Tо не косматые львы собралися на вече пустыни, То не останки дубов, погибших в расцвете гордыни, — В зное, что солнце струит на простор золотисто-песчаный, В гордом покое, давно, спят у темных шатров великаны. Вдавлен под каждым песок, уступивший тяжелой громаде; Крепок их сон на земле, и уснули в воинском наряде — Каменный меч в головах, закинуты копья за спины, Дротики лесом торчат из песка, словно роща тростины. Головы в космах назад опрокинуты, тяжко, лениво, Кудри рассыпались вкруг, густые, как львиная грива, Грозные лица — как медь, очерненная жаром полдневным. Резвой игрою лучей и бурей в безумии гневном; Строги могучие лбы, что в небо с угрозой глядятся; Брови нависли, как чаща, где страшные чуда гнездятся; Пряди густой бороды, словно змеи, сплетенные в схватке, Кроют гранитную грудь и вьются по ней в беспорядке; Грудь — словно наковаль Божья, что с молотом тяжким знакома: Чудится — Время свой молот, разящий ударами грома, Долго пытало на них, и внутри затаенная сила В глыбу сковалась и так навеки безмолвно застыла: Только глубокие шрамы, как надпись на древней гробнице, Зоркому скажут орлу, что парит над безгласной станицей, Сколько и стрел, и мечей, и всех смертоносных орудий В брызги и пыль раздробилось об эти гранитные груди. Солнце вставало и гасло, и шло за столетьем другое; Степь содрогалась от бурь и опять застывала в покое… Словно в тоске о былом, синеют за далью равнины, В гордой, безмолвной красе, одиноки отвека, вершины. На трое суток пути — ни звука в пространствах сыпучих: Смолк, поглощенный пустыней, клич поколенья Могучих, Стер ураган их шаги, потрясавшие землю когда-то, Степь затаила дыханье, и скрыла, и нет им возврата. Может быть, некогда в прах иссушат их ветры востока, С запада буря придет и умчит его пылью далеко, До городов и людей донесет и постелет, развеяв, — Там первозданную силу растопчут подошвы пигмеев, Вылижет прах бездыханного льва живая собака, И от угасших гигантов не станет ни звука, ни знака… Зной и затишье. Но вдруг, иногда, на просторе песчаном Черная тень промелькнет, поплывет над поверженным станом, В ширь и в длину и вокруг очертит во мгновение ока — И неподвижно замрет над одним из уснувших глубоко. Сам он и на семь локтей в окружении все потемнело; Миг — содроганье — шум крыл — и паденье могучего тела; Тяжкою глыбой низвергся на ребра недвижимой цели, Мощно-крылат и когтист, горбоносый орел, сын ущелий. Хищные когти орла — как булат дорогого чекана, Но, как алмаз, отвердела широкая грудь великана; Миг — и борьба началась, состязанье гранита и стали. Вдруг — содрогнулся орел, отстранился, глаза засверкали: Дивно покоится вкруг, величава, дремучая сила… Вздрогнул, и крылья простер, и вознесся к зениту светила, Хрипло к могучему солнцу бросил свой клекот могучий, Выше, и выше, и скрылся в бездонном просторе за тучей. Только внизу, на копье, бездыханной рукою зажатом, Бьется перо — бурый клок, оброненный монархом пернатым, Бьется, трепещет и блещет, одно, сиротливо-чужое… Спят исполины. Ни звука. Пустыня застыла в покое. Или, бывало, чуть полдень окутает степь, темносиний — Выполз узорчатый змей, из великих удавов пустыни, Выполз, и свился в кольцо, блестя чешуей расписною; То он недвижно лежит, отдаваясь недвижному зною, Тая в истоме жары и купаясь в сиянии лета; То распрямится навстречу лучам золотистого света, Пастью широкой зевнет и, волнуя свои переливы, Баловень старой пустыни, резвится в песке, шаловливый. То — встрепенулся, рванулся, пополз с тихим свистом шипенья Быстро толчками скользит, извивая упругие звенья, — Вдруг — перестал, и на треть поднялся, как обломок колонны — Столп из кумирни волхвов, письменами волшбы испещренный, И золотистой повел головою, от края до края Нечто медлительным взглядом пронзающих глаз озирая: То исполины пред ним, лежат без числа и предела, К небу нахмурены брови грозно и гневно и смело; Вспыхнула в глазках змеиных, зеленым огнем пламенея, Искра шипящей вражды, заповедной от древнего змея, — Легкой волной прокатился трепет безмолвного гнева От расписного хвоста до разверстого черного зева, Пестрое горло раздулось, и, злобно шипя, задрожало, Словно вонзиться готово, двуострое черное жало. Миг — и отпрянул назад, свернулся, шипенье застыло: Дивно покоится вкруг, величава, дремучая сила… Прянул назад, и уполз, и, сверкая, клубятся спирали, Искрятся, рдеют, горят — и исчезли в мерцаниях дали. Спят исполины. Ни звука. Пустыня застыла в покое. Или подымется месяц на тихое небо ночное; Степь и открыта и скрыта, разубрана черным и белым: В белом — безбрежный песок, уходящий к безвестным пределам, Черным очерчены тени высоких и мрачных утесов: Мнится — не тени, а стадо слонов, допотопных колоссов, Что собрались помолчать о тайнах Былого на вече, Встанут с зарей, и пойдут, и тихо исчезнут далече. Грустно и жутко луне, ибо там, на равнине бескрайной, Ночь, и пустыня, и древность сливаются тройственной тайной; Грустно и жутко пустыне, и сон ее — скорбь о вселенной, И за бездонным молчаньем чудится стон сокровенный. — Лев иногда в эту пору, могучий, проснется, воспрянет, Выйдет, неспешно ступая, дойдет до гигантов, и станет, Голову гордо подымет, венчанный косматым убором, Недра безмолвного стана роя пылающим взором: Стан исполинов велик, и великая тишь над равниной, Сон их тяжел и глубок, и не дрогнет ни волос единый, Словно б их тенями копий, как сетью, земля прикрепила. Долго глядит он на них: величава дремучая сила, — Вдруг колыхнул головой — и, гремя, раскатилось рыканье, И необъятно кругом по пустыне прошло содроганье, Рухнуло эхо, дробясь, и осколками грянуло в горы, И мириадом громов ответили гулко просторы, Где-то заплакали совы, где-то завыли шакалы, Ужас и трепет и вопль наполнил равнину и скалы — То застонала, полна вековых несказанных уныний, Устали, голода, боли, — жалоба старой пустыни. Миг он, внимая, стоит — и, насытяся мощью державы, Вспять обращает стопы, спокойный, большой, величавый; Полузакрыты, горят равнодушным презрением очи, Царственна поступь его, — и скрылся за пологом ночи, Долго, рыдая, дрожат пробужденные скорбные звуки: Стонет пустыня, ей тяжко, и ропщет на горькие муки; Лишь пред зарей, утомясь, затихла в дремотном тумане, Спит и не спит, и о завтра плачет неслышно заране. Тихо восходит заря… Пустыня застыла в покое. Спят исполины. Ни звука… Идет за столетьем другое… Но иногда, возмутясь против ига молчанья и скуки, Мстит и пустыня Творцу за свои одинокие муки: Бурей встает, и смерч воздымает к обители Божьей, Яростно мечет, и рвет, и у трона колеблет подножье, Вызов бросает Творцу и, бунтуя в безумной крамоле, Рвется низвергуть Его, и Хаос утвердить на престоле. Дрогнул от гнева Творец; миг — и нет уж лазури безбрежной; Как раскаленный металл, небеса над пустыней мятежной; Хлещет багровый поток, затопляя в бушующей лаве Богом разрушенный мир и вздымаясь до горных оглавий, — Дико взревела земля, смешалося небо с пустыней, Тучи с сыпучим песком в единой бурлящей пучине, И, от шакала до льва, до могучего льва-великана, Все закружилось, как пыль, в безумном кольце урагана. В эти мгновенья — Вдоль по рядам исполинов проносится гул пробужденья, И от земли восстает мощный род дерзновенья и брани, С яростью молний в очах и с мечом в гордо поднятой длани И, раздирая рычанье и грохот и свист урагана, К небу подъемлется клич, грозный клич от несметного стана, Ширясь, гремит и гремит и несется над бурей далеко: — Мы соперники Рока, Род последний для рабства и первый для радостной воли! Мы разбили ярем, и судьбу мятежом побороли; Мы о небе мечтали — но небо ничтожно и мало, И ушли мы сюда, и пустыня нам матерью стала. На вершинах утесов и скал, где рождаются бури, Нас учили свободе орлы, властелины лазури, — И с тех пор нет над нами владыки! Пусть замкнул Он пустыню во мстительном гневе Своем: Все равно — лишь коснулись до слуха мятежные клики, Мы встаем! Подымайтесь, борцы непокорного стана: Против воли небес, напролом, Мы взойдем на вершину! Сквозь преграды и грохот и гром Урагана! Мы взойдем на вершину, взойдем Пусть покинул нас Бог, что когда то клялся: Не покину; Пусть недвижен ковчег, за которым мы шли в оны лета — Мы без Бога пойдем, и взойдем без ковчега Завета. Гордо встретим Его пепелящие молнией взоры, И наступим ногой на Его заповедные горы, И к твердыням врага — кто б он ни был — проложим дорогу! Голос бури — вы слышите — чу! — Голос бури взывает: «Дерзайте!» Трубите тревогу, И раздолье мечу! Пусть от бешенства скалы рассыплются комьями глины, Пусть погибнут из нас мириады в стремленьи своем — Мы взойдем, мы взойдем На вершины! — И страшно ярится пустыня, грозней и грозней, И нет ей владыки; И вопли страданья и ужаса мчатся по ней, Безумны и дики, Как будто бы в недрах пустыни, средь мук без числа, Рождается Нечто , исчадье великого зла… И пролетел ураган. Все снова, как было доныне: Ясно блестят небеса, и великая тишь над пустыней. Сбитые в кучу, ничком, оглушенные, полные страха, Мало по-малу встают караваны, и славят Аллаха. Снова лежат исполины, недвижна несчетная сила; Светел и ясен их вид, ибо с Богом их смерть примирила. Места, где пала их рать, не найдут никогда человеки: Буря холмы намела и тайну сокрыла навеки. Изредка только наездннк-Араб пред своим караваном Доброго пустит коня в весь опор по равнинам песчаным; Сросся с конем и летит, что птица, по шири безбрежной, Мечет копье в вышину и ловит рукою небрежной. Чудится — молния мчится пред ним по песчаному полю, Он, настигая, хватает, и вновь отпускает на волю… Вот уж они на холме, далёко, чуть видимы глазу… Вдруг — отпрянул скакун, словно бездну завидевши сразу, Дико взвился на дыбы, как в испуге вздымаются кони, — Всадник нагнулся вперед — глядит из-под левой ладони — Миг — и коня повернул — на лице его страх непонятный, И, как из лука стрела, несется дорогой обратной. Вот доскакал до своих и поведал им тайну равнины. Внемлют, безмолвно дивясь, рассказу его бедуины, Ждут, чтоб ответил старейший — в чалме, с бородой среброкудрой. Долго молчит он — и молвит: «Валлах! Да святится Премудрый! Видел ты дивных людей: их зовут Мертвецами Пустыни. Древний, могучий народ, носители Божьей святыни, Но непокорно-горды, как хребты аравийских ущелий — Шли на вождя своего, и с Богом бороться хотели; И заточил их Господь, и обрек их на сон без исхода — Грозный, великий урок и память для рода и рода… Есть на земле их потомки: зовут их народом Писанья». Молча внимают Арабы загадочной правде сказанья: Лица их полны смиренья пред Богом и Божиим чудом, Дума в глазах, — и пошли к навьюченным тяжко верблюдам. Долго сверкают, как снег, издалека их белые шали; Грустно кивают верблюды, теряясь в мерцаниях дали, Словно уносят с собой всю тоскливость легенд про былое… Тихо. Пустыня застыла в своем одиноком покое…

1902