Третий день мистраль наступал с севера. Стихия направила основной свой удар на район между Роной и Дюрансом, причем у неискушенного наблюдателя могло возникнуть впечатление, будто ветер пытается сделать все ему доступное для того, чтобы продуть земной шар насквозь. Согласно и порывисто кланялись посеревшие кипарисы, волновались и рябили лавандовые поля. Оливы скрюченными ветками грозили небесам, низким в эти дни, серым, в размазанных тучах. Успешнее иных шквалу противостояли обнесенные древними стенами, кое-где подточенные ветрами и временем крепости Прованса — свидетели былого римского владычества.

Тихий Экс, сгрудившийся вокруг кафедрального собора Христа Спасителя, стоически отражал ветряные удары; античный амфитеатр Арля съеживался от воздушного натиска. Мистраль ловко и сильно оглаживал выгнутые спины акведуков. Массивный папский дворец, противодействуя воздушной волне, выказывал стоический свой характер, подавая пример остальному Авиньону. В Салон-де-Провансе ветрище умудрился обшарить все сколь угодно тесные закоулки, предусмотрительно разогнав немногих прохожих по домам.

Попрятались почти все горожане также и в Сен-Реми, где находился интересующий нас дом умирающего. И лишь несколько мрачных пришельцев, олицетворяющих Инквизицию, расположились неподалеку от поместья Пьера де Нотрдама.

Уже практически целую неделю терпеливые доминиканцы подстерегали умирающего, не спуская глаз также и с его родни. Слетевшихся к усадьбе, как мухи слетаются на мед, верных слуг Господних привлекала близость смертного часа, тогда как весьма сомнительное прошлое лекаря лишь обостряло и без того явно выраженный интерес к личности покидающего сей мир. В некотором смысле можно сказать, что доминиканцы как бы позабыли тот факт, что умиравший в качестве лейб-медика некогда пользовался высоким покровительством покойного нынче «доброго Рене» — герцога Прованского, носившего титул Неаполитанского короля. Забытыми оказались и годы, которые, наравне с рыцарями и трубадурами, провел Нотрдам при блистательном дворе Экса, рядом с государем.

Если что и оказывалось (а как раз это и оказывалось) значимым в глазах доминиканцев, так разве только потенциальная возможность умирающего Нотрдама совершить напоследок очередной грех, в последний раз осквернить чувства истинных католиков. Да и то сказать: Пьер де Нотрдам, этот еврейский бастард, подозрительный марран, нечестивец…

Он был одним из тех, кто после 1492 года переселился к северу от Пиренеев. А уж известно, что евреям никогда нельзя доверять, особенно выкрестам, в первую очередь выкрестам. Папские клевреты не единожды имели возможность убедиться в том, что за жалким фасадом, воздвигнутым за столетия насильственной христианизации, скрывалась подчас тысячелетняя, куда более значительная мощь иной укоренившейся веры. Марранам было даровано право делаться священниками, это так. Но едва будучи рукоположенными, тут-то они и разворачивали свою Тору. Такой уж это народ. Сплошь и рядом выкресты пропускают литургию, нахально (мягко говоря) игнорируют исповедь, умудряются не причащаться вовсе, а когда настает их последний час — отталкивают протянутое Святое Распятие. Как были они врагами Господа Бога, так и остаются, что, собственно, и дает возможность дьяволу без особенных со своей стороны усилий завладевать их душами в преддверии кончины. Именно в том и заключалось объяснение, почему доминиканцы, скрываясь около собора Сен-Мартен, подсматривали за домом Пьера де Нотрдама, нечувствительные к испытанию мистралем.

В субботу они просто-таки глаз не сводили с дома: вдруг да обнаружится над трубой дымок… Это был бы верный признак того, что марраны, собравшиеся там, творят свои таинства и предаются сатанинским оргиям.

Зорко следили монахи; от их внимания не укрылась даже такая мелочь, как избыточный по сравнению с будничным разбор воды в колодце: уж наверняка для своего гнусного омовения запасались греховодники! Для полноты картины слуги Ордена даже подкупили мясников из числа католиков с тем, чтобы те сообщили о возможном воздержании со стороны марранов от употребления в пищу свиного мяса, — что рассматривалось как явный признак отхода от веры.

Потенциально существовала масса нарушений христианских заповедей, и всякое имевшее место прегрешение следовало не пропустить, учесть. Серьезным грехом считалось чтение на еврейском языке изречений Талмуда, каковые оказывались сродни языческому шутовству, а то и сатанизму.

В случае если происходило что-нибудь из перечисленных либо им подобных прегрешений, монахи получали возможность схватить еретика на месте, бросить его в застенок и уже затем, в жарко натопленной пыточной камере, при некоторой помощи искусного палача, поговорить с нечестивцем на интересующие обе стороны темы по душам — с пристрастием. Будь при этом виновный даже умирающим.

Мистраль бесновался третьи сутки; Нотрдам мучительно расставался с жизнью: стонал, ворочался, временами тяжелое дыхание обращалось в сплошной хрип, в равной степени на вдохе и выдохе. Вся его многочисленная родня собралась возле постели. У изголовья застыла, не в силах более ничем облегчить страдания, жена. К ней жались дети. Старший, Мишель, которому совсем недавно исполнилось десять лет, прижимался к теплому материнскому бедру — то было инстинктивное стремление, приносившее некоторое успокоение. Дед Мишеля по материнской линии, старый Жон-лекарь, с высоты своего роста иногда оглядывал собравшихся, среди которых были дядьки, тетушки, зятья. Бог знает кто еще. Колоритная смесь семитских, иберийских, французских черт отличала лица собравшихся; единой общей чертой было явно читавшееся страдание. Иные шептали молитвы по-латыни, другие сдержанно плакали.

Разноголосый плач, равно как и молитвенные пришептывания, заглушались густым голосом католического священника. Аббат монастыря Сен-Мартен, наполнив кадильным ладаном всю комнату, произносил слова литании профессиональной четкой скороговоркой, не вдаваясь в смысл множество раз произнесенных слов и обращаясь главным образом к Распятию, нежели к умирающему. Сама атмосфера комнаты сплошь была пронизана страданием, молитвами, слезами и предсмертной болью Пьера де Нотрдама.

Жена сдерживалась из последних сил. Предваряя события, голову ее уже покрыл траурный вдовий платок. Не отдавая себе полного отчета, она стащила платок, другой рукой крепче прижав к себе голову Мишеля. В этот момент священник умолк, и почти тотчас нашедший наконец лазейку и ворвавшийся в камин порыв ветра разбросал по сторонам яркие искры.

В этот миг проскочила никем не замеченная искра между отцом и Мишелем, сопровожденная едва уловимым синхронным подрагиванием век. И был таким образом перекинут некий мост от умирающего к сыну, которому еще только предстояло зажечься неведомым глубинным светом. Когда священник, повинуясь безотчетному порыву, освободил место, неведомая сила заставила Мишеля вплотную приблизиться к родителю. Ощутив постыдную слабость в ногах, мальчик готов был упасть на колени, но материнские сильные руки поддержали его, прижали. Он почувствовал тепло материнской груди на своей щеке. Было такое чувство, словно умирающий отец соединил неким подобием незримого моста себя и жену через Мишеля. И тогда мальчиково сердце наполнилось мощным звучанием слова, которое, не сумев прозвучать из ослабевших уст отца, пламенем отчетливо полыхнуло в угасающих глазах. И это слово, раз и навсегда смутившее, поразившее и пробудившее Мишеля для новой жизни, слово было:

Адонаи.

И тотчас же исчезла, напрочь исчезла комната со сгрудившимися в ней людьми, а следом и весь дом, и все дома на улице, и город. Существовало теперь одно только несказанное, непроизнесенное СЛОВО, и в слове том — глаз. ГЛАЗ. Слово это проникало, казалось, в самую плоть и суть мальчика, растворялось в нем, в маленьком, хрупком Мишеле, который оказался неведомым образом отброшен в дремучее стародавнее время, еще до рождения своего, до самого зачатия.

Неподвижным шаром зависло над испанской землей тяжелое солнце, равнодушно взирающее на прокаленный известняк, на пробковые дубы с листьями на манер рунических знаков. Уставшая, изнуренная земля. На юге, у горного склона, расположилась видавшая виды Гранада. Мавры на белых скакунах, игривые волны, сад и вертоград, женщины с бархатной кожей и миндалевидным разрезом глаз. Купола мечетей — как блазнящие небесную высь перси. Христианский оазис, расположившийся в царстве Боабдиля; оазис третьего народа, познавшего Библию.

Кастилия и Арагон. Горные гнезда, откуда потоком устремились ратники-христиане с бычьими рогами на шлемах, с чудодейственными изображениями на рукоятках мечей, с усатыми драконами на штандартах. А следом за ратниками — разъяренные монахи со злобой в сердце, с ненавистью во взорах. Идолопоклонники. Сотворенный кумир требователен, постоянно жаждет жертв… Знак вонзаемого в земную твердь креста…

Картины входили в самую душу мальчика — из угасающих отцовских глаз, сквозь тяжелые, неподатливые, полуопущенные веки. Поначалу картины отличались калейдоскопическим поспешным мельканием. Красота ужаса. Ужас красоты. Но затем начали простираться иные образы.

В туманном промежке христианской и мусульманской земель всадники в стальных доспехах осаждали город. Мечи и топоры обрушились на горстку защитников крепостной стены. Подобно обезумевшему стаду спасаясь бегством, безоружные люди скрылись в храме. Сквозь романский портал протискивались женщины, старики и дети. Христиане взывали к своему Богу, мусульмане — к своему Аллаху. Со свистом неслись стрелы, не делая различия для мусульман и католиков. Градом сыпались удары в деревянные ворота, обрушившиеся на тех, кто, несмотря на смертельную опасность, не успел отпрянуть от тяжелых створок, придавивших скрюченные тела. Сверху, сквозь бойницы, захлебчиво и торопливо гудели колокола. Зоркое сердце Мишеля видело, что мавры и испанцы вместе болтаются на виселицах, и он рассмотрел судорожную пляску тех, в полусумраке каменного свода, кому горло захлестнула петля. Он слышал их призывы и мольбы, вырывающиеся из глубины души, — вопреки всему они продолжали надеяться на помощь Всевышнего. Но он видел, как снаружи перед окнами бурлила воинственная толпа, с воем размахивавшая факелами.

Когда с грохотом рухнула каменная стена, Мишель бросился прочь — к косогору, поросшему частым кустарником, к известняковому горному хребту. Там он и остановился, прислушиваясь к шелесту листьев. Странно знакомым показалось ему лицо еврея, похожего на Агасфера, притаившегося в скальной нише. Мишель еще раз взглянул на разрушенный храм, расположенный далеко в низине. После случившегося им, как и всеми остальными, владело только стремление убежать, спастись. С минуту еще не отпускала боль в сердце, в то время как мул галопом скакал на юг. Наконец путы ослабли, стали тонкими, как паутина, и порвались. И наконец, далеко от прежнего места и в ином сплетении времени и пространства, Мишель пришел в себя.

Синагога. Свитки Торы, стянутые золотым шнуром, мерцали в святом ковчеге. Мужчины с молитвенными поясами в руках. Их лица казались тусклыми, в глазах застыло потрясение. О штурме города и пожаре вещал раввин, об изгнании из земли обетованной. Казалось, почти полтора тысячелетия с шелестом протекали сквозь еврейскую речь и из шелеста времени рождались названия и очертания ссыльной чужбины: Александрия, Дамаск, Саба, Медина и Мекка, Тунис, Марокко, Джебель-аль-Тарик.

…Над заливом высилась голая скала. Под флагами с полумесяцем корабли пристали к берегу. Владыки моря и пустыни покорили всю страну, от скалистого юга до далекого севера. Кровь лилась рекой, но Испания расцвела под защитой халифов, и следом за мусульманами воинственным валом устремились потоки иудеев. Почти тысячу лет раздавались молитвы в синагогах. Едва ли Саламанка, Толедо и Гранада — а Гранада прежде всего — ощущали себя городами изгнания. Но внезапно оказалось, что молитвенные пояса порвались, и сразу вслед за этим опустел святой ковчег. Заново Израиль погрузился на челны, изъеденные червями, на шлюпки, купленные за баснословные цены, — спустя тысячу лет. Однако те, кто остался на Иберийской земле, кто пристально всматривался в плавучие гробы спасающихся бегством, накрытые тенью африканских скал, тоже несли на своих лицах глубокие морщины. Морщины скорби, однажды появившиеся с исходом из Египта, Вавилона и семижды — из Иерусалима. И предстояло вскоре ангелу БОЖЬЕМУ осенить Гранаду.

Мишель снова увидел иудейского лекаря, поднимавшегося к Альгамбре. Его звали Кифа; мавры дали ему имя Эль-Хаким — Целитель. Христиане, еще до исхода из Гранады, называли его Петром. Его лицо показалось Мишелю очень знакомым. Теперь он ступал через львиный двор: запах зелий и мазей, которые лекарь нес с собой, еле заметно смешивался с таинственным благоуханием душистого фонтана, бившего из колодца. Мишель тут же почувствовал во всем теле блаженную истому, но вдруг фонтаны порывисто упали, как скошенные цветы. За городом в поле загрохотали пушки и мортиры, за ними мушкеты; метали стрелы аркебузы. И уже над внешним городским валом взметнулись языки пламени и огненные снопы. Мальчик скорчился, скрученный тенетами времени, заново прозвучавшего резким стальным звоном. Подобно мелькнувшей тени, скрылся в нише другой иудей.

Эхо взрывов, клубы дыма, лязг металла, конский храп и бряцанье лат вышвырнули мальчика за пределы круга крепостных стен. Глядя с каменной башни, он вновь стал свидетелем того, как католический зверь терзал и грыз Гранаду, все злей и разнузданней становясь день ото дня в жажде крови. Змей-Молох рвал зубами плоть сверкающего города, кромсал его белое мясо, перемалывал, крошил и осквернял прекрасное тело Гранады. Под натиском железных всадников, градом каменных и чугунных ядер Гранада истекала кровью, и ее душа покинула эту роскошную землю, которой она когда-то на благо себе владела.

В тенетах времени Мишель увидел, как лик рухнувшего замка — Альгамбры — слился с лицом последнего халифа; как слезы текли из глаз мечтателя. Но в темноте ниши все еще находился лекарь, не произносивший ни звука; он бережно сохранял память об Иерушалаиме.

Последний халиф сокрылся в горах, найдя там уединенное место. Боабдиль потерял родину. В снежной замети, в гористой мгле исчез, растворился образ его.

В город ворвались христиане, увлекаемые союзническими правителями Кастилии и Арагона — Изабеллой и Фердинандом. Лоно королевы было затянуто в железный панцирь с металлическими же шипами; у короля под геральдическими одеждами прятался отточенный трехгранный кинжал, этот монарший пенис. Такими вот из мастерской оружейника появившимися гениталиями католические короли зачинали ту боль, те скорби и ужасы, от которых многие десятилетия стонала земля Испании. Отныне полуостров, обхваченный удавкой со всех сторон, принадлежал монархам безраздельно. Восстановив мечеть в Гранаде, они сравняли с землей или закрыли все прочие храмы, как мусульманские, так и иудейские. Иноверцев согнали в гетто, где монахи рассчитывали сломить их волю и насильно впоследствии крестить.

Мишель сумел различить тонкие, в ниточку, усы на лице животного по имени Торквемада… Не чувствуя усталости, бесновался над Испанией богохульник с глазами ящерицы, порожденный сатанинской Инквизицией. Облаченный в змеиную кожу, ползал нечестивец по разоренной земле Испании, жаля налево и направо. Несть числа тем, кто попадал в его когти и, дрожа от страха, склонял свою выю под католическим бичом. Церковь собирала обильную жатву на духовных холопах, поклонявшихся кумиру. Не многие противостояли зверю и, оберегая свою веру, оставались ей верны.

И тогда еще страшнее вздыбился Велиал и вышвырнул их через горы к морю, в безродность, в вавилонский плен и нищету, обрекая их на смерть.

Из ниши собственной боли выступил еврейский лекарь, стремившийся разделить с ними изгнание, но в конце концов это ему не удалось. Хворые, немощные и всеми заброшенные по-прежнему ожидали его в Гранаде. Это были христианские души, но чего иного они могли ожидать от того, кто присягал на жезле Эскулапа? Итак, Петр остался в стране и видел, как бедствует ее народ, и плакал ее слезами во тьме кромешной. И милосердия ради — чтобы остаться — пришлось ему креститься.

Он принял крещение и нес свой крест, пока свирепый Торквемада не обратил злобу на выкрестов. Пока дома марранов не были взяты под надзор, торопливое покаяние на исповеди не могло означать ничего, кроме подписания самим себе смертного приговора.

Поток картин в мозгу Мишеля снова превратился в клубок, сверкающий перебивчивым светом; образы мгновенно сменяли друг друга и обретали более четкие контуры. Аутодафе. Небо, оскверненное клубами дыма. Дочерна сожженная человеческая плоть. Затылочная кость и шейные хрящи, словно хрупкие ветки, сломанные в тисках гаротты. И в конце — распятия, глаза в отчаянной муке. Разграбленные и разрушенные синагоги. Мозаика в мечетях, испоганенная конями и людьми, кучи дерьма на свитках Торы и Талмуда. Отпущение грехов изветчикам и пьяным катам в капюшонах. Псалмы и молитвы в храмах с утра до поздней ночи. Чудеса, скормленные свиньям. Смердящие трупы святых, выброшенные из могил. Юродивые, бичующиеся, истошливые визгуны в бесконечной человеческой цепи на пути в Сантьяго-де-Компостелла. И Торквемада в фиолетовой сутане: зверь, преследовавший жертву быстрее самого дьявола.

А потом в Гранаде была нагружена повозка, тайно оседланы мулы. Первую неделю на север продвигались только ночью, с Адонаи в душе. Напоследок — подъем на горную вершину, уже сквозь горький аромат осени. Тяжелый переход через водопады, мимо головокружительной пропасти. Через горный хребет на границе, в лютый мороз. Оборванцами вошли в Россильон. И дальше — в Прованс. Наконец — Экс, герцог, вольнодумный двор и в нем — трубадуры.

Новые корни, дворянские милости, расцвет. Казалось, Испания и Инквизиция растворились в бесконечной дали. Вскоре молодая жена лекаря понесла. Первенец, появившийся на свет уже в новом столетии, за неделю до зимнего солнцестояния. Христианское крещение (береженого Бог бережет), а уж после — разудалые пляски и вино рекой. В лице мальчика слились еврейские, иберийские и французские черты. Глаза — под ликующие звуки цимбал — все еще таинственно сливались с Космосом. И в мгновение ока возведенный в сердце мост между отцом и сыном…

На этом мосту уже прошло десять лет. Постепенное угасание одного из них. Наконец, болезнь Кифы, Петра или Пьера де Нотрдама. И во время агонии еще раз выхваченный образ дьявола: Инквизиция даже во Франции, слухачи в доме. Поп-кадильщик из монастыря Сен-Мартен, стерегущий у смертного одра. Однако в последнем взрыве гнева остались неодолимость и торжество — Адонаи. Вездесущее семя, запечатленное и брошенное в глаза вечности. Жизнь, промелькнувшая и прочувствованная в обмене взглядами между отцом и сыном. А дальше — неожиданно — пустота.

Казалось, слово еще витало в пространстве, когда Мишель, охваченный ужасом, освободился от чар. Однако он продолжал не отрываясь всматриваться в застывшие зрачки отца. С последним дыханием жизнь отлетела от усопшего, он освободился от земной суеты. Это было мгновение, похожее на Слово. Но сын понял, что это Слово, и в душе он пронесся через десятки, сотни лет, века и тысячелетия, прошедшие до его появления на свет.

И в то же время он понял кое-что другое. Судорожно сжавшая его шею рука матери подсказала ему: если клирик что-то заметит, он способен скрутить их в бараний рог!

Но аббат, снова набравшись сил, второпях угрожающе замахал кадилом. В своем бездушии к покойнику он утвердился подобно камню. В любой момент он мог найти повод извергнуть анафему. Но тут он неожиданно подчинился воле мальчика: католический священник втянул голову в плечи и сгорбился, ограничившись торопливо-монотонным чтением молитвы.

Когда Мишель, охваченный болью, вышел из дома и его внезапно поглотила ночная мгла, он сначала почувствовал, а потом увидел, что псы Господни исчезли. И в то же время заметил вспыхнувшую звезду и понял, что мистраль тоже издал последний вздох.