Зачем смотреть на животных?
В ХIХ веке в Западной Европе и Америке начался процесс, нынче завершившийся корпоративным капитализмом века ХХ, — процесс, в ходе которого были разрушены все традиции, прежде выполнявшие роль посредника между человеком и природой. До этого разлома животные составляли первый круг того, что окружало человека. Возможно, в такой формулировке уже подразумевается слишком большая дистанция. Они вместе с человеком находились в центре его мира. Подобное центральное положение, разумеется, было экономически обосновано и продуктивно. Какие бы изменения ни претерпевали средства производства и общественное устройство, человек зависел от животных, дававших ему еду, работу, транспорт, одежду.
И все-таки предполагать, что животные впервые появились в человеческом воображении в качестве мяса, кожи или рога, значит перенести мировоззрение, господствовавшее в ХIХ веке, на тысячелетия назад. Впервые животные появились в воображении человека в качестве вестников и обещаний. Так, приручение скота началось не просто в расчете на молоко и мясо. Скот играл роль чего-то магического: порой оракула, порой жертвы. А выбор того или иного вида в качестве магического, приручаемого и к тому же пригодного к употреблению в пищу изначально определялся привычками, близостью и «зовом» данного животного.
Белый бык, как добра моя мать,
И мы — родные моей сестры,
Люди Ньяриау Була…
Друг мой, великий бык с растопыренными рогами,
Что ревет в стаде,
Бык — сын Була Малоа.
Животные рождаются, они наделены сознанием, они смертны. В этом они подобны человеку. Своей анатомией — скорее при поверхностном, нежели при глубоком взгляде, — своими привычками, временем, физическими возможностями они от человека отличаются. Они одновременно похожи и непохожи.
«Мы знаем то, что делают животные, каковы потребности бобра, медведя, лосося и других существ, поскольку некогда люди вступали в брак с ними и приобрели эти знания от своих жен-животных» [1] .
(Гавайский индеец, которого цитирует Клод Леви-Стросс в «Неприрученной мысли».)
Взгляд животного, когда он направлен на человека, внимателен и насторожен. То же самое животное вполне способно так же смотреть и на представителей других видов. У него нет особого взгляда, предназначенного лишь для человека. Однако ни один другой вид, кроме человека, не распознает во взгляде животного нечто знакомое. Другие животные замирают под прицелом этого взгляда. Человек осознает себя, глядя в ответ.
Животное внимательно изучает его, вглядываясь с той стороны узкой пропасти непонимания. Именно поэтому человек способен удивить животное. Но и животное — даже прирученное — способно удивить человека. Человек тоже смотрит с той стороны похожей, если не в точности такой же, пропасти непонимания. И так происходит всегда, куда бы он ни смотрел. Он всегда смотрит с той стороны невежества и страха. И потому, когда животное его видит, оно видит его так, как сам он видит окружающее. То, что он это распознает, и делает взгляд животного знакомым. И все-таки животное стоит отдельно, его никак нельзя спутать с человеком. Таким образом, животному приписывается власть, сравнимая с человеческой властью, но никогда с нею не совпадающая. У животного есть секреты, которые, в отличие от секретов пещер, гор, морей, адресованы именно человеку.
Эту связь можно пояснить, сравнив взгляд животного со взглядом другого человека. Через две пропасти, разделяющие двух человек, можно, в принципе, перекинуть мостик — язык. Даже если встреча их враждебна и слова не используются (даже если они говорят на разных языках), существование языка дает возможность по крайней мере одному из них, а то и обоим, обрести признание в восприятии другого. Язык позволяет людям считаться друг с другом так же, как с собой. (В признании, возможном благодаря языку, способны также найти подтверждение человеческое невежество и страх. Если у животных страх — реакция на сигнал, то у человека он носит массовый характер.)
Ни одно животное не дает человеку подтверждения — позитивного или негативного. Животное можно убить и съесть, тем самым добавив сил охотнику, уже ими обладающему. Животное можно приручить, тем самым дав запасы и работу крестьянину. Однако отсутствие общего языка, молчание животного всегда обеспечивает дистанцию между ним и человеком, ставит его особняком от человеческого вида и исключает из него.
Впрочем, сама по себе эта обособленность означает, что жизнь животного, которую никак не следует путать с жизнью человека, можно считать идущей параллельно ей. Эти параллельные линии сходятся лишь в смерти, а после смерти, возможно, снова расходятся и идут параллельно; отсюда широко распространенная вера в переселение душ.
Животные, чья жизнь идет параллельно, дают человеку общение, отличное от любых взаимодействий между людьми. Отличное, поскольку это общение дается человеку, одинокому как вид.
Подобное бессловесное общение казалось общением на равных — до такой степени, что нередко мы твердо убеждены: это человеку не хватало способности говорить с животными; отсюда рассказы и легенды о выдающихся существах вроде Орфея, который умел говорить с животными на их языке.
В чем состояли тайны сходства и несходства животного с человеком? Тайны, существование которых человек распознал тотчас же, как только перехватил взгляд животного.
Ответом на этот вопрос в каком-то смысле является вся антропология, предмет которой — переход от природы к культуре. Но есть и более общий ответ. Все эти тайны касались животного как агента примирения между человеком и его происхождением. Эволюционная теория Дарвина, несущая на себе неизгладимые отпечатки европейского ХIХ века, тем не менее наследует традиции почти столь же старой, сколь сам человек. Животные позволяют добиться примирения между человеком и его происхождением, поскольку они одновременно похожи и не похожи на человека.
Животные появились из-за горизонта. Место их было там и здесь. Еще они были смертны и бессмертны. Кровь животного лилась, как человеческая кровь, но вид его вымереть не мог, и каждый лев был Львом, каждый буйвол — Буйволом. Это — возможно, первый экзистенциальный дуализм — отражалось в обращении с животными. Их подчиняли и одновременно поклонялись им, их разводили и одновременно приносили в жертву.
Ныне остаточные черты этого дуализма сохраняются среди тех, кто живет с животными бок о бок и зависит от них. Крестьянин проникается любовью к своей свинье и рад засолить полученное от нее мясо. Важно понять — и это столь трудно для городского пришельца, — что два утверждения в этом предложении соединены союзом «и», а не «но».
Параллельность их сходных/несходных жизней позволила животным породить некоторые из самых первых вопросов и дать на них ответы. Первым предметом живописи были животные. Первой краской была, вероятно, кровь животных. Еще прежде, как вполне резонно предположить, первой метафорой была метафора, связанная с животным. Руссо в «Опыте о происхождении языков» утверждал, что сам язык начался с метафоры:
Поскольку первыми побуждениями, заставившими человека говорить, были страсти (а не потребности), его первыми выражениями были тропы. Образный язык возник первым.
Если первая метафора была связана с животным, то это потому, что глубинная связь между человеком и животным была метафорической. Внутри данной связи то общее, что было между этими двумя терминами — человек и животное, — обнажало то, что отличало их друг от друга. И наоборот.
В своей книге о тотемизме Леви-Стросс комментирует доводы Руссо:
Именно потому, что человек ощущает себя изначально тождественным всем своим подобиям (к их числу следует отнести и животных, решительно утверждает Руссо), он обрел впоследствии способность отличать себя, подобно тому как он различает их, иначе говоря, воспринимать разнообразие видов в качестве концептуальной опоры социальной дифференциации [2] .
Если принять объяснение Руссо относительно происхождения языка, это, разумеется, породит определенные вопросы (каково минимальное общественное устройство, необходимое, чтобы язык пробился через преграды?). И все же, как это происхождение ни ищи, абсолютно определенный ответ не получишь. Животные столь часто фигурировали в данных поисках в качестве агента примирения именно потому, что животные сохраняют неоднозначность.
Все теории первичного происхождения языка — лишь способы лучше определить то, что последовало дальше. Те, кто не согласен с Руссо, спорят с представлением о человеке, а не с историческим фактом. Мы пытаемся определить — ибо опыт почти потерян — универсальное использование знаков-животных с целью нанести на карту опыт, накопленный в мире.
Животных можно было увидеть в восьми из двенадцати знаках Зодиака. У греков знаком, соответствовавшим каждому из двенадцати часов дня, было животное. (Первый — кот, последний — крокодил.) Индусы считали, что Земля покоится на спине слона, а слон — на черепахе. Нуэры — обитатели юга Судана (см. «Человек и зверь» Роя Уиллиса) полагали, что
все существа, включая человека, изначально жили вместе, по-товарищески, одним лагерем. Расхождения начались после того, как Лис уговорил Мангуста бросить палку в лицо Слону. Последовала ссора, и животные разошлись; каждый отправился своей дорогой, все начали жить так, как сейчас, и убивать друг друга. Живот, поначалу живший отдельно в кустах, вошел в человека, и теперь тот всегда голоден. Половые органы, тоже существовавшие отдельно, прикрепились к мужчинам и женщинам, заставив их постоянно желать друг друга. Слон научил человека толочь крупу, и теперь тот утоляет голод лишь непрестанным трудом. Мышь научила мужчину зачинать, а женщину — вынашивать потомство. А Собака принесла человеку огонь.
Таких примеров бесчисленно много. Куда ни погляди, везде животные предоставляли объяснения или, точнее, давали свое имя или черты тому или иному качеству, которое, подобно любому качеству, было по сути своей таинственным.
Человек отличался от животных человеческой способностью мыслить символами — способностью, неотделимой от развития языка, в котором слова были не просто сигналами, но символами чего-то другого. И все-таки первыми символами были животные. То, чем люди отличались от животных, родилось из их взаимоотношений.
Один из самых ранних известных нам текстов — «Илиада», где использование метафоры по-прежнему обнажает близость человека и животного — ту самую близость, от которой произошла метафора. Гомер описывает смерть воина на поле боя, а затем — смерть лошади. Обе смерти в глазах Гомера одинаково прозрачны, оба случая видны одинаково четко.
Идоменей Эримаса жестокою медью уметил
Прямо в уста, и в противную сторону близко под мозгом
Вырвалась бурная медь: просадила в потылице череп,
Вышибла зубы ему; и у падшего, выпучась страшно,
Кровью глаза налились; из ноздрей и из уст растворенных
Кровь изрыгал он, пока не покрылся облаком смерти [3] .
Это — человек.
Тремя страницами ниже гибнет лошадь.
Царь Сарпедон нападает второй; но сверкающий дротик
Мимо летит и коня у Патрокла пронзает Педаса
В правое рамо; конь захрипел, испуская дыханье,
Грянулся с ревом во прах, и могучая жизнь отлетела [4] .
Это — животное.
Книга 17 «Илиады» начинается с того, что Менелай ходит вокруг трупа Патрокла, не давая троянам к нему приблизиться. Здесь Гомер использует животных в качестве метафорических отсылок, чтобы передать, будь то с иронией или с восхищением, гипертрофированные или утрированные свойства того или иного момента. «Около тела ходил, как вкруг юницы нежная матерь, / Первую родшая, прежде не знавшая муки рождений».
Один из троян угрожает Менелаю, и он иронически восклицает: «Зевсом клянусь, не позволено так беспредельно кичиться! / Столько и лев не гордится могучий, ни тигр несмиримый, / Ни погибельный вепрь, который и большею, дикий, / Яростью в персях свирепствуя, грозною силою пышет, / Сколько Панфоевы дети, метатели копий, гордятся!»
Затем Менелай убивает угрожавшего ему трояна, и никто более не осмеливается к нему приблизиться.
Словно как лев, на горах возросший, могучестью гордый,
Если из стада пасомого лучшую краву похитит,
Выю он вмиг ей крушит, захвативши в крепкие зубы;
После и кровь и горячую внутренность всю поглощает,
Жадно терзая; кругом на ужасного псы и селяне,
Стоя вдали, подымают крик беспрерывный, но выйти
Против него не дерзают: бледный их страх обымает, —
Так из троянских мужей никого не отважило сердце
Против царя Менелая, высокого славою, выйти [5] .
Спустя столетия после Гомера Аристотель в «Истории животных», первом крупном научном труде на данную тему, систематически излагает сравнительную связь между человеком и животным.
Ибо у большинства остальных [кроме человека] животных существуют следы тех душевных явлений, которые у людей обнаруживают более заметные различия: им присущи кротость и дикость, податливость и злобность, храбрость и трусость, страхи и дерзания, благородный дух и коварство и даже кое-что сходное в рассудочном понимании, подобно тому, что мы говорили относительно частей. Именно одни отличия животных от человека так же, как человека от многих животных, сводятся к большей или меньшей величине (некоторые из этих свойств присущи в большей степени человеку, другие прочим животным); другого рода различия по аналогии: что в человеке искусство, мудрость и понимание, то у некоторых животных есть другая какая-нибудь природная способность того же рода. Яснее всего это выступает, если рассматривать различные возрасты детей; в них можно увидеть как бы следы или семена свойств, проявляющихся позднее; в это время их душа, если можно так выразиться, ничем не отличается от души зверей… [6]
Большинству современных «образованных» читателей данный отрывок, думаю, покажется прекрасным, но излишне антропоморфическим. Кротость, злобность, рассудочное понимание, возразят они, не являются моральными качествами, которые можно приписать животным. А бихевиористы это возражение поддержат.
Однако до XIX века антропоморфизм был неотъемлемой частью связи между человеком и животным, выражением их близости. Антропоморфизм был тем, что осталось от постоянного использования животной метафоры. За последние два столетия животные постепенно исчезли. Нынче мы живем без них. И в этом новом одиночестве антропоморфизм вызывает в нас удвоенное беспокойство.
Решающий теоретический прорыв был достигнут Декартом. Декарт преобразовал тот дуализм, что неявно подразумевался в человеческой связи с животными, во внутренний — находящийся внутри человека. Целиком отделив душу от тела, он отписал тело законам физики и механики, а поскольку животные душой не обладали, животное было сведено к модели машины.
Последствия прорыва Декарта проявились не сразу. Спустя столетие великий зоолог Бюффон, пусть и признавая и используя модель машины для классификации животных и их возможностей, все-таки проявляет к животным нежность, тем самым временно восстанавливая их в роли товарищей. В этой нежности есть немалая доля зависти.
То, чего человек должен добиться, дабы превзойти животное, превзойти механическое внутри себя самого, и то, к чему ведет присущая одному ему духовность, нередко оборачивается душевной мукой. Таким образом, по сравнению с моделью машины и несмотря на такое сравнение, животное в его глазах обладает своего рода невинностью. Животное освобождено от опыта и тайн, и эта новая выдуманная «невинность» начинает вызывать в человеке некую ностальгию. Животных впервые помещают в удаляющееся будущее. Вот что пишет Бюффон, говоря о бобре:
Как человек поднялся над природным состоянием, точно так же и животные опустились ниже его: завоеванные, порабощенные или же разогнанные силой, словно толпы бунтовщиков, общества их сошли на нет, труды лишились производительности, зачаточные искусства исчезли; каждый вид утратил свои общие качества, все они сохранили лишь свои отличительные способности, у одних развитые примером, подражанием, обучением, у других — страхом и необходимостью, возникающими, когда надо постоянно быть начеку, чтобы выжить. Какие видения и планы могут быть у этих рабов, не обладающих душой, у этих пережитков прошлого, лишенных власти?
Остатки их некогда превосходных трудов сохранились лишь в отдаленных пустынных местах, веками неизвестных человеку, где каждый вид свободно пользовался своими природными способностями и совершенствовал их, пребывая в мире с устоявшимся сообществом. Бобер, пожалуй, есть единственный сохранившийся пример, последний памятник уму животных…
Хотя подобная ностальгия в отношении животных была изобретением XVIII века, потребовалось еще множество производственных изобретений — железная дорога, электричество, конвейер, консервная промышленность, автомобиль, химические удобрения, — прежде чем животных стало возможно социально изолировать.
В ХХ веке двигатель внутреннего сгорания заменил тягловых животных на улицах и фабриках. Города, растущие со все большей скоростью, преобразовали окружающую сельскую местность в пригороды, где полевые животные, как дикие, так и домашние, стали редки. Коммерческая эксплуатация определенных видов (бизон, тигр, северный олень) привела к почти полному их вымиранию. Та фауна, что еще осталась, все более и более ограничивается национальными парками и заповедниками.
В конце концов модель Декарта удалось превзойти. На первых стадиях индустриальной революции животных использовали в качестве машин. Как и детей. Теперь, в так называемых постиндустриальных обществах, с ними обращаются как с сырьем. Животных, необходимых для еды, перерабатывают, словно товары при производстве.
Еще одно предприятие-гигант, строительство которого ведется в Северной Каролине, займет площадь 150 тысяч гектаров, однако работать там будет лишь тысяча человек, по одному на каждые 15 гектаров. Сеять, растить и убирать злаки будут машины, включая самолеты. Они пойдут на корм 50-тысячному поголовью скота и свиней… эти животные ни разу не прикоснутся к земле. Их будут разводить и выкармливать в специально разработанных стойлах.
(Сьюзен Джордж. Как умирают остальные.)
Подобное сведение животного к товару, имеющее как теоретическую, так и экономическую историю, есть часть того же процесса, с помощью которого людей удалось свести к изолированным производящим и потребляющим единицам. В течение соответствующего периода отношение к животным нередко было, по сути, прототипом отношения к человеку. Механический взгляд на производительную способность животного впоследствии был применен к способности рабочих. Ф. У. Тейлор, создатель «тейлоризма» — теории, исследующей время и движения, «научное» управление промышленностью, — предложил сделать работу процессом «столь тупым» и столь вялым, чтобы рабочий «по своему умственному складу более всего напоминал быка». Почти все современные методы приспособления к социуму поначалу основывались на опытах над животными. Методы так называемого тестирования интеллекта — тоже. В наши дни бихевиористы вроде Скиннера любое понятие о человеке втискивают в рамки того, что им подсказывают специально проведенные опыты с участием животных.
Неужели животные обречены на вымирание? Неужели у них нет никакой возможности размножаться и дальше? Столько домашних животных, сколько можно обнаружить нынче в городах наиболее богатых стран, не бывало еще никогда. В Соединенных Штатах, по некоторым оценкам, имеется как минимум 40 миллионов собак, 40 миллионов котов, 15 миллионов домашних птиц и 10 миллионов других животных.
В прошлом семейства всех классов держали домашних животных, поскольку те выполняли полезную роль: сторожевые собаки, охотничьи собаки, коты, убивающие мышей, и так далее. Практика держать животных вне зависимости от приносимой ими пользы, заводить животных именно домашних (в XVI веке этим английским словом, pet, обычно называли собственноручно выращенного барашка) — современное нововведение, уникальное в том социальном масштабе, в каком оно существует сегодня. Это один из признаков того всеобщего, но индивидуального ухода в частную ячейку-семью, украшенную или обставленную сувенирами из внешнего мира, что составляет столь отвратительную черту обществ потребления.
Этой небольшой ячейке-семье недостает пространства, земли, других животных, времен года, природных температур и так далее. Домашнее животное либо кастрируют, либо содержат в сексуальной изоляции, крайне ограничивают его физическую деятельность, лишают почти всякого контакта с другими животными, кормят искусственной едой. Именно этот материальный процесс лежит в основе избитого понятия, согласно которому домашние животные становятся похожи на своих хозяев. Их создает образ жизни их владельцев.
Не менее важно то, как относится к своему домашнему животному среднестатистический владелец. (Дети несколько отличаются от взрослых, пусть лишь в раннем возрасте.) Домашнее животное служит его дополнением, предлагая реакцию на стороны его характера, которые иначе остались бы без подтверждения. Со своим домашним животным он может быть тем, кем не может ни с кем и ни с чем другим. Более того, домашнее животное можно приучить реагировать так, будто оно тоже это понимает. Животное протягивает своему владельцу зеркало, в котором отражается часть, нигде более не отражающаяся. Но поскольку в этих взаимоотношениях обе стороны лишились автономии (владелец превратился в этого особого человека, каким он бывает лишь со своим животным, а животное привыкло зависеть от своего владельца во всем, что касается физических нужд), параллельный ход их отдельных жизней оказался нарушен.
Культурная изоляция животных, разумеется, представляет собой процесс более сложный, чем их физическая изоляция. Животных, обитающих в сознании, разогнать не так просто. О них напоминает все: оговорки, мечты, игры, истории, предрассудки, сам язык. Животные, обитающие в сознании, не разбежались, а были вписаны в другие категории, так что категория животное утратила свое центральное значение. По большей части их вписали в категории семья и спектакль.
Те, кого вписали в семью, несколько напоминают домашних животных. Однако они, не обладая, в отличие от домашних животных, физическими потребностями или ограничениями, могут быть целиком преобразованы в человеческие игрушки. Книги и рисунки Беатрис Поттер — один из первых тому примеров; более поздний, экстремальный случай — вся связанная с животными продукция диснеевской индустрии. В таких работах мелочная природа нынешних социальных практик подвергается универсализации путем проецирования на царство животных. Достаточно красноречив нижеследующий разговор между Дональдом Даком и его племянниками:
ДОНАЛЬД Ах, что за денек! Идеальная погода для рыбалки, катания на лодке, свиданий и пикников — только вот я ничего из этого делать не могу!
ПЛЕМЯННИК Почему же, дядя Дональд? Что тебе мешает?
ДОНАЛЬД Хлеб насущный, мальчики! У меня, как водится, ни гроша, а до получки еще сто лет.
ПЛЕМЯННИК А ты, дядя Дональд, пойди прогуляйся, на птичек посмотри.
ДОНАЛЬД ( стонет ). Может, так оно и придется ! Но сначала дождусь почтальона. Может, он что интересное принесет в плане новостей!
ПЛЕМЯННИК Типа чек от неизвестного родственника из Денежкина?
Эти животные во всем, кроме своих физических черт, оказались поглощены так называемым молчаливым большинством.
По-другому прошло исчезновение животных, преобразованных в спектакль. Под Рождество в витринах книжных треть выставленных изданий — иллюстрированные альбомы о животных. Будь то совята или жирафы, сняты они на территории, куда зрителю не войти, хотя фотограф видит ее полностью. Все животные подобны рыбам, снятым через толстое стекло аквариума. На то есть как технические, так и идеологические причины. В техническом смысле тут сочетают приборы, используемые для получения все более захватывающих изображений, — скрытые фотоаппараты, телескопические линзы, вспышки, приборы дистанционного управления и так далее — с целью произвести изображения, содержащие в себе многочисленные намеки на то, что невооруженным глазом ничего этого не увидеть. Эти изображения существуют лишь благодаря техническому ясновидению.
В предисловии к недавно вышедшему, очень качественно изданному альбому фотографий животных (Frédéric Rossif. La Fête Sauvage) сообщается:
Каждый из этих снимков в реальной жизни существовал менее трех сотых секунды; человеческому глазу никак не под силу их уловить. То, что мы здесь видим, никто и никогда не видел прежде — ведь все это абсолютно невидимо.
В сопутствующей идеологии животные всегда являются объектами наблюдения. Тот факт, что они способны наблюдать за нами, утратил свое значение. Они — объекты нашего, все разрастающегося, знания. То, что нам о них известно, — перечень примет нашей власти, а значит, перечень того, что отделяет нас от них. Чем больше мы знаем, тем дальше они от нас.
При этом, как отмечает Лукач в «Истории и классовом сознании», в той же идеологии природа — еще и ценностное понятие. Имеется в виду ценность, противопоставленная социальным институциям, которые отбирают у человека его природную суть и лишают свободы.
При этом природа может сохранить значение чего-то такого, что выросло органически в противоположность человеческо-цивилизационным, искусственным образованиям, что не создано человеком. Но одновременно она может пониматься как та сторона человеческой души [Innerlichkeit], которая осталась природой или, по меньшей мере, имеет тенденцию вновь стать природой, тоскует о ней [7] .
Согласно этому взгляду на природу, жизнь дикого животного превращается в идеал — идеал, усвоенный как чувство, сопровождающее подавленное желание. Образ дикого животного становится отправным пунктом мечтаний наяву — пунктом, от которого мечтатель отправляется, повернувшись к нему спиной.
То, какой степени достигло непонимание, видно из следующей газетной заметки:
Лондонская домохозяйка Барбара Картер, победившая в благотворительном конкурсе «Загадай желание», сказала, что мечтает поцеловать и обнять льва. В среду вечером она была госпитализирована в шоковом состоянии, с ранениями горла. В среду сорокашестилетнюю госпожу Картер привели к вольеру для львов сафари-парка в Бьюдли. Когда она наклонилась, чтобы погладить львицу Суки, та прыгнула и повалила ее на землю. Позже смотрители сообщили: «Похоже, мы недооценили серьезность дела. Мы всегда считали эту львицу совершенно безопасной».
В романтической живописи XIX века в отношении к животным уже сквозило признание в том, что им грозит исчезновение. Это были образы животных, удалявшихся в дикую природу, которая существовала лишь в воображении. Впрочем, в XIX веке был один художник, одержимый грядущим преобразованием, чье творчество представляло собой жутковатую иллюстрацию к нему. Книга Гранвиля «Сцены частной и общественной жизни животных» публиковалась по частям с 1840-го по 1842 год.
На первый взгляд кажется, будто животных Гранвиля, одетых людьми и исполняющих их роли, следует отнести к старой традиции, где человека изображали в виде животного, чтобы яснее выявить ту или иную черту его характера. Этот трюк был подобен надеванию маски, однако выполнял функцию срывания маски. В животном воплощается наивысшее развитие данной черты характера: лев — абсолютная храбрость; кролик — плодовитость. Некогда это животное обитало рядом с источником данного качества. Именно посредством животного это качество впервые стало распознаваемо. Поэтому его нарекли именем животного.
Но если внимательнее присмотреться к гравюрам Гранвиля, понимаешь, что передаваемый ими шок на самом деле имеет происхождение, обратное тому, что можно было предположить вначале. Эти животные не «взяты напрокат», чтобы разъяснить характеры людей, никакие маски здесь не срываются — напротив. Животные эти оказались пленниками человеческой/социальной ситуации, в которую их насильно впихнули. Стервятник в качестве хозяина доходного дома более ужасен в своем хищничестве, чем в качестве птицы. Крокодилы едят за столом более жадно, чем в реке.
Здесь животных используют не в качестве напоминаний о происхождении мира или моральных метафор; их используют en masse, чтобы «населить людьми» ту или иную ситуацию. Это движение, закончившееся диснеевской банальностью, началось как тревожное, провидческое сновидение в творчестве Гранвиля.
В собаках на гравюре Гранвиля, изображающей псарню, собачьего мало; морды у них собачьи, но мучает их то, что их лишили свободы, как людей.
«Медведь — хороший отец» изображает медведя, удрученно везущего детскую коляску, подобно любому мужчине-кормильцу. Первый том книги Гранвиля заканчивается словами: «Итак, спокойной ночи, милый читатель. Отправляйся домой, как следует запри свою клетку. Желаем тебе крепкого сна и приятных сновидений. До завтра». Животные и простонародье стали синонимами; иначе говоря, животные постепенно исчезают.
Более поздняя гравюра Гранвиля, «Животные входят на пароход», носит неявный характер. В иудео-христианской культуре первым упорядоченным собранием животных и человека был Ноев ковчег. Теперь собрание окончено. Гранвиль изображает великое отплытие. Длинная очередь, состоящая из представителей различных видов, медленно удаляется по пристани, шагая к нам спиной. Осанка их позволяет предположить, что в последнюю минуту эмигранты сомневаются в своем выборе. Вдали — трап, по которому первые уже вошли в ковчег XIX столетия, похожий на американский пароход. Медведь. Лев. Осел. Верблюд. Петух. Лиса. Уходят со сцены.
«Путеводитель по Лондонскому зоопарку» сообщает:
Около 1867 года артист мюзик-холла по имени Великий Вэнс исполнил песню «Гулять в зоопарке — нормальное дело», и слово «зоопарк» вошло в повседневный обиход. Кроме того, Лондонский зоопарк обогатил английский язык словом jumbo (громадина). Джамбо — так звали африканского слона размером с мамонта, жившего в зоопарке с 1865-го по 1882 год. Им заинтересовалась королева Виктория. Он закончил свои дни звездой знаменитого цирка Барнума, ездившего с гастролями по Америке; имя его осталось жить в качестве слова, означающего существо или предмет гигантских размеров.
Публичные зоопарки появились в начале периода, в течение которого животным предстояло исчезнуть из повседневной жизни. Зоопарк, куда люди ходят встречаться с животными, наблюдать за ними, смотреть на них, по сути, есть памятник невозможности подобных встреч. Современные зоопарки — эпитафия старым, как человек, отношениям. Если их не воспринимают как таковые, то потому, что к зоопарку обращаются не с теми вопросами.
Основание зоопарков (лондонский открылся в 1828 году, берлинский — в 1844-м, парижский Сад растений — в 1793-м) придало столицам немалый престиж. Престиж этот не особенно отличался от того, что выпадал на долю частных королевских зверинцев. Эти зверинцы — наряду с золотой утварью, архитектурными постройками, оркестрами, актерами, обстановкой, карликами, акробатами, ливреями, лошадьми, произведениями искусства и блюдами — были призваны демонстрировать власть и богатство императора или короля. То же и в XIX веке: публичные зоопарки воплощали в себе утверждение современной колониальной власти. Захват животных символизировал завоевание всех далеких, экзотических земель. «Первооткрыватели» доказывали свой патриотизм тем, что отправляли на родину тигра или слона. Дарить столичным зоопаркам экзотических животных стало выражением подобострастия в дипломатических отношениях.
И все-таки, подобно любому другому публичному заведению XIX века, зоопарк, как бы он ни поддерживал идеологию империализма, должен был взять на себя независимую, гражданскую функцию. Утверждалось, что это — особого рода музей, назначение которого — способствовать развитию знания и общественного просвещения. Потому первые вопросы, на которые предстояло ответить зоопаркам, относились к естественной истории; тогда считалось возможным изучать естественную жизнь животных даже в столь неестественных условиях. Столетие спустя более искушенные зоологи начали задаваться бихевиористскими и этологическими вопросами, целью которых, как утверждалось, было разузнать новое об истоках человеческой деятельности посредством изучения животных в экспериментальных условиях.
Меж тем миллионы ежегодно посещали зоопарки из любопытства, носившего одновременно столь широкий, столь неясный и личный характер, что его трудно охватить в одном вопросе. Сегодня во Франции имеется 200 зоопарков, которые каждый год посещает 22 миллиона человек. Большую долю посетителей составляли и составляют дети.
Дети в индустриализированном мире окружены образами животных: игрушки, мультфильмы, картинки, всевозможные украшения. Никакой другой источник образов не может соперничать с этим. Якобы спонтанный интерес, проявляемый детьми к животным, может привести к предположению, что так было всегда. Некоторые из самых первых игрушек (во времена, когда большинству населения игрушки были неизвестны) действительно олицетворяли собой животных. Детские игры во всем мире тоже включают в себя животных, настоящих или вымышленных. И все-таки лишь в XIX веке воспроизведение животных стало обычной частью обстановки детства у среднего класса; а потом, в XX веке, с появлением громадных систем изображения и продажи, вроде диснеевской, — и у всех классов.
В предшествовавшие столетия изображения животных составляли небольшую часть игрушек. Да и те не претендовали на реализм, а были символическими. Разница была та же, что между традиционной лошадкой-палочкой и лошадью-качалкой: первая — всего лишь палка с рудиментарной головой, на которой дети скачут, как на метле; вторая — тщательно «воспроизведенная» лошадь, реалистично раскрашенная, с настоящими кожаными поводьями и настоящей гривой из волоса, движения которой призваны напоминать движения скачущей лошади. Лошадь-качалка — изобретение XIX века.
Этот новый спрос на правдоподобие породил новые методы производства игрушек. Начали впервые производить чучела животных; наиболее дорогие из них покрывали настоящей шкурой — обычно шкурой мертворожденных телят. В тот же период появились мягкие игрушки — мишки, тигры, кролики, — с какими дети ложатся спать. Таким образом, производство реалистичных игрушек-животных более или менее совпадает с учреждением публичных зоопарков.
Семейное посещение зоопарка — нередко событие более сентиментальное, нежели поход на ярмарку или на футбол. Взрослые ведут детей в зоопарк, чтобы показать им происхождение их «репродукций», а также, возможно, надеясь заново обрести, пусть отчасти, невинность этого репродуцированного животного мира, которая запомнилась им с их собственного детства.
Животные, как правило, не дотягивают до воспоминаний взрослых, детям же они по большей части представляются неожиданно вялыми и скучными. (Не реже криков животных в зоопарке звучат настойчивые выкрики детей: где он? почему он не шевелится? он что, умер?) Словом, вопрос, который возникает у большинства посетителей, не всегда высказанный, можно кратко сформулировать так: почему эти животные меньше того, что мне представлялось?
И на этот-то непрофессиональный, невысказанный вопрос стоит ответить.
Зоопарк — место, где собрано как можно большее количество видов и разновидностей животных, чтобы их можно было видеть, наблюдать, изучать. В принципе, каждая клетка — рама, внутри которой заключено животное. Посетители приходят в зоопарк смотреть на животных. Они переходят от клетки к клетке, в чем-то напоминая посетителей галереи, которые останавливаются перед одной картиной, а затем перемещаются к следующей или к той, что за ней. Однако в зоопарке никогда не бывает видно как следует. Словно изображение не в фокусе. К этому настолько привыкли, что уже почти не замечают; или, точнее, разочарованию предшествует привычное оправдание, так что первое не ощущается. Оправдание такое: а чего ты ждал? Ты же не на мертвый предмет пришел посмотреть, а на живой. Он живет своей собственной жизнью. Почему при этом его должно быть как следует видно? Однако доводы, содержащиеся в этом оправдании, неправомерны. Истина более поразительна.
Как ни смотри на этих животных, даже если животное — вот оно, совсем близко от тебя, прижалось к прутьям, смотрит наружу в сторону публики, все равно ты смотришь на нечто, доведенное до абсолютно маргинального состояния; и как бы ты ни старался, твоей сосредоточенности все равно не хватит, чтобы вернуть этот объект в центр. Почему так?
В пределах ограничений животные свободны, но и они сами, и смотрящие на них исходят из того, что они заключены в тесное пространство. Видимость при взгляде через стекло, промежутки между прутьями или пустой воздух надо рвом — все это не то, чем кажется; будь по-другому, все бы переменилось. Таким образом, видимость, пространство, воздух сведены до символов.
Оформление, в котором эти элементы принимаются в качестве символов, порой воспроизводит их, создавая чистую иллюзию: например, когда в глубине клетки с маленьким животным рисуют прерии или прибрежный водоем. Порой сюда просто добавляются дополнительные символы, намекающие на что-то из привычного этому животному ландшафта: сухие ветки дерева для обезьян, искусственные камни для медведей, камушки и мелкая вода для крокодилов. Эти добавленные символы служат двум четко определенным целям: для зрителя они подобны театральным декорациям; для животного составляют минимум условий, в которых можно физически существовать.
Животные, изолированные друг от друга и лишенные взаимодействия между видами, здесь целиком зависят от смотрителей. Следовательно, большинство их реакций изменились. То главное, что составляло их интересы, уступило место пассивному ожиданию произвольных вмешательств, идущих извне одно за другим. Происходящие вокруг них события, которые они воспринимают, стали, в отношении их естественных реакций, такими же иллюзорными, как и нарисованные прерии. В то же время сама по себе эта изоляция (обычно) гарантирует им как особям долгую жизнь и способствует их таксономической классификации.
Все это и превращает их в маргиналов. Пространство, в котором они обитают, искусственно. Отсюда их стремление тесниться к его краю. (За краем может быть реальное пространство.) В некоторых клетках таким же искусственным бывает и свет. Среда во всех случаях иллюзорна. Их окружает лишь их собственная апатия или гиперактивность. Им не на что реагировать действием, не считая предоставляемой им еды — в краткие моменты — и предоставляемого им партнера — в крайне редких случаях. (Поэтому их непрерывные действия становятся действиями маргинальными, лишенными цели.) Наконец, их зависимость и изоляция до такой степени обуславливают их реакции, что любое событие, происходящее вокруг них — обычно перед ними, там, где публика, — воспринимается ими как маргинальное. (Поэтому их охватывает состояние, в остальных случаях свойственное исключительно человеку, — безразличие.)
Зоопарки, реалистические игрушки-животные, широкое распространение животных образов — все это началось, когда животных стали устранять из повседневной жизни. Можно предположить, что подобные нововведения носили характер компенсации. Однако на деле сами по себе нововведения относились к тому же беспощадному течению, что и устранение животных. Зоопарки с их театральным оформлением, используемым для выставления напоказ, по сути, демонстрировали то, как животных довели до абсолютно маргинального состояния. Благодаря реалистическим игрушкам вырос спрос на новую игрушку — городское домашнее животное. При воспроизведении животных в изображениях — по мере того как их биологическое воспроизведение при рождении становится зрелищем все более и более редким — приходится под влиянием конкуренции переключаться на животных все более и более экзотических и далеких.
Животные исчезают везде. В зоопарках они составляют живой памятник собственному исчезновению. Тем самым они породили последнюю свою метафору. «Голая обезьяна», «Человеческий зверинец» — названия мировых бестселлеров. В этих книгах зоолог Десмонд Моррис высказывает предположение о том, что неестественное поведение животных в неволе способно помочь нам понять, принять и преодолеть стрессовые ситуации, связанные с жизнью в обществе потребления.
Все места насильственной маргинализации: гетто, кварталы лачуг, тюрьмы, сумасшедшие дома, концлагеря — имеют что-то общее с зоопарками. Однако оперировать зоопарком как символом — занятие и слишком простое, и слишком уклончивое. Зоопарк — демонстрация связей между человеком и животными; ничего более. Сегодня за маргинализацией животных следует маргинализация и устранение единственного класса, который на протяжении веков не терял близости к животным и той мудрости, что этой близости сопутствует, — среднего и мелкого крестьянства. В основе этой мудрости — принятие дуализма именно как источника связи между человеком и животным. Отказ от этого дуализма, вероятно, есть важный фактор в процессе, ведущем к современному тоталитаризму. Но не стоит выходить за пределы того вопроса — непрофессионального, невысказанного и все-таки фундаментального, — что ставится перед зоопарком.
Зоопарк не может не разочаровывать. Общественное предназначение зоопарков — дать посетителям возможность посмотреть на животных. При этом встретиться с животным взглядом постороннему в зоопарке невозможно. В лучшем случае животное скользнет по тебе взглядом и переведет его на что-то другое. Они смотрят в сторону. Они смотрят вдаль, не видя. Они механически просматривают. Их приучили не реагировать на встречи — ведь ничто более не способно занимать в их внимании центральное место.
В этом — решающее последствие их маргинализации. Этот взгляд, которым обмениваются животное и человек, который, возможно, сыграл важнейшую роль в развитии человеческого общества, с которым все люди так или иначе жили еще столетие назад, погас. Глядя на каждое животное, посетитель зоопарка, пришедший сюда без компании, одинок. Что же до толп, они принадлежат к виду, который наконец удалось изолировать.
Эта историческая утрата, памятником которой стоят зоопарки, для культуры капитализма уже невозместима.