– Хотя зажило хорошо. Странно, что так и не рассказал. Такая гадкая рана.
– Не хотел тебя тревожить, мам. Как бы хватит с тебя. Глаз и все такое.
– Все равно. Странно, что ты так и не рассказал, bachgen. Изменился. В чем-то к лучшему. И все равно. Дрался, да?
В моей смелости была вся боль отчаяния, что в конечном счете и есть обычное состояние души художника.
– На судне, мам. Когда все время качало.
– Да. На судне. Дрянной переход был, тяжелый. Я порой думаю, стоит ли чего-нибудь такая жизнь. Никогда не осядешь, все время в движении.
– Да, мам. Я тут тоже думал немножко последнее время. Пора мне задуматься о…
– С Профессором Беронгом в вольере жизнь была спокойней. Наука. Хотя, говорят, столько науки превращается в шоу-бизнес. Помнишь Паркингтонов из Миссури?
– Да, да, Паркингтонов.
– Они говорили, что занимались настоящими исследованиями. В том самом месте/похожем па члена королевской фамилии. Кажется, в Северной Каролине, они говорили.
– Дьюк?
– Похоже. Ты помнишь лучше меня. СВЧ, что бы это ни значило.
– Сверхчувственное восприятие.
– А ты научился, bachgen. Переменился к лучшему со своими длинными словами. Только, по их словам, соблазнились. Никогда не забыть мне его слова. Помнишь его слова?
– Этот говнюк дорогу собирается переходить или нет? Извини, мам, не надо бы мне говорить это слово. Доводят тебя до отчаянья, поэтому вылетают короткие слова.
Я вполне устал для отчаянья. И наверно, больше выдавал неуверенным стилем вождения, чем речами и даже затылком. Она хорошо видела мою голову, сидя сзади, дама, которую шофер возил по врачам. Отвечала, скажем, представленью о леди во вчерашнем фильме МГМ, – высокая, стройная, в строгом асфальтово-сером костюме, в черных чулках паутинкой, с седыми подсиненными волосами, с висячими серьгами. Серьги, сказала она, и, несомненно, часто говорила раньше, полезны для зрения. Оттенка хны на щеках не было: видно, это была деталь профессионального грима.
– Настоящий язык Тигриного Берега. Ну, скажу тебе, львенок, ты в последнее время и правда стараешься его придерживать. Эрик Паркингтон говорил, что за всяким искусством стоит наука. И правда, bach.
– Я про это и хотел сказать, мам. Ни искусства у меня, ни науки. Пора мне за что-нибудь взяться. Пора отправиться, что-нибудь сделать как следует. Всю вчерашнюю ночь лежал, думал. Видишь, устал нынче утром.
– Думал? Что ж, перемена к лучшему. Мальчик, я знаю, что это такое. На пути у тебя никогда не стояла. Все брошу, как только захочешь устроиться. Я и раньше часто говорила, да ты только смеялся. Chwerthaist ti. Работа, дом, птицы в саду, мама твоя готова к переменам. Что тут делают все эти люди?
– Крови хотят.
Мы проезжали мимо Дууму, где верующий отверг ложное чудо. Старухи с посудой скандалили у закрытых дверей.
– Крови?
Голос ее ослаб, словно кровь просочилась в него, и я подумал, не видны ли мурашки у меня на затылке.
– Но я скоро хочу уехать, мам. Слишком уж много жизни потратил впустую.
– Присматривать за своей вдовой матерью пустая трата, да? Ах, вот тут. Марроу-стрит, странное названье для улицы, особенно где врачи.
Она рассмеялась, chwerthodd hi, и мне из чувства долга пришлось рассмеяться, не имея никакого понятия. Хорошо ли я обязан знать валлийский язык? Я гораздо позже узнал, что marw по-валлийски означает смерть.
– Встань вон там, – приказала она, – на пустом месте. Жди меня. Я недолго.
– Я хочу одну книжку купить.
– Сексуальную, да? Нет, ведь ты изменился, да, siwgr? Книжку без секса, полную знаний. Хорошо, только недолго.
Я смотрел, как она поднимается по ступеням к большой дубовой двери доктора Матты, имя которого было выгравировано медным курсивом на оловянной табличке. Стукнула медным молотком-дельфином, потом оглянулась, бросив на меня последний взгляд перед тем, как ее впустили. Взгляд твердый, озадаченный, но, когда девушка в белом открыла дверь, она быстро улыбнулась с болезненной любовью. Мне не нравился ход событий: от напряжения уже возникла боль в прямой кишке, стало трудно дышать, расшатались верхние резцы, возобновилась пульсация в голове. Она вошла, дверь за нею закрылась. В то утро я сказал, что выпью кофе; Ллев впервые захотел к завтраку кофе. Но ей было трудно продвинуться дальше простого недоумения в связи с явными переменами в манерах и привычках. Великим неоспоримым фактом служило лицо, лицо Лльва, и, так сказать, стоявшее под вопросом тело. Словарь – дело другое, но ей, видно, нравились первые проблески нового повзрослевшего Лльва. Будь он жив, даже ему пришлось бы взрослеть. Главная суть заключалась в присутствии трехмерного существа; остальное – вопрос случайностей. Но я должен был исчезнуть, как Ллев, с сожалением расстающийся с любящей матерью ради собственного блага. Человек имеет право на свободу; в те дни столько говорили об этом.
По-моему, все эти вещи топали на моих, его, тощих торопливых ногах к Индовинелла-стрит. Я жаждал очутиться в сарае с Сибом Легеру, но это означало бы также общение с трупом, уже тронутым карибской жарой. Сарай будет сегодня от него очищен; я испытывал уверенность, что, немного набравшись духу, справлюсь с погребением где-нибудь за полчаса. Очень легкая песчаная почва, никакой свинцовой глины, с треском рвущей спину и легкие. Лопата, должна быть какая-нибудь лопата. Возможно, как это ни странно, в собственном сарае Сиба Легеру. Лопаты – для Вордсворта, не для этого неземного сияния.
Я вытирал мокрый лоб, звоня в звонок. Подошла Катерина, осторожно глянула в щель, потом распахнула ее в тишину. Выглядела не так плохо, учитывая гребаное положение дел, старик. Платье чистое, чисто голубое. Волосы стянуты сзади, как я потом увидел, резинкой. Мы вошли в гостиную. По пути я заметил, что кухонный стол не убран: вкруг холодного мяса плясали мухи. Мисс Эммет не видно.
– В постели еще, – сказала Катерина. – Я ей очень большую дозу дала.
– Чего?
– Я хочу сказать, еще одну, утром, перед уходом. У нас только аспирин. Она его в любом количестве готова принимать. Ела и ела, как сахар. Только доза не смертельная. Просто достаточная.
– Значит, ты ходила?
– Только к телефону, на почту. Не могла ж я пойти сказать прямо в лицо, просто-напросто не могла. Очень долго искала, кто выслушал бы. Но оно уже точно там было, лежало еще на столе у кого-то среди входящей корреспонденции. Такое же самое. Точно такое, как ты мне дал. Помнишь?
– Ох.
– Увидели какое-то объясненье в отъезде, во мне, в Новой Зеландии, только сами по этому поводу ничего делать не будут.
– Боже боже. Duw. Спросили, кто ты такая?
– Да. Фамилию, адрес, все такое. Я сказала, что я секретарша доктора Фонанты.
– Доктора кого, доктора чего, чья сек…
– Доктора Фонанты. К которому лечиться ездила. Хотя теперь он поэт. Вон тот вон поэт.
И махнула головой на тонкую белую книжку на индийской книжной стойке у окна. Об этом тоже надо… Впрочем, позже. Я сделал, однако, три шага к книжке и взял ее.
– Мы ни в чем не виноваты, – сказала Катерина. – Запомни. Мы ничего плохого не сделали. А они ничего не могут сделать с мисс Эммет, правда?
Заголовок: «Структуры». Имя: Сварт Смайт. Я сказал, мельком перелистывая страницы:
– Вот именно, не виноваты. Невиновность нынче никому ничего хорошего не приносит. Выигрывает скорей тот, кто врет.
Фонанта. Shmegegge, chaver, Гастон де Фуа. Все сложится вместе, когда будет время. Вот какой там был сонет:
– Ох, – сказал я, – боже мой. Это ужасно. Возьму, почитаю потом. Я сказал, что иду купить книжку. Должен к пей вернуться.
– Да, к ней. Плохо дело?
– Она озадачена. Впрочем, может быть, это какая-то эпистемологическая задача.
– Pie забывай, я же необразованная.
– Вопрос личного восприятия. Возможно, не я подаю неправильные сигналы, возможно, ее собственный аппарат восприятия искажает правильные. Надеюсь, что именно так она думает.
– Я тоже думала. Может, у пас есть, был брат? Твой близнец? Может такое быть? Столько тайн, и секретов, и…
– Не может этого быть. Ты же понимаешь, что этого быть не может. Скажи, ради бога, как это возможно, чтоб было возможно…
Позвонили в дверь. Мы с ней в лучших традициях сенсационной литературы уставились друг на друга широко открытыми глазами. Клише в старых перчатках. Я сказал одними губами: «Кто?» Она жестом ответила: «Есть только один способ узнать». Я одними губами сказал: «Игнорируем». Она мне глазами велела взглянуть в переднее окно у меня за спиной. Кто-то всматривался сквозь кружевные занавески. Я видел кто. И начинал испытывать какое-то противоречивое восхищенье губительным провидением.
– Я пойду, – сказал я.
– Это?…
– Да. Наверно, прием отменили. Эйдрии, Царица Птиц, вошла прямо в открытую мною дверь. Я заговорил первым:
– Быстро же он управился, мам, твою мать. Стало быть, все в порядке?
Покрасневший глаз стал опасным оружием. Она увидела банкет мух на кухне, потом Катерину в дверях гостиной.
– Chwaer, – горько сказала она. – Где мой сын? Что ты с ним сделал?
– Мать твою, ты свихнулась, мам? – крикнул я. – Вот твой сын. Что-то стряслось с обоими твоими гребаными глазами?
По-моему, вряд ли Ллев в столь чрезвычайных обстоятельствах поколебался бы употребить грязное слово. В конечном счете опасность для меня, точно так же, как и для него, таилась наверху в спальне.
Его мать как бы втолкнула в гостиную Катерину. Я продолжал:
– Я ж тебе говорил, что за книжкой схожу, да? Ну, так вот она, мам. Не было в магазине, зато она была, говорит, хочешь, дам почитать…
Она с глубокой укоризной набросилась на меня:
– Я за тобой следила. Шла за тобой до этой самой улицы. Мужчина в пивной напротив узнал тебя по фотографии.
Я заметил, что она держит в руке открытый паспорт, прижав большим пальцем страницу. Голова моя была достаточно ясной для попытки вчитаться в него, но она его захлопнула с каким-то всхлипом и лихорадочно сунула в сумочку.
– Точно, – говорю я. – Моя фотка. Моя фотка гребаная. Моя. Так чего ты талдычишь, что это не я?
– Где он? Что вы с ним…
– Паспорт мне нужен, мам. Я уезжаю, сваливаю, большой уже парень.
– Со своей сестрой и с куском протухшего мяса в дорогу? Никаких больше фокусов, кто бы ты ни был. Если Ллев тоже участвует в этом фокусе, я у бью его. Но сначала тебя убью, кто бы ты ни был.
На какой-то безумный манер я наслаждался всем этим. Несмотря на опасность невинности в грязном мире, есть нечто успокоительное в сознании чьей-то невинности. Радостно думать, что, в конце концов, должен быть Бог-хранитель (отличный от хитроумного провидения, играющего в эту губительную игру); иначе никому смысла не было быть невинным. Безошибочное доказательство существования доброго Бога волнует, сколь бы ненадежным оно ни оказалось впоследствии. Жизненно целостный, чистый от злодеяний, никаких крайностей, свойственных домогательствам мавра…
– Сядь, мам, – сказал я, садясь. – Вижу, надо сказать тебе правду. Только если я врал, помни, это твоя вина. Понимаешь, я тебя боялся.
Катерина села, по Царица Птиц осталась стоять. Я впервые увидел, что она не лишена сходства с аистом. Сумочку держит большим и указательным пальцем, грудь без киля вздымается, больной глаз закрывает моргательная мембрана.
– Птицы, птицы, – говорю я. – До тошноты осточертело жить с птицами. Значит, мы с пей уезжаем, мам. Новая жизнь подальше от птиц. Найду работу, ради нее буду работать. Выходит, ты все время стояла у меня на пути, мам. Не может мужчина всю жизнь прожить гребаным птичьим прислужником.
Эйдрин Царица Птиц села, опустив седалище на жесткое деревянное сиденье. Сидела прямее, чем прежде.
– Неправда. Ты знаешь, я всегда хотела…
– Всяких миленьких пустячков на свой собственный вкус начальницы и важной леди. Еще один бесплатный слуга. Чтобы твой мальчик-зайчик не бегал по шлюхам, а подавал тебе завтрак в постель.
На Катерину это произвело сильное, но пугающее впечатление: Ллев вновь ожил. Тот самый «мальчик-зайчик» должен был наверняка убедить мать, лицо которой источало от возбуждения некий жир или пот, урогенитальиый секрет.
– Эгоистка ты, мам, – продолжал я. – Живешь только ради своего искусства. Твоему сыну хочется жить как бы собственной жизнью.
В ответ из гортани Эйдрин раздались какие-то стоны, потом к ним добавился звук сухого рыдания. Мы с Катериной взглянули друг на друга, и я, дурак молоденький, адресовал ей некую пародию на любовную ухмылку неаполитанского тенора. Она моргнула в тихом ужасе. Может быть, в конце концов, она была не такой уж плохой девчонкой, хоть и безобразной. Может, в конце концов, знала страдание, хоть теперь излечилась. Эйдрин сказала мне:
– Я не знаю ее. Ничего о ней не знаю.
Потом Катерине:
– Понимаешь, я тебя не знаю. Понимаешь, ничего о тебе не знаю. Страшный удар. Все так быстро случилось.
– Ох, – импровизировал я, – мы давно знакомы, только ты, мам, не знала. Она может позволить себе путешествовать. Наследница. Сюда приехала потому, что мы тут, что я тут. И сняла этот дом.
– Я родителей ее не знаю, я ничего не знаю. Пора была заговорить Катерине. И она сказала:
– У меня нет родителей. Я как бы с гувернанткой. С мисс мисс Эммет.
– Гувернантка, да, правильно, гувернантка. Но сестра, сестра.
– Тоже правильно, – говорю я, – сестра. Тут, на этом острове, уважают только матерей, сестер и жен. Не мог же я сказать жена, правда? Мужчина лучше всего защитит свою свою свою девушку, называя ее сестрой. Как в гребаной Библии, в Соломоновой Песне, мам, мам.
Я припас последний цветочек, чтобы не было слишком похоже на Майлса. Эйдрин его проигнорировала, как, теперь можно сказать, игнорировала все другие мои непристойности, другие случаи употребления той же самой непристойности, ту же самую непристойность, постоянно вставляемую и употребляемую, для меня почти буквально, ad nauseam. Английский явно был для нее не родным языком, и его грязнота оставалась гипотетической. Но я считал чудовищной необходимость спасаться такими речами.
– Как тебя зовут, geneth? – спросила она Катерину. – Хочешь стать его женой, так, что ли?
– Катерина Фабер, – сказал я. – Да, она да, да, мам. Мы вместе уезжаем, понятно, как только сумеем выбраться из этого вонючего места.
– Пусть сама за себя скажет, bachgen.
– Мне надо пойти посмотреть, как мисс Эммет, – сказала Катерина и встала. И даже половину дороги к дверям не прошла, как Эйдрии говорит:
– Стой, девушка.
Она остановилась.
– А что там с этой самой мисс Хэммер? Болеет?
– Легкий сердечный приступ, – сказал я. – Отдыхает.
– А тебе все об этом известно, да, мальчик, bach? Я бы сказала, теперь от нее, как от гувернантки, не очень много пользы. Сядь, девушка.
Катерина заколебалась.
– Eistedd, geneth!
Катерина повиновалась, как бы могучему колдовству. Эйдрии профессионально встала, как бы обращаясь к публике. И говорит:
– Мир меняется, я это вижу, каждый день вижу. А старея, не меняешься вместе с ним, разве что телом, всегда только к худшему. Молодые должны получать то, чего они хотят, так говорят в газетах и по teledu. Может быть, в будущем жизнь для всех станет короче, особенно для молодых. Я свою жизнь прожила, и не всегда хорошую. Брак счастья не принес, кроме вот этого моего сына, тебя, bachgen; может быть, я была слишком эгоистичной со своей работой и своим талантом. Мне дана великая arnheg власти над живыми тварями, имея в виду птиц. Птиц, девушка. Птиц небесных, как в Библии. Я сама была простой девушкой, не больше, когда впервые проявила власть, так хорошо обучила теткиного попугайчика, что его на пластинки записывали, – «Джорджи-Порджи», «Крошка Тимми Такер», вот такие стишки, словно птица не лучше сопливого визгуна, завывающего за подачки. Ну, теперь мои птицы говорят кое-что получше; он был лектор в университете, написал мне бумагу, сказал, подходящий для взрослой публики репертуар, тут кстати и подвернулся Профессор Беронг с родней. А теперь, geneth, наследница, вроде тебя, если он правду сказал, обязательно будет меня презирать за участие в цирковых представлениях, а станешь образованная, если ты такая, как он говорит, будешь презирать меня и за то, что вместо службы Великой Науке я опустилась на уровень пенни, медного оркестра, плевков, сосущих леденцы деревенщин. Скажешь слово проституция, я не возражу. Ведь когда я была просто девочкой, кормила птиц в вольере, Профессор Беронг сказал, дар мой лучше всякого образования, должен служить Науке о Живых Существах. Но у меня был сын, что сидит сейчас перед тобой, говорит, будто любит тебя, а мне до тошноты надоело трястись за каждый punt и swllt, никогда не дарить хорошего подарка моему милому mab'y в его день рожденья в Nadolig. И вот встретила я того самого циркача, поддалась на сиянье огней и толпы. И пошла с ним в тот мир, взяв тебя с собой, bachgen, так узнай же теперь, в этот день перемен: тот, кого ты до кончины его звал отцом, не был твоим отцом.
– Иногда, – импровизировал я, – я чего-то подобное думал, мам.
– Да, да. Не важно. Твоя жизнь, вот что важно. Я порой думаю про своих гордых птиц, про охотников и про говорунов, а ведь и люди делятся точно так же, как птицы. Я считаю их падшими и униженными. Если открою им клетки и скажу: «Давайте, летите», – они лишь ко мне полетят, потому что ничего другого не знают. Но мой собственный mab – не птица, он может быть свободен, клетка теперь открыта. Стало быть, будет свадьба и мое благословение.
При этом я сразу поднялся, главным образом, чтобы затушевать очевидный болезненный Катеринин трепет, и попытался обнять мать Лльва со словами:
– Diolch, мам, отлично, я знал, ты поймешь, это для всех для нас самое лучшее, мы теперь скоро оставим вонючий остров, как только нас выпустят, и отправимся в Штаты, поженимся, дом для тебя приготовим, и…
Но она не закончила. Не далась моим благодарным рукам и сказала:
– Только это надо сделать сейчас. Никаких больше отсрочек, ведь сказано нам, времени очень мало осталось, особенно у молодых. Сегодня суббота, завтра нет представления, поэтому церемонию проведем нынче вечером, чтобы все за тебя могли выпить, а завтра отдохнуть.
– Се се…
– Да, сегодня. После второго представления. Я воспитана кальвинисткой методисткой, ты, bach, ни в какой вере не воспитан. Твоей религии я не знаю, geneth. Да нам теперь говорят, все едино, сам папа ходит в capel, так что Понго, то есть отец Костелло, с радостью сделает это сегодня. Надо нам приготовиться. У тебя, девушка, есть, конечно, белое платье, а у Лльва есть хороший костюм. Поставщикам надо сказать.
Катерина вскочила теперь на ноги, маниакально оглядываясь (что можно было принять за радость) в поисках выхода не просто из комнаты или из дома, но из всей этой пространственно-временной капсулы, трепетавшей в континууме здравого смысла. Эйдрин сказала:
– Вы оба должны демонстрировать сейчас любовь, благодарность и радость. Блаженствовать в объятьях друг друга. Но радостное потрясение похоже порой на потрясение от беды.
Я схватил Катерину, спрятав ее потрясенное лицо у себя на плече. Она тряслась и тряслась. Я кивнул хитрому Устроителю Всех Вещей, который в углу потолка замаскировался под паука.
– Что ж, – трагически молвила Эйдрин, – я счастлива.