Кто это так весело шатается по рынку, как не Ибрагим? Он, в шуршащем шелку, кудряшки удержаны на месте заколками, помахивая корзинкой, крепко зажав в кулаке две измятые бумажки по доллару, идет поутру за покупками.
Рынок крытый, темный, душный. Ибрагим вынужден был деликатно морщиться в вонючих проходах между рядами ветхих прилавков. Старухи горбились над мешками сиамского риса, грудами красного и зеленого перца, лиловыми баклажанами, колючим нефелиумом, ананасами, дурианом. Мухи жужжали над рыбой, в тухлых мясных костях, отложенных для кошек. Там и сям старики спали на своих прилавках рядом с ощипанными курами и сушеной рыбой. Один торговец использовал вместо подушки полный таз яблок-паданцев. Тощий пузатый китаец сбрасывал сигаретный пепел на овечьи туши, на тугие белые капустные кочаны. В воздухе сплошной запах – кэрри, дуриан, рыба, мясо, – резкий визгливый спорящий шум. Ибрагим любил рынок.
Он весело и провокационно приветствовал друзей, звонко спорил о ценах на золотые бананы, на рожки-бананы; купил чили, половинку кокосового ореха для кэрри. Призадумался, не купить ли, слегка озадачив туана, пару черепашьих яиц или синюю птицу в клетке, а может, игрушечный ксилофон. Ибрагим любил делать небольшие подарки. Больше того, считал лишь справедливым, чтоб к туану вернулось немножечко денег, которые он, Ибрагим, регулярно таскал у туана из брюк или из ящика письменного стола. Отец ему однажды сказал: ни один добрый слуга-малаец не крадет у хозяина. Ну, ведь это не настоящее воровство; все идет на покупки для дома маленьких необходимых вещей – пластмассовых лошадок, восковых фруктов, бумажных цветов, выводка утят, ручной кошки-циветты, желтых, производимых в Гонконге духов. Он, Ибрагим, заслуживает небольшие комиссионные, покупая все это дешевле, чем его хозяин с хозяйкой. Вдобавок он, Ибрагим, часто таскает всякие вещи внизу, на школьной кухне. Рис, кэрри в порошке, консервированный виноград не стоили хозяину за последний месяц ни пенни. Так или иначе, деньги из кармана или из стола туана в действительности представляли собой скромную сексуальную оргию, были актом мести за то, что туан женат и имеет любовницу, не реагируя на его, Ибрагима бен Мохаммед Салеха, среднеполые прелести.
Ибрагим бен Мохаммед Салех решил сейчас выпить бутылочку апельсинового сока «Фрейзер энд Нивс» в питейном заведении под открытым небом у рынка. Он с удовольствием наблюдал, как продавцы еды подбрасывают, переворачивают жарившиеся в куали ми над примитивными угольными жаровнями. У него, у Ибрагима, электрическая плита, сверкающие алюминиевые кастрюли, гудящий целый день холодильник. У него также сотня долларов в месяц плюс заработанное на стороне. Он очень хорошо устроился.
Солнце внезапно окутала черная туча, апельсиновый сок перестал блистать золотом. Ибрагим, глядя на крутящиеся в куали ми, вспомнил вдруг свою жену. Вспыхнул, вспомнив желание своей матери сделать как лучше, веря, будто он после этого остепенится – остепенится! А ему тогда было всего семнадцать лет! Будто это наставит его на истинный путь мужчины-малайца. Брак, естественно, был неудачным. Ибрагим плакал, отказываясь от ритуалов брачной ночи. Фатима, крупная, с тяжелыми бровями, бросила ему слово «нусус», сильнейшее исламское выражение, означающее позор; как правило, применимое только к женщине, отказавшейся от сожительства. Ибрагим бежал из материнского дома, нашел себе место в офицерской столовой Малайского полка. Фатима его выследила, попыталась ударить куали в столовой на кухне. Ибрагим завизжал. Позже ему, укрывшемуся на месте повара в доме туана Краббе, снова довелось быть обнаруженным. Он упрашивал, молил, заклинал ее вернуться к своей родне в Джохор, обещал заплатить за проезд, выплачивать содержание. Нередко в вечернюю вакту, обратившись в сторону Мекки, приносил прошение Божеству:
Но Аллах не уступал. Позволил Фатиме бегать за ним с кривым ножом, выкрикивая обвинения, в очереди в кино, где стоял Ибрагим, держась за руки с другом-солдатом. Только когда Ибрагим был на грани полного отчаяния, готовый впасть в амок, – что было бы жалко, ибо он искренне не хотел никого убивать, особенно туана Краббе, – только тогда она согласилась уехать в Джохор на короткое время, повидать родителей, поведать им о своих бедах. Но обещала вернуться. И непременно вернется.
Ибрагим на минуту закрыл глаза и взмолился:
«Аллах, нашли на нее страшную болезнь, устрой железнодорожную катастрофу, разреши коммунистам убить ее. Только, пожалуйста, пожалуйста, не позволяй возвращаться».
А открыв глаза, бешено выпучил их, пролил чуточку апельсинового сока, ибо перед ним стояла Женщина. Аллах, он на мгновенье подумал, будто это она, Фатима. Но нет; это была любовница туана Краббе, державшая на руках мальчика, сосавшего тонкий палец.
– Бог с тобой.
– С тобой Бог.
– Можешь мне немного помочь, – сказала она и села, посадив ребенка на колени.
– Как? Чем помочь?
– Твой хозяин меня бросил.
– О. – Ибрагим положил ногу на ногу, пожал плечами, вздернул голову не выражавшим сочувствия жестом.
– Я утратила его любовь.
– Но в таком случае я тебе помочь не смогу, даже если захочу.
– У меня есть, – сказала Рахима, открыв сумочку, – одна вещь, которая возвращает любовь. – И сунула пузырек Ибрагиму. – Я получила его у паванга чи Мата в Келапе. Сильное снадобье, чтобы снова приворожить к сердцу мужчину.
– Я о таких вещах слышал, – индифферентно признал Ибрагим.
– Его можно вылить в питье, вкус которого не изменится. Прошу тебя вылить в питье хозяину. Я за помощь немного тебе заплачу.
– Но откуда мне знать, что оно его не убьет?
– Я даю тебе слово и заверенье паванга. Паванг очень искусный, а снадобье, говорят, помогает всегда.
– Сколько ты мне дашь?
– Пять долларов.
– Мало.
– Аллах, за два пятьдесят можно нанять человека, который топором зарубит и ножом зарежет. Пять долларов хватит, – нет, даже много, – за такую маленькую помощь.
Ибрагим повертел в руках пузырек.
– А если узнают и выгонят с места?
– Никто не узнает.
Ибрагим немного подумал, потягивая апельсиновый сок. На базаре есть очень хорошая материя для саронга, два доллара хела.
– Десять долларов, – сказал он.
– Шесть.
– Восемь.
– Байкла. – Она дала ему пятидолларовую бумажку, две по доллару и горсть мелочи. – Попотеешь ради такого дела?
– Я никогда не потею.
– Обещаешь?
– Обещаю.
Она пожала ему руку, ушла. Ибрагим смотрел на маленькие колыхавшиеся ягодицы, смотрел на прильнувшего к ней ребенка, сосавшего палец. Женщины, думал он. Вцепятся в мужчину, как лиана, как пиявка в джунглях. До чего он ненавидит женщин. Снова взглянул на пузырек, вытащил пробку, понюхал тягучую жидкость. Запаха не было. Ну, он пообещал, однако исполнение обещания можно и отложить. Спешить нечего. Не нравятся ему подобные вещи. Минуту думал о вещах, которые сделала магия в этом самом городе. Ревнивая любовница кронпринца сделала так, что у его второй жены выпали волосы; тамил из городского совета умер от лихорадки, которую наслала его проткнутая фигурка, за несправедливое увольнение клерка-малайца; бесчисленные жены воскресили в мужьях умиравшую страсть; мужья возвращали любовь своих жен…
Аллах! Ибрагим сморщился, начал немного потеть. А что, если она… Нет, Фатима не станет… Но может… Аллах таала, может. Нет, нет, нет. Аллах Всевышний! Вполне возможно. Может, даже сейчас, в Джохоре, где, как хорошо известно, есть могущественные паванги, что-то задумывает, чтоб вернуть его сердце, чтобы он захотел совершить ту самую ужасную непристойную вещь… И еще. Он сглотнул пересохшим ртом, несколько трепеща. Может быть, она тоже желает мести, видя в нем оскорбителя своей женственности, отвергшего ее авансы. Может, тычет сейчас булавки в его, Ибрагима бен Мохаммед Салеха, восковую фигурку. Лаилаха-илл'алах!
Ибрагим бросил смертоносный пузырек в корзину для покупок, где он угнездился среди красных перцев и кокосового ореха. Нынче вечером надо будет пойти к небольшому святилищу у помещений для слуг, возложить бананы, зажечь свечи. Это место посещают добрые духи; влюбленная пара, которая давным-давно там прогуливалась, была вознесена на небеса, подобно самому Пророку. Они безусловно помогут безгрешной душе. Поскуливая про себя, Ибрагим вернулся в пансион Лайт, чтобы приступить к приготовлению ленча для мем и туана.
Ленч готовила и Фатима, но не Фатима бинт Разак, жена Ибрагима бен Мохаммед Салеха, а Фатима-биби, жена Алладад-хана, капрала транспортной полиции. Она вернулась неделю назад, обнаружив, как и ожидала, грязную квартиру в полицейских казармах, – пол усыпан окурками, во всех углах деловитые пауки, простыни, которые неделями не бывали у дхоби. И отругала мужа, пока, деловито размахивая метлой, восстанавливала порядок и чистоту в крошечной квартирке. Чем это он занимался, хотелось бы знать, пока она стояла на пороге смерти, производя на свет его дитя. Его дитя, да, плод назойливых домогательств. Без сомнения, шлялся по городу, выпивал с друзьями-безбожниками, может быть, даже тайком ел свинину, богопротивный бекон. Пусть не думает, она его знает. А он, сводя ее с ума, лениво отвечал по-малайски:
– Тида'апа.
Фатима-биби оставила кэрри кипеть на топившейся углем плите. Чапатти готовить еще не пора. Направилась к колыбельке, стоявшей в их спальне, улыбнулась над плодом его, Алладад-хана, назойливых домогательств. Маленькая Хадиджа-биби лежала в младенческом, напитанном молоком блаженстве. Фатима-биби нахмурилась, вспомнив, как муж, когда она впервые в его присутствии кормила ребенка, сказал, что она ему напоминает вторую суру Корана. Сперва она улыбнулась, подумав, будто он видит в ней нечто от святости мусульманского материнства. А потом вспомнила название второй суры – «Аль Бакара»: «Корова». Крупное лицо покраснело, начиная с носа, длинная линия и раздутые ноздри которого приняли выражение, не сулившее ему, Алладад-хану, ничего хорошего. Слава Аллаху, женщин Пенджаба не растили в традиционной покорности, в отличие от их сестер в Малайе и арабских землях. Алладад-хана надо поставить к ноге. Выдаваемые ему на расходы деньги строго ограничить, равно как и наслаждения, получаемые от нее в постели. Лишить того, одарить тем: вот где власть женщины. Опять же всегда можно сослаться на свой образец, на брата. Он отлично преуспел, говорит по-английски, у него командирская внешность и воля к победе. Она не поверила Алладад-хану, сказавшему, будто Абдул-хан был однажды доставлен домой пьяным после вечеринки в Сунгай-Каджаре. Не поверила также рассказам о его любовной интрижке с девушкой-англичанкой, когда брат был в полицейском колледже. Абдул-хан всегда поступал правильно, держал себя в чистоте, пока не встретит девушку, обладающую теми качествами, которые он чтил в сестре. Естественно, девушку из хорошего мусульманского клана, со скромной красотой, хорошую хозяйку, бережливую, покорную, умную.
Хадиджа-биби закричала, заколотила крошечными кулачками, забрыкала коричневыми, опоясанными жирком ножками. Фатима-биби подхватила ребенка, утешила по-пенджабски, по-пенджабски заворковала, прижала к сильному телу, к большим грудям коричневую малютку, которую родила для него, Алладад-хана.
Который теперь вошел и сказал:
– Видно, этот ребенок точно как мать, вечно жалуется.
Фатима-биби обернулась к нему, но, вдруг почувствовав себя виноватой, вспомнила, что чапатти еще не готовы.
– На, понянчи ребенка. Надо было предупредить, что ты к полднику рано вернешься. Еще не все готово.
– Вернулся не раньше, – сказал Алладад-хан, – не позже обычного. Мне небеса не позволят настолько забыться, чтобы рано домой прийти.
– Возьми, да не урони. Ну, – сказала Фатима-биби, протягивая коричневую драгоценную ношу, – кто так держит ребенка. Не видно в тебе к ней любви. Обращаешься, как с карбюратором.
– Карбюратор полезная вещь. Без него машина не пойдет.
– Да накажет тебя Бог за такие слова, – сказала Фатима-биби, уходя на кухню.
Алладад-хан, оставшись один, неумело покачал дитя в неотцовских руках. Хотел разгладить ус пальцем, но не удалось. Аллах, теперь две женщины в доме, обе, подобно всем женщинам, готовы командовать до последней капли крови. Дитя громко кричало, и Алладад-хан тихо сказал:
– Чертова лгунья. Ублюдок.
Нет, впрочем, последнее слово нельзя было использовать в данном контексте. Он узнал его смысл, нашел в словарике Хари Сингха. Лицо Алладад-хана помрачнело. Пока не наказан, пока не раскаялся. Две недели прошло после того непростительного, грязного, похотливого деяния Хари Сингха. Но как ему, Алладад-хану, прямо взяться за дело? Ибо нельзя намекать подчиненным на глубокую личную заинтересованность в этическом вопросе. Он сказал Хари Сингху:
– Не подобает тебе так вести себя с белой женщиной.
А тот ответил:
– Не будем лицемерить, капрал. Ты то же самое сделал бы, если бы был посмелей. Разве они не такие же женщины, как остальные, даже, как кино нам показывает, отличаются большей отзывчивостью; если па то пошло, гораздо больше женщины, чем наши женщины. Она точно не возражала.
– Потому что она леди, и не стала бы, как это принято у англичан, выражать свои чувства публично. Но мне выразила стыд и ужас. Плакала.
– Плакала? При тебе? Это свидетельство определенной близости.
– Она была вне себя, не могла больше сдерживать слезы. Ей совсем стыдно стало.
– Пора поплакать белым мужчинам и белым женщинам. Бог свидетель, их можно обвинить во многих злодействах, сделанных в нашей стране от имени британских раджей. Индия даже теперь не свободна, сикхи по крайней мере. У тебя есть Пакистан, почему у нас нет Сикхистана? – И прочее.
Алладад-хан был резок в официальных контактах с Хари Сингхом, и Хари Сингх, как сообщали Алладад-хану, жаловался на несправедливость и тиранию. Алладад-хану был сделан мягкий выговор. Все очень сложно. Но, Аллах, придет время.
– Что ты делаешь с бедным ребенком, который так плачет? – с упреком крикнула с кухни его жена. Действительно, рев и вой не прекращался, скорее усиливался. Алладад-хан сообразил почему: он стискивал тельце младенца, словно шею Хари Сингха.
– Тише, – равнодушно сказал Алладад-хан и затряс ребенка, как шейкер для коктейлей. Вскоре дитя посреди лягушачьего крика решило перестать дышать. Алладад-хан испугался, бросился на кухню. Жена приняла драгоценную, драгоценную крошку, та вдохнула полпинты воздуху и опять завопила.
– Детка моя, сокровище, драгоценная. Ох, какой у тебя жестокий отец, моя сладость. – Детка согласно взвыла.
– Тида'апа, – сказал Алладад-хан и стал разглаживать усы.
Дитя успокоилось, было снова уложено в колыбель, супруги вдвоем сели полдничать. У Алладад-хана почти не было аппетита. Он покорно разломил чапатти, обмакнул в довольно-таки водянистое кэрри. После угощенья у Краббе возмечтал о более экзотических блюдах. Одно называлось ширское могу, или как-то похоже. Восхитительное, полное мяса, богатое подливкой. Ни риса, ни чапатти.
– Почему, – сказал он жене, – мы всегда должны, каждый день, есть одно и то же? В полдень хлеб, на ночь рис. Всегда одинаково. Никакого разнообразия, никаких сюрпризов.
Она едко ответила, запачкав рот соусом кэрри:
– Ты, наверно, вошел во вкус к свинине, пока меня не было. Наверно, не успокоишься, пока не получишь на полдник рубленую свинину и стакан пива, а на ужин кусок жареного бекона и бутылку виски. Прости тебя Бог. Страшно подумать, какой пример подашь детям.
Он сказал ровным топом:
– В предложенном тобой меню разнообразия нет, но, пожалуй, оно чуточку интереснее вечного кэрри с рисом, кэрри с чапатти, питаться которыми я, видно, приговорен.
Поскольку она ела руками, стукнуть по столу было нечем. Но встала, страшная в гневе, яростно на него обрушилась:
– Ты себя совсем плохо вел, пока меня не было, но теперь, Аллах свидетель, больше похож на нечистого духа, чем на мужчину. Сделал жизнь мою адом. Любишь только себя, никаких отцовских чувств, никаких супружеских достоинств, кроме нечестивой похоти, доставившей мне больше страданий, чем я могу описать, страданий при рождении твоего ребенка, которого ты не желаешь любить и которого, кажется, даже пытался убить. Я была дурой, пойдя за тебя.
– У тебя выбора не было. У меня тоже. Братец решил сбыть тебя с рук, выдав за первого попавшего Хана. Ты себя дурой тогда не считала. – Алладад-хан дрожащей рукой указал на свадебную фотографию – крупный нос, улыбающиеся зубы, рука, положенная на колено робкого новобрачного. – Тогда не считала меня дьяволом из преисподней. Аллах знает, я не хотел лишаться свободы. Меня принудили жениться, сказали, я предам свой клан, оставаясь холостяком, когда ты пыхтишь, хочешь мужа. А если бы я на тебе не женился, если бы обождал…
Младенец снова заплакал. Алладад-хан мрачно уставился на остывшее кэрри, на разломанные куски чапатти, пока жена бросилась в спальню, выкрикивая утешительные слова.
Тида'апа. Нет, больше так не пойдет. Он страстно ждал вечера, страстно хотел побыть с Виктором Краббе и Фенеллой Краббе. Странно, не просто с ней – с ними обоими. Теперь начинал понимать определенные вещи, которые, как он надеялся, в свое время сами собой прояснятся, причем почему-то с их помощью.
Алладад-хан взял себя в руки, встряхнулся, закрутил усы. Схватил со стула берет, застегнул ремень. Потом пошел к полицейской столовой, где просидел полчаса над чашкой кофе и книжечкой Хари Сингха. Тихонько произносил про себя:
– Это мужчина. Это большой мужчина. Это мужчина? Да, это мужчина. Это большой мужчина?…
Среди игроков в бильярд и в кости, глухой к разговорам и к дребезгу чашек, он, Алладад-хан, изучая английский, сидел в одиночестве, гордый, индифферентный, непонятый, страстно ждавший вечера.