мне звуки жатвенных песен. Поют несколько женщин. Пленят меня животворные силы земли — ее радости и печали. Может, это грустит и радуется Мариамь? Новости посада мне известны. Умерла моя бабушка. Умерли столетние деды Устин и Мирон. Мои товарищи по хедеру помогают работать родителям. Дети трактирщика торгуют. Пани Чапковская судится с деревней за луг. Мои товарищи-пастушки́ проходят свой батрацкий талмуд. Нудно ползет жизнь. Веками она стоит на месте. Иду домой и думаю: «Такая в доме теснота, что мне придется спать на полу».
Я приближаюсь к родным местам.
Как меня встретит отец? Знаю. Он спросит:
— Что из тебя будет?
После этого мучительно на меня посмотрит и сообщит:
— У меня ведь и без тебя шесть человек детей. Было восемь, но пару Бог забрал. С тобой было бы как раз девять… Тебе уже пятнадцать лет. Сам должен понимать.
Он смолкнет на минуту, посмотрит на меня, как утопающий на лодку, и добавит шепотом:
— Такие сыновья, как ты, уже помогают родителям… Знаешь. Я же вечно горюю об одном, чтобы только хлеб был в доме.
Да. Мои детские годы закончились. (Нужно работать и учиться! Это было в 1902 году).