I. Жизнь в движении
Начало ноября 1998 года. Прогуливаюсь по выставке, устроенной в Ка-Реццонико, великолепном венецианском музее XVIII века на берегах Большого Канала, по случаю двухсотлетия смерти Казановы – «Мир Джакомо Казановы. Венецианец в Европе, 1725–1798». Мне не терпелось ее увидеть, я заранее предвкушал удовольствие от этой выставки, и вот я разочарован, даже удручен. Ценность выставленных предметов неоспорима. Картины великих художников XVIII века Антонио Каналетто, Франческо Гуарди, Бернардо Белотто и Микеле Мариески с изображением пейзажей – панорам Венеции, так называемые ведуты, замечательны, это бесспорно. Жанровые сценки Пьетро Лонги не утратили своей живописности и притягательности. Обнаженные модели Ван Лоо, Буше, Фрагонара все так же возбуждают, а крутобедрая «Одалиска» Буше, изогнувшаяся перед восхищенным зрителем, все так же завлекательна. Предметы, выбранные, чтобы отразить невероятную роскошь той эпохи, зачастую очень красивы. Великолепное серебро, драгоценная фарфоровая посуда, расписанная чрезвычайно изящно, чудесные хрустальные кубки с Мурано, изумительный кувшин для шоколада с батальной сценой, написанной пурпурином, и кофейный сервиз с прелестными галантными сценками, часы с восхитительной резьбой, предметы туалета и несравненно элегантный набор для шитья, искусно изукрашенные табакерки. Костюмы, даже слегка полинявшие, сохраняют все свое очарование.
И все же… Джакомо Казановы, авантюриста, постоянно находящегося в движении, на этой выставке нет, нигде и ни в чем. Здесь все какое-то инертное, застывшее, парализованное. Это симптоматично: если и есть слово во французском языке, которое Джакомо Казанова ненавидит пуще всех других чудовищных словесных порождений революционеров, падких на неологизмы, это именно глагол «парализовать», который он даже называет «патологическим»:
«ПАРАЛИЗОВАТЬ. Это единственное слово, имевшее успех, даже за пределами Франции, по причине того, что оно неплохо звучит и имеет греческое происхождение. Большое число честных писателей пользуются им с искреннейшим прямодушием, и я всегда оказываюсь одинок в своем мнении, когда об этом заходит речь, ибо я не принимаю его, поскольку не могу его терпеть, но я не отступаюсь и никогда не отступлюсь. Если уже существовало слово “расслабить”, какая нужда в глаголе “парализовать”? Если это одно и то же, он бесполезен, если же он говорит о большем, то вводит в заблуждение, когда говорящий хочет сказать о меньшем. Доктора уже давно используют это слово как научный термин в отношении паралича: это единственная область его применения, ибо, происходя от глагола “решить”, он становится неуместен в любом другом вопросе. Французский язык беден, но все же не нищ: если ему требуется новое слово, его можно почерпнуть в более чистых источниках, сообразных с философией, назначение которой в том, что касается слов, состоит в их разложении на части прежде усвоения.
Если была нужда в новом слове, не являющемся синонимом, созданном, чтобы выразить несколько больше, нежели «расслабить», отчего же было не взять его у нас, по праву справедливого отмщения: поскольку богатый во все времена обкрадывает бедного, мы откровенно признаем, что, касательно языка, обкрадывали французов, как могли.
У нас есть слово “assiderare”, происходящее от латинского “siderari” (вызвать резкий упадок сил, поразить, ошеломить). “Парализовать” же, повторяю, было уместно в устах врачей. Троншен сказал мне сорок лет назад, что глаукома – это болезнь, неизлечимая при парализованной радужной оболочке, равно как парализованные слуховые нервы делают неизлечимой глухоту (…).
В заключение скажу, что слово “парализовать” выражает слишком много. Это слово как будто убивает, тогда как “расслабить” оставляет еще немного жизни. Например, старость расслабила все мои члены, и все мое существо подобно рубашке из наилучшего полотна, все части которой одинаково стареют вместе, пока вся она не обратится в лохмотья, так и старость постепенно доберется до конца. Если бы старость их парализовала, я бы оказался паралитиком, мало чем отличающимся от мертвеца, каковым я не являюсь, хотя в целом ослаб» [2] .
Этот тщательный анализ следовало бы привести целиком, настолько он симптоматичен! Какое ожесточение, порожденное уже не одним только радением к языку, не одной этимологической и лексикологической точностью! «Парализовать» – слово, которое убивает. Вот так же и здесь, в Ка-Реццонико, все слишком застывшее, отвердевшее, в общем – омертвелое. Не хватает бесчисленных маррутов, скорости передвижения, свойственной Казанове. Всю свою жизнь он разъезжал из страны в страну и из города в город: Венеция, Падуя, Корфу, Константинополь, Венеция, Анкона, Рим, Неаполь, Марторано, Дрезден, Прага, Вена, Лион, Париж; через всю Италию – Милан, Мантуя, Чезена, Болонья, Парма, Виченца; Женева, Венеция, Париж, Дюнкерк; в Голландию – Амстердам, Гаага; Мюнхен, Кельн, Бонн, Штуттгарт, Страсбург; в Швейцарию – Цюрих, Баден, Солер, Берн, Базель, Лозанна; во Францию – Экс-ле-Бен, Гренобль, Авиньон, Марсель, Лион, Мец, Антиб; снова в Италию – Генуя, Ливорно, Флоренция, Неаполь, Болонья, Парма, Турин; снова в Париж; потом в Лондон. Затем в Россию: Рига, Митава, Санкт-Петербург и Москва; в Пруссию и в германские государства: Берлин, Везель, Дрезден, Лейпциг, Людвигсбург, Кельн, Ахен, Аугсбург; в Испанию: Мадрид, Толедо, Сарагоса, Валенсия, Барселона, проездом через Францию: Париж, Монпелье, Ним, Экс-ан-Прованс, Марсель; снова Прага, потом Спа и Варшава; в очередной раз Италия, Ницца, Турин, Парма, Ливорно, Пиза, Сиена, Рим, Неаполь, Сорренто, Болонья, Триест, Горица, через Лугано. Разумеется, Венеция. Вена, Дукс, Дрезден, Прага, Лейпциг. И снова незаменимая Венеция, остающаяся (по меньшей мере, когда он имеет на это право) отправной точкой всех его перемещений, обязательным местом пересечения его дорог.
Казанова никогда долго не сидит на месте. Не обустраивается. Вечно проездом, никогда нигде не селится окончательно. Он мчится, снует по Европе, колесит по ней вдоль и поперек, «проникая с завидным постоянством в самые просвещенные круги своего времени (…), где французский язык служит практически повсеместно языком общения. Повсюду он устраивается, как у себя дома (…). Свободный как ветер и свободный от всяких патриотических предрассудков, он открыто беседует с турецким эрудитом, кельнским курфюрстом или еврейским судовладельцем из Амстердама». Нигде он не чужой, повсюду он дома. «Он принадлежит к той обширной стране, не имеющей для него границ, где говорят и думают по-французски; к Европе беседы и галантности». Но как бы быстро он ни привыкал к любому новому обществу, его нельзя надолго удержать в одном и том же месте. Он собирается в момент, раз – и след простыл, и вот уже он мчится, скачет, пересекает границы одну за другой. В этом смысле знаменитый побег из венецианской тюрьмы Пьомби – больше, чем рядовой факт биографии. Каким бы эффектным он ни был, это очередной пример непреодолимой силы движения, которая руководила Джакомо Казановой, не зная никаких преград. К женщинам он относился так же, как к городам и королевским дворам. «Заподозрив, что одна из них хочет заставить его остановиться, он исчезал. Явления Казановы зрелищны, его отъезды незаметны. Они часто напоминают бегство». Вот почему более верным способом приблизиться к сущности Казановы и его личному опыту счастья было бы не выставлять самые утонченные порождения эстетики его века, а перечислить названия средств передвижения: дилижанс, дормез, гондола, карета, рыдван, берлина, ландо, коляска… Ибо именно от их элегантности и удобства, от их быстроты зависели для Казановы его искусство отъезда, его шансы удрать. Это настолько верно, что, как только у него появились средства, он, долгое время путешествовавший пешком, купил собственную коляску, чтобы проехать через всю Францию от Лиона до столицы, – легкую, быструю и разборную: «Я купил коляску, которую называют одиночкой, о трех окошках, на двух колесах, с оглоблями, на рессорах, с обивкой из пунцового бархата, почти новую. Она обошлась мне в сорок луидоров. Я отправил в Париж дилижансом два дорожных сундука, при себе же оставил лишь несессер, и собирался отправиться в путь на следующий день в шлафроке и ночном колпаке, намереваясь покинуть коляску, лишь миновав пятьдесят восемь станций по самой хорошей дороге во всей Европе» (III, 97). В случае необходимости Казанова не колеблясь велит разобрать коляску. Так, ему удалось в разгар зимы перейти Альпы через перевал Сен-Бернар за три дня (настоящий рекорд), с семью мулами, тащившими его сундуки и разобранную на части коляску. Хотя обладание собственным экипажем позволяло ему самому выбирать свой путь, он никогда не обладал преимуществом на почтовых станциях, где меняли кучера или лошадей. Для вечно торопящегося путешественника это создавало невыносимые проволочки, еще усугублявшиеся бесчисленными таможнями и мытными дворами вдоль дорог, не говоря уже о войнах, которые порой заставляли его делать длинный крюк.
Утверждая, что существует лишь четыре категории людей, совершающих длительные путешествия – моряки, купцы, солдаты и миссионеры, Жан-Жак Руссо позабыл о целом братстве путешественников, процветавшем в XVIII веке, – об авантюристах, к которым принадлежал Джакомо. Они «могут поддерживать свою личность лишь ценой беспрестанной смены мест проживания. Обжегшись в одном месте, они стараются оттуда удрать, проводят черту между собой и полицией, появляются в другом месте, блистают там несколько недель, потом, снова разоблаченные, несутся галопом на почтовых в поиске новых простофиль, в погоне за состоянием, которое бесконечно от них ускользает». Вечные кочевники, они встречаются и пересекаются на всех дорогах и во всех столицах Европы, составляя удивительную галерею персонажей, от самых живописных до самых беспокойных, каких зачастую знавал Казанова. «Если вы захотите узнать что-нибудь подлинное обо всех авантюристах на земле, наших современниках, приходите ко мне, ибо я знал их всех funditus et In cute», – писал Казанова под старость в письме, адресованном из Праги, 28 июля 1787 года графу Максимилиану фон Ламбергу. Эти «рыцари фортуны» звались Джузеппе Бальзамо, он же граф Алессандро Калиостро, граф Сен-Жермен, Анж и Сара Гудар, музыкант Джузеппе Даль’ Ольо, и это лишь некоторые из тех, кого лично знавал Казанова.
Все пользовались свободой передвижения, которая, возможно, и существовала-то в полной мере лишь в XVIII веке. Один из персонажей романа «Очарованье Рима» бельгийского писателя Алексиса Кюрвера еще в 1957 году заметил, что «Европу объединяли на бумаге, тогда как на границах бесконечно увеличивалось число таможенников и жандармов. Эразм, Шекспир, Рубенс, Моцарт, принц де Линь сегодня уже невозможны: им бы отказали в визе, а багаж конфисковали. Им потребовалось бы заполнять бланки, вместо того чтобы создавать свои произведения». И когда рассказчик возражает ему, что никогда столько не путешествовали, как сегодня, тот отвечает: «Отлично. Но путешествуют группами, по приказу, две недели в год, тихо-мирно, показывая, что́ у тебя в чемодане и в бумажнике. Или же, если вы чиновник, вы сколько угодно разъезжаете за счет фирмы, пересекаете океаны, рассекаете воздух в самолетах, чтобы, не теряя ни минуты, присутствовать при болтовне, на конгрессах, организованных в рамках “культурного сотрудничества” или чего-нибудь вроде этого. В рамках! Наша эпоха живет и путешествует “в рамках”!»
Другим аспектом хронического непостоянства венецианца была кутерьма с псевдонимами: Джакомо Джироламо Казанова будет еще и шевалье де Сенгалем, графом Фарусси (облагородив фамилию матери), Паралисом по имени своего ангела, Гульнуаром, Эконеоном, Антонио Пратолино и Эмполемо Пантенессой, пастухом в Римском Аркадийском обществе. Кстати, в «Истории моей жизни» упомянут необычный ономастический эпизод. Однажды, будучи в Аугсбурге, Казанова получил приказ явиться к бургомистру, который спросил его, почему он носит ложное имя, заставляя величать себя Сенгалем, тогда как зовется Казановой:
«Я принимаю это имя, вернее, принял его, потому что оно мое. Оно принадлежит мне на столь законных основаниях, что если бы кто-нибудь посмел его носить, я бы отспорил его всеми путями и всеми способами.
– Каким же образом это имя принадлежит вам?
– Я его создал; но это не помеха тому, что я также и Казанова» (II, 728).
Бургомистра это не убедило. Он полагал, что носить одновременно два имени невозможно и, разумеется, запрещено. Он не понимал, как это можно самому создать свое имя:
«Это проще простого (…). Алфавит принадлежит всем; сие неоспоримо. Я взял семь букв, соединил их таким образом, что получилось слово “Сенгаль”. Это слово пришлось мне по душе, и я принял его в качестве своего наименования, будучи твердо убежден, что поскольку никто не носил его прежде меня, никто и не имеет права оспаривать его у меня, а тем более носить без моего согласия».
Когда сбитый с толку градоначальник напомнил ему, что фамилией человека может быть только фамилия его отца, Казанова ему заметил, что его собственное имя, которое он носит по праву наследования, не существовало веки вечные. Однажды его пришлось-таки сочинить кому-то из его предков, не унаследовавшему фамилии от отца, пусть бы тот звался хоть Адам!
Если Казанова так настаивает на относительности фамилий, в которых нет ничего вечного и неизменного, то лишь потому, что расширяет поле своей суверенной свободы, присваивая право быть творцом собственного имени, а еще потому, что теперь становится совершенно невозможно с уверенностью определить, кто он и где он. Вам кажется, что вы настигли и назвали его по имени в том или ином месте, а он уже уехал под другой фамилией. Книга, претендующая на рассказ о Казанове, должна увлечь читателя в головокружительный вихрь географических названий и имен.
Кроме того, прежде чем приняться за подобный труд, необходимо ответить на важный вопрос, от которого нельзя отмахнуться. Зачем нужна биография Казановы, раз его автобиография уже представляет собой рассказ о его жизни? «Достойная или недостойная, моя жизнь – моя материя, моя материя – моя жизнь. Я прожил ее, не думая, что когда-нибудь мне придет охота писать, и она может показаться интересной, какой, возможно, не была бы, если бы я прожил ее с намерением описать на старости лет и более того – опубликовать» (I, 4). Это нужно понимать буквально. Все работы бесчисленных казановистов-любителей, проводивших частное расследование, окончательно подтвердили: в «Истории моей жизни» все или почти все – правда. Даже если ему случается не раз путаться в датах (весьма вероятно, что без всякого умысла), факты подтверждаются всякий раз, когда их возможно проверить. Нет, в целом он не притворяется, не сочиняет, ему даже нет нужды романизировать, настолько его жизнь похожа на роман, хотя он замечательный рассказчик, умеющий преподнести свои удивительные приключения. Долгое время в Казанове хотели видеть лгуна, сочинителя, выдумщика, вероятно, чтобы оградить себя от него. Ничего подобного. Каждый раз, когда его утверждения возможно сопоставить с документами того времени, приходится признать, что в большинстве случаев он говорит правду. Разумеется, ему случается приукрашивать, прибавлять или, наоборот, кое о чем умалчивать. Как можно хоть на минуту поверить в полную объективность рассказа о себе самом? Тем не менее, с некоторыми поправками, его биография уже написана и со всех точек зрения несравненна и превосходна. Вот почему почти все биографии Казановы похожи на дурные вытяжки, на неловкие и натужные резюме «Истории моей жизни». Даже некоторым из самых свежих эссе, написанных лучшими писателями, не удалось избегнуть опасности парафразы, производя впечатление, что их задача – всего лишь избавить наших современников от необходимости читать сам оригинал, который довольно-таки длинен и порой, надо признать, скучен и не лишен повторений. Теперь понимаешь, почему множество авторов предпочли оттолкнуться от написанного Казановой, чтобы закрутить новые романы: Герман Гессе в «Обращении Казановы», Артур Шницлер в «Возвращении Казановы», Шандор Мараи в «Разговоре в Больцано», Эндрю Миллер во «Влюбленном Казанове» используют «Историю моей жизни» как дрожжи, на которых произрастает новый вымысел. Чтобы не повторять Казанову, остается лишь выдумать для него новые приключения, которым, как ни крути, с большим трудом удается сравниться с «настоящими» перипетиями из его мемуаров.
Таким образом, и речи не может быть о пересказе событий, столь замечательно изложенных самим Джакомо Казановой. Этим объясняется структура моей биографии, в которой, в целом придерживаясь хронологии более чем бурной жизни самого знаменитого венецианца после Марко Поло, будут чередоваться места и поступки, путешествия и положения, перемещения и действия, такие, как: учиться, желать, заражаться, влюбляться, соблазнять, любить, казаться, изменять, играть, беседовать, подкрепляться, шпионить, писать, умирать. «История моей жизни» построена одновременно на развитии и повторе. Приключения, партнеры, ситуации, места действия постоянно меняются, но манера действовать и вести себя остается прежней. На самом деле нет ничего более цикличного, чем «История моей жизни».
II. Венеция в 1725 году
Граф Пьер Дарю в своей монументальной «Истории Венецианской республики» в девяти томах, вышедшей в 1821 году, заканчивает рассказ о борьбе Светлейшей республики с турками (конец которой положил договор, заключенный в Пассаровице 21 июня 1718 года), отмечая: «На этом заканчивается история Венеции», – хотя ему оставалось написать еще три тома. Весь XVIII век для Венеции будет лишь долгой агонией, апатичной и патетичной, и Бонапарту, в общем-то, придется лишь прикончить полумертвого: «Сведенная к пассивному опыту, она больше не поддерживает войн, не заключает перемирий, не выражает своей воли. Наблюдая за событиями со стороны, во избежание того, чтобы принимать в них участие, она делает вид, будто они ее не интересуют. Прочие страны, видя, что она твердо придерживается системы бесстрастия, не удостаивают спросить ее мнения о том, что происходит у ее ворот (…). Одинокая посреди государств, невозмутимая в своем безразличии, слепая в отношении своих интересов, бесчувственная к оскорблениям, она жертвовала всем своему единственному желанию – ничем не досаждать другим государствам и сохранять вечный покой».
Если верить большинству историков и критиков, Венеция XVIII века уже не была Венецией. Она превратилась в тень самой себя, ностальгическое обтрепавшееся воспоминание о былой военной и торговой мощи. Блестящая победа над турками при Лепанто, в 1571 году, уже далеко. Полное вырождение аристократических добродетелей и тенденция ссылаться на мрачную когорту нравоучителей: «Ослабление дисциплины и уравновешенности нравов; отказ от начальствующих и ответственных постов; безразличие и политический скепсис или же преувеличенно непоколебимые консервативные настроения и жадность к привилегиям; продажность и торговля должностями; склонность к мотовству, волокитству, гульбе; нездоровая страсть к безумной пышности и слепящей роскоши; ложная риторика в манерах, церемониале, языке; утомление боевых инстинктов и стремление к миру любой ценой». И как полагается, за забвением обычаев и упадком политического строя должен был последовать упадок искусства.
На самом деле XVIII век во многих отношениях – настоящий ренессанс, просто благодать после ужасающих несчастий века XVII: крупного экономического кризиса с 1620 года, страшной чумы 1630 года, унесшей за полгода 80 тысяч человек, падения Кандии 5 сентября 1669 года и потери Крита, самого последнего уголка чудесной торговой империи, которую основала Венеция на левантийском побережье Средиземного моря, землетрясения 4 марта 1678 года, нанесшего значительный ущерб. После стольких страданий, проигранных войн, общего обеднения, эпидемий мрачного и зловещего XVII века век XVIII был пережит венецианцами как возрождение. Доказательство: на XVIII век в Светлейшей приходится расцвет архитектуры. Джорджо Массари, построивший также палаццо Грасси, завершил строительство дворца Реццонико, а Антонио Гаспари – палаццо Пезаро, оба начатые в конце XVII века Балдассаре Лонгеной. Со своей стороны, Доменико Росси создал чертежи внушительного дворца Корнер делла Регина, выходящего на Большой канал. После суровых испытаний XVII века нужно наслаждаться жизнью, развлекаться, забавляться, смеяться, «карнавалить». Если венецианцы считают, что имеют право вести веселую и легкую жизнь, то не потому ли, что сознают: их история уже позади? «Расслабленные миром; более не вмешиваясь в интересы и споры вокруг себя; сохраняя перед лицом спорящих или дерущихся держав позицию вооруженного, а больше безоружного мира; проводя внешнюю политику любезности и учтивости; следуя внутренней политике снисходительности и попустительства; беседуя с послами, проживающими в ее дворцах, лишь о вздоре приятного ничегонеделания; и как будто приобретя за весь свой долгий опыт лишь бесконечную недоверчивость и дипломатическую проницательность старика, Республика более не имеет другой истории, кроме истории счастливых народов». Венецианцы наконец-то свободны от своих вековых и тягостных исторических обязанностей. Какое облегчение! Какое отдохновение! История свершилась, остаются только праздность и наслаждение. «В XVIII веке Венеция – зачарованный остров, аббатство Телема, розовый песок неведомой страны; светлый и безумный город маскарадов, серенад, переодеваний, развлечений, путешествий на остров Киферы в золотой мишуре и с бумажными фонариками; “европейский Сибарис”, по выражению Фосколо; “свободное и блаженное обиталище граций”, как сказал Альгаротти; “самое восхитительное состояние для свободного и праздного человека”, как писала графиня Винн женевцу Губеру». Не впадая в наивную и идиллическую идеализацию, тем не менее нельзя спорить с тем, что эта Венеция пренебрегла влиянием на обширных просторах Средиземного моря ради передышки и отдыха, твердо решившись как можно приятнее потратить свои сказочные богатства, накопленные за века завоеваний и торговли.
Так пусть же начинается праздник! А в области празднеств венецианцы – непревзойденные специалисты. Любой повод хорош, церковный или мирской. Однажды я отыскал у букиниста необычный путеводитель по Венеции, датированный концом XVIII века, – именно путеводитель, а не путевые заметки. С программой посещений на каждые полдня, списком и подробным описанием памятников, дворцов, церквей и картин. Вот доказательство, если в нем была нужда, что уже в XVIII веке Венеция являлась туристическим центром в современном смысле этого слова, посещаемым всею состоятельной Европой во время больших турне. Хотя главным направлением оставался Рим, Венеция представляла собой обязательное дополнение, глоток вольности после суровых и строгих уроков прошлого. Разумеется, в этом путеводителе очень длинная глава отводится перечислению всех праздников в Светлейшей республике. Только в январе отмечается не менее пяти важных праздников. Первого января – торжественное богослужение в соборе Святого Марка, с трехдневным выставлением святого причастия. Третьего – на площади Святого Марка устраивается большой крестный ход с участием всей венецианской знати. 6-го – специальный праздник, чтобы составить программу празднеств на весь год: дьякон собора Святого Марка оглашает расписание переходящих праздников. 14-го – праздник святого Пьетро Орсеоло, который был дожем. 17-го – вручение премии в два дуката каждому из аристократов, отправляющихся в Совет на выборы. 31-го – праздник в честь переноса тела святого Марка в Венецию, состоявшегося в 828 году. И так из месяца в месяц. Не забывая, естественно, о ежегодном карнавале – великом времени развлечений и наслаждений. Между прочим, этот карнавал очень долгий, поскольку он начинался в первых числах октября с открытия театров, прерывался на период Рождественского поста, возобновлялся 26 декабря на праздник Святого Стефана и продолжался до «жирного вторника», последнего дня перед началом Великого поста, который Сенат сделал праздничным с 1296 года. «Нарушения, беспутство, роскошь и развлечения царили тогда безраздельно… Все пользовались неограниченной свободой, ибо маска, связанная с неповиновением, означала в Венеции равенство между общественными классами. Вне карнавала ее использование не только “допускалось”, но и, при различных обстоятельствах, навязывалось правительством. Таким образом, венецианцы и чужестранцы носили маски в период, составлявший не менее шести месяцев». Венеция покинула историческую сцену ради театральной. Она больше не вмешивается, не действует, она выставляет себя напоказ, лицедействует. Не случайно, что XVIII век породил великих мастеров городских пейзажей, с безумной скоростью плодивших свои полотна, те самые «ведуты», как для богатых патрициев, так и для иноземных, в основном английских туристов, хотевших сохранить памятку о своей поездке.
Вот какой образ Венеции XVIII века рисует поэт-вольнодумец Алвизе Баффо, который (мы еще к этому вернемся) сыграет основную роль в формировании и посвящении юного Казановы:
«В Венеции царит такая веселость, там ведут столь приятную жизнь, что я думаю, во всем мире нет ничего подобного. / Столько изнеженности в привычках, столько грации в манерах, в городе столько красавиц, что он как будто посвящен Венере. / Здесь уже не встретишь былой суровости; все женщины сегодня принимают вас радушно, куда бы вы ни явились. / Замужние женщины более не живут в удалении от мира, ночью и днем они разъезжают по городу / Наедине с милым другом, и за ними не следует, как прежде, муж-колпак. / Можно свободно нырнуть к ним в постель, и муж ничего не узнает, а если узнает, то не встревожится. / (…) Здесь множество дворян, сплошь одетых по французской моде и проедающих все, что у них есть. / (…) Они проводят целые ночи в пирах, за игрой и пением; и в это время их жены предаются блуду с любовниками. / Игорные дома в моде. Роскошь и наслаждения, которые в них можно найти, привлекают толпы людей, оставляющих там свои цехины. / Деньги текут ручьем; город становится от этого красивее; но порок истощает все кошельки. / Не будь этих пороков, об артистах бы совсем позабыли, и они бы исчезли. / Не будь честолюбия, чревоугодия и любви, огромные сокровища так и были бы схоронены в кубышке. / Жаль, что в городе не осталось шлюх, но замужние женщины взялись их заменить. / Профессиональная шлюха – вещь, которой каждый может располагать, тогда как замужняя женщина отдастся не каждому. /(…) Есть еще толпа виртуозов, певиц и танцовщиц, проказливых кобылок, на которых так приятно ездить верхом.(…) / Танцовщицы и певицы живут на широкую ногу, сегодня они королевы, водящие мужчин за концы. (…) /Да здравствует же этот город, средоточие наслаждений, равно приятный для чужестранцев, как и для местных уроженцев». Тратить дукаты, чтобы поражать нарочитой роскошью построек, коллекций, пиров и празднеств, спускать безумные деньги на игру, соблазнять и любить женщин всех сословий – вот основные занятия богатых венецианцев в XVIII веке. Джакомо Казанова в этом смысле – «продукт» своего города и своего века, с тем только (весьма значительным) отличием, что он ни благороден по рождению, ни богат. Его жизнь столь исключительна потому, что он играл роль богатого венецианца-космополита, никогда не обладая настоящим личным состоянием.
III. Родиться дважды
Для автора «Истории моей жизни» все началось по-настоящему в августе 1733 года, когда юному Джакомо было восемь лет и четыре месяца: «Я стоял в углу комнаты, нагнувшись к стене, поддерживая голову руками и не сводя глаз с крови, обильно струившейся на землю из моего носа» (I, 17). Очередное кровотечение: бедный Джакомо постоянно теряет кровь. Ту долго не удается унять, так что в общем представлении он – не жилец. На земле долго не задержится, считают близкие, уже свыкшиеся с мыслью о его скорой смерти. По счастью, добрая и чуткая бабушка с материнской стороны, Марция Фарусси, начеку: она отвезла внука в гондоле к одной колдунье с Мурано, которая, получив дукат серебром, устроила целый магический обряд, способный впечатлить ребенка, уже и так напуганного постоянной кровопотерей. Заперла его в ящик, откуда он слышал весь поднятый вокруг шум – смех, плач, крики, пение и удары по ящику. Затем его выпустили, обласкали, раздели, положили в кровать и завернули в простыню, пропитанную дымом снадобий, которые сожгла колдунья. На следующую ночь, как и предупреждала колдунья, приказавшая никому ничего не рассказывать, «я проснулся и увидел, или подумал, что увидел, что из камина вышла ослепительная женщина в большом кринолине, в платье з роскошной ткани, а на голове ее была корона, усыпанная драгоценными камнями, которые, как мне показалось, горели огнем. Она медленными шагами, величественно и спокойно подошла и присела на мою постель. Достала из кармана коробочки и высыпала их содержимое мне на голову, что-то бормоча. После долгой речи, обращенной ко мне, из которой я ничего не понял, она поцеловала меня и ушла так же, как появилась; я же снова заснул» (I, 17–18). Какое прекрасное начало для неисправимого обольстителя – вот так вступить в жизнь и обрести здоровье благодаря ночному посещению прекрасной дамы, которое он должен хранить в тайне, если не хочет лишить себя счастья в будущем!
Это возрождение (поскольку кровотечения отныне станут все реже и слабее и надежда вернется) – его настоящее рождение. До шума и жестикуляции колдуньи, до этого фееричного явления женщины не было ничего, абсолютно ничего. Ни малейшего детского воспоминания, о каком можно было бы рассказать. Угрюмый, слабенький, лишенный аппетита, не способный ни к чему приложить старание, с глуповатым видом, с вечно раскрытым ртом, как у дурачка с рождения, маленький Джакомо не жил, а прозябал: «густота моей крови была причиной моей глупости, которая читалась на моей физиономии» (I, 20). Почти идиот, в общем, умственно отсталый. И вдруг – чудо! Начало исцеления, которое нужно закрепить и довести до конца, сменив обстановку. Он отправится в пансион в Падую, к некой госпоже Мида, жене полковника ополчения Венецианской республики. На самом деле, условия там были очень суровыми. В доме грязно, постель отвратительная, пища плохая. Неважно. Джакомо старается и учится у молодого священника, доктора Гоцци, которому поручено его образование. В рекордное время он наверстывает упущенное. Через месяц он уже так хорошо читает, что с ним переходят к грамматике. Быстрые, даже поразительные успехи, так что вскоре учитель поручает ему следить за тем, как другие ученики готовят уроки.
И все же, если верить Казанове, он не был вундеркиндом. Ничего общего с Моцартом или Руссо, который, рассудив в том же возрасте, что прочел уже слишком много романов, перешел непосредственно к изучению Плутарха. Слишком долго длился латентный период перед его истинным рождением, эмоциональным и интеллектуальным. Огромный пробел перед пробуждением сознания. В его памяти не сохранилось ничего от первых восьми лет, проведенных в Венеции в доме бабушки Марции Фарусси, на улице Монахинь, рядом с Большим каналом и церковью Святого Самуила со старой колокольней XII века в венецианско-византийском стиле, увенчанной пирамидальным шпилем, покрытым позеленевшими от времени свинцовыми листами. Именно в этой церкви Святого Самуила 5 мая 1725 года был крещен Джакомо Джироламо Казанова, родившийся 2 апреля на улице Комедии, ставшей потом улицей Ка’Малиперо, в двух шагах от театра Сан-Самуэле. Если захотеть действительно понять Джакомо Казанову, нужно обязательно погулять подольше по этому невзрачному кварталу со скромными узкими переулками, темными и переплетенными друг с другом, над которыми отныне восстало во всем своем эстетско-коммерческом великолепии отреставрированное палаццо Грасси. Нужно пройти по улице Комедии, выходящей на площадь Святого Самуила, на которой мраморная доска, установленная заботами городского турбюро, напоминает прохожим (которые, кстати, никогда здесь не ходят) о рождении знаменитого венецианца: «В одном из домов на этой улице 2 апреля 1725 года родился Джакомо Казанова». Нужно было родиться в темном и тесном переулке этого бедного квартала, чтобы до такой степени вожделеть яркой пышности европейского космополитизма и роскошного великолепия королевских дворов.
В «Кратком очерке моей жизни», написанном под конец его существования, чтобы ответить на наивные вопросы из писем двадцатидвухлетней девушки, влюбившейся в старого обольстителя, некой Сесиль фон Роггендорф, он привел некоторые дополнительные подробности относительно своего рождения: «Мать произвела меня на свет в Венеции 2 апреля, на Пасху 1725 года. Накануне ей сильно хотелось раков. Я их очень люблю». Не будем задерживаться на том факте, что 2 апреля 1725 года не приходилось на Пасху, выпав на понедельник, и что Казанова слегка подтасовал листы календаря, чтобы облачиться в одежды Спасителя и обеспечить себе с самого рождения славное воскрешение путем написания мемуаров. Запомним только, что он останется верен своей матери (к которой не питал нежных чувств), по меньшей мере, через насмешку, своей любовью к ракам, грязного зеленовато-серого цвета, когда они сырые, но изящно красным, когда сварены. Очевидно, что под лукавым пером Казановы они являются едва прикрытым метафорическим изображением красавиц, которых от желания бросает в жар и которые розовеют, даже более, в пылу наслаждений. Даже если вы не передали мне ничего другого, дражайшая матушка, по меньшей мере я обязан вам этим выраженным вкусом к самой нежной краснеющей плоти. Да, он всегда будет сильно ее хотеть, он будет любить ее безумно.
За тринадцать месяцев до того, 27 февраля 1724 года, его родители, Гаэтано Джузеппе Джакомо Казанова и Джованна Мария Фарусси, сочетались браком в церкви Святого Самуила в присутствии епископа Пьетро Барбариго. Брак по любви, в этом нет сомнений, поскольку Гаэтано решился похитить свою милую, чтобы жениться на ней, шестнадцатилетней красавице, родившейся в августе 1708 года на Бурано и потому получившей красивое прозвище Буранелла. В самом деле, занимаясь отвратительным ремеслом актера, отвергаемым и презираемым венецианцами в той же мере, в какой они обожали театр, он не имел никакой надежды получить благословение ее отца, сапожника Джироламо Фарусси, и ее матери Марции. Если последняя, поставленная перед свершившимся фактом, покричала-покричала, да и простила, отец в буквальном смысле слова умер от горя, как сказал Казанова, хоть ему и противоречит церковная книга прихода Святого Самуила, запись о браке Гаэтано в которой свидетельствует, что отец невесты к тому времени уже скончался.
По правде говоря, Гаэтано Казанова в этом квартале знала каждая собака: он не пользовался хорошей репутацией и считался субъектом сомнительных нравственных устоев. Родившись в Парме в 1697 году и прибыв в Венецию году в 1723-м, он поступил актером в театр Сан-Самуэле, принадлежавший богатому патрицианскому семейству Гримани. По всей видимости, всем в приходе была известна (возможно, он сам неосторожно и бестактно этим хвалился) история его шумного романа с актрисой Джо-ванной Беноцци, побывавшей замужем за Франческо Баллетти и Франческо Кальдерони. Следуя за этой артисткой по прозвищу Фраголетта (Клубничка), Гаэтано и оставил в 1715 году Парму и свою семью и стал танцовщиком, потом актером. Не будем ставить под сомнение соблазнительность и талант Фраголетты, которая, по словам самого Гольдони, была неподражаема в амплуа субретки, но все же она, родившись в 1662 году, была на 35 лет старше своего молодого любовника. Встретив в 1748 году в Мантуе бывшую актрису, которая двадцатью пятью годами раньше была любовницей его отца, Казанова создал ужасный, убийственный ее портрет: «Ее убор не поразил меня так, как она сама. Несмотря на морщины, она белилась и румянилась; сурьмила брови. Открывала взгляду половину своей дряблой груди, которая вызывала отвращение именно потому, что показывала, чем была когда-то, и две вставные челюсти. Ее прическа была всего-навсего париком, плохо прилегавшим на лбу и висках; руки ее дрожали так, что и мои затряслись, когда я их пожал. Я с ужасом видел следы уродливой старости на лице, которое некогда привлекало любовников, прежде чем увянуть от времени. Выводило же меня из себя детское бесстыдство, с каким отрицалось время и выставлялись мнимые прелести» (I, 451).
Страшное обвинение! Однако, если верить Карло Гольдони, также видевшему ее в Мантуе в апреле того же 1748 года, Фраголетта «в свои восемьдесят пять лет еще сохранила следы красоты и довольно живые и острые проблески ума». Если Казанова присочиняет, то, несомненно, потому, что сводит старые счеты со своим детством, со своими родителями, с первой подругой своего отца. Он уже отмечал, что во времена своей любви к театральной субретке его отец выделялся «своими нравами еще в большей степени, чем своим талантом». Надо думать, что положение молодого титулованного любовника стареющей актрисы, которой уже далеко за пятьдесят, вызывало пересуды у публики, более позабавленной, чем действительно возмущенной. То ли из непостоянства, то ли от ревности, скорее же всего просто-напросто от отвращения, он бросил ее и уехал в Венецию, хотя с театром не расстался. Несмотря на все свои торжественные обещания теще никогда не заставлять супругу выходить на подмостки, он вскоре и ее увлек на это поприще. Едва ли год прошел после рождения Джакомо, как его мать передала ребенка бабушке, отправившись с мужем в Лондон, где состоялся ее дебют. Вернувшись в Венецию, она играла в театре Сан-Самуэле.
И все же, судя по всему, Гаэтано считал, что проклятое актерское ремесло поломало ему жизнь, поскольку на смертном одре он отрекся от театра. Тем не менее, хотя ни один из его детей не вышел на подмостки, за исключением сестры Казановы Марии Маддалены, некоторое время бывшей танцовщицей в Дрездене, его супруга с успехом продолжала карьеру актрисы.
Теперь лучше понимаешь, почему Казанова ни словом не обмолвился о первых восьми годах своей жизни. Если орган памяти наконец развился в нем и его жизнь как мыслящего существа началась лишь в августе 1733 года, в самый год смерти его отца, то этим он хотел намекнуть будущим и предполагаемым читателям, что родился не от своих отца и матери, а, если так можно сказать, в крови и через нос, однажды в Мурано, в их отсутствие и в присутствии единственной родственницы – своей дорогой бабушки по матери, более чем через восемь лет после того, как его мать разрешилась от бремени. Весь театральный период своих родителей, связанных единым делом и выступающих на сцене за рубежом, период своего «подкидышества» в Венеции у Марции, он предает забвению. Не помнит о нем, потому что не хочет помнить. «Отец с матерью никогда со мной не разговаривали», – пишет он. Странное уточнение, которое выдает его с головой, поскольку наводит на мысль о его жизни в семье до достижения восьми лет и четырех месяцев: через пять месяцев после того отец его умер и, таким образом, всякие разговоры с сыном оборвались окончательно.
Если Казанова ничем не обязан своим родителям – отцу, преждевременно ушедшему из жизни через пять месяцев после его настоящего рождения, и матери, веселой и сияющей красотой, но легкомысленной и наслаждающейся доступными удовольствиями, несколько ветреной и поверхностной, готовой переложить на чужие плечи заботу о воспитании и образовании Джакомо, – значит, он всем обязан самому себе. Мало радости быть отпрыском простых комедиантов, скоморохов, фигляров, которым толпа рукоплещет, пока они на сцене, но презирает, как только они с ней смешиваются. Какими бы театралами ни были венецианцы XVIII века, профессия актера считалась у них низменной и общественно неприемлемой.
Да и верно ли, что Гаэтано его отец? Уже в 1755 году, в романе под заглавием «Удачливый комедиант», полном намеков, где Джакомо Казанова выведен в образе г-на Ванезио (то есть Счастливчика), аббат Кьяри, иезуит, бывший, надо сказать, личным врагом будущего автора «Мемуаров», называет его незаконнорожденным и живописует его яростными мазками: «Происхождение г-на Ванезио было неизвестно, но его называли незаконнорожденным. Он был хорош собой, с оливковым цветом лица, приятных манер и невероятно самоуверен. Это была одна из тех звезд, которые сияют в обществе, хотя неизвестно, откуда взялся их блеск, на что они живут, ничего не делая, не имея ни состояния, ни дела, ни способностей (…). Влюбленный до одержимости во все заграничное, он говорит лишь о Лондоне и Париже, как будто, кроме этих славных столиц, в мире больше ничего и нет. Вечно ухоженный, как Нарцисс, он ходит, выпятив грудь; пузырь не столь надут воздухом, как он – тщеславием; мельница не столь суетлива. Он беспрестанно всюду протискивается, волочится за всеми женщинами подряд, улучает благоприятные случаи, раздобывает деньги или использует любовные победы для своего продвижения. Со скупыми он прикидывается алхимиком, с красавицами – поэтом, с вельможами – политиком, со всеми – всем. Но на взгляд разумных людей, он добивался лишь того, что выставлял себя на посмешище». Казанова никогда не простит этой безжалостной карикатуры. В 1782 году он издал у Модесто Фенцо такой же роман-ребус, озаглавленный «Ни любви, ни женщин, или Вычищенные конюшни», из-за которого, кстати, был вынужден отправиться в изгнание. В этом романе он дает понять, что на самом деле он – побочный сын богатого патриция Микеле Гримани, сенатора, хозяина великолепного дворца Гримани на углу Руга Джуффиа и Рио ди Санта-Мария-Формоза, прославившегося своей роскошной коллекцией произведений искусства, и владельца не менее трех театров – Святого Самуила (где играли его отец и мать), Святого Иоанна Златоуста и Святого Бенедикта. Правду сказать, могущественное семейство Гримани вездесуще во время детства и отрочества Казановы. Брат Микеле, Алвизе Гримани, стал строгим и властным опекуном Джакомо. Три брата Гримани – Микеле, Алвизо и Дзуане – будут рядом с супругой и детьми у одра умирающего отца. Разглядел ли Казанова в этом постоянном покровительстве, порой навязчивом и неудобном, признание в скрываемом родстве? Вообразил ли он, что Микеле Гримани обладал неким «правом господина» в отношении актрис, служащих в его театре? Выдумал ли он небольшой семейный роман со всеми полагающимися тайными любовными приключениями и побочными детьми, чтобы в своем воображении найти себе гораздо более презентабельного и достойного отца? Смазливая актриса, обрюхаченная знаменитым венецианским сенатором, – это уже совсем другое дело! Разве не поговаривают тут и там, что его брат Франческо, второй сын Гаэтано и Дзанетты, родившийся в Лондоне в 1727 году, – плод трудов принца Уэльского, будущего Георга II? Не говоря уже о Гаэтано Алвизио, его втором брате, родившемся в 1734 году, уже после кончины его отца! Почему аббат Гримани однажды заговорил с его матерью о том, чтобы «наделить вотчиной» эту бездарь, чтобы того можно было посвятить в протодьяконы, а затем в священники ad titulum patrimonii, тогда как в отношении его самого никаких подобных разговоров не велось? Почему брату такое преимущество, тогда как Джакомо одно время тоже прочили в священники? Подобное предпочтение – уже косвенное признание родства. Заметив, что Джакомо приходил в ярость и отчаяние, когда при нем упоминали о его брате, «которого он считал лишь за сводного», Фелисьен Марсо подумал, уж не решил ли Казанова, отличавшийся живостью ума, «нимало не сомневавшийся в законности собственного происхождения и будучи убежден в том, кто именно был отцом его брата, взбесившись на Гримани и рассуждая совершенно очевидным образом, в некотором роде путем взаимопроникновения, не решил ли он распространить отцовство Гримани и на самого себя?».
Вообще-то, в момент написания памфлета, у него возник острый конфликт с одним из членов семьи Гримани, которых он всегда считал своими естественными «покровителями». Во время своего последнего пребывания в родной Венеции, в мае 1782 года, Казанова повстречал у Карло Гримани, сына Микеле, одного офицера, находившегося на службе при Туринском дворе и звавшегося Карлетти. Тот рассказал ему, что генуэзский дипломат Карло Спинола, секретарем которого Казанова стал после неудачного дебюта в театре, за несколько лет до того заключил с ним пари на двести пятьдесят цехинов, что женится на дочери князя Эстергази. Спинола пари проиграл, однако долг не уплатил. Карлетти, знавший о должности Казановы при Спиноле, попросил его вмешаться и напомнить своему хозяину о долге, побудив этот долг погасить. Он пообещал неплохое вознаграждение в случае успеха, и Казанова, в то время сам сидевший без гроша, согласился выполнить унизительное поручение. Однако прежде чем дать согласие, он принял предосторожности, заручившись однозначным уверением в том, что получит вознаграждение, если преуспеет в задуманном, хотя точная сумма, полагающаяся за труды, ему названа не была. Поскольку свидетелем сделки был справедливый Карло Гримани, выступавший своего рода гарантом, у Казановы не было причин для недоверия. Карлетти передал ему оригинал векселя с пожизненным обеспечением, который должен был подписать Спинола, и Казанова полетел домой, добился подписания бумаги и вернулся в кратчайшие сроки к Гримани, чтобы отчитаться в быстром успехе своей миссии. Последующую сцену до нас донес оставшийся неизвестным свидетель: «Офицер взял бумагу, прочел, изучил и признал, что все в порядке: “Все верно, – сказал он, – и я должен уплатить свой долг”. Достав из бумажника какое-то письмо, он передал его Казанове, тот распечатал его и нашел в нем благодарность в размере процентов с капитала пожизненной ренты, гарантированной головой Спинолы. Казанова был поражен и заявил, что положенное ему вознаграждение – не в этом. Карлетти же заявил, что выполнил свои обязательства, что именно таким образом и собирался его отблагодарить и полагал, что сдержал свое обещание. “Да уж! – в ярости воскликнул Казанова. – Да! Действуя такими методами, невозможно не сдержать слова!” При этих словах Карлетти тоже пришел в бешенство, толкал и оскорблял Казанову, называя его самыми низкими и гнусными именами, и Казанова, не в силах сдерживаться, направился к двери, чтобы уйти. Однако ему помешал Гримани, который, присутствуя при диалоге и потасовке, все время молчал, первое же сказанное им слово было повелением Казанове остаться, поскольку он не прав. Казанова остался, Карлетти же продолжал обращаться с ним самым жестоким и кровавым образом. В конечном счете оба ушли, дело получило огласку, толки были многочисленные, мнения разошлись: кто защищал одного, кто другого, но все в один голос заявляли, что Казанова показал себя самым трусливым, самым малодушным из людей, позволив безнаказанно оскорблять себя подлейшим образом. С этой печатью на лбу секретарь Спинолы превратился в предмет всеобщей насмешки, и даже в тех немногих домах, где его принимали, двери перед ним закрылись».
Такое оскорбление пришлось очень некстати для Казановы, переживавшего в 1782 году черную полосу. Он-то надеялся с триумфом вернуться в Венецию, исколесив вдоль и поперек всю Европу, а вышло совсем наоборот. Ему было тем более больно, что его не поддержал Карло Гримани. Тогда Казанова схватился за единственное оружие, которое у него оставалось для борьбы и мести, – перо. Он сотрет пятно со своей чести. Они увидят то, что увидят, когда прочтут его «Ни любви, ни женщин, или Вычищенные конюшни». Они горько пожалеют о своем бесстыдстве, когда прочитают его рассказ об одном из подвигов Геракла – очистке авгиевых конюшен. Все узнают их под прозрачными масками мифологических героев. Он изобразит Карло Спинолу царем Авгием, Карлетти – брешущим псом, Микеле Гримани – Амфитрионом, а Карло Гримани – Алкидом, подлым незаконнорожденным, не имеющим никакого права на имя своей знаменитой семьи. Граф Алемано Гамбара станет Эвристеем, Андреа Меммо – Агесиласом и синьора Каррара – Омфалой. Эконеоном же будет сам Казанова. Это будет самый язвительный из памфлетов. Опьяненный бешенством, он сам себя подбадривал и подначивал. Увлекшись, чтобы извалять в грязи Микеле Гримани, он представил самого себя плодом его любви с некой Иокастой, дочерью атлета Кореба, которая была, разумеется, его собственной матерью, тогда как Карло был якобы плодом тайной связи его супруги с Юпитером, иначе говоря – Себастьяном Джустинианом. За престарелым обольстителем влачился теперь в Венеции шлейф столь сомнительной репутации, что лучше было быть сыном Микеле Гримани, чем отцом Джакомо Казановы! Басня на античный манер, детская и обидная, тонкостью не отличается. Вот, например, гадкий Карлетти в образе брешущего пса, плода отвратительного кровосмешения между Клименом и его родной дочерью Гарпалисой, под началом которого находятся двенадцать тысяч страшных кобелей: «Во главе их был пизантиец, который мог показаться обычным смертным, но взгляд его, звуки, исторгаемые из его груди, и собачьи повадки выдавали в нем пса для тех, кто, изучая предмет, рассматривают его внутренние качества, прежде чем дать определение. Он выражал свои чувства на языке своей родины, но только лаем; оружием, которым он обычно пользовался в нападении, были его клыки, и укусы его были ядовиты. Нюх заменял ему осязание, и именно этому чувству он был обязан лучшим наслаждением, когда обнюхивал зад красивых самок, при виде которых он чувствовал, как пробуждаются в нем собачьи инстинкты. Его кожа была оливковой и мохнатой, как у дворняги; в том месте, где и положено собакам, у него рос хвост длиной в три ладони. Его мать, когда произвела его на свет, и его сестра Гарпалиса хотели убрать у него этот отросток, однако оставили, зная по опыту, что такое усекновение стоило бы ему жизни. Чтобы скрыть от глаз это уродство, он взял в привычку привязывать его между ног. Благодаря тунике, эта тайна оставалась нераскрытой для всех непосвященных». Неужели же Казанова до такой степени был озабочен и уязвлен своим плебейским происхождением, чтобы сочинять столь жалкие и гнусные сказки!
Теперь, работая над «Историей моей жизни», старый Казанова больше не верит в возможность родства с патрициями, да он и всегда знал, что это всего лишь нелепая и утешительная химера, которую ничто никогда не подтвердит. Он улыбается воспоминанию о том, что выдумал, чтобы потопить обоих Гримани – Микеле и Карло. Как он был слеп! Частным образом он еще худо-бедно пытается втирать очки; привирает понемножку, например, своему другу принцу де Линю, который, разумеется, не преминет черным по белому написать: «В своих мемуарах он признает себя авантюристом, сыном неизвестного отца и плохой актрисы из Венеции». Он перечитывает первые страницы рукописи. Ах, какую прекрасную родословную он себе сочинил! Настолько же блестящую и причудливую, как и не подлежащую проверке – это самое важное. Некое предзнаменование собственной карьеры. Никто в будущем ее не опровергнет. С отцовской стороны: семья испанского происхождения, восходящая к некоему Якобу Казанове, секретарю короля Арагона Альфонса V, который похитил в Сарагосе, в 1428 году, монахиню по имени Анна Палафокс и сбежал с ней в Рим. Итак, все началось красиво, с безумной страсти и самого что ни на есть романического поступка! Хорошее начало. Благодаря вмешательству дяди, дона Хуана Казановы, испанского доминиканца, магистра Священной Коллегии, епископа Сердоны и Эльны, впоследствии ставшему кардиналом (надо же иметь влиятельных людей среди предков, если не хочешь прослыть разночинцем!), папа Мартин III освободил Анну от обета и благословил их брак. Ребенок, родившийся от их союза, дон Хуан, женился на Элеоноре Альбини, от которой имел сына по имени Марко Антонио. Автор «Мемуаров» убежден, что все начитанные люди узнают в этом Казанове итальянского поэта конца XV – начала XVI века: литератор среди предков лишь украсит собой всю картину! Убив офицера на службе неаполитанского короля Фернандо I, он в 1481 году вынужден бежать в Комо, а затем погибает во время путешествия с Кристофором Колумбом. Сын, поэт и секретарь кардинала Помпея Колонна, в свою очередь, вынужден покинуть Рим и укрыться в Комо из-за сатиры на Юлия Медичи, который, став папой под именем Климента VII, простил его. Вернувшись в Рим, он умер там от чумы, а полгода спустя его супруга Абондия Реццоника родила Жака Казанову, который стал во Франции полковником армии под командованием Генриха III, короля Наваррского, выставленной против Алессандро Фарнезе. Решительно, все Казановы, которые станут его предками, обладают редкой способностью служить самым могущественным…
IV. Учиться
Будучи в Падуе в июле 1739 года, президент Парижского парламента де Бросс отметил, что «первая и главная статья – университет; но, по правде говоря, он был хорош прежде. Сегодня, когда университеты пали, этот пал еще ниже прочих. Из всех коллежей, бывших в Падуе, остался лишь один, по прозванию “Бык”, где показывают красивый двор дорического ордера, выстроенный Палладио, анатомический театр, похожий на колодец, в глубине которого на стол кладут труп; вкруг колодца уходят вверх ряды, где учащиеся могут собраться до пятисот человек и посмотреть на демонстрацию, не стесняя друг друга в этом небольшом пространстве, ибо каждая часть того, что показывают, хорошо освещена специально выставленным светом. Знаменитый Фра Паоло, сервит, придумал эту форму и создал чертежи. Зал естественной истории наполнен всеми вещами, относящимися к сему предмету, и скелетами всяческих животных». Нет никаких сомнений, что Казанова не раз бывал в этом анатомическом театре и присутствовал при вскрытиях, когда был студентом в Падуе. Он чувствовал в себе настоящее призвание к медицине, но его заставляли изучать право, чтобы стать адвокатом, более того, адвокатом церковным, поскольку он прирожденный оратор. Этому дару можно было бы найти еще лучшее применение в медицине, нежели в юриспруденции, цинично замечает Казанова: «Если бы обо всем рассудили как следует, мне бы позволили стать врачом, где шарлатанство производит еще большее действие, чем в ремесле адвоката» (I, 52). Мало же уважения питал он к современной ему медицине. Своего мнения о докторах и хирургах он так никогда и не переменил: точно так же, как «сутяжничество разоряет гораздо больше семей, чем поддерживает, от рук врачей умирает гораздо больше людей, чем выздоравливает».
Проникшись недоверием к врачам, он будет делать все возможное, чтобы избегнуть их известной и убийственной некомпетентности. Порой даже прибегая к силе оружия. В Вене, в мае 1753 года, у него случилось сильное несварение желудка. Он не принял врача, явившегося его лечить. Тот вернулся, на сей раз вместе с хирургом, пришедшим ему на помощь, с твердым намерением сделать пациенту кровопускание без его согласия. Когда Казанова увидел ланцет, которым намеревались вскрыть ему вену, он схватил один из двух пистолетов, лежавших на ночном столике, и выстрелил в хирурга, сбежавшего вместе с врачом. За четыре дня диеты, не принимая ничего, кроме воды, он полностью выздоровел. Будучи в Польше, он 5 марта 1766 года сражался на дуэли с Браницким и был серьезно ранен из пистолета в левую руку. Рана, поначалу показавшаяся легкой, вызвала осложнения. Пуля вошла в пясть руки под указательным пальцем и раздробила первую фалангу. «Хирург-авантюрист» извлек ее и сделал рану вдвое больше. Та загноилась, вся рука распухла. Того и гляди начнется гангрена. Три хирурга посовещались и при виде зеленовато-бледной опухоли решили отнять ему руку. Казанова отказался и выставил их, несмотря на проявленное ими упорство. В конце концов он вылечился безо всякой операции.
Всю свою жизнь Казанова с удовольствием будет демонстрировать свои неоспоримые познания в области медицины. Кстати, это была одна из его излюбленных тем для разговора. «В Варшаве Казанова говорил с Тадини о вопросах офтальмологии, в частности, о вживлении линз под роговицу для лечения катаракты. С доктором Альгарди, врачом принца-епископа Аугсбургского, он рассуждал о том, должен ли врач говорить больному правду или же лгать, скрывая от него известие, которое способно еще укоротить его жизнь, и без того находящуюся в опасности», – пишет Лидия Флем. Уже в самом конце своей жизни, изгнанный в библиотеку замка Дукс, он даже напишет «Письма ученого убиквиста к доктору О’Рейли, ирландскому врачу» – рукопись из шестнадцати страниц, на которых он спорит с лечащим его врачом по поводу анатомии пищеварительной системы и, чтобы придать вес своему доказательству, предполагает, будто его врач сам страдает диареей, не проходящей уже три года, – предметом их полемики. Казанова никогда не упускал случай посоветовать друзьям известные ему снадобья, а то и самому взяться за их лечение, когда в том возникала необходимость. Он никогда не проявлял ни малейшего отвращения перед болезнью. Когда в Падуе отекшее лицо юной Беттины покрылось оспинами, которые вскоре начали сочиться, почернели и источали гной, отравляя воздух, никто не выстоял, кроме Казановы, ходившего за ней. В Париже к его услугам прибегла герцогиня Шартрская, чтобы избавиться от мерзких прыщей, уродовавших ее лицо.
Параллельно Казанова с редким упорством уклонялся от забот медиков-профессионалов, полагаясь только на самого себя. Он хотел быть собственным врачом. Его тело было его рабочим инструментом и орудием наслаждения. Вот почему он всегда относился к нему крайне внимательно. Когда он жил в Санкт-Петербурге, все думали, что он счастлив, и он изо всех сил поддерживал это впечатление, хотя на самом деле страдал от геморроидальных болей, не оставлявших его со времен заточения в Пьомби.
«Невыносимая периодическая боль в прямой кишке делала меня печальным и несчастным. Восьмидесятилетний врач, Сенапеос, которому я о ней рассказал, сообщил мне печальную новость о том, что у меня неполный свищ, который называют полуслепым, – пазуха, образовавшаяся в прямой кишке. Не было никакого лекарства, кроме жестокого ножа хирурга. По его словам, мне следовало, не теряя времени, подвергнуться операции (…). Думая меня утешить, он сказал, что полный свищ в анальном отверстии был обычной болезнью для всего края, где пьют замечательную невскую воду, обладающую способностью очищать тело, изгоняя из него дурные испарения (…). Этот неполный свищ, заставлявший меня жить, соблюдая диету, возможно, был спасительным для меня» (III, 415).
Даже будучи пациентом, Казанова объективно следит за обследованием, которое интересует его как своей техникой, так и в плане перспектив для его тела. Как хороший работник, он внимателен к состоянию и содержанию своего рабочего инструмента.
В том же, что касается его учения и будущей профессии, выбор был сделан в пользу права – так решила семья и покровители. 28 ноября 1737 года он записался в университет под именем Якоба Казановы из Венеции, проживающего у священника Гоцци. Четыре года подряд, до 1741 года, он ходит на лекции в юридический коллеж. Летом 1742 года он получил степень доктора права. Его диссертация по гражданскому праву посвящена завещаниям. Тема же диссертации по каноническому праву такова: «Могут ли евреи строить новые синагоги?» Меня всегда восхищала эта юридическая тема в трактовке Казановы: он, человек неограниченной свободы и ничем не связанный в передвижении, с юридических позиций задается вопросом о правах евреев, загнанных Светлейшей республикой в узкие рамки квартала Каннареджио, первого гетто в мире (даже само слово «гетто» венецианского происхождения: оно обозначает плавильню, некогда находившуюся в этом квартале).
Казанова-юрист – это лишь одна из граней многочисленных познаний и навыков Джакомо, который больше всего на свете любит целыми днями сидеть в библиотеках. Всю свою жизнь он будет проявлять ненасытное любопытство, многогранное и бессистемное. И все же не стоит называть его беспорядочные познания никчемными и поверхностными. Чтобы пытаться, как он под старость, решать некоторые математические задачи, мало быть неофитом с легким налетом учености. Его проблема в другом: некотором смешении всех областей, происходящем от невероятной разнородности его познаний. Такой же мотылек в познании, как и в любви. Этот кавардак еще усугубляется его манерой смешивать рациональное и иррациональное, науку и алхимию. Хотя не нужно торопиться с ходу презирать алхимию и оккультные науки.
Он принимался за самые разные отрасли человеческого знания с поразительной ненасытностью. Это блестящий лингвист. Он превосходно знает латынь, но так и не овладел греческим, который учил в одиночку, только по грамматике. В Риме он выучит французский, в котором будет совершенствоваться в Париже под руководством лучших учителей. Он обладал блестящими познаниями в богословии, имел представление о логике перипатетиков и о космографии по старой системе Птолемея. Он выказал себя способным историком, изучая бурную историю Польши. В политике он отстаивал принципы действия правительства Светлейшей республики, опровергая критику венецианского сената, высказанную в предыдущем веке Амело де Ла Уссе, и интересовался спором между Венецией и Голландией. Он даже участвовал в качестве психофизиолога в полемике, развернувшейся в Болонье о том, какое место занимает матка в мыслях и поведении женщин. Если перечислить все интересы Казановы, получается список в стиле Льюиса Кэрролла. Однако надо признать, что он часто прибегал к своим более чем разнообразным познаниям, чтобы выпутаться из определенных ситуаций в обществе и получить материальную помощь.
Под конец жизни, в Дуксе, в ученом одиночестве, более всего опасаясь неумолимой скуки, Казанова судорожно плодил рукопись за рукописью. Если надо, он станет экономистом. Когда в июне 1789 года император Иосиф II объявил конкурс диссертаций о ростовщичестве и способах с ним бороться, он по совету графа Ламберга решил попытать счастья. Надо сказать, что его финансы тогда находились в плачевном состоянии, а победителю конкурса была обещана заманчивая сумма в пятьсот дукатов, которые пришлись бы очень кстати. Кроме того, он всегда был специалистом по деланию долгов, и ростовщики ему не раз обходились очень дорого. Уже в июле был готов труд под заглавием «Рассуждение о ростовщичестве и способах покончить с ним, не прибегая к репрессивным мерам». К несчастью, император совершенно некстати скончался, и конкурс так и не состоялся. Приз присужден не был, к отчаянию сотни нуждающихся грамотеев, попытавшихся в очередной раз найти решение для непростой проблемы ростовщичества.
После экономики – астрофизика. В письме к Иоганну Фердинанду Опицу, инспектору финансов в Часлау, к тому же литератору и математику, Казанова рассказал о работе, над которой он трудился, с эпиграфом: In pondere et men-sura (измеряй и взвешивай) – некоем научном опыте, относящемся одновременно к физике и астрономии: «Речь идет о гравитации и измерении. Я хочу доказать не то, что орбиты небесных тел нерегулярны, но что их возможно измерить лишь в средних величинах… Я также доказываю, что все закрепленные оси совершают нерегулярные колебания… Я доказываю, что свет не является ни телом, ни духом. Подвергаю критике не только Тихо Браге, но и Кеплера с Ньютоном… Я мог бы прислать Вам свою рукопись и позволить Вам напечатать ее в Праге или ином месте… Я бы продал книгу либо Вам, либо издателю за пятьдесят флоринов…» Казанова упорно гнул свою линию, но Опиц осторожно уклонился под предлогом того, что «обременен семейством» и все такое.
В Дуксе Казанова с особенным упорством и ожесточением занялся геометрией и математикой. Чрезвычайная сложность задач обладала тем преимуществом, что занимала время. В этом занятии не было ничего удивительного, ведь Казанова всегда любил цифры и вычисления. Для начала он принялся за знаменитую античную задачу. Мы помним, что оракул острова Делос предложил афинянам, чтобы остановить эпидемию чумы, удвоить вес золотого кубического алтаря Аполлона, используя только линейку и циркуль. Эта задача не могла быть разрешена математическим путем, а следовательно, и практически. 15 октября 1789 года Казанова написал первому министру прусского короля, без всякого сомнения надеясь на награду, что после тридцати девяти лет работы решил эту сложную задачу древности, по поводу которой напишет три брошюры, чтобы объяснить, как ему это удалось. Наблюдая в Дрездене за печатанием, в мае 1790 года, «Решения делосской задачи», он затем опубликовал «Следствие к удвоению куба» и «Геометрическое доказательство удвоения куба». Неужели же он не получит значительного вознаграждения от прусского правительства, найдя наконец решение задачи, которого нетерпеливо ждали уже две тысячи лет? К несчастью, несмотря на многочисленные споры, в которые вступил ученый мир, безгранично доверяя точности расчетов Казановы, шумных восторгов не последовало. Да и Казанова в конце концов сам признал свою ошибку и повинился в ней. Хотя ему и не удалось найти числового решения, как он уверял, он все же не оконфузился в своем доказательстве, по мнению ученого Чарлза Генри, тщательно изучившего его работы: «Казанова сначала уверовал, что дал точное решение; однако он мог дать лишь решение приблизительное… Но не стоит судить его слишком строго. Большинство решений, предложенных для удвоения куба в древности и в новые времена, предполагают использование линейки и циркуля. Однако оба эти инструмента, считавшиеся точными, что необходимо для геометрических построений, таковыми не являются».
В апреле 1793 года Казанова заинтересовался исчислением времени и календарем, разродившись рукописью в пятьдесят шесть страниц под заглавием «Мечтания о средней величине нашего года, согласно грегорианской реформе». Все аспекты данной проблемы тщательно рассмотрены. Как всегда, все области знания перемешаны между собой, поскольку наблюдения астрономического, физического и арифметического плана чередуются с политическими, историческими и религиозными соображениями и даже доводами эмоционального характера. Он указывает на ошибку в двадцать минут за столетие в нашем календаре и в завершение приводит рассказ о своих беседах с Екатериной II на эту тему.
Едва покончив с этим трудом, он обращается к филологии и лексикологии, что позволяет ему одновременно размышлять об истории и сводить счеты с Французской революцией. В язвительном памфлете, написанном по-французски и озаглавленном «Леонарду Снетлагену, доктору права Геттингенского университета, от Джакомо Казановы, доктора права Падуанского университета», – его последней работе, опубликованной в Дрездене в 1797 году, – Казанова яростно нападает на то, что кажется ему одним из главных орудий революционного обмана, а именно неумеренное и безответственное использование словесных порождений: неологизм как лингвистическая форма политического террора. Для Казановы, в последние годы своей жизни бывшего прежде всего писателем, все проходит через язык. Никому не известный Леонард Снетлаген, который подвергается уничижительной критике в этом памфлете, имел несчастье опубликовать в 1795 году «Новый словарь французского языка, содержащий внове созданные выражения французского народа. Приложение к Словарю Французской академии или к любому другому лексикону», позволивший Казанове дать выход всему своему полемическому пылу. Похоже, что эта тема была тогда в моде, поскольку в 1790 году уже вышел «Национальный и анекдотический словарь для толкования слов, которыми наш язык обогатился со времен Революции, и понимания новых значений, которые получили некоторые старые слова». Так что не один венецианец сетовал на воинствующую манию неологизмов у революционеров: в один год с Казановой Лагарп, один из самых ожесточенных гонителей новояза, опубликовал работу под названием «О фанатизме в революционном языке» с подзаголовком «О гонениях со стороны варваров XVIII века на религию и ее проповедников».
Странное произведение – брошюрка «Леонарду Снетлагену». Невероятная смесь отвращения и восторга, неприятия и разочарованной любви, что особенно чувствуется, когда речь заходит о французском народе. Ибо всей душой ненавидя кровавые ужасы Революции, Казанова не может забыть, что он беззаветно влюблен во французскую цивилизацию. «На всем земном шаре нет народа, более пленительного, чем французский; и все потому, что он наделен большим умом, чем все остальные. Именно этот ум, опьяняя его, не оставляет ему времени на раздумья и заставляет попадаться во все расставленные ловушки. Он друг и раб всех, кто ему льстит, он заложил им душу, стал их жертвой и слепым проводником любой их воли. Храбрый вследствие своего легкомыслия и веселости, неутомимый, доверчивый до крайности, он, не удостаивая ничего предвидеть, распевая, насмехается над будущим. Этот народ стал обожателем своей родины, так и не узнав до революции, ни что такое родина, ни самого этого слова. Он поочередно пьян и жесток, трезв и человечен, способен на любой героический поступок, когда велеречивый льстец распалит его воображение; но легкомыслен и непостоянен до такой степени, что переходит от одного состояния к противоположному, часто ни на миг не задерживаясь посередине. То, что он неспособен на дружбу, видно по всему его поведению за последние семь лет. Если бы он читал или умел читать, то и на сутки бы не оставил статую Вольтера в так называемом Пантеоне». Какая злоба! Какая горячность! Какая ненависть! Это неистовство можно понять лишь потому, что сам Казанова не чужд народу, в безликости которого он может в любой момент увязнуть и раствориться. «Народ – его нищета, суровый труд – угрожает ему, как невыносимый образ судьбы, которая могла бы стать его собственной. Казанову ничто не отделяет от народа: ему также незнакомо привилегированное рождение и гуманистическое “сверх-я”», – пишет Шанталь Тома. Он провел всю свою жизнь, пытаясь перейти на сторону могущественных и благородных, чтобы выпростаться из среды своего происхождения. И если теперь к власти придет народ – какой обман! Какая насмешка! Какое падение!
На его взгляд, новые слова не были созданы «французской нацией или народом, но ораторами и некоторыми бездарными журналистами, которые, ut faciant rem, всегда старались только ослепить, употребляя способы, которые могли бы только рассмешить, если бы Франция не корчилась в конвульсиях». Подавляющее большинство этих слов, порожденных журналистами, которые «пишут, лишь чтобы выплеснуть свою злобу», уже обречены. Они долго не проживут. Это мертворожденные слова, которым суждено исчезнуть вместе с драматическим событиями, при которых они появились на свет.
На самом деле выбор Казановы более субъективен, нежели строго научен. Его лексикография автобиографична. В некотором смысле, это его автопортрет. Не закрываясь от всего нового, он не отвергает с ходу все новые слова. Если недавно выдуманный термин действительно соотносится с новой реалией, Казанова его принимает. Например:
ТЕЛЕГРАФ: «Слово новое по справедливости, поскольку сама тема нова».
По определению, все слова, так или иначе относящиеся к Революции, высмеяны и осуждены безапелляционно:
ОБВИНИТЕЛЬ: «Его новизна заключается во всех видах обвинителей, которых учредили при новом режиме».
РАВЕНСТВО: «Народ, вечно веселый, несмотря на угнетающую его нищету, должен постоянно над ним потешаться. Наверное, ему любопытно узнать, что означает сие слово, поскольку перед его глазами одни лишь неравенства».
ГИЛЬОТИНА: «О счастливый и возвышенный народ, стоящий выше всех предрассудков, которому не страшно ни одно оскорбление! Он со смехом выкапывает мертвецов, ест человеческое мясо и находит его превосходным, дает прозвище “укороченного” добрейшему королю Людовику XVI, как он прозвал ранее “Возлюбленным” его предшественника».
ЯКОБИНЕЦ: «Невезучее слово, настоящее проклятие для королей».
САНКЮЛОТ: «Существительное, от комичного звучания которого можно животики надорвать. САНКЮЛОТИДА, великий праздник санкюлотов, – уж и вовсе чистая нелепица».
Словно случайно (в его возрасте уже не меняются), он не может удержаться, чтобы не позабавиться над словом САНЖЮПОН. «Это слово тоже не лишено очарования, оно даже не столь неприлично, как санкюлот, ибо, в конечном счете, отсутствие нижней юбки не исключает присутствие верхней». Но тотчас злоба возобладала над шуткой: «Я не знал, что существуют именуемые сим словом инсургентки. Счастливая революция!»
Пока же Джакомо еще очень молод, Революция только впереди, и ему надо учиться почти всему. Не следует думать, что навыки к наслаждению врожденные. Это занятие требует не меньше познаний, чем другие профессиональные призвания. По счастью, в этой области у Джакомо будет лучший наставник, какого только можно вообразить, – сам Баффо, «высокий гений, поэт в самом чувственном изо всех жанров, но великий и единственный». (I, 20). Странный вообще-то человек этот Цорци Алвизе Баффо: родился в 1694 году от патриция Дзан Андреа Баффо и Кьяри Кверини, аристократ без состояния, но древнего рода. Сделал карьеру венецианского чиновника, перейдя в 1732 году от вопросов снабжения в «криминальный отдел», самый важный и самый престижный в городе: он занимался делами об убийстве, служил апелляционной палатой, а главное – осуществлял надзор за счетоводами Венецианской республики. За исключением двух кратких периодов, в 1749 и 1760 годах, когда он был инспектором по торговле шерстью и лесом, Баффо пробыл в криминальном отделе до самой своей смерти в 1768 году.
По свидетельству современника, Баффо со своей женой, Цецилией Сагредо, жил в большом унылом дворце на площади Сан-Маурицио. Имел обыкновение посещать кафе на площади Санто-Стефано, где читал свои сочинения друзьям (по его словам, даже дож Марко Фоскарини очень ими забавлялся). Сочинения эти были более чем развратными, откровенно чувственными и даже порнографическими. Какое подспорье для начинающего распутника – уроки такого мастера, прекрасно разбирающегося в назначении всех естественных отверстий! «Что до его интереса к младшему Казанове, то в те времена было совершенно нормально, чтобы благородные владельцы театров, такие как Гримани, интересовались проблемами своих актеров и оказывали им помощь, равно как и патриции вообще покровительствовали тем, кто, не принадлежа к привилегированным классам, нуждался в помощи. По поводу этого обычая, коим широко воспользуется Казанова на всем протяжении своей бурной жизни, Джованни Росси подчеркивает, что до падения Республики у каждого венецианца, как говорили, был свой “санто-ло” (покровитель) в лице какого-либо аристократа».
И вот Джакомо Казанова получает новое образование, по меньшей мере странное, ведь было решено, что он станет священником. С одиннадцати лет его одевали сплошь в черное, как аббата. Тогда аббатом называли молодого человека, уготованного Церкви, который еще не принял сан и не дал обета. Ему было запрещено сражаться на дуэлях и танцевать. 22 января 1741 года, через четыре месяца после того, как приходский священник церкви Святого Самуила, Тозелло, выбрил ему тонзуру на голове, шестнадцатилетний Казанова был посвящен патриархом Венеции в младшие чины Церкви. Начало его карьеры было многообещающим. Свою первую проповедь он произнес в четвертое воскресенье декабря 1740 года перед избранной аудиторией и имел большой успех. Ему рукоплескали, и в кошелек, куда обычно клали пожертвования, посыпались цехины и любовные записочки. Казанова уже мнил себя одним из величайших проповедников своего века. Другой случай блеснуть на публике представился ему уже в следующем году: он сочинил панегирик для праздника Святого Иосифа, 19 марта. Чересчур уверовав в свои способности, он вообразил, что ему нет нужды учить текст наизусть. К несчастью, в назначенный день он слишком плотно поел и слишком много выпил. Когда он поднялся на кафедру, в голове у него помутилось. Вступление ему еще удалось, но вот то, что было дальше, он начисто позабыл. Говорил что попало, путался, заикался. Снизу поднимался глухой встревоженный ропот. Он притворился, будто потерял сознание, упал на пол. Служки отвели его под белы рученьки в ризницу. Какое унижение! Так было утрачено желание стать самым знаменитым венецианским проповедником XVIII века.
Однако на его карьере священнослужителя это происшествие никак не отразилось. В самом деле, мать писала ему, что познакомилась с одним ученым монахом и добилась его назначения епископом Марторано в Калабрии, замолвив словечко перед королевой Неаполя, дочерью польской королевы. В ответ монах пообещал позаботиться о Казанове, который уже грезил о высших церковных должностях. Тут дело не в призвании, это – «черное» Жюльена Сореля.
Оставалось только ждать прибытия епископа. И значительную часть этого ожидания заняло заключение в форте Святого Андрея, в венецианской лагуне, за темную историю с мебелью, которую Казанова продал без согласия Гримани – ее владельцев. Неуловимый Казанова сумеет на целую ночь обмануть бдительность своих сторожей, чтобы отправиться в Венецию и как следует взгреть некоего Антонио Раццетта, доверенное лицо Микеле Гримани, которого он считал виновным в своем заточении.
Будущий епископ Марторано явился наконец в Венецию и дал указания Казанове, чтобы тот приехал к нему прямо в Калабрию. Это далекое путешествие будет полно ярких красок и впечатлений. Прибыв на место, Казанова быстро понял, во что ввязался. Просто кошмар! Трудно было себе представить более бедное и жалкое епископство. Решение принято немедленно. И речи не может быть о том, чтобы остаться в Марторано еще хоть на день. Он уехал, вернее, сбежал, проведя в епископстве всего 60 часов.
Краткое пребывание в Неаполе, затем Рим – последний капитальный пункт в образовании Казановы. Он не любит Рим (это еще мягко сказано) – двуличный и лживый город, город сплетен и интриг, слухов и клеветы, где даже послушники насмехаются над правосудием Святого отца: «Нет такого христианского католического города в мире, где люди бы меньше стеснялись в отношении религии, чем в Риме» (I, 181). Но это хорошая школа жизни для молодого человека, еще не полностью выведенного из неведения. «Человек, созданный, чтобы сколотить состояние в бывшей столице Италии, должен быть хамелеоном, способным принимать любой цвет, отбрасываемый светом в окружающую его атмосферу. Он должен быть гибким, пронырливым, мастером обмана, непроницаемым, снисходительным, часто низким, ложно откровенным, всегда притворяющимся, будто знает меньше того, что знает, разговаривающим лишь в одном тоне – терпеливом, владеющим своей физиономией, холодным там, где другой на его месте бы пылал; если ему не посчастливилось иметь веру в сердце, она должна быть у него в уме, если он честный человек, то должен тихо сносить муки от того, что выдает себя за лицемера. Если ему противно это притворство, он должен оставить Рим и искать счастия в Англии. Изо всех этих необходимых качеств, уж не знаю, похваляюсь ли или исповедуюсь, у меня была лишь снисходительность, которая сама по себе есть недостаток. Я был интересным шалопаем, довольно красивым конем хорошей породы, не выезженным, или плохо объезженным, что еще хуже» (I, 179).
Впервые, находясь вне Венеции, он проникает в высшее итальянское общество своей эпохи, состоящее из аристократов и церковников, проклиная их надменный и покровительственный вид. Становится одним из секретарей могущественного кардинала Аквавива, живет в апартаментах на четвертом этаже его дворца, на площади Испании. Входит в милость у любовницы кардинала С.Ч. Ему, сыну венецианских актеров и молодому послушнику, даже представился случай дважды встретить, сначала в Квиринале, а потом на вилле Медичи, папу Бенедикта XIV Ламбертини. Это было время взросления: «1 октября 1743 года я наконец принял решение побриться. Мой пушок превратился в бороду. Я решил, что пора отказаться от некоторых привилегий отрочества» (I, 181). Решающий момент проживания в Риме: именно в это время он учится французскому языку, добросовестно получая ежедневные уроки у адвоката по имени Далаккуа. Однако именно тогда, когда Казанова, подлаживаясь идти по жизни вслед за владетелями Рима, прочит себе славную будущность, он самым глупым образом оказался замешан в неприятное дело о похищении беременной дочери адвоката Далаккуа ее воздыхателем. На самом деле он совершенно не был к нему причастен, но римские злые языки произвели такое разрушительное действие, что кардинал Аквавива был вынужден отказаться от его услуг и попросить его уехать. Куда? В Константинополь, ответил ему Казанова, который сам не знал, откуда ему пришла эта нелепая идея. «Что я стану делать в Константинополе? Я понятия не имел, но должен был туда ехать» (I, 226). Венецианцев всегда тянуло на Восток.
V. Корфу и Константинополь
По дороге в Венецию, откуда он намеревался отплыть в столицу Османской империи, Казанова в феврале 1744 года остановился в Анконе, ставшей одним из самых важных этапов его чувственного и сексуального посвящения, поскольку там ему открылась неоднозначность полов. В самом деле, именно в этом городе он повстречал некоего Беллино, восхитительно хорошенького кастрата с глазами темными, как карбункулы, который уже играл роль примадонны в театре Анконы. Мать его была набожной и алчной сводней, готовой выставить на панель всю семью ради денег. В Папской области, к которой принадлежал этот город, женщинам не дозволялось появляться на сцене с 1686 года, и женские роли всегда играли кастраты. Только в самом конце XVIII века женщины наконец снова появятся на подмостках. Казанова пришел в крайнее смущение и воспылал желанием, не в силах избавиться от мысли, что Беллино, несмотря на свою мужскую одежду (обычный карнавальный наряд, призванный ввести в заблуждение), женского пола, и это доказывает неоспоримая выпуклость его груди, которую невозможно скрыть совершенно. Отныне он не успокоится, пока не установит истинную природу того, в ком видит девушку и кого желает все больше и больше, несмотря на его постоянную уклончивость. Эти отказы и уловки лишь еще больше распаляют. По правде сказать, положение куда сложнее. Казанова беспрестанно твердит читателю, что «ему хотелось, чтобы Беллино был девушкой, но устраивает дело так, чтобы мы сомневались в его истинном желании. Эпизод со стремлением к разоблачению трансвестита продлится некоторое время, чтобы дать расцвесть романическому умению рассказчика: он задает вопрос вопросов, лежащий в основе любопытства, и как можно дольше оттягивает ответ. И снова читатель или читательница должны исходить из своей собственной неуверенности. К какому полу он действительно принадлежал? А я?» А если Казанова в любом случае желал Беллино таким (такой), как он (она) есть, вне зависимости от его пола? А если неистовость его желания на сей раз заставляла его пренебречь различием полов?
Отвергнув однополые домогательства его брата Петрона, настоящего профессионального альфонса, переспав, чтобы утишить свой пыл, с двумя юными сестрами – двенадцатилетней Сесилией и одиннадцатилетней Мариной, каждая из которых получила по три дублона и тотчас отнесла их своей матери, чрезвычайно обрадовавшейся столь щедрому дару, Казанова в отчаянии и нетерпении снова подступил к Беллино. Тот «искусно играл на состоянии уверенности без доказательств, в котором бился Казанова. Менял костюмы, разнообразил внешний облик, чередовал мужские и женские интонации. Показывал свою роскошную грудь и позволял Казанове ее ласкать, постанывая и стыдясь своего уродства. Казанова прошел через все муки сомнения и желания. Он уже почти бредил…»,– пишет Шанталь Тома. Дошло до того, что он предложил сто цехинов за ночь вдвоем: если он юноша, они на том и остановятся, если он девушка, они пойдут дальше, будь на то ее воля. Беллино отказался. Но неисправимый Казанова не удержался и сунул руку туда, куда не следовало, обнаружив выступ, который мог принадлежать только мужчине. Однако это не привело Казанову в отчаяние: поначалу «удивленный, рассерженный, удрученный, возмущенный», он вскоре возобновил свои авансы, говоря себе, что, возможно, это лишь чудовищных размеров клитор. Упрямый Беллино сопротивлялся еще пуще, выставляя ловкий аргумент: будучи влюблен столь сильно, Казанова в любом случае пойдет до конца, будь он девушкой или юношей. Само его мужество не оттолкнет пылкого поклонника, и его страсть обернется против природы. Однако он согласился поехать с Казановой в Римини. По дороге, в то время как Казанова намеревался взять себе отдельную комнату на постоялом дворе в Синигалии, она – ибо это женщина, и зовут ее Терезой, – привела его к себе в комнату и отдалась ему: «Беллино, первым нарушив молчание, спросила меня, почувствовал ли я ее любовь» (I, 245).
Замечательная грамматика! Чудесный переход от одного рода к другому в одной фразе! Она рассказала ему свою печальную историю: вся ее музыкальная карьера зиждилась на этом притворстве; если ее разоблачат, она потеряет работу. Чтобы сойти за мужчину, когда церковные власти проверяют ее половую принадлежность, у нее есть особое устройство: «Это небольшая вытянутая, мягкая трубочка толщиной в большой палец, белая, нежная на ощупь. Она была вставлена в очень нежную, прозрачную кожу, овальной формы, пяти-шести дюймов в длину и двух в ширину. Прикрепив эту кожу гуммитрагантом в том месте, где бывает член, она закрывала ею женский орган» (I, 248). И Казанова до крайности распален этой «штучкой», которой никак не наиграется: «Она налила воды в стаканчик, раскрыла свой сундучок, достала оттуда свое приспособление, клей, основу и прикрепила свою маску. Я увидел невероятное. Очаровательная девушка, бывшая таковой повсюду, с этим необычайным приспособлением показалась мне еще более интересной». Со своим кастратским пенисом, не мешавшим ей наслаждаться как женщине, гермафродит Тереза, принадлежавшая к обоим полам, сочетавшая в себе мужественность и женственность, неудержимо влекла к себе Казанову. «К притираниям, кремам, пудрам, мушкам, перьям и парикам, которых требовала элегантность того времени, Тереза добавила дополнительный атрибут кокетства – маску юноши между ног».
Редко за всю свою долгую жизнь обольстителя Казанова был так влюблен в девушку, он даже серьезно подумывал о браке. По счастью, непредвиденные обстоятельства помешали осуществиться его матримониальным планам, причем он даже оказался не виноват в непоправимом и тягостном разрыве. Он потерял паспорт; был посажен в тюрьму в Пезаро и сбежал, не желая того: лошадь, на которой он ехал, понесла. Помехи сыпятся одна за другой. Сначала Тереза ждала его в Римини, куда он тайно приехал к ней перед отъездом в Болонью. В конце концов Тереза отправилась в Неаполь: герцог де Кастропиньяно нанял ее певицей в театр Святого Карла. Она верно ждала его, но время шло, наступило забвение. На горизонте нашего распутника забрезжили новые романы…
Поскольку «черное» не принесло Казанове состояния и блестящих успехов, он подумал о «красном». Не имея призвания к поприщу церковнослужителя, он поспешил сбросить рясу и натянуть военный мундир, решив поступить в армию. И как всегда, главным, что привлекало его в ремесле военного, был костюм: «Я спросил себе хорошего портного; ко мне привели человека по имени Морте. Я объяснил ему, как должен быть сшит нужный мне мундир и какого цвета, он снял мерку, дал мне образцы ткани, из которых я выбрал, и уже на следующий день принес мне все необходимое для слуги Марса. Я купил себе длинную шпагу и с прекрасной тростью в руке, в лихо заломленной шляпе с черной кокардой, с буклями и длинной накладной косицей вышел из дому, чтобы поразить весь город» (I, 260). Казанова красуется, щеголяет, он счастлив. Он поступил на службу Республике прапорщиком одного из полков, расквартированных на Корфу. Он надеялся сразу получить чин лейтенанта, но военный старейшина пообещал ему этот чин к концу года. После переезда, оказавшегося довольно опасным оттого, что матросы, подстрекаемые попом-фанатиком, возложили на него вину за ужасную бурю, чуть не опрокинувшую корабль, и хотели бросить его в море, он по прибытии на Корфу вытребовал себе отпуск в полтора месяца и отправился в Константинополь на корабле, на котором плыл славный сенатор Пьер Вандрамен, занимающий почетную должность посла в Блистательной Порте.
Казанова в Константинополе. Будущий завсегдатай великих европейских дворов на Востоке. Венецианец в тени куполов и минаретов, которые непременно напоминали ему восточную архитектуру собора Святого Марка, посверкивающего своими «луковицами» на солнце. Какие чудесные описания нас ждут, стоит лишь вспомнить Нерваля или Флобера! Однако, читая Казанову, мы не можем не испытать разочарования. Поклонение Востоку, свойственное XIX веку, приучило нас к живописным картинам. «Вид этого города с расстояния в один лье удивителен. Нигде во всем мире не встретишь столь красивого зрелища», – пишет Казанова. И все. То же по поводу Корфу: «Теперь я должен описать читателю Корфу, чтобы он мог представить себе жизнь, какую там вели. Не стану говорить о местности, с какой все могут познакомиться». Только-только пообещав описание, он уходит в сторону. Вечно этот в высшей степени небрежный и поспешный характер воспоминаний Казановы. Постоянное сокращение описаний. Однажды он выбрался из Рима в Тиволи на целый день, выехав рано утром, поскольку множество красивых вещей, на которые стоило взглянуть, требовало времени. Результат: «Мы шесть часов смотрели и восхищались, но увидел я очень мало. Если читателю любопытно узнать что-то о Тиволи, не отправляясь туда самому, пусть почитает Кампаньяни». «Безразличие, распространяющееся на города и памятники, – пишет Ф. Марсо. – Этот неутомимый путешественник никогда не смотрит вокруг взглядом туриста. Его интересует одно: нравы, общество, женщины, столы для игры в фараон, а не то, что его окружает. В Риме он не говорит нам ни о соборе Святого Петра, ни о Колизее. Он живет на площади Испании. Надо полагать, что он даже не заметил широкой лестницы у себя под носом, которая, однако, на тот момент блистала своей новизной. В Париже он поречистее», особенно когда описывает галереи Пале-Рояля: «Я увидел довольно красивый сад, аллеи, обсаженные большими деревьями, бассейны, высокие дома, которые его окружали, много мужчин и женщин, которые прогуливались, скамьи здесь и там, где продавали новые брошюры, душистую воду, зубочистки, безделушки; увидел соломенные стулья, которые сдавали за су, читателей газет, которые держались в тени девушек, и мужчин, которые завтракали в одиночестве или в компании; разносчики из кафе быстро спускались и поднимались по маленькой лесенке, спрятанной позади грабов» (I, 563). Живое и подвижное описание, потому что автора более занимает чрезвычайное разнообразие общественных занятий в этом месте, чем его архитектура. Когда, как тонкий гурман, он рассказывает о блюде из угря под винным соусом, съеденном на берегу Сены, то ни словом не обмолвливается о самой реке. Место для Казановы – это прежде всего некое общество, социальная ткань, сеть отношений или же увеселительная прогулка.
В Константинополе, если не считать визита к графу де Бонневалю, которого отныне звали Осман-паша Караманский (так утверждал Казанова, на самом деле его имя было Ахмет), – знаменитому отступнику, оставившему службу у императора, чтобы избегнуть крепости, сбежавшему в Турцию, отрекшемуся от христианской веры и принявшему ислам, – и длительного посещения Юсуфа, настоящего мудреца, который хотел женить его на своей дочери, главным событием была одна странная увеселительная прогулка. Приглашенный другим турком, Измаилом, Казанова отвергает его настойчивые ухаживания. Тот не сдается, для начала увозит его на рыбалку, потом приглашает в кабинет, откуда можно полюбоваться тремя прекрасными обнаженными девушками, купающимися при лунном свете, то плавая, то выходя из воды и поднимаясь по мраморным ступенькам, то стоящих, то сидящих или вытирающихся полотенцем, – в общем, во всех позах, нужных для полного удовлетворения свидетелей эротического спектакля.
Казанова нисколько не скрывает своего сексуального возбуждения. Нет ничего более непринужденного и вольного, чем тон, в котором Джакомо рассказывает нам об этом однополом романе. Следующий эпизод гомосексуализма, описанный в «Истории моей жизни», последует лишь через двадцать лет. В 1765 году Казанова в России. Он отправился к некоему Бомбаку, уроженцу Гамбурга, с которым познакомился в Англии (оттуда он сбежал из-за долгов, приехал в Петербург и поступил на военную службу). Согласно своим ожиданиям, он встретил там молодых русских офицеров, «двух братьев Луниных, тогда лейтенантов, а сегодня генералов. Младший из двух братьев был светловолос и красив, как девушка; когда-то он был возлюбленным секретаря правительства Теплова и, как умный человек, не только бравировал предрассудками, но и постоянно привлекал к себе ласками, нежностью и уважением всех мужчин, которые были ему нужны, которых он посещал» (III, 402).
Подумав из уважения, что Казанова разделяет его вкусы, он сел за стол рядом с ним и во время ужина так с ним заигрывал, что Джакомо искренне принял его за девушку, переодетую юношей. После ужина он поделился с соседом своими подозрениями, «но Лунин, ревниво относящийся к превосходству своего пола, тотчас продемонстрировал свое мужское достоинство. Желая узнать, могу ли я остаться равнодушным к его красоте, он завладел мною и, будучи убежден в том, что он мне нравится, приготовился составить мое счастие и свое собственное. Так бы и случилось, если бы Ривьера, раздосадованная тем, что в ее присутствии какой-то юноша покушается на ее права, не накинулась на него и не принудила отложить свой подвиг до более подходящего времени. Это побоище меня насмешило; но не будучи к нему равнодушен, я не вменил себе в обязанность притворяться, будто мне все равно. Я сказал девушке, что она не имеет никакого права вмешиваться в наши дела, и Лунин принял это за признание с моей стороны в его пользу. Он выставил на обозрение все свои сокровища, и даже свою белую грудь, подзадоривая девушку сделать так же; она отказалась, обозвав нас п…; мы ответили, назвав ее б…, и она ушла. Мы с молодым русским обменялись признаками самой нежной дружбы и поклялись в том, что она будет вечной» (III, 402–403).
Казанова возвращается домой, где его поджидает любовница. Эта Заира мечет громы и молнии, обзывает его убийцей и изменником. «Чтобы убедить меня в моем преступлении, она показала мне расклад из двадцати пяти карт, прочитав мне по фигурам о том, какое распутство удерживало меня вне дома всю ночь. Она показала мне шлюху, постель, сражения и даже мое отступление от природы. Я ничего не видел; она же вообразила, будто видит все» (III, 403).
«Отступление – это слово достаточно хорошо определяет отношение Казановы к данному вопросу, – комментирует Ф. Марсо. – Отступление, не более того, которое интересует его лишь опосредованно, не являясь частью его пути, но и принципиальных возражений, тем более отвращения тоже не вызывает: он его не осуждает и при случае готов сделать такой крюк». Кстати, Казанова первым подчеркивает, говоря о гомосексуализме, что эти вкусы «не редкость в причудливой Италии, где нетерпимость в этом отношении не является ни безрассудной, как в Англии, ни яростной, как в Испании» (I, 232). Однажды, когда маленький негодник нахально показал ему, что он мальчик, намереваясь предложить свои услуги, Казанова дал ему пощечину за бесстыдство, а потом экю, в виде компенсации за оплеуху. «Я лег спать, смеясь над этим приключением, ибо моя натура допускала подобные штуки только вследствие опьянения, подогретого большой дружбой» (II, 588). Это значит, что, не исключая совершенно гомосексуальные отношения и не осуждая их как преступные, он практически не придает им значения. Однако подобные «отступления» не носили уж столь исключительного характера, как можно подумать, следуя «Истории моей жизни». Действительно, в посмертных записках Казановы, среди замечаний, никак не относящихся к данной теме, были обнаружены такие заметки: «Моя любовь к альфонсу герцога д’Эльбефа»; «Педерастия с Базеном и его сестрами»; «Педерастия с Х в Дюнкерке». В этом отношении принц де Линь, известный антифизик, как называли тогда гомосексуалистов, несколько ошибся на его счет. После того как Казанова опубликовал два первых тома своих мемуаров, тот написал ему: «Треть очаровательного второго тома насмешила меня, дорогой друг, треть возбудила мою плоть, еще треть заставила задуматься. Благодаря первым двум любишь Вас безумно, благодаря последней – восхищаешься Вами. Вы заткнули за пояс Монтеня. По мне, так это самая высшая похвала. Вы убеждаете меня, как ученый физик. Вы покоряете меня, как глубокий метафизик; но огорчаете, как робкий антифизик, недостойный Вашей страны. Почему Вы отвергли Измаила, пренебрегли Петроном, и неужели же Вам стало хорошо от того, что Белисса оказалась девушкой?» Надо ли полагать, что в своем рассказе Джакомо предпочитает замалчивать и обходить из чувства стыда, в благопристойном порыве нравственности, эпизоды мужеложства, считаемого грехом? По правде говоря – больше из безразличия. Казанова внутренне чувствует себя гораздо в большей степени гетеросексуалом, чтобы беспокоиться по поводу мимолетных гомосексуальных происшествий и придавать им какое-то значение. И незачем говорить о подавляемой гомосексуальности! «Песня известная, – пишет Ф. Соллерс: – если Казанова так интересовался женщинами, то, наверное, потому, что, не признаваясь себе в этом, был гомосексуалистом. Кстати, эти истории с женщинами сомнительны, хотелось бы узнать их версию событий. Во всяком случае, чего ищет мужчина в своих многочисленных приключениях с женщинами, если не единственный образ своей матери? Разве дон Жуан не был по сути своей гомосексуалистом и импотентом?»
Вернемся на Корфу, где Казанова раскрывает обман своего ординарца, «проходимца, пьяницы и распутника, крестьянина, родившегося в Пикардии» (I, 306), ставшего парикмахером, потом солдатом венецианских войск, наверняка дезертировав из Франции. Будучи при смерти и уже причастившись святых даров, этот плут утверждал, предъявляя выписку из церковной книги, что он Франциск VI, Карл Филипп Луи Фуко, принц де Ларошфуко, герцог и пэр Франции. Явное шутовство, поскольку этот Франциск VI, знаменитый моралист, автор «Максим», умер и был похоронен еще в прошлом веке. Ну и пусть: мнимый принц выздоровел, заставил всех уверовать в свою сказку и стал любимцем островных салонов и патрицианок. Казанова, не попавшийся на удочку, в конце концов отлупил его как следует и бросил окровавленного на земле. Ему грозила тюрьма, и он сбежал на соседний остров. Там он устроил себе гарем из пастушек и личное ополчение из крестьян: и те и другие были готовы выполнять все его капризы и слепо ему повиноваться. Он с триумфом вернулся на Корфу, как только обман его ординарца был раскрыт и доказан документально. Несколько месяцев он пытался соблазнить некую мадам Ф., вероятно, Андриану Лонго, в замужестве Фоскарини, которая, будучи женой капитана галеры, была любовницей управляющего галерами. Красавица так и не уступила, и Казанова не добился своей цели. В ноябре 1745 года он покинул Корфу решительно без всякого сожаления.
VI. Желать
Удивительный портрет поклонника женщин в образе увлеченного читателя, даже опытного библиофила: «Основа любви – это любопытство, которое, вкупе со склонностью, которой приходится наделять нас природе для собственного сохранения, вершит все дело. Женщина – точно книга: дурна ли она иль хороша, она должна начинать нравиться с титульного листа; если он неинтересен, то не вызывает желания читать саму книгу, желание же это равно по силе вызванному им интересу. Титульный лист женщины так же строится сверху вниз, как у книги, и интерес к ее ногам, который проявляют столько мужчин, созданных наподобие меня, сродни интересу образованного человека к сведениям о месте издания книги. Большинство мужчин не обращают внимания на красивые ножки женщины, а большинству читателей нет дела до издательства. Следовательно, женщины правы, столь заботясь о своем лице и об одежде, ибо именно так они могут вызвать любопытство их прочитать у тех, кого природа при появлении на свет не провозгласила достойными родиться слепыми. И так же, как те, кто прочел много книг, горят любопытством прочесть новые, пусть даже дурные, бывает, что мужчина, любивший много красивейших женщин, проявляет наконец любопытство к дурнушкам, когда они становятся ему внове. Он видит накрашенную женщину. Краска бросается в глаза; но это его не отталкивает. Его страсть, обратившаяся в порок, подсказывает ему аргумент в пользу ложного титульного листа. Возможно, говорит он себе, что эта книга не так уж плоха; и возможно, что она и не нуждается в этой смешной уловке. Он пытается проглядеть ее, хочет пролистать, но не тут-то было; живая книга противится; она хочет, чтобы ее читали по правилам; и эгноман становится жертвой кокетства – чудовища, преследующего всех, кто занимается ремеслом любви» (I, 132). Мораль: из любопытства можно начать желать даже неприглядных или откровенно некрасивых женщин. Так же, как настоящий книголюб в конце концов начинает любить все книги, распутник любит всех женщин. В самом деле, желание Казановы, не разбирающее достоинств и ценности своих побед, не проводит различия между теми, кем он хочет обладать. Было бы ошибкой полагать, что, капризничая и проводя строгий отбор между теми, кто поддается его чарам или попросту оказывается поблизости, он тяготеет только к девственницам, молодым женщинам, хорошеньким, порядочным, хорошо воспитанным, умным, одухотворенным, образованным, нежным и мягким мадоннам, достойным кисти Рафаэля или Корреджо. Напротив, он не пренебрегает самыми вульгарными шлюхами, жуткими отбросами худших борделей, маркизами в период климакса, уродинами и увечными. Его сладострастие всеядно. Это эротоман. Он любит очень молоденьких девушек, даже едва созревших девочек, и уже перезревших женщин, красавиц и тех, кого так не назовешь. Он может даже влюбиться в некрасивых или явно уродливых женщин с физиологическими изъянами. В Авиньоне он воспылал, в безумном романе на троих, к Астроди, известной мерзавке и такой же плохой актрисе, как и некрасивой женщине, и к Лепи, форменной горбунье. В Риме он вступил в связь с некоей Маргаритой Полетти, дочерью квартирной хозяйки, смешливой и хорошенькой, несмотря на кривизну: она носила стеклянный глаз, который не подходил к здоровому ни по цвету, ни по размеру. Довольно неприятная асимметрия, так что Казанова, хоть и испытывавший тогда материальные затруднения, почел своим долгом поправить дело, преподнеся ей фарфоровый глаз под стать другому. Что касается Крысенка, то, если верить слухам, она представляла собой настоящую анатомическую редкость, поскольку слыла непроницаемой. За луидор можно было провести с нею ночь – попытать счастья. Тому, кто доведет дело до конца, было обещано вознаграждение в двадцать пять луидоров. Разумеется, Казанова пришел в возбуждение и не мог устоять перед соблазном лично провести такой опыт, но на сей раз красотка, обычно запиравшаяся лишь из лукавства, отдалась ему по-честному. Более пугающим, но и симптоматичным, был случай с госпожой де Ла Сон в Берне: лицо этой тридцатилетней женщины было ужасным и отталкивающим. Однако ее любовник однажды открыл Казанове, какие сокровища и чары таила в себе изуродованная красавица. Тот тотчас воспылал желанием и взволновался до такой степени, что скорей побежал искать в объятиях своей служанки успокаивающего средства, которое было ему срочно необходимо. Ибо «несказанная красота в сочетании с кричащим уродством (увечьем, проказой, открытой раной) порождала чудовищный сплав, перед которым Казанова редко мог устоять…»
Значит, не так уж глупо утверждать, что Казанова, больше гонясь за количеством, чем за качеством, любит все без разбора, с той же слепой ненасытностью. Ничто не умерит его прожорства: несмотря на беременность, менструацию или запущенную болезнь, женщина для него остается женщиной, манящей «приторным запахом». Возмутительно, сказали бы пуристы и моралисты! Так неужели же они считают, что женщина во время беременности, менструации или даже болезни – уже не женщина? Это значит не понимать того, что Казанова мог желать любую женщину уже потому только, что она женщина, то есть воплощение пола, отличного от его собственного. Казанова желает только женственности. Но во всей ее полноте, во всех, в том числе и неприглядных, проявлениях.
Если на то пошло, он желает не одних только восхитительных женщин, общество которых сделало бы ему честь, отнюдь нет, но он всегда находит восхитительными (или, по меньшей мере, привлекательными) всех женщин, которых желает. Без различия общественных классов, от маркиз и графинь до горничных, причем среди черни их было гораздо больше, чем в высшем обществе. Однако у него явно выраженная слабость к доступным женщинам, не обремененным добродетелью, и к продажным красавицам, не стыдящимся того, что их покупают.
Красавицы и уродины, молоденькие и старухи. В этом и состоит парадокс стремления к новизне, по которому лишенная красоты женщина неоспоримо более нова после роскошной красавицы, так же как и зрелая, если не увядшая женщина – после девочки. «Именно любопытство делает непостоянным человека, погрязшего в пороке. Если бы все женщины были на одно лицо и на один нрав, мужчина не только никогда не стал бы непостоянен, но даже ни разу и не влюбился бы. Он брал бы себе женщину из инстинкта и довольствовался бы ею до самой смерти. Экономика нашего света была бы иной. Новизна – тиран нашей души; мы знаем, что то, чего не видно, – у всех примерно одинаковое; однако то, что позволяют увидеть, заставляет нас поверить в обратное, а им того и надо. Скупые по природе, позволяя нам увидеть то, что у них есть общего с другими, они заставляют наше воображение представлять, будто они совсем иные» (I, 841). И все же существует ли вправду новизна в этой области? Как мог Казанова не знать, что в конечном счете получишь примерно то же самое?
Любовь роковым образом однообразна, особенно с женщинами, которые уже приобрели определенный опыт в этой области. Возможно, именно по этой причине Казанову часто тянуло на молоденьких девушек, еще относительно неопытных (в наши дни у него были бы серьезные проблемы из-за совращения малолетних).
Пока продолжается связь – несколько ночей, несколько недель, порой несколько месяцев, – Казанова верен, упорно соблюдает моногамию (правда, иногда он покоряет сразу двоих – двух сестер, двух подруг и т. д., – но тогда две женщины составляют единое целое). Его непостоянство выражается последовательно, а не одновременно. Он не такой, чтобы завязывать несколько романов зараз. Но как только его любопытство притупляется, а желание удовлетворено, связь становится для него источником привычки и скуки. Влечение ослабевает. Только новизна может подогреть желание.
«Вкус к перемене в природе животных», – писал еще Аристотель в своей «Этике (к Никомаху)», о чем напоминает Казанова. Таким образом, разрыв, чаще всего по его инициативе, становится неизбежен, более того, необходим. Нужно обязательно менять партнерш, уступив предыдущую другим распутникам, подыскав ей богатого покровителя или выдав ее замуж. Казанова мог бы держать брачную контору: он с успехом заключает матримониальные союзы и восстанавливает супружеские пары, его хлебом не корми – дай составить законное счастье тех, кого он какое-то время любил. Дать им приданое и пристроить после того, как ими обладал, или помирить с мужем! Покидая их, он первым долгом стремится избавить их от горя и сожалений. И они явно не жалуются на судьбу. Не пытаются всеми силами его удержать, не устраивают сцен, не впадают в истерику. Напротив, они в восторге от пережитого, счастливы и благодарны. Во время всей связи он думал только о них, за них, через них. Он удивлял их своей бесконечной предупредительностью. Осыпал подарками с щедростью, которой они до того не знали. Великолепно их одевал, прежде чем блестяще раздеть. Не подвергал их боли и унижениям. Уважал их тщеславие. Всегда был к ним внимателен. А главное – доставлял им наслаждение в постели, гораздо больше, чем их обычные и зачастую унылые партнеры. Они и на минуту не предполагали, что он на них женится. Они не разочарованы, потому что сразу поняли: он предпочитает им свою свободу, хотя и обожает их до безумия. Они никогда его не забудут. И все, кто торопливо обличают злое лицемерие, сексуальный эгоизм, неизлечимый мужской диктат Казановы, не должны забывать о главном: он никогда не наносил непоправимого ущерба психике, не подталкивал к катастрофе женщин, которых любил несколько дней или несколько месяцев и покидал по-дружески. Он не доводил их до беды. Нет, они не кончали с собой, не поступали тотчас в монастырь, чтобы похоронить себя навсегда в тишине и одиночестве, не предавались слезам и отчаянию. Они ни о чем не жалели. Хранили его в своем сердце как светлое и незабываемое воспоминание. Марколина воскликнула: «Вы путешествуете, лишь чтобы осчастливить несчастных девушек», – к этим словам нужно отнестись серьезно. Она говорила от имени всех своих сестер.
Если его покидает женщина, он страдает искренне, неистово, но никогда слишком долго. На краткий миг остается неутешен. Прошла мимо красавица, да просто женщина – огонек во взгляде западает ему в душу, возбуждает. Его воображение распаляется. Он готов ринуться в бой…
VII. Венеция II
С апреля 1744 по май 1753 года Казанова вел бурную жизнь авантюриста, полную путешествий и любовных интриг, роскошных приемов и вечеров в театре или в опере, бесчисленных партий в карты (благодаря которым он, задолжавший или расточительный, стесненный в деньгах или щедрый, то разоряется, то составляет состояние и наоборот), приятных связей или темных знакомств, любезного ухаживания и грязных сношений, – в общем, всего того, что можно было бы назвать рутиной наслаждения. Во весь этот долгий период, занявший около десяти лет его жизни, Париж и королевский двор будут бесспорным апофеозом всех его перемещений и приспосабливания к новой среде.
После опыта с Корфу, не вселившего в него воодушевления, он очень быстро убедился, что не имеет склонности к военной карьере, которая, как и положение священника, требует много терпения, а приносит только смешные доходы, не имеющие ничего общего с его большими потребностями. Узнав, что командующий не сдержал слова и произвел в чин лейтенанта, обещанный ему, побочного сына какого-то патриция и что он сам, таким образом, вернется в Венецию простым прапорщиком, Казанова тут же сбросил мундир. Некоторое время он побыл «практикантом» у адвоката Манцони, в конце 1745 года, подумывая самому сделаться адвокатом, благодаря своей докторской степени, полученной в Падуе, затем решил стать профессиональным игроком, но в несколько дней остался без гроша. По ходатайству г-на Гримани он получил место скрипача в оркестре театра Сан-Самуэле – того самого, где когда-то играли его родители. Какое социальное падение, ведь он считает, что обладает необходимым воспитанием и качествами ума, способными ввести его в почтенное общество! Какое падение – в оркестровую яму! Пускай Казанова храбрится, заявляя, что зарабатывает достаточно (экю в день!), чтобы содержать себя сам, ни к кому не обращаясь за помощью («Счастлив тот, кто может похвалиться, что он самодостаточен», – сентенциозно пишет он), он чувствует себя пристыженным и униженным. Что сталось с аббатом, уверенным в том, что быстро сделает карьеру и деньги, или с военным, так гордившимся своим красивым мундиром? Не имея права на малейшее уважение со стороны сограждан, чувствуя себя даже предметом всеобщего осмеяния, он плывет по течению, становится «откровенным бездельником». Напиваться в кабаке, проводить ночи в злачных местах, разгоняя клиентов и не платя несчастным девушкам, отвязывать гондолы, уплывающие по воле волн, будить среди ночи повитух, отводя их в дома, где никто не рожает, нарушать покой врачей под ложными предлогами, разбить мраморную купель, бить без причины в набат, обрезать веревки колоколов – вот лишь некоторые из дерзостей и глупостей, совершенных шайкой шалопаев, вернее, вандалов, к которой принадлежали Джакомо и его брат Франческо. Хуже того: эти хулиганы похитили красотку в одном кабаке для бедных, где подавали разбавленное вино, и всемером или ввосьмером позабавились ею по очереди. Сколько бы ни утверждал Казанова, что хорошенькая женщина, избавившись от мужа, была в восторге от такого подарка судьбы и подобного количества любовников, мы все же вправе отнестись скептически к его словам, поскольку Совет Десяти велел провести расследование, после того как оскорбленный муж подал жалобу. В то время Казанова, ветреный и безответственный, даже не подозревал, что все эти дурачества обернутся тяжелыми последствиями, когда правительство Республики посадит его в тюрьму.
Как всегда, нужен случай, предоставленный судьбой, чтобы вытянуть Джакомо Казанову из этого болота. В данном случае он звался Маттео Джованни Брагадин. Это был сенатор лет под шестьдесят, «известный в Венеции как своим красноречием и талантами государственного мужа, так и своими галантными похождениями в бурной молодости. Он совершал безумства ради женщин, которые поступали так же ради него; много играл и проигрывал» (I, 378). Однажды, в середине весны 1746 года, возвращаясь домой после трехдневных празднеств по случаю женитьбы Джироламо Корнаро на девушке из семейства Соранцо, во время которой Казанова беспрестанно играл на скрипке на разных танцах, он повстречал за час до рассвета сенатора в красной мантии, который выронил из кармана письмо, поднимаясь в гондолу. Джакомо подобрал письмо и отдал владельцу. В благодарность сенатор предложил поехать к нему домой в его гондоле. Не прошло и трех минут, как его сразил апоплексический удар. Джакомо оказал действенную помощь совершенно незнакомому человеку, дважды пустив ему кровь и всю ночь пробыв у его постели. Он заменил собой возле больного официального врача, Лудовико Ферро, который, как и подобает выдающемуся венецианскому эскулапу, чуть не уморил своего пациента, налепив ему ртутный пластырь на грудь. Счастливый от того, что выпутался, и пораженный такой ученостью, синьор Брага-дин, который, несмотря на свой большой ум, имел маленькую слабость, будучи склонен к абстрактным наукам, быстро убедился в том, что Казанова обладает неким сверхъестественным даром. «В этот момент, чтобы не уязвить его тщеславия, сказав ему, что он ошибается, я совершил странный поступок, заявив ему в присутствии двух его друзей, будто владею числовой формулой, благодаря которой, написав вопрос и преобразовав его в числа, я получу также числовой ответ, по которому узнаю обо всем, что желаю знать и о чем никто в мире не смог бы мне сообщить. Г. де Брагадин сказал, что это ключ Соломона, который в простонародье называют каббалой» (I, 378). Казанова не колеблется ни минуты, реагирует быстро и откликается на приглашение, превращая догадку сенатора в уверенность. Он использовал случай к своей пользе и утвердился в новой роли специалиста по оккультным наукам.
С поразительной находчивостью он поймал птицу удачи, почуяв верное дело. Только бы оно не уплыло из рук. И понеслось! Брагадин и двое его неразлучных друзей, Марко Дандоло и Марко Барбаро, – «три оригинала, внушающие уважение своей порядочностью, рождением, весом и возрастом», трио старых холостяков, остепенившихся после излишеств юности, добрых христиан, но ставших непримиримыми врагами женщин, попользовавшись ими всласть и отказавшись от них, не сомневаются: «Имея меня в своем распоряжении, они верили, что обладают философским камнем, универсальной медициной, общением с духами стихий и небесным разумом, секретами всех кабинетов Европы. Они также верили в магию, наделяя ее благовидным названием оккультной физики» (I, 380). Казанова им объяснил, что если он, не достигнув пятидесяти лет, откроет им правило этих расчетов, которому обучился у одного отшельника, живущего на горе в Карпенье, пока служил в испанской армии, то умрет скоропостижно в три дня после того, как выдаст свою тайну. Джакомо стал для них незаменимым, необходимым посредником в общении с духами. Как не посмеяться над этими простофилями? «Таким образом я стал Иерофантом трех этих людей, очень честных и любезных в меру возможного, но только не мудрых, поскольку все трое предавались тому, что называют химерами науки» (I, 380).
«Каббалистика, которой пользовался Казанова, чтобы дурить голову своим простофилям, относится к области гадания на числах, в отличие от гадания по именам или жребию». На самом деле это жуткое шарлатанство, которое предполагает завидную наглость и апломб, с одной стороны, и невероятную доверчивость – с другой. Жадный к познаниям во всех областях, Казанова обладал относительно разнообразными техническими познаниями в области оккультизма, чтобы изрекать свои пророчества, не будучи немедленно обвинен в обмане. Он довольно-таки много читал: «Пикатрикс», «Ключ Соломона», Агриппу, Артефия, Сенвигодия, но вкривь и вкось. Он также много занимался полиграфией Тритема, аббата Спангейма, который в своей книге «Стенография» свел воедино все методы секретных кодов. Возможно, знал он и книгу «О рассудочной каббалистике. Высшее искусство», где описана «нумерическая каббалистика Сивилл, отвечающая на все вопросы, заданные на каком бы то ни было языке или наречии в стихе гекзаметра, и отвечающая весьма кстати». К счастью для него, он имел дело с новичками, неспособными вывести на чистую воду наглого обманщика!
Тем не менее эта псевдонаука все же требовала от Казановы серьезных навыков, чтобы быстро преобразовывать буквы в числа. Вопрос, заданный «гению», который должен был его вдохновить, переводился в цифры, соответствующие числу букв в каждом слове. Затем выводился ответ, следуя такому алфавитному соотношению: А = 1, Б = 2, В = 3 и т. д. Буквы Е и Ё, И и Й обозначались одним числом. Он знал это соотношение наизусть и почти сразу же переводил предлагаемые ему вопросы. Допустим, такой вопрос: «По какой причине господин граф запретил, чтобы ему говорили о его скором отъезде в Венецию?» В каждом слове этой фразы есть определенное число букв. Расположим эти числа в виде пирамиды:
Представим себе, что Казанова пожелал бы ответить: «По очень секретной дипломатической причине»; и немедленно составил бы в голове код ответа. По принципу, указанному выше, это дало бы следующее: П = 15, О = 14 и т. д. Значит, нужно как можно быстрее совершить нудные преобразования, которые не так-то просто выполнить с большой скоростью. Действительно, необходимо обладать замечательной быстротой ума, неоспоримой способностью к мысленным расчетам, чтобы на ходу жонглировать буквами и цифрами, хорошей памятью, чтобы держать в ней пирамиду и все допустимые ею сочетания чисел. Это качества, необходимые для шахматиста или картежника, и в этом отношении нашему венецианцу сам черт не брат. Он здорово натренировался. Остается найти шифр ответа в пирамиде. Здесь царит полный произвол, ибо Казанова сам направлял своего собеседника. «Возьмите, – говорил он ему, – первую цифру во второй строке и перемножьте со второй цифрой в четвертой строке». Получалось 15 = П. «Теперь отнимите от нее третью цифру в пятой строке». Итог: 14 = О. И так далее… Детский прием: поглощенный каббалистическими вычислениями, сложением, умножением, вычитанием, оператор не сознает, что его подводят к заранее замышленному ответу. Поскольку всегда существовал риск того, что числовой обман будет раскрыт неким проницательным скептиком, Казанова старательно усложнял и запутывал свои расчеты. Он использовал магический ключ, состоявший из инициалов О.С.А.Д. Изучал двойные колонки, добавлял нули. Порой даже «гений» подсказывал ему первую директиву, чтобы получить согласные, а гласные выявлялись во время второй операции. На самом деле, точные действия Казанове не важны. Если верить Бернхарту Марру, чтобы получить ответ, он продвигался зигзагом от цифр, расположенных на вершине пирамиды, к тем, что были в ее основании. Важно то, что этот монументальный обман чудесно срабатывал и восторженные простофили попадались в ловушку.
Восхищенный чудесами своего молодого протеже, в котором он, вероятно, не мог не увидеть юного ветреника, каким был сам в свое время, и которого, возможно, надеялся вразумить своими стараниями, синьор Брагадин решил обходиться с ним, как с приемным сыном, предоставил ему квартиру, одежду, стол и слуг, оплаченную гондолу, а также пенсион в десять цехинов в месяц. Теперь, когда он мог жить как богатый барин, Казанова окунулся в еще более распущенную и развратную жизнь, перемежая любовные приключения в «казино», небольших домах удовольствий, очень модных в Венеции XVIII века, с игрой в карты, где он часто проигрывал огромные деньги в несколько часов. Но какая разница, если синьор Брагадин всегда уплатит долги! «Довольно богатый, наделенный природой импозантной внешностью, решительный игрок, дырявая бочка, говорун, лишенный скромности, бесстрашный повеса, волочащийся за хорошенькими женщинами, устраняя соперников, считавший подходящей для себя лишь ту компанию, которая меня забавляла, я мог вызывать только ненависть. Готовый принять удар на себя, я считал, что мне все дозволено, ибо мне казалось, что стеснявшая меня несправедливость создана для того, чтобы ее попрать» (I, 384).
Его связи и проигрыши на самом деле были лишь мелкими шалостями по сравнению с другими, гораздо более позорными делами. Однажды, будучи за городом, он свалился в ров, полный жидкой вонючей грязи. Его красивый наряд был непоправимо испорчен, и вид он имел самый смешной. Падение оказалось не случайным: доска, перекинутая через ров, была подпилена неким греком по имени Деметрио – тот хотел отомстить Казанове, отбившему у него горничную, в которую он был влюблен. Казанова пришел в ярость; он отрезал руку у свежезахороненного трупа и засунул ее в постель к греку, пока тот спал. Тот потянул ее на себя, но Казанова ее удерживал, а потом вдруг отпустил. До смерти напуганный этой мертвой рукой, Деметрио замкнулся в молчании и погрузился в состояние оцепенения, из которого так больше и не вышел. Никаких сожалений и угрызений совести со стороны Джакомо. На стол прокурору легло обвинение в кощунстве, присовокупленное к другой жалобе. Казанова дал шесть цехинов матери одной юной девственницы (данное обстоятельство было проверено самим заинтересованным лицом), чтобы свободно ею располагать. Когда сделка была заключена и деньги уплачены, девушка вдруг взбунтовалась и не поддалась ему. Решив, что его надули, Казанова сильно избил ее черенком метлы. История по меньшей мере грязная, которая стала очередным обвинением, выдвинутым против Казановы. Это было слишком для одного человека, и осторожный синьор Брагадин посоветовал ему как можно скорее уехать из Венеции. Вообще-то дело приняло куда более серьезный оборот: к тому времени о каббалистических опытах Казановы стало известно государственным инквизиторам.
VIII. Заражаться
У всего есть свое начало – и у любви, и у сифилиса. Когда-то приходится подцепить его в первый раз. Это столь же важное посвящение, как и сам секс, особенно для распутника, подобного Казанове, более всех других смертных подверженного неприятностям такого рода. 2 апреля 1743 года, в день своего рождения (Казанова родился 2 апреля 1725 г.) или, вернее, «в роковой день моего появления на свет», как он писал, он, встав с постели, увидел прекрасную гречанку, которая попросила его написать прошение (Джакомо изготавливал их одно за другим для множества неграмотных албанских офицеров): как добрая супруга, она хотела получить для своего мужа, простого прапорщика, мечтавшего о чине лейтенанта, рекомендательное письмо, которое она сама бы отнесла военному министру. В то время Казанова находился под стражей в форте Святого Андрея в Венецианском заливе, и в этом месте для него не нашлось другого занятия, кроме должности общественного письмоводителя, потоком составляющего прошения о продвижении по службе, чтобы заработать несколько цехинов на карманные расходы. Прекрасная гречанка, бедная, как церковная мышь, могла расплатиться с ним только своим «сердцем» (!). Ничего страшного! Он согласился на предоплату своего труда, сочтя, «что хорошенькая женщина противится лишь для очистки совести». Получив, как и было условлено, готовое прошение к полудню, она решила, что он заслужил небольшой прибавки, и расплатилась с ним во второй раз. В тот же вечер, «под предлогом кое-каких поправок», и на сей раз в уплату за все, она в третий раз предложила ему свое сердце в постели. Возможно, Казанове следовало встревожиться: тройная оплата натурой в один день – довольно много за одно-единственное письмо, с чего бы вдруг такая щедрость? Результат не заставил себя ждать. Уже через день он обнаружил у себя нехорошую болезнь, как полагают специалисты по венерическим заболеваниям – гонорею. И вот ему пришлось довериться представителю «оккультной медицины», вдохновленной Парацельсом. На излечение ушло полтора месяца – обычный тариф в таких случаях. «Когда я довольно глупо укорил эту женщину за ее дурной поступок, она ответила мне со смехом, что дала мне лишь то, что имела, и что я сам должен был быть настороже. Но читатель не сможет вообразить себе ни то горе, ни стыд, который причинило мне сие несчастье. Я смотрел на себя как на опустившегося человека. По этому событию любопытные могут себе представить всю полноту моего легкомыслия» (I, 119). Действительно, необычный способ отпраздновать свое восемнадцатилетие; в первый раз Казанова казался ошеломленным и уничтоженным. Зараза произвела на него такое действие, поскольку была ему внове. Впоследствии, попривыкнув, он уже не так убивался, научившись поддерживать если не дружеские, то, по крайней мере, лишенные драматизма отношения с венерическими заболеваниями. Во всяком случае, столкнувшись с опасностью как заражения, так и зачатия, он так никогда и не станет принимать элементарных предосторожностей, даже при явной угрозе: хотя ему прекрасно известно назначение замечательных презервативов – «тонких английских сюртуков» в форме раздутого члена, – он терпеть не мог использовать во время любви эти «жалкие ножны», не решаясь облекать свой орган в «мертвую кожу» (II, 418).
Если легкомыслие можно измерить по той легкости, с какой человек позволяет себя заразить первой встречной, Казанова – настоящий ветреник. Ведь это лишь начало очень длинного списка заболеваний, которым упивались специалисты, подсчитывая их, пересчитывая, отличая одни от других. Среди таких врачей был и неподражаемый доктор Эдуар Эсташ с медицинского факультета Парижского университета. «В период с 18 лет до 41 года Казанова одиннадцать раз подвергался венерическим заболеваниям, хотя, возможно, и больше, так как по случаю первого заражения своего слуги он сказал, что сам “уже давно их не считает”. В шести случаях лечение продолжалось четыре-пять недель; в одном – месяц, в четырех остальных время не указано. Если следовать Ноттрафту, четыре раза он болел гонореей, в одном случае осложненной воспалением яичка; пять – мягким шанкром; один, вероятно, сифилисом и еще раз – простым герпесом крайней плоти».
Через полгода после горького опыта в форте Святого Андрея и четыре месяца спустя после выздоровления, то есть через двадцать страниц дальше по тексту «Мемуаров», все повторилось. Отправляясь в Анкону, он провел несколько дней в одном доме в Кьоцце, и отец Корсини, монах-якобинец, кривой, уроженец Модены, якшавшийся со всякой дрянью, затащил его в злачное место, где он отдался жалкой и уродливой плутовке. Выйдя оттуда, он засел за партию в фараон и, разумеется, спустил все деньги. На следующий день, в надежде отыграться, он заложил все свои вещи и, конечно, снова проиграл. «В отчаянии отправляясь спать, я, в довершение несчастья, заметил отвратительные следы той самой болезни, от которой излечился не более двух месяцев назад. Я заснул, совершенно оглушенный» (I, 139). Ему так стыдно, что он даже не посмел открыться честному молодому врачу, «профессору кислых щей», который приютил его в Кьоцце и обращался с ним как нельзя лучше. Хотя Казанова и несколько подсократил промежуток между предыдущим заболеванием и нынешним, все-таки история повторилась слишком быстро.
В отчаянии он поддался на уговоры одного судовладельца и взошел на небольшой одномачтовый корабль, который на следующее утро бросил якорь в порту Истрии, Орсаре, где его сердечно пригласила пообедать одна богобоязненная местная жительница и взял на постой священник. «Я отправился спать, принимая предосторожности, чтобы моя язва не касалась простыней» (I, 140).
В ожидании хорошей погоды для плавания он два дня слушал отвратительные вирши священника, нагонявшие на него смертную скуку, и пользовался настойчивыми знаками внимания со стороны экономки, которая была молода и хорошо сложена и которой, к несчастью, он не мог отплатить взаимностью. «Я был смертельно огорчен, что мое состояние не позволяло мне убедить ее в том, что я воздаю ей должное. Мне было тягостно думать, что я покажусь ей холодным и неучтивым» (I, 140). Тем не менее желание росло непреодолимо: ему показалось, что, приняв определенные предосторожности, он сможет с честью выйти из ситуации, не заставив упрекать себя в непростительной несправедливости. «Мне казалось, что воздерживаясь и сообщив ей причину этого, я покрою себя позором, а она сгорит от стыда. Будь я мудрее, я не пошел бы вперед; мне же казалось, что я не могу более отступать» (I, 141). Что сделано, то сделано. Судно снялось с якоря; за две недели режима его болезнь стала не опасна. И вот он с новыми силами отправляется к новым приключениям с другими женщинами…
Казанова не вспоминал об этом кратком, но мрачном пребывании в истрийском порту до следующего года, девять месяцев спустя, когда, отправляясь на Корфу, он снова высадился в Орсаре. Он шатался по причалу, и вдруг совершенно незнакомый человек бросился к нему и стал выражать свою безграничную благодарность, называя своим благодетелем и уверяя, что он ему крайне обязан. Казанова думал, что имеет дело с сумасшедшим, пока этот человек не сообщил ему, что он хирург и что сифилис, которым Джакомо болел во время своего первого приезда, принес ему нежданную практику. Экономка поделилась подарком Казановы со своим другом, который разделил его с женой, та не преминула наградить им одного распутника, который стал раздавать его направо и налево, так что менее чем за месяц более пятидесяти местных жителей заболели. К сожалению, эпидемия в конце концов угасла, и все вернулось на круги своя. Какое счастье испытал врач, встретив Казанову и понадеявшись, что тот быстро возобновит заразу! Разочарованный тем, что Джакомо здоров как огурчик, он все же выразил надежду, что тот еще заглянет к ним, возвращаясь с Востока, богатого дурным венерическим товаром, который приносит такую чудесную прибыль. Если Казанове не удастся вывезти из Константинополя несколько опасных возбудителей болезни, которые умножат его практику и состояние, он просто придет в отчаяние! В этом городе распространяется уже не опасная эпидемия, а комедия Мольера или даже водевиль, разыгрываемый на сцене Орсары, где венерическое заболевание, конечно, никого не убило. Шутовская комедия, отнюдь не трагедия с мертвецами. Сифилис обратился фарсом. Казанова не успокоился, пока не лишил драматизма болезнь, которая в конечном счете стала составной частью любви, ее комическим эпилогом.
«Венерические заболевания в мире Казановы в основном излечимы, они не вовлекают ни в какой мазохистский бред о падении и исключении из общества, – пишет Шанталь Тома. – Несмотря на кустарные медицинские средства (или благодаря им, ибо лечение, если оно не протекало в тюремном режиме больницы, было очень индивидуализировано, и многие хирурги держали свои рецепты в секрете), сифилис в XVIII веке не вызвал массовой гибели людей. Только после Революции и наполеоновских войн эта болезнь достигла размаха былых эпидемий чумы. Но тогда ее фоном уже не были любовные утехи или ветреность». В отличие от того, что произойдет в XIX веке, когда Chantal Thomas, сифилис, болезнь общественная и романтическая, воспринималась как абсолютное зло, проклятие, связанное с существованием вольного художника, «дурная болезнь» XVIII века – всего лишь «безделица», от которой можно излечиться, если есть желание. Некоторые, например, капитан О’Нилан, у которого болезнь проникла уже в костный мозг, даже не считали необходимым лечиться: «От режима я бы до смерти скучал. Да вот еще: с какой стати лечиться, если, едва выздоровев, снова подхватишь триппер? Десять раз у меня хватало на это терпения; но два года назад я смирился» (I, 448). Когда молодой Ричард попросил у Казановы несколько луидоров на лечение, его мать не видела в этом никакой нужды и считала, что это деньги, выброшенные на ветер: «Я выполнил его просьбу, но когда его мать узнала, в чем дело, она сказала мне, что лучше было оставить ему эту (болезнь), уже третью по счету, поскольку она уверена, что, вылечившись, он подхватит другую. Я вылечил его на свои средства; но его мать оказалась права. В четырнадцать лет распутству его не было границ» (II, 161).
На Корфу бедный Казанова беспрестанно пытается добиться благорасположения неприступной М.Ф. После бесконечного увиливания с ее стороны он уже как будто приблизился к своей цели, когда его пригласили провести ночь в супружеской спальне. Она лежит на постели, он сжимает ее в объятиях. «Я думал, что час настал, я разделяю ее буйство, никакая человеческая сила не смогла бы стиснуть ее крепче; но в решительный момент она вывернулась, ускользнула от меня и, нежно смеясь, своей рукой, показавшейся мне холодной как лед, утишила мой огонь, который, если бы ему не дали прогореть, мог бы все спалить на своем пути» (I, 358). Делать нечего! Святилище осталось заказанным и запертым. Когда, двенадцать дней спустя, она уступила, и он наконец проник в это вожделенное святилище, она впустила его лишь на мгновение, высвободилась и встала. Ужасное разочарование Казановы, который оделся, вышел из дома и пошел подышать воздухом. С балкона его окликнула Меллула, куртизанка, чья красота уже четыре месяца очаровывала весь Корфу. Не надеясь на длительную связь с М.Ф., он перешел из ее спальни в полные неги покои куртизанки и удовлетворил в ее объятиях желание, распаленное тою, кого так долго вожделел.
«На третий день, встав с постели, я почувствовал некое неудобство: жжение. Я задрожал, представив, чем это могло быть. Решив внести ясность, я был как громом поражен, увидев, что заражен ядом Меллулы. У меня опустились руки… В глубокой печали, в четвертый раз став жертвой заразы, я подверг себя режиму, который за шесть недель вернул бы мне здоровье, так что никто бы об этом и не узнал; однако я снова ошибся. Меллула передала мне все ужасы своего ада, и через неделю я увидел все их несчастные симптомы» (I, 363). На сей раз болезнь была серьезнее, чем предыдущие, для излечения потребовались два месяца и услуги старого опытного врача. И тем не менее это тревожное происшествие имело в целом положительный итог. Как показала Шанталь Тома, «любовные истории, которые Казанова заключает признанием в глупой и грубой неверности, какую представляет собой венерическая болезнь, – чаще всего “порядочные” истории. Такое впечатление, что дабы положить конец неопределенному, сладострастно размытому “нет”, которое женщина противопоставляет его домогательствам (от этой игры он устает быстрее, чем она, и если случайно “нет” вдруг обращается в твердое и окончательное “да”, то вся игра внушает ему отвращение), он должен был нарушить чары запретного и утопить роман в грязи непоправимой вульгарности. Резко перейти от отчаяния куртуазной любви и дипломатических тонкостей к постыдному, но бесспорному удовлетворению. Визит к проститутке восстанавливает превосходство распутной немедленности над ожиданием любви. В этом смысле он выздоравливает». Распутник резко переходит от маячащего на горизонте наслаждения с конкретной особой, в конце концов предстающего недоступным, поскольку его постоянно отдаляют, следуя тактике соблазна, к немедленному, но недифференцированному удовлетворению, поскольку проститутка лица не имеет: одна стоит другой, хотя расценки меняются. Он подхватил заразу, но обрел свободу.
Вынужденный бежать из Венеции в начале 1749 года, он встретился в Милане с Мариной и провел с ней приятную ночь. Он предпочел бы этим ограничиться, но тут понял, что она ухлестывает за Балетти, с которым должна танцевать в одном мантуанском театре. Прибыв в этот город, в который он решил наведываться как можно реже, Джакомо был арестован патрулем, оказавшись среди ночи на улице, поскольку засиделся у одного книготорговца и нарушил комендантский час. Впрочем, арест прошел в теплой и приятной обстановке. Он провел развеселую ночь вместе с офицерами, забавляясь с двумя шлюхами, правда, весьма отталкивающей наружности, и играя в фараон. «На следующий день я почувствовал себя больным вследствие злополучной четверти часа, которую провел с плутовкой в караульной на площади Святого Петра. Я совершенно излечился в полтора месяца, единственно благодаря тому, что пил раствор селитры; но вынужден был подвергнуть себя режиму, от которого страшно скучал» (I, 447). Видно, что, когда это возможно, Казанова предпочитает самолечение.
Некоторые подумают, что полтора месяца лечения – дорогая цена за четверть часа удовольствия с потасканной публичной девкой. Но разве это был не самый верный способ окончательно сжечь мосты между ним и Мариной, предоставив ей жить своей жизнью и крутить любовь с Балетти? «Это заражение типично для Казановы. Носительница заразы – безликое тело: отвратительная проститутка или ловкая, но лишенная обаяния манипуляторша мужским желанием. Орудие рока, она не возбуждает желания к себе самой и стоит в стороне от постоянства, относящегося лишь к той, кого любишь. Казанова “принимает” болезнь, которая должна избавить его тело от принуждений влюбленной души, угрожающих человеку в его стремлении наслаждаться жизнью», – пишет Ж.-Д. Венсан. Впрочем, сифилис приносит не только неприятности, о чем написано в заключение главы: «Два месяца, проведенных в Мантуе, я прожил как мудрец, совершив глупость в первый день. Я получил наслаждение лишь в тот единственный раз, и слава Богу; потерянное здоровье принудило меня следовать режиму, и тот, возможно, оградил меня от несчастий, которых бы я не избежал, если бы не был занят исключительно лечением» (I, 452).
Если нужно еще раз подтвердить, что болезнь приносит освобождение, достаточно вспомнить об окончании его связи с Генриеттой, самой большой любовью всей его жизни, и об их болезненном разрыве. Обретя понемногу вкус к жизни, в Парме Казанова пошел в театр, где заметил одну актрису. За двадцать цехинов он добился ее расположения. «Три дня спустя я обнаружил, что несчастная ублажила меня так же, как проститутка у О’Ни-лана». Он снова предал себя в руки хирурга по имени Фрерон, который был еще и дантистом. «Некоторые известные ему симптомы побудили его подвергнуть меня серьезному лечению. Из-за дурной погоды я был вынужден провести шесть недель в своей комнате» (I, 525). Тривиальность продажного сношения с актрисой и болезнь, неизбежно ставшая его следствием, были трауром по Генриетте.
В конце августа 1752 года Джакомо находится в Дрездене вместе с братом Франческо, художником, который проведет там четыре года, копируя в знаменитой картинной галерее все батальные сцены великих мастеров: «Мы повидались с нашей матерью; та оказала нам самый нежный прием, радуясь двум первым плодам своего брака, которых уже не надеялась увидеть вновь». Пустившись во все тяжкие, Казанова за первые три месяца пребывания в Дрездене перезнакомился со всеми продажными красавицами и нашел, что они «превосходят итальянок и француженок в том, что касается материи, но сильно отстают от них в изяществе, уме и искусстве нравиться» (I, 637). Это означает, что в этом городе наслаждение, носящее чисто сексуальный характер, не сопровождено прикрасами любви. Никакой духовности: словно было совершенно необходимо компенсировать материнское присутствие безудержной половой жизнью, уравновесить родственные чувства тривиальными совокуплениями. То, что должно было случиться при таких условиях напряженного и продажного сексуального конвейера, произошло с неизбежностью рока. «Остановило меня в этой грубой гонке недомогание, которое передала мне одна прекрасная венгерка из труппы Крепса. Это был уже седьмой раз, и я избавился от него, как всегда, следуя режиму в течение шести недель» (I, 637). При таких обстоятельствах венерическое заболевание становится обратной стороной угнетающего материнского присутствия и избавлением от него.
Новое пребывание в Дрездене: с осени по декабрь 1766 года. Как и в первый раз, он сначала отправляется к матери, жившей за городом. Прибыв со своей новой любовницей, подобранной в Бреслау, некоей Матон, Казанова поселился в гостинице «Штадт Ром» («город Рим»), расположенной на углу Неймарк и Морицштрассе. Напротив «Штадт Ром» стояла другая гостиница – «Отель Саксония»; там проживал со своей супругой, Терезой Ролан, брат Джакомо, Джованни, директор Академии художеств. Когда их мать Дзанетта бывала в городе, она жила в одном из верхних этажей того же здания: гостиница занимала лишь второй этаж. Топография важна, поскольку устанавливает соседство, напрямую относящееся к последующим событиям: Казанова буквально столкнулся нос к носу с родными и видел их комнаты (возможно, даже то, что в них происходит) из своего окна. Семейство и распутство лицом к лицу. «На следующий день сильная головная боль, которая была мне не свойственна, заставила провести меня весь день дома, я сделал себе кровопускание, и моя добрая матушка пришла составить мне компанию и поужинать вместе с Матон. Она полюбила ее и несколько раз просила меня прислать Матон составить ей компанию, на что я ни разу не согласился» (III, 392). Тесная близость матери и любовницы, которой сын явно не поощряет.
«На следующий день после кровопускания голова у меня была еще тяжелая, я принял лекарство. Вечером, ложась спать, я обнаружил, что подвергся галантному заболеванию, симптомы которого были весьма неприглядны. Я достаточно в этом поднаторел, чтобы ошибиться. Сильно удрученный, я был убежден, что это мог быть лишь подарок Матон, так как после Леопольда я имел дело только с ней. Я провел ночь, сильно гневаясь на плутовку, встал на рассвете, вошел к ней в спальню, отдернул занавески, она проснулась, я сел к ней на кровать, отбросил одеяло и вырвал из-под нее двойное полотенце, вид которого вызвал у меня отвращение. Затем я, не встречая сопротивления с ее стороны, исследовал все, что не потрудился изучить прежде, и обнаружил отвратительную лечебницу. Она призналась мне с плачем, что была больна уже полгода, но не думала, что передаст мне свою болезнь, поскольку всегда тщательно поддерживала чистоту и мылась перед тем, как заняться со мной любовью» (III, 492). Решительно, с Дрезденом ему не везло! Без всякой жалости он выгнал Матон, вынудив ее переехать в другую гостиницу, и снял на полгода весь второй этаж в том самом доме, где жила его мать. Он велел установить там мебель, необходимую для длительного лечения, так как понял, что опасность более чем серьезная. Неделю спустя он узнал от своего брата Джованни, что эта самая Матон уже заразила четырех или пятерых молодых людей, которые, в весьма плачевном состоянии, доверились врачу. «Это приключение не делает тебе чести», – заключил Джованни, не понимавший, что за необходимость была заболеть именно в том городе, где живет Дзанетта. «Дело в том, что эта мать – театральный персонаж, искусственная, ненастоящая, которая грозит сделать иллюзорным и собственное тело авантюриста, – утверждает Венсан. – Дважды он приезжает к ней в Дрезден и каждый раз встреча беспутного сына и актрисы запятнана сифилисом; он отталкивает ее гноем своих язв, как хорек отдаляет опасность своими выделениями. Настоящая мать не здесь, она запечатлена в мозгу ребенка, где, возможно, сливается с образом доброй бабушки».
Когда стремишься снискать благосклонность первых красавиц, порой самым жалким образом попадаешь в ловушки. Двойной обман, как в том же веке практиковалось двойное непостоянство. В Швейцарии, а именно в Солере, в июне 1760 года Казанову дважды «поимели»: это не слишком сильно сказано, чтобы выразить то, что с ним приключилось. Казанова в очередной раз влюблен; проблема в том, что красавица М., баронесса де Ролль, муж которой дипломат первого ранга, но почти семидесятилетний старик, наверняка не оправдывающий ожиданий, занимает положение гораздо выше его собственного. Что за дело! Разве не говорят, что смелость города берет? Казанова снимает красивый загородный дом, чтобы устроить бал и лучшим образом принять там эту чету. К несчастью, первым делом к нему беспардонно является госпожа де Ф., подруга баронессы, преследующая его своей настойчивостью и авансами: «Это была вдова в возрасте от тридцати до сорока лет, – уточняет Казанова, – со злым умом, желтоватым цветом лица и с неловкой походкой, поскольку она не хотела обнаружить своей хромоты» (II, 313). Все вскоре уладилось, когда прибыли баронесса с мужем и устроились в апартаментах на первом этаже, напротив его собственных, в которых был альков с двумя кроватями, разделенными перегородкой. Когда наступила ночь, Казанова проскользнул в апартаменты где, как было условлено, должна была ждать его красавица: «Я открыл дверь во вторую прихожую, и тут меня схватили. Зажав мне рот рукой, она дала мне понять, что мне следует молчать. Мы упали на большое канапе, и в тот момент я очутился наверху блаженства. Было солнцестояние. У меня оставалось только два часа, и я не потерял из них ни одной минуты; я использовал их для возобновления свидетельств пожиравшего меня огня божественной женщине, будучи уверен, что сжимаю ее в объятиях… Ее неистовство, даже превосходившее мое собственное, возносило мою душу к небесам, и я был убежден, что из всех моих побед это была первая, которой я мог гордиться по праву» (II, 337). На сей раз в воодушевлении Казановы столько же социальных мотивов, сколько сексуальных. В нем разгорелся карьерист: не каждый день ему удается соблазнить женщину из высшего общества.
Каково же было ошеломление Казановы, когда на следующий день госпожа де М. сообщила ему, что прождала его напрасно до четырех часов утра. Он был уничтожен, поняв, что ее подменила собой хромая негодница. И испытал ужас, когда госпожа де Ф. сообщила ему письмом, что попутно «перекинула» ему свою болезнь. Отчаянию одураченного, зараженного Казановы не было предела, однако его привела в чувство экономка Дюбуа, составив макиавеллиевский план. Там получилось, что Ледюк, камердинер Казановы, тоже подхватил сифилис, переспав со швейцарской молочницей. Казанова написал г-же де Ф. первое письмо, в котором уверял, что той ночью не выходил из своей комнаты, и второе, в котором сообщил, будто только что узнал о заболевании своего слуги. Джакомо-де расспросил его, где тот подхватил венерическую заразу и узнал, что Ледюк переспал с ней. Бедный парень, кстати, твердо намерен с ней повидаться, и ему не удастся этому помешать. В довершение всего, чтобы довести нахалку до крайности, Казанова сам отправил к ней Ледюка, чтобы рассказать ей всю эту историю и осыпать ее укорами. Тем временем госпожа де Ф., униженная тем, что переспала со слугой, в виде компенсации передала ему двадцать пять луидоров, которые Джакомо широким жестом отправил ей обратно. Казанова отомстил за себя, тем более что болезнь оказалась простым генитальным герпесом, от которого можно было очень быстро избавиться.
Надо ли полагать, что в очередной раз венерическое заболевание во всей своей неприглядности занимает место подлинной страсти, чтобы «отвернуться от грозного лика всепобеждающей любви» или чтобы оградить Джакомо от предсказуемого поражения, обусловленного непреодолимыми социальными различиями? Казанова отдаляется от баронессы, в любом случае недоступной аристократки, так и не совершив с ней по-настоящему плотского соития. Это неоспоримо. При условии, однако, что вся эта история не выдумка. Как мог Казанова заниматься любовью с одной женщиной, принимая ее за другую? Это трудно допустить, если не предположить, что ошибка Казановы мнимая, что, заметив, с кем он, он пожелал не узнавать ее сразу же. Фелисьен Марсо прав, когда «подозревает, что сочинитель одержал здесь верх над историографом». В самом деле, весь этот шутовской роман, где даже слуга из комедии играет свою роль, слишком напоминает эпизод, который мог бы выйти из-под пера Нерсиа или Вивана Денона. Надо ли полагать, что Казанова хотел таким образом замаскировать свой неуспех у баронессы де Ролль, унизительный и оскорбительный, поскольку он говорил о неспособности актерского сына вызвать к себе любовь женщины из высшего света и повысить свой социальный статус? Была ли эта история с путаницей выдумана, чтобы «снабдить пикантным концом приключение, которое без него осталось бы непонятным и, можно сказать, повисшим в воздухе»?
До самого конца зловещая Англия также была роковой для Казановы. Переспав с любовницей так называемого барона фон Генау, который к тому же в уплату за карточный долг дал ему вексель, оказавшийся подложным, Казанова снова не на шутку заболел. «Через неделю после этого благого дела я обнаружил, что подхватил отвратительную болезнь, которая настигала меня уже трижды и от которой я излечился благодаря ртути и своему темпераменту… Эта болезнь, которую не дозволено называть в приличной компании, застигла меня очень некстати, то есть при наихудших обстоятельствах, ведь она никогда не может оказаться кстати» (III, 319). В самом деле, он решил отплыть в Португалию. Ни того, ни другого: нужно принимать лошадиные дозы лекарств: «Я решился прибегнуть к сильному лечению в Лондоне. Я был уверен, что в шесть недель верну себе здоровье и прибуду в Португалию во вполне приличном состоянии» (III, 319). К несчастью, обстоятельства – разумеется, финансовые: его даже преследовали по суду, – вынудили его отказаться от этого плана и как можно скорее отплыть во Францию через Дувр. Трудное путешествие, и это еще мягко сказано. Ему так плохо – судороги, бред, – что по дороге, в Рочестере, ему срочно приходится делать кровопускание. В Кале «огонь лихорадки, осложненный венерическим ядом, бывшим в моих венах, привел меня в такое состояние, что врач отчаялся за мою жизнь. На третий день я был на грани смерти. Четвертое кровопускание отняло у меня все силы и на сутки ввергло меня в летаргию, за которой последовал спасительный кризис, вернувший меня к жизни; но лишь соблюдая режим, я очутился в состоянии уехать, через две недели после приезда» (III, 322). На сей раз это в самом деле был сифилис, наверняка еще осложненный гонореей. Нечего хорохориться.
В путь, в Гравлин и Дюнкерк. «Слабый, удрученный расшатанным состоянием своего здоровья, ставившим под сомнение мое выздоровление, и своим ужасающим видом, похудевший, с пожелтевшей кожей, сплошь покрытой гнойниками и нарывами, которые мне надо было бы вскрыть, я забрался в почтовую карету» (III, 323). Теперь в Турне через Ипр. Там он повстречал графа Сен-Жермена. «Когда он узнал, какова моя болезнь, то заклинал меня остаться в Турне хоть на три дня и делать все, что он мне скажет. Он уверял меня, что я уеду, избавившись ото всех своих нарывов. Засим он дал бы мне пятнадцать пилюль, которые, если принимать их по одной, в пятнадцать дней полностью бы меня излечили. Я поблагодарил его за все и ничего не принял». Надо полагать, что шарлатаны XVIII века, как авгуры Древнего Рима, не доверяли друг другу. Брюссель, Льеж. Упреждающая гонка. По всей очевидности, на сей раз Казанова потерял голову и запаниковал. Состояние его не улучшается. По совету генерала Бекевица он отправляется в Везель, где практикует молодой врач лейденской школы, очень осторожный и умелый, – доктор Пиперс, любезно поселивший его у себя: «Он сообщил мне о методе, которого намеревался придерживаться для моего излечения. Потогонное средство и ртутные пилюли должны были избавить меня от яда, сводившего меня в могилу. Я должен был подчиниться строгой диете и воздержаться от всяких прилежных занятий» (III, 328).
Казанова, запертый в четырех стенах на шесть недель (время лечения), мог погибнуть от скуки. Добрый доктор, встревожившись этим, любезно попросил позволить его сестре, ради его развлечения, заниматься в его комнате рукоделием и болтать с двумя-тремя девушками, своими подружками. Поскольку кровать Казановы стоит в алькове с занавесями, никто не будет никого смущать. Странный эпизод покоя и отдохновения в «Истории моей жизни», полной шума и волнений. Странная жанровая сценка: венерическое заболевание и женская невинность в одной комнате. Казанове кажется, что он – это не он. Сифилис словно приостановил его жизнь, внес в нее пробел. Он будто примерил на себя чье-то чужое лицо. Надо сказать, что он чуть не погубил себя в Англии, и в любом случае уже больше не будет прежним. «Через месяц я вновь был здоров и в состоянии ехать дальше, хоть и сильно исхудал. Мысль о том, что я что-то оставил от себя в доме доктора Пиперса, лишившись некоего свойства моего характера, на меня не похожа. Он счел меня самым терпеливым из всех мужчин, а его сестра со своими хорошенькими подружками – самым скромным. Чтобы судить о человеке, надо изучить его поведение, когда он здоров и свободен; больной или в тюрьме, он уже не тот» (III, 329).
IX. Влюбиться
В начале 1749 года Казанова уехал в Верону, потом в Милан, где у него был короткий роман с Мариной, младшей сестрой Беллино, с которой он уже однажды переспал. Затем в Мантую, в апреле, где, слишком много выпив, он очутился в постели проститутки, разумеется, заразной: новая болезнь, уже пятая. Любовь, игра в фараон. Совокупления со шлюхами и сифилис. Обычная жизнь Казановы вплоть до великой любви его жизни, первой и последней. Приехав летом в Чезену, где он в очередной раз одурачил в крупных размерах какого-то простачка, одним прекрасным утром осенью 1749 года Казанова проснулся на заре от страшного шума, царившего в гостинице. Церковные власти, обладавшие большой властью в XVIII веке во многочисленных областях Италии, прислали полицейских, чтобы те удостоверились, что венгерский офицер, который там остановился, в самом деле муж женщины, спящей в его постели. Вообще-то вся эта каша заварилась потому, что спутница офицера была одета в мужской костюм. Венгру пригрозили тюрьмой или штрафом в несколько цехинов. Разумеется, Казанова не мог не вмешаться. Он едва различил, скорее угадал, очертания женщины, закутанной в простыни, и ему не терпелось обнаружить ее лицо, которое он представлял себе очень симпатичным. Когда, наконец, она предстала его взгляду, он был очарован, увидев, как «из-под одеяла показалась растрепанная головка со свежим, смеющимся личиком, столь соблазнительным, что у меня не осталось сомнений относительно ее пола, хотя прическа была мужской» (I, 475). Удивленный сей недостойной низостью и возмущенный грубым вмешательством в чужую личную жизнь, Казанова, разбушевавшись, принимает это дело близко к сердцу, кричит о заговоре, требует возместить ущерб иностранным путешественникам, сносится с епископом, канцлером и генералом, пересказывает им эту историю, присочиняя от себя, и быстро добивается успеха. Это была любовь с первого взгляда, едва он окинул им с ног до головы молодую женщину поразительной красоты. Женственность в мужском обличье, как всегда, возбудила Казанову, никогда не остававшегося безучастным к некоей двуполости. Двусмысленность соблазняет только тогда, когда она напускная: это все-таки женщина в мужском платье. Она француженка, ее зовут Генриетта (имя, разумеется, вымышленное); она, конечно, гораздо моложе своего любовника, которому уже под шестьдесят и который говорит только по-венгерски, тогда как она говорит только по-французски. Сколько бы Казанова ни утверждал, что слова не важны для таких дел, какими они занимались, столь упрощенный способ общения ему, краснобаю, мог показаться худшим из лишений.
Генриетта станет самой лучшей из всех женщин, которых знавал Джакомо за свою распутную жизнь. В единственный раз он влюбился – событие исключительное, которое никогда больше не повторится. Когда офицер со своей спутницей отправились в Парму, Казанова поехал с ними. Начались странные переговоры: Джакомо обязался заменить собой венгерского офицера, который был счастлив так дешево отделаться от таинственной спутницы, подобранной на дороге и ставшей теперь для него обузой. Казанова прямо предложил Генриетте себя вместо ее предыдущего спутника, а ей – стать его любовницей. Уже в Реджио она отдалась ему, не оставшись равнодушной к его неотразимому очарованию и силе желания, к его готовности и способности воспользоваться любым представившимся случаем, к его любви к неожиданностям и экспромтам.
В конце августа Джакомо и Генриетта приезжают в Парму, всего несколько месяцев спустя после торжественного въезда в этот город испанского инфанта Филиппа, 7 марта 1749 года, и незадолго до прибытия его супруги, принцессы Луизы Елизаветы, дочери Людовика XV: после Ахенского мира, подписанного в 1748 году, в Парме, а также в Пьяченце и Гуасталле было восстановлено франко-испанское господство в ущерб Австрии. Едва новая чета очутилась в городе, как Казанова бросился по магазинам и составил Генриетте великолепный гардероб. Когда она нарядилась женщиной, ситуация в корне изменилась, причем не просто в плане одежды, но также – и в основном – в социальном смысле. Та, которую до сих пор можно было принять за авантюристку, отщепенку, женщину низшей пробы, шатающуюся по дорогам и меняющую любовников по своей прихоти и по мере необходимости, оказалась настоящей графиней, облачившись в одежду, присущую ее полу. Сам капитан, думавший, что имеет дело с обычной бродяжкой, был ошеломлен подобной метаморфозой. Смущенный, он понял, что обращался с ней грубовато. Казанова все больше и больше привязывался к Генриетте, из-за ее хороших манер и благородства ее чувств, свидетельствовавших о высоком рождении и изысканном воспитании. Какое счастье для Казановы, больше привыкшего к девушкам из народа, – впечатление того, что он поднялся по общественной лестнице благодаря своей любви! Какое тонкое наслаждение – быть любовником светской женщины!
Жизнь влюбленных, погруженных в счастье, нежно и спокойно текла в Парме, родном городе отца Казановы. Джакомо принимал предосторожности, так как знал, что Генриетту разыскивает ее прованская семья. По ее словам (или если верить Казанове), она сбежала от свекра, который хотел отдать ее в монастырь (история, по правде говоря, столь же темная, как и истинное происхождение Генриетты, ни один из казановистов так и не прояснил этот вопрос до конца). Тайные вылазки в оперу, поскольку она обожает музыку. Уроки итальянского языка. Пару приглашают к Дюбуа, главному управляющему пармского монетного двора, который устраивает концерт и легкий ужин. Крайнее удивление и сильное беспокойство Казановы, опасающегося нелепой шутки, когда Генриетта встала и взяла виолончель у одного молодого музыканта, «сказав ему со скромным и ясным видом, что придаст инструменту больший блеск» (I, 509). Она не солгала. Она прекрасно владела смычком и одна великолепно исполнила шесть раз концерт, который только что прослушала. Взволнованный тем, что он любовник столь выдающейся музыкантши, Казанова вышел поплакать: «Кто же такая Генриетта? Что это за сокровище, владельцем которого я стал? Мне казалось невозможным быть счастливым смертным, который ею обладал» (I, 510). Прогулка по садам Колорно, летней резиденции герцогов Пармских, освещенных всю ночь по случаю большого праздника. В их связь не просачивалась и толика скуки: «Я был очень счастлив с Генриетой, так же, как и она со мной: ни одна минутная колика, ни один зевок, ни один сложенный вдвое розовый листок не нарушил нашего согласия». Каждый раз, когда он спал с нею, ему казалось, что это в первый раз. Единственный акт, повторение которого не притупляет его совершенства. Каждый раз, когда они беседовали, она восхищала его своей способностью рассуждать, как ученый.
Все кончилось после трех месяцев чистой любви, когда Генриетту узнал г-н д’Антуан, друг семьи. Во время разговора, при котором Казанове даже не было дозволено присутствовать, она обговорила условия своего возвращения во Францию, где смешивались вопросы чести и нотариальные акты. Пробыв две недели в Милане, он повез ее в Женеву, где они жили в гостинице «Весы». Там банкир Троншен вручил ей тысячу луидоров, половину из которых она тотчас передала Казанове. Как будто сведение финансовых счетов было также способом придать чистоту счетам любовным. Она уехала на рассвете, так и не раскрыв ему своего настоящего имени. Один в своей комнате, Казанова провел один из самых грустных дней в своей жизни. «Я увидел, что на стекле одного из двух окон было написано: “Ты позабудешь и Генриетту”. Она нацарапала эти слова бриллиантом из кольца, которое я ей подарил. Это пророчество не могло меня утешить; но какое значение придавала она слову “забыть”? По правде говоря, она могла иметь в виду лишь то, что рана зарубцуется, и поскольку это естественно, не стоило делать мне горьких предсказаний. Нет. Я не забыл ее, и каждый раз, вспоминая о ней, лью бальзам на израненную душу» (I, 521). Когда позднее, 20 августа 1760 года, Казанова остановился в той же самой гостинице «Весы», то снова наткнулся на эту надпись, о которой уже не вспоминал: «Подойдя к окну, я случайно взглянул на стекло и увидел нацарапанное бриллиантом “Ты позабудешь и Генриетту”. Я тотчас вспомнил тот момент, когда она написала для меня эти слова, уже тринадцать лет тому назад, и волосы встали у меня дыбом… Ах, моя дорогая Генриетта! Благородная и нежная Генриетта, которую я так любил, где ты?» (II, 398). История кажется подлинной, поскольку эту надпись прочитает в 1828 году Джеймс Говард Гаррис, граф Мальмесбург, во время своего пребывания в Женеве.
С болью в сердце Казанова возвращается в Италию, преодолев верхом на муле перевал Сен-Бернар. Прибыв в Парму после ужасного перехода через Альпы, он получил письмо от Генриетты: «Это я должна была тебя покинуть, мой единственный друг. Не растравляй же свою боль, думая о моей. Давай представим, будто нам снился чудный сон, и не будем жаловаться на судьбу, ведь столь приятный сон никогда не длится долго. Порадуемся тому, что мы сумели быть совершенно счастливы три месяца подряд; мало смертных могут сказать о себе то же. Не забудем же друг друга никогда и станем часто вспоминать о нашей любви, чтобы возродить ее в наших душах, которые, хоть и разлучены, возрадуются ей еще с большей живостью. Не старайся ничего обо мне разузнать, и если случай сообщит тебе, кто я, притворись, будто ты этого не знаешь. Знай, мой дорогой друг, что я так хорошо распорядилась своими делами, что всю свою оставшуюся жизнь буду счастлива, насколько это возможно без тебя. Я не знаю, где ты, но знаю, что никто на свете не знает тебя лучше меня. У меня больше не будет любовников во всю мою жизнь; но я желаю, чтобы ты не думал поступать так же. Я хочу, чтобы ты любил еще, и даже чтобы ты нашел другую Генриетту» (I, 522).
С Генриеттой еще не все кончено: в «Мемуарах» речь о ней зайдет еще дважды. Когда в мае 1763 года Казанова, уехав из Марселя со своей любовницей Марколиной, которую он увел у своего брата аббата, направлялся в Авиньон, под конец дня дышло его кареты сломалось, и починка обещала быть долгой. На ночь они нашли приют в доме по соседству, где жили пять человек, в том числе хозяйка, вдова, очаровательная и приветливая графиня, которая провела ночь с Марколиной, что он сразу же заподозрил, увидев их ласки, и что она подтвердила ему без обиняков на следующее же утро. Они снова пустились в путь. В Авиньоне Марколина вручила ему письмо, которое доверила ей графиня, велев отдать адресату, только когда они прибудут в этот город: «Я распечатал его и увидел адрес, написанный по-итальянски: “Самому честному мужчине на свете, какого я знала”. Развернул и увидел в низу страницы: “Генриетта”. Это было все. Она оставила лист чистым» (III, 68). Так значит, она видела его, не пожелав, чтобы он видел ее. Странно все-таки, что он ее не узнал, ведь он так ее любил! Тем более что один раз он наклонился к ней, чтобы ее поднять: она оступилась и упала, пытаясь догнать своего спаниеля. Ну что ж! Он не видел ее тринадцать лет, и возможно, физически она сильно изменилась. Кроме того, сознавая странность этого неузнавания, Казанова всячески его обосновывает. Ситуация тем более необычная, что Генриетта, пообещавшая в письме к Казанове более не иметь любовников, берет себе любовницу, причем еще любовницу самого Джакомо. То ли хочет доказать ему, что еще может быть счастлива, как предполагает Казанова? То ли желает показать, что не заменила его другим мужчиной? То ли подтверждает, что она больше не Генриетта, но прованская графиня, которую ему уже и не узнать, поскольку она другая? «Все произошло так, словно он буквально следовал полученному давным-давно приказу не узнавать ее, если случай сведет его с нею», – пишет Ш. Тома. Сознательное или бессознательное согласие. Реакция момента или результат позднейшего литературного восстановления событий? На самом деле, это неважно, поскольку и так ясно, что самую совершенную любовь не возобновить дважды с тем же самым человеком. Важно было, чтобы роману окончательно был положен конец.
Шестью годами позже, в 1769 году, то есть теперь уже через двадцать два года после расставания в Женеве, Казанова снова едет через Экс-ан-Прованс. В гостинице он ложится спать, чувствуя сильное колотье в правом боку. У него открылся плеврит, и около десяти дней он пробыл между жизнью и смертью. Восемнадцать дней он харкал кровью. «Во все время этой острой болезни за мной денно и нощно ухаживала женщина, которой я не знал, как не знал и откуда она взялась. В том состоянии апатии, в каком я находился, я не стремился узнать, откуда взялась эта женщина; за мной прекрасно ухаживали, и я ждал выздоровления, чтобы отблагодарить ее и отправить восвояси» (III, 717).
Во все свое пребывание в Эксе он беспрестанно думал о Генриетте. Отныне он знает ее настоящее имя и, выздоровев, отправляется в ее замок. Ее там нет, она в самом Эксе. Ему позволяют войти, чтобы написать ей письмо, и к своему крайнему удивлению он натыкается на свою сиделку. Это ее хозяйка, Генриетта, отправила ее к Казанове, чтобы о нем позаботиться. С почтой, полученной в Марселе до востребования, он получил ответ Генриетты: «Я вдова, счастлива и довольно благополучна, так что предупреждаю Вас, что если у банкиров не достанет для Вас денег, Вы всегда сможете найти их в кошельке Генриетты. Не возвращайтесь в Экс, чтобы узнать меня, ибо Ваше возвращение наведет на всякие мысли; но если Вы вернетесь через некоторое время, мы сможем видеться, хотя и не как старые знакомые» (III, 732). Она предлагает ему переписку, в которой расспрашивает, что он делал после побега из Пьомби, и рассказывает ему свою историю до их встречи в Чезене. Если верить Казанове, Генриетта подробно рассказала ему о своей жизни в тридцати – сорока письмах, и в отличие от вечно любопытных и нескромных казановистов я не сожалею о том, что они до нас не дошли. История этой страсти еще прекраснее оттого, что тайна ее не нарушена.
Стоит ли теряться в догадках, задаваясь вопросом о том, почему божественная и возвышенная Генриетта стала величайшей любовью его жизни? Наверняка она показалась ему невероятно прекрасной, и пикантности ее красоте придавал ее первый, мужской наряд. Наверняка она обворожила его окружавшей ее тайной: каким образом странное поведение независимой, дерзкой и храброй авантюристки сочеталось в ней с умом и хорошими манерами – свидетельством прекрасного воспитания, полученного от лучших учителей? Кто она, эта девушка из высокородной семьи, исполненная возвышенных чувств и ведущая себя как самая бесстыдная распутница, переходя, не моргнув глазом, от одного мужчины к другому? Генриетта не утратит ореола загадочности, поскольку ее тайна не будет раскрыта. Она никогда не будет ничего рассказывать о превратностях своей жизни, только о том, что у нее есть муж и свекор – настоящие чудовища. Ее загадка – главное условие их любви: «Прошу тебя, – сказала ему она, – не старайся разузнать о моем прошлом». Наверняка в его глазах она была совершенным воплощением французского ума: «Генриетта много читала и, обладая прирожденным вкусом, прекрасно судила обо всем; не будучи ученой, она рассуждала, как геометр. Не претендуя на глубину ума, она никогда не говорила ничего важного, не сопровождая своих слов смехом, который, придавая им блеск фривольности, делал их доступными всей компании. Тем самым она передавала ума тем, кому его неоткуда было взять, и они любили ее до обожания» (I, 501). Когда тело истощено, на смену приходит беседа. «Счастливы любовники, которым ум может заменить чувства, когда они нуждаются в отдыхе!» (I, 507). Наверняка она была аристократкой, удовлетворявшей его честолюбие и тщеславие разночинца, позволяя стать любовником женщины из лучшего общества и создавая впечатление, будто он наконец получил доступ в высший свет.
Еще важнее тот факт, что эта связь сразу воспринималась в своей конечности, в неизбежных временных пределах: прямая противоположность счастья, когда ты внутренне убежден, что оно будет взаимным и продлится до самой смерти любовников. «Единственная деталь ее прошлого, которую Генриетта позволила Казанове узнать (через своего любовника, с которым она расстается), позволяла ему разглядеть скорый конец романа, который еще не начался», – пишет Ш. Тома. Генриетта и Джакомо прекрасно знают, что долгое счастье лишь то, которое должно кончиться. Вопреки философии, отрицающей совершенство счастья, потому что оно не вечно, нужно допустить, что оно и может быть совершенным лишь тогда, когда не вечно: «Что понимают под этим словом “долгое”? – сказала мне однажды Генриетта. – Если “вечное”, “неизменное”, то это правда; но поскольку человек не вечен, то и счастье не может быть вечным: а так любое счастье долгое, ибо для того, чтобы быть таковым, оно просто должно существовать. Но если под совершенным счастьем подразумевают череду различных и непрерывных наслаждений, то снова ошибаются; ибо чередуя наслаждения с покоем, который должен следовать у каждого за блаженством, мы даем себе время признать состояние счастья в его действительности. Человек может быть счастлив только тогда, когда признает себя таковым, а узнать он себя может только в покое. Значит, без покоя он никогда не будет счастлив. Значит, наслаждение, чтобы быть таковым, должно кончиться» (I, 506).
В случае Джакомо и Генриетты прошлого не существует, поскольку его намеренно замалчивают и игнорируют, а вопрос о будущем не стоит, поскольку любовники с самого начала знают о том, что их связь ограничена во времени. Значит, нужно жить настоящим, не теряя ни минуты. Страстью к Генриетте вдохновлены и слова, которые Казанова напишет по поводу своей будущей любви к Розалии: «Наконец-то она составила мое счастие; и поскольку в жизни нет ничего более реального, чем настоящее, я наслаждался им, отбрасывая образы прошедшего, ненавидя мрак всегда ужасного будущего, ибо в нем нет ничего верного, кроме смерти, подводящей черту» (II, 524). Только чистое присутствие в настоящем, не заглядывая ни назад, ни вперед, дает наслаждение. «Такова мера совершенного момента у Казановы: это момент чистой новизны, когда ничто не в счет, ни прошлое, ни будущее, а настоящее ограничено радостью, вкушенной в его рамках. Момент, который ничто не подготавливает и тем более не продлевает. Нужно обладать им таким, каков он есть, именно в тот момент, когда он есть. Никаких длительных осад или терпеливо выстроенных обольщений. Никаких связей, продолжающихся по ту сторону предела, когда они уже не составляют наслаждения. Казанова не герой ни “Опасных связей”, ни “Адольфа”. Победы и разрывы для него – почти что действия момента. Счастье никогда не будет перманентным состоянием. Это способ испытать мгновенно нечто мгновенное по своей природе», – рассуждает Жорж Пуле. По сути, в случае с Генриеттой нет необходимости вести долгую осаду, чтобы овладеть ею, а развязка обладает четкостью классического стихотворного ритма. Это не тот разрыв, который, затягиваясь, вовлекает агонизирующую страсть в скучные, нескончаемые будни. Резкий обрыв, подобный перелому.
Таким образом, уже на заре связи четко виден не только ее конец, но еще и забвение, составляющее суть философии и этики распутства. Если распутник не способен забывать, он останется привязан к своему прошлому и не сможет пуститься в новые приключения.
После ухода возлюбленной Генриетты Казанова переживет по меньшей мере трудный период. Упадок духа, нестерпимую боль. Необходимую болезнь, чтобы покончить со страстью. Приступ набожности, чтобы поставить крест на былом. Возвращение в Венецию, где, как его любезно предупредил Брагадин, его проказы уже позабыты.
Х. Париж I
В Светлейшей республике, где, разумеется, он сразу же встретился с радушным трио Брагадин – Дандоло – Барбаро, Казанова той весной 1750 года не совершил ничего примечательного, разве что освободил некую Маркетти из заточения, в которое ее вверг ее кузен аббат, и пообещал жениться на ней, что обычно его ни к чему не обязывало. В результате этой темной истории он был вызван к патрицию Контарини даль Цоффо. Повестку ему принес Игнацио, курьер грозного суда государственных инквизиторов. Хотя встреча с инквизитором никак не повредила Казанове, он тем не менее решил, что в Венеции ему еще не рады и было бы разумнее временно оттуда уехать.
Когда Антонио Балетти, не кто иной, как сын Марио Балетти и знаменитой Сильвии, известной актрисы Итальянской Комедии, получил от семьи 16 мая 1750 года вызов в столицу Франции, Казанова решил ехать с ним в Париж. Стремительный полет во Францию. На рысях, даже совокупления совершаются бегом. Срочное сношение в Ферраре: «Давай быстрей», – велит Казанова своей любовнице на одну ночь. «Подожди. Закрой дверь. Ты права. Это эпизод, но очень симпатичный» (I, 548).
В июне они проезжают через Лион, где Казанова познакомился с господином де Рошбароном, благодаря которому был допущен в масонскую ложу и стал масоном-учеником. Двумя месяцами позже он поднялся в Париже ступенькой выше – стал подмастерьем, по его словам, в ложе герцога де Клермона. Еще через несколько месяцев достиг третьего ранга – мастера, став мастером-шотландцем. Не следует придавать этому большого значения. Казанова, которому не было никакого дела до убеждений и самих обрядов масонов, видел в этом только лишний способ проникнуть за кулисы общества, завязать полезные связи.
Франция покорила его сразу. Хотя он сожалеет об овальной форме дилижанса, не позволяющей сидеть в углу, и о слишком усовершенствованной подвеске, от которой его укачивает, он все-таки восхищен французским умением жить, которое почувствовал уже по дороге: «Мне очень понравилась красота проезжей дороги, бессмертное творение Людовика XV, чистота постоялых дворов, еда, которую там подавали, быстрота, с какой нас обслуживали, прекрасные постели, скромный вид особы, прислуживавшей нам за столом, которая чаще всего была самой замечательной девушкой в заведении и чьи повадки, опрятность и манеры способны держать распутство в узде. Кто у нас в Италии с удовольствием бы смотрел на слуг в гостиницах, на их наглый вид, на их дерзость? Во Франции в те времена не знали, что значит завышать цену; Франция была родиной для иностранцев» (I, 557).
Прибыв в Париж в конце июня 1750 года, он был встречен слугой Сильвии, который проводил его на отведенную ему квартиру на улице Моконсей, совсем рядом с Итальянским театром. Вечером у Балетти состоялся семейный ужин на улице Де-Порт-Сен-Совер (теперь улица Дюссу), чтобы отметить приезд дорогого сына и Джакомо. «Казанову они приняли как собственного сына. Впрочем, он в некоторой степени и был таковым, поскольку Марио Балетти, отец семейства, был родным сыном Фраголетты, которая, как мы помним, была любовницей отца Казановы», – уточняет Ф. Марсо. Удивительная семья Балетти сама составляла целую театральную труппу. Отец, Жозеф (сценическое имя – Марио), муж Сильвии, сорок лет подряд играл роли первых любовников. Антонио Балетти начал театральную карьеру в том же амплуа в 1742 году в Итальянском театре, а затем стал балетмейстером в Милане, Мантуе и Венеции. Вызванный семьей в Париж в 1750 году, он десять лет играл роли вторых любовников, имея большой успех. Елена Мария Риккобони, сестра Марио, была актрисой под псевдонимом Фламиния: после смерти своего мужа в Парме, где она провела два года, с 1729-го по 1731-й, она вернулась в Париж и вновь поступила в Итальянский театр. Ее брат Луи Жозеф, по прозванию Младший, не изменил семейной традиции и также дебютировал в Итальянском театре как танцовщик. Тем не менее семейной звездой была сама Сильвия, хвалу которой воспевает Казанова: «Эта актриса была кумиром всей Франции, на ее таланте держались все комедии, которые писали для нее самые маститые авторы, в основном Мариво. Без нее эти комедии были бы однодневками. Актрисы, способной ее заменить, так и не нашлось, и никогда не найдется, ибо ей бы пришлось соединить в себе все таланты, которыми обладала Сильвия в непростом искусстве театра, – игру, голос, мимику, ум, манеру держаться и знание человеческого сердца. Все в ней было естественно; искусство, сопровождавшее и усовершенствовавшее природу, было незаметно» (I, 560). Читая столько похвал, поневоле задумаешься, какими все-таки были отношения между Казановой и Сильвией? Она не была счастлива в браке: общеизвестно, что ее муж, Жозеф Балетти, игрок и пьяница, бил ее «смертным боем», возможно, из ревности, так как молва приписывала Сильвии галантные приключения вопреки тому, что утверждает Казанова, настаивающий на крайней чистоте ее нравов. Он подчеркивает, что она не ставила себе в особую заслугу пристойное поведение, не принимала из-за этого вид превосходства и любила даже тех своих приятельниц, которые не блистали добродетелью. Все-таки это чересчур! Если обратиться к рапортам, составленным в 1752 году полицейским инспектором Менье, у которого не было никаких особенных причин обвинять его и клеветать, «Казанова, итальянец, живет в настоящее время на счет девицы Сильвии из Итальянского театра»; и еще: «Мадемуазель Сильвия живет с Казановой, итальянцем, который, как говорят, сын актрисы. Содержит его она». К тому времени Сильвии, зрелой женщине, было за пятьдесят, тогда как Джакомо всего двадцать восемь лет. Тем не менее она продолжала нравиться и увлекать, как то доказывает симпатичный портрет, написанный с нее венецианцем: «Она показалась мне выше всего, что о ней говорили. Ей было пятьдесят лет, фигура ее была элегантной, вид благородный, как и все ее манеры, непринужденная, любезная, веселая, с тонкими суждениями, вежливая со всеми, исполненная ума, лишенного всякой претенциозности. Ее лицо было загадкой, она была интересной и нравилась всем, и несмотря на это, вглядевшись, ее нельзя было назвать красавицей; но так же никто никогда не посмел бы объявить ее дурнушкой. Нельзя было сказать, что она ни красива, ни дурна, ибо ее привлекательный характер бросался в глаза; какова же она была? Красива; но по законам и пропорциям, неизвестным никому, кроме тех, кто, чувствуя, будто некая неведомая сила влечет их любить ее, имели смелость изучать их и силу узнать их» (I, 560). Начал ли он жизнь жиголо, как его покойный отец с Фраголеттой? Или же это сплетни, пересказываемые инспектором? Черная клевета, переходившая в Париже из уст в уста? Постельные пересуды, разносимые людским злословием? По правде говоря, Казанова никогда не принадлежал к тем людям, кто отказывается от удобного случая, когда таковой предоставляется, и его добродетель никогда не была таковой, чтобы можно было сомневаться в его пользу. Во всяком случае, вряд ли Казанова стал бы хвалиться в «Мемуарах» тем, что был на содержании у более чем зрелой женщины по меркам того времени. Это тем менее подлежало огласке, что позднее, во время своего второго пребывания во французской столице, Джакомо стал официальным женихом Манон, дочери Сильвии, которой пока всего девять лет. Понятно, что ему было бы нелегко признать, что за два посещения он перешел от матери к дочери.
По всей видимости, Джакомо сразу же влюбился в Париж, который, на его взгляд, был идеальным местом для применения его талантов, поскольку Казанова наделен умом, но лишен денег. Париж, а еще более Версаль и двор Людовика XV станут для него абсолютным авторитетом. В будущем он станет мерить достоинства мужчин и женщин других национальностей на аршин их непревзойденного совершенства.
В Париже, где он пробудет в целом два года, произойдет его четверное посвящение: языковое, театральное, на уровне связей (тесно переплетенные друг с другом) и, наконец, дворцовое. Сначала – обязательное обучение языку. В первое время его венецианские оговорки, еще более неловкие по-французски, уснащавшие его речь итальянизмы и ошибки вызывали смех и доставляли большое удовольствие слушателям. Надо сказать, что Казанова очень преуспел в этом смысле. Однажды в опере он часто сморкался, потому что подхватил насморк, и маршал де Ришелье заметил ему из вежливости, что, вероятно, окна в его комнате плохо закрываются. «Простите, сударь, – возразил Казанова, – я в каждую раму вставил дважды». Хоть он и оскорблялся, насмешники способствовали его успеху, поскольку его великолепные ляпы носили сексуальный характер. Когда тот же самый Ришелье спросил, которая из двух актрис кажется ему более красивой, и заметил, что у его избранницы очень некрасивые ноги, Казанова быстро предоставил объяснение, в которое и сам не верил: «Их не видно, сударь, и потом, изучая красоту женщины, я берусь за ноги в последнюю очередь». Зато ответ Казановы госпоже де Помпадур отнюдь не глуп, хотя и может показаться необычным: когда она спросила, вправду ли он из того края, то есть из Венеции, Джакомо ответил: «Венеция не с краю, мадам, она в центре» (I, 586).
Приглашенный на ужин к Сильвии, Казанова смог познакомиться с Кребийоном-отцом, еще бодрым и импозантным, несмотря на свои восемьдесят лет: настоящий колосс шести футов ростом, он был на три дюйма выше Казановы. Тот уже давно восхищался его поэзией и поспешил ему продекламировать самую красивую сцену из «Радамиста и Зиновии», которую сам перевел белым стихом. Он привлек внимание Кребийона, который, несомненно, был польщен и посоветовал ему серьезно заняться французским языком, и поскорее. Ибо те, кто сегодня рукоплещет его забавным выражениям, через два-три месяца начнут над ним потешаться:
«Верю и боюсь этого; поэтому главной моей целью, по приезде сюда, было всеми силами овладеть французским языком и литературой, но как же мне найти учителя, сударь? Я невыносимый ученик, дотошный, любопытный, навязчивый, ненасытный. Я не настолько богат, чтобы платить такому учителю, если еще его найду.
– Уже пятьдесят лет, сударь, я ищу такого ученика, каким вы себя описали, я сам вам заплачу, если вы соизволите приходить ко мне и брать у меня уроки» (I, 568).
Казанова, прилежный и усидчивый ученик, целый год будет ходить к Кребийону-старшему трижды в неделю, в его дом в квартале Марэ, на улице Двенадцати ворот (сегодня улица Вилардуэн), который он делил с двумя десятками кошек. В самом деле, он не мог и мечтать о лучшем учителе, чтобы приобщиться к сложностям и тонкостям французского языка. Позднее, в Венеции, одна из его любовниц, тоже прекрасно говорившая по-французски, спросила у него, каким образом он узнал некоторые чисто столичные выражения. «Хорошее общество в Париже» (I, 758), – ответил он. В другой раз он был в Санкт-Петербурге, на бале-маскараде. В определенный момент он услышал, как девушка в домино, окруженная несколькими масками, «говорила фальцетом на парижском диалекте, в стиле балов в Опере. Я не узнал маску по голосу, но по стилю я был уверен, что маска мне знакома, ибо она использовала те же присказки, те же вставки, которые я ввел в моду в Париже повсюду, где часто бывал. “Хорошенькое дело! Дорогуша!” Некоторые из этих словечек, моего собственного изобретения, возбудили мое любопытство» (III, 386). Приобщившись к французскому языку, Джакомо владел им столь хорошо, что сам ввел в моду кое-какие выражения, производившие фурор в салонах.
Следует подчеркнуть важное значение столь совершенного владения языком, поскольку в будущем он станет одним из величайших франкоязычных писателей. Французский покорил Казанову более любого другого языка прежде всего через культуру, благодаря своей повсеместной распространенности в Европе (тогда мир сводился к Европе). Это также по определению язык распутства, не терпящий никаких погрешностей, так как распутник должен в совершенстве владеть любой эротической ситуацией. Полная противоположность влюбленному, который от страсти может даже утратить дар речи.
Во время пребывания в Париже Казанова постоянно ходил по театрам – Итальянский театр, «Комеди Франсез», Опера – и упорно наведывался в гости и за кулисы к актерам, а еще более – к актрисам. Он познакомится с Карлином Карло-Антонио Веронезе, самым богатым из актеров итальянской труппы, кумиром Парижа, который уснащал свои роли забавными остротами собственного сочинения. Впрочем, ничего удивительного, ведь во французской столице его приняла семья актеров. Вокруг театров создалась очень смешанная социальная среда – «блестящее, забавное общество, где встречались и вельможи, но без своих супруг, и где в основном можно было найти актрис, литераторов, содержанок», статисток и некрасивых, бесталанных певиц, дочерей Оперы, которых полагалось иметь в любовницах любому аристократу, не лишенному амбиций. Хотя к Казанове не были равнодушны, не пользовался он и предпочтением, отнюдь. Весьма ограниченный в средствах, еще недостаточно уверенный в себе, чтобы блистать в обществе. Сильные мира сего часто обращались с ним унизительно небрежно, не скупясь на обидные шутки на его счет. Однажды князь Монако предложил Казанове – разумеется, благодарному и польщенному – отвести его к своей теще, герцогине де Рюффе, урожденной де Граммон, родственнице знаменитого герцога де Сен-Симона. Он наткнулся на жуткую гарпию, от которой нестерпимо воняло мускусом, «женщину шестидесяти лет, с лицом, покрытым румянами и прожилками, худую, уродливую и обрюзгшую» (I, 580), не говоря уж о ее костлявых руках, жутких грудях и прыщах, залепленных мушками. Ужас! Чертова мегера стремилась только к одному – соблазнить Джакомо, которого поспешно начала целовать и хотела уже обнажить его член. Хотя Казанова изрядно прибавил ей лет (в то время ей было только сорок три года), он не обманывает читателя в отношении ее уродства и сексуальной ненасытности. «Она мала ростом и очень некрасива, но хорошо сложена, и из-за своей толики красоты набрасывается на каждого встречного мужчину и ни от кого не отказывается», – писал в феврале 1734 года д’Аржансон в «Дневнике и записках». Казанова в ужасе бежит, осмеянный и униженный. «В то время говорили, что в жизни женщины должны быть трое мужчин: муж, милый друг и неважно кто. Казанова часто и был этим неважно кем», – пишет Ф. Марсо. Простой забавник, не имеющий права голоса. Когда его допустили в ближний круг знатных господ, он должен был их развлекать, а не быть им помехой. «Я был тем, кто, ужиная с ним и его любовницей Коралиной, не давал ему зевать», – пишет Казанова, вспоминая об ужинах с князем Монако. «Мелкая сошка» – как он униженно сам признался, обмолвившись ненароком…
В Париже Казанова искал себе любовниц среди актрис и танцовщиц, была у него еще Анна Мадлен Рабон, тридцати пяти лет, но он также старательно посещал дома терпимости, особенно отель «Руль», содержавшийся очень хорошо, к тому же цены там были твердые и приемлемые. За шесть франков можно было пообедать с девушкой, за двенадцать – поспать, полное обслуживание обходилось в луидор, включая ужин и ночь. В плане «любовных похождений» в столице похвастаться было нечем: ему приходилось довольствоваться распущенными девчонками. Среди них была Мими, младшая дочь госпожи Кенсон, его квартирной хозяйки, лет пятнадцати-шестнадцати, которая вскоре забеременела. Мать вызвала Казанову к полицейскому комиссару, перед которым ему пришлось давать объяснения. В конце концов его отпустили, мать же приговорили оплатить расходы. Тем не менее в рапорте инспектора Менье указано, что девочку в тринадцатилетнем возрасте растлила некая Тьебо для господина Казановы. Несовершеннолетняя, сводня, беременность, правосудие: есть что-то гнусное в такого рода похождениях. Не говоря уже о многочисленных неудачах. Он влюбился в юную пятнадцатилетнюю итальянку, Камиллу Луизу Везиан, приехавшую в Париж хлопотать о пенсии для свого отца, бывшего офицера на французской службе. Напрасно он вздыхал, пылал, горел – он не добился ничего, к тому же девушку у него увел граф де Нарбонн. Когда он ухаживал за Корали и Камиллой, двумя дочерьми Веронезе, первая обходилась с ним с глубочайшим презрением и даже не глядела на него, когда рядом был шевалье де Вюртенберг, а вторая открыто посылала его подальше. Нельзя сказать, что пребывание в Париже было роскошным временем для обольстителя, зачастую вынужденного прибегать к мало почтенным средствам.
Казанова всегда обожал королей. Ничто не возбуждало его так, как возможность приблизиться к ним, взглянуть на них, прикоснуться, а еще лучше – заговорить с ними. В первый раз он увидел Людовика XV в Фонтенбло, где тот обычно проводил по полтора месяца осенью, страстно предаваясь охоте. Впечатление волшебное и незабываемое. Король в глазах Казановы, который никогда не имел ни малейшего желания изменить общественный порядок, совершенен по определению, поскольку занимает самое высокое положение в обществе. В прошлом Казанова был глубоко шокирован некрасивостью Карла Иммануила III, с которым повстречался в Турине: он и представить себе не мог, что положенное по рангу совершенство короля может сочетаться с его физическим несовершенством. «Я повел себя довольно неловко, удивившись облику этого монарха. Ни разу в жизни не видав короля, я воображал себе, будто король должен обладать редкостной красотой и величественностью в лице, не свойственной прочим людям. Для молодого республиканца моя мысль была не совсем глупа; но я быстро с нею расстался, когда увидал короля Сардинии – некрасивого, горбатого, мрачного, отталкивающего во всех своих манерах» (I, 550). Король Франции – иное дело, но только король, поскольку с его супругой, королевой Марией Лещинской, дело, к несчастью, обстояло совсем иначе: «Я увидел королеву Франции без румян, в большом чепце, на вид старую и благочестивую, она поблагодарила двух монашенок, поставивших на стол тарелку со свежим маслом… Королева начала есть, ни на кого не глядя, не отводя глаз от тарелки» (I, 588). Нельзя сказать, чтобы государыня, походившая на не заботящуюся о себе мещанку, обладала великим достоинством. Никогда Казанова не упускал возможности обрисовать портрет королей, с которыми ему доводилось встречаться во время бесчисленных путешествий. Король Польши Станислав II Август Понятовский, император Франц I, муж Марии Терезии Австрийской и т. д. Если чересчур серьезный Иосиф II, их сын, ему и не нравился, то симптоматически из-за своей внешности. Для сына венецианских актеров нет ничего более достойного восхищения, чем королевская кровь.
Принимая во внимание такое преклонение перед королевскими особами вообще и перед Людовиком XV в частности, нет ничего удивительного, что Казанова был особенно горд, оказавшись у истоков одной из последних связей монарха. Однажды его приятель Патю, молодой адвокат, к тому же актер и первый переводчик пьесы Джона Гея «Опера нищего» (впоследствии ставшей «Трехгрошовой оперой»), привел его к актрисе О’Морфи, которую он посчитал фламандкой, однако, по другим источникам, она была ирландского происхождения. Пока его друг спал с ней, он занялся ее тринадцатилетней сестрой, «симпатичной замарашкой», которая легла в постель раздетой за экю. Насладившись ею – «и оставив нетронутой», уточняет он, наверное, чтобы не покушаться на будущую королевскую прерогативу, – и отказавшись от большего, поскольку цена, запрошенная старшей сестрой за полную дефлорацию, была гораздо выше, он потратил «шесть луидоров на то, чтобы заказать ее портрет, обнаженной, с натуры немецкому художнику. Она лежала на животе, положив руки и грудь на подушку, а голову держала так, словно лежала на спине. Ловкий художник нарисовал ноги и бедра таким образом, что глаз не мог желать увидеть больше. Я подписал: О’Морфи. Слово не гомеровское, но тем не менее греческое. Оно означает “красавица”» (I, 622). «Тайными путями могущественной судьбы» портрет этой прекрасной Елены, которую на самом деле звали Луизон, попал, через посредство молодого придворного, г-на де Сен-Кантена, на глаза королю, который пришел в восторг и пожелал тотчас проверить, насколько миниатюра верна оригиналу. Он велел Лебелю, своему камердинеру и своднику, привезти натурщицу в Версаль. Когда юная красавица предстала во плоти перед его величеством, Людовик XV, любивший только едва созревших девственниц, поставил ее между своих колен, обласкал и вскоре сделал одной из своих любовниц.
Историки давно уже подтвердили, что прекрасная О’Морфи в самом деле существовала. Она действительно была любовницей Людовика XV, поместившего ее, как многих других, в одном из домиков Оленьего парка в Версале. Таинственная Морфиза, как ее обычно называют. Была ли она дочерью тряпичницы и башмачника, как сообщает д’Аржансон, греческого происхождения и из семьи, поселившейся во Фландрии, как утверждает Казанова, или, напротив, ирландских кровей, с претензиями на благородство, как уверяли другие современники? На самом деле, это неважно. Гораздо важнее сведения, которыми мы располагаем о ее семье благодаря инспектору Менье. Они позволяют нам четче представить себе женщин, которых посещали тогда Казанова и его друг Патю. «Морфи – пять сестер непрочного и неопределенного положения и не обремененные добродетелью». Это еще мягко сказано. Старшая, Маргарита, после фландрских «кампаний» жила на улице Графини д’Артуа с неким Мелоном, получавшим три тысячи ливров ренты. Кроме игры и порой нескольких партий в фараон, он совершенно ничем не занимался. Вторая сестра, Брижит, была крайне некрасивой и рябой. Однако уверяют, что, несмотря на свою внешность, она уже далеко зашла по пути порока. Третья, Мадлон, толстуха и тоже рябая, пожив с актером Корбеном во время «кампаний» во Фландрии, теперь завела себе молодого человека, награжденного крестом Святого Людовика. Четвертая, Виктория, хорошенькая брюнетка с отметинами оспы, имела множество романов, хотя ей было всего семнадцать. Сначала она была на содержании у некоего Ланглуа, торговца картинами, «который тратил на нее деньги, пока мог разумно получать дивиденды от своих вложений». В последний момент ее увел у него Деферан, инженер из Бастилии. Тогда она забеременела, кто отец – неизвестно. Какова семейка! Разумеется, основные доходы поступали от проституции. Нельзя сказать, что Казанова совершал свои победы в высшем обществе. Он всегда шел туда, где проще. К молоденьким замарашкам, видевшим в распутстве простой и надежный способ избегнуть бедности.
Казанова не был бы Казановой, если бы не попробовал себя в парижских аристократических кругах в качестве специалиста по оккультизму. Воспользовавшись репутацией мага, которую он понемногу составил себе в столичных салонах, он запустил пробный шар, прежде чем развернуться во всю ширь во время своего второго пребывания в Париже. По просьбе графа де Мельфора, который, по словам современников, был любовником герцогини Шартрской, его ввели в апартаменты Пале-Рояля. Герцогиня попросила его заняться каббалистикой и задать несколько вопросов оракулу. «Предметом их были дела, затрагивавшие ее сердце, в том числе она хотела узнать лекарство, чтобы вывести со своей красивой кожи маленькие прыщики, действительно причинявшие боль всем, кто ее видел» (I, 629). Казанова подхватил игру, выстраивая свои сложные математические пирамиды с их впечатляющими сложениями и вычитаниями, чтобы в конце концов посоветовать ей самые простые снадобья, очищение кишечника, диету, умывание. В несколько дней противные прыщи исчезли. В завершение всей истории он безумно влюбился в герцогиню. «Она была полна того ума, который делает очаровательными всех обладающих им женщин, она была жива, без предрассудков, весела, остроумна, любила наслаждения и предпочитала их надежде на долгую жизнь. “Краткая и приятная” – эти слова всегда были у нее на языке. Кроме того, она была добра, щедра, терпелива, терпима и постоянна в своих вкусах. При этом очень мила». Любовь, на сей раз оставшаяся тайной и даже невысказанной: «Я ни разу ничем не намекнул ей на мою страсть. Подобная удача казалась мне слишком велика: я боялся подвергнуться унижению чересчур ярко выраженного презрения, возможно, я был глуп. Знаю лишь, что я всегда раскаивался в том, что не открылся» (I, 633). Казанова выискивает себе любовниц в самых низких кругах, потому что всегда сознает свое общественное положение и робеет сильных мира сего. Принцесса кажется ему совершенно недоступной.
Осенью 1752 года он едет в Дрезден, где видится со своей матерью, актрисой придворного театра. Ничего необычного, как признает он сам. Продажная любовь и венерическое заболевание, как водится. Одна существенная деталь: он пишет комедию в трех актах, пародию на первое драматическое произведение Расина – «Фиваида, или Братья-враги» (1664), под названием «Молуккеида, или Женщины-соперницы». В конце апреля 1753 года Казанова уезжает из Дрездена в Прагу, где проведет только три дня, а оттуда – в Вену. Хотя этот город прекрасен, в нем много денег и роскоши, в глазах Казановы и всех, посвятивших себя Венере, он обладает существенным недостатком: «Мерзкие шпионы, которых называли комиссарами целомудрия, были безжалостными палачами всех хорошеньких девушек; императрица, обладавшая всеми добродетелями, была напрочь лишена терпимости, когда речь заходила о запретной любви между мужчиной и женщиной. Эта великая, очень благочестивая государыня ненавидела смертный грех вообще и, желая выслужиться перед Богом путем его искоренения, рассудила, что надлежит преследовать его в частности» (I, 641). Нет ничего хуже для распутника, чем город, где девок преследуют и сажают за решетку. По счастью, он быстро убедился, что продажная любовь все-таки возможна в приличных домах, если принимать предосторожности. И, по счастью, игра там вовсе не запрещена.
Мы видим, что все эти годы Казанова ведет жизнь, идущую не вперед, а по кругу: он меняет страны, общества, связи, но повторяет те же поступки, возобновляет те же занятия. Возможно, именно это и побудило его вернуться в Венецию, чтобы попробовать начать все сначала. Возможно, он и вправду соскучился по своей дорогой родине. Во всяком случае, с самого своего отъезда он решил не удаляться от нее надолго, чтобы только завершить свое обучение жизни, пока суровые обвинения, нависшие над ним в Светлейшей республике, будут позабыты.
XI.Соблазнять
Настоящий Казанова! – часто говорят о титулованном соблазнителе, грозе матерей, которые хотят выдать замуж своих дочерей чинно и благородно. Но был ли таким сам Джакомо? Справедливо ли думать, что Казанова – архетип обольстителя? Этот вопрос априори может показаться нелепым, поскольку его собственное имя, ставшее нарицательным, отныне кажется синонимом закоренелого соблазнителя, циничного коллекционера женщин без тормозов и без зазрений совести. «На прилавке одного газетного киоска, – рассказывает Нед Райвал, – я нашел дешевый итальянский фотороман под заглавием “Казанова”, дающий ему такое определение: “Мужчина всех женщин, гроза мужей, любовник в режиме нон-стоп!” Современная Венеция, словно краснея за своего блудного сына, наделила его именем лишь ночной клуб городского казино. Короче говоря, Джакомо коснулось то же осуждение, какому подвергаются за совершенно разное сексуальное поведение Дон Жуан, Ловелас, маркиз де Сад и Захер Мазох. Но заслужил ли он такую репутацию?»
На самом деле это далеко не очевидно. Соблазнить женщину, иначе говоря, в самом распространенном смысле этого слова, склонить ее к интимным отношениям, обычно предполагает хотя бы минимум действия, воли со стороны обольстителя. Однако в случае Джакомо часто все происходило «само», ему и пальцем не приходилось пошевельнуть. Бывало, что женщины отдавались ему без всякого усилия с его стороны. Они желали в Казанове желания быть желанными. «Опьянение и естество желания придают Казанове неслыханную власть над женщинами и делают его почти неотразимым. Этот инстинкт у них в бурной крови: они чувствуют в нем самца, пылающее существо, набрасывающееся на них; они отдаются ему во власть, потому что он полностью в их власти – не одной женщины, а множества, некоей собирательной женщины, которая является его противоположностью», – пишет Стефан Цвейг. Они очарованы Казановой в той же степени, как он очарован их половым отличием.
Когда Казанова хочет соблазнить женщину, которая ему нравится и прельщает его, у него нет и доли лукавого терпения виконта де Вальмона, готового вести длительную и сложную осаду, чтобы достичь своей цели. Ожесточенное сопротивление нагоняет на него скуку, а не возбуждает. Для него наслаждение отнюдь не пропорционально бесконечно длящемуся ожиданию. Напротив: «Любовь распутника, ничем не подпитываясь, очень скоро остывает, и женщины это знают, когда получают кое-какой опыт» (II, 144).
Если красавица чересчур кокетлива и неуступчива, с извращенным удовольствием оттягивает долгожданный финал, Джакомо не раздумывая отправляется растратить свой пыл в объятиях куртизанки, за несколько цехинов. Он не такой человек, чтобы бесконечно томиться. Впрочем, нет ничего более изворотливого, чем сложная диалектика желания и обладания, которую он излагает, проводя различие между мужским и женским. Находясь в Париже, он был честно и благородно влюблен в Манон Балетти, однако провел бурную ночь с мадемуазель де Ла Мер: «Я был влюблен в эту девушку, но дочь Сильвии, с которой я не получал иных наслаждений, кроме ужина в кругу семьи, ослабляла эту любовь, которая уже не оставляла мне ничего желать. Мы жалуемся на женщин, которые, хоть и любят нас и уверены, что любимы, отказывают нам в своей благосклонности; и мы не правы. Если эти женщины нас любят, они должны бояться нас потерять и, следовательно, должны делать все, что в их силах, чтобы всегда поддерживать в нас желание добиться обладания ими. Если мы этого добьемся, мы совершенно точно не станем их больше желать, ибо нельзя желать того, чем обладаешь; так что женщины правы, не поддаваясь нашему желанию. Но если желание обоих полов равно по силе, почему же никогда не случается так, чтобы мужчина отказал женщине, которую любит и которая добивается его? Причина может быть только одна: мужчина, который любит, зная, что любим, больше дорожит наслаждением, которое, как он уверен, может доставить предмету своей любви, чем тем, который тот же предмет мог бы доставить ему. По этой причине ему не терпится доставить удовлетворение. Женщина, занятая собственными интересами, верно, более дорожит наслаждением, которое получит сама, нежели тем, которое подарит; по этой причине она тянет, насколько возможно, поскольку отдавшись, боится потерять то, что занимает ее больше всего: ее собственное наслаждение. Это чувство свойственно природе женского пола, и единственно оно является причиной кокетства, которое рассудок прощает женщинам и никогда не простил бы мужчине. Поэтому у мужчин оно встречается крайне редко» (II, 57).
Любопытный софизм и, по правде говоря, довольно запутанный и тенденциозный: из него следует, что мужчина спешит заняться любовью, единственно чтобы доставить удовольствие женщине, а женщина оттягивает этот момент, потому что, отдавшись, боится потерять и мужчину, и собственное наслаждение! Великолепной сексуальной самоотверженности вечно спешащего мужчины противостоит эгоизм наслаждения женщины!
Во всяком случае, если женщины из хорошего общества придумывают несносные отсрочки, шлюхи, не знакомые с подобными манерами, прекрасно ему подходят: всегда «готовые к употреблению» в устроенных для этой цели «домах», они имеют огромное преимущество, избавляя его от пустых предварительных ухаживаний. Поэтому в Париже он не преминул отправиться со своим другом Патю, адвокатом Парижского парламента и поэтом, в отель «Руль», в Шайо, вскоре после открытия этого нового заведения, изысканного и гостеприимного. «Хорошо одетая, учтивая женщина без одного глаза, на вид лет пятидесяти, спросила нас, явились ли мы поужинать с ними и чтобы взглянуть на девушек из приличного общества. Мы ответили утвердительно, и она отвела нас в залу, где мы увидели четырнадцать девушек в одинаковых платьях из белого муслина, с работой в руках, сидящих полукругом, которые при нашем появлении встали и все одновременно присели в глубоком реверансе. Все хорошо причесанные, все почти одного возраста, и все хорошенькие, кто высокого роста, кто среднего, кто маленького, брюнетки, блондинки, шатенки. Мы обошли их всех, говоря каждой по три-четыре слова, и в тот же момент, как Патю выбрал свою, я завладел моею» (I, 583). Все удовольствие заключается здесь в незамедлительной готовности, в отсутствии отсрочки. «Дома быстрого обслуживания», наподобие современных нам ресторанов. Никакого ожидания. Выбор и употребление на месте. Правда, необходимо иметь достаточно денег, ибо экономия портит удовольствие, как отмечает Казанова, а он знает, что говорит.
И тем не менее Казанова достаточно общался с женщинами, чтобы составить себе кое-какое представление о том, как надлежит их обольщать, и выработать стратегию своего поведения. Как можно было ожидать, она не отличалась утонченностью. Во времена своих бесед с Вольтером Казанова познакомился с одним любезным синдиком из Женевы, «великим учеником Эпикура и Сократа», который поделился с ним своими рассуждениями о целомудрии. Разумеется, это мысли самого венецианца по данному поводу: «По дороге он рассуждал о чувстве стыдливости, которое не позволяет открыть взгляду те части тела, которые нас с детства приучали прикрывать. Он сказал, что зачастую это целомудрие могло происходить от добродетели; однако сия добродетель еще слабее, нежели сила воспитания, поскольку не может устоять перед натиском умелого нападающего. Самым легким из всех способов был, по его мнению, способ не подозревать о стыдливости, показать, что до нее нет никакого дела, высмеять ее, например, нужно ее попрать, преодолев преграды стыда, и победа обеспечена; бесстыдство нападающего в один миг заставляет исчезнуть стыдливость подвергшегося нападению. Климент Александрийский, сказал он мне, ученый и философ, говорит, что целомудрие, будто бы прочно укоренившееся в уме женщин, находится, однако, лишь в их рубашке, ибо если удастся ее с них снять, то и тени стыдливости не остается» (II, 417). Дерзость и смелость, не заботясь о ненужной и мешающей стыдливости. Совершенно верно: во многих ситуациях Казанова не тратит времени на тонкости прелюдии и быстро переходит к делу. Как замечает Робер Абирашед, несколько ошарашенный такой стремительностью, ему случалось дотронуться до святилища женщин, с которыми он познакомился всего несколько часов назад, и показать им свое сокровище в первую же встречу. Pronto! Едва завязав разговор с почти незнакомой женщиной в гостиной или в ее карете, он уже тянется к ней губами, щупает ее за бедро, за грудь, скользит рукой к самым интимным местам. Pronto! Если предоставляется случай, он занимается любовью меж двух дверей или в комнате по соседству со спальней мужа, чем скорее, тем лучше, даже не давая себе труда раздеться или снять маску. Нескольких минут ему достаточно, чтобы достичь своей цели.
При этом не стоит поспешно принимать Казанову за варвара, набрасывающегося с наскока на тех, кого он желает, срывая с них одежду и оскорбляя их стыдливость. В XVIII веке не знали той крайней сдержанности, обидчивой холодности, которые в наши дни все больше отдаляют друг от друга мужчин и женщин, усиливая взаимное недоверие. Читая вольные произведения того века (или даже мемуары), я не уставал удивляться быстроте, естественности, с какими замышлялась и даже осуществлялась интимная связь, зачастую с первых же минут первой встречи. В нашем времени «политической корректности» это совершенно невообразимо: обольститель или обольстительница были бы немедленно осуждены законом за сексуальные домогательства.
На самом деле не следует думать, что, часто прибегая к финансовым средствам, упрощавшим сближение и устранявшим проблемы, Казанова не имел никакой системы обольщения. Был у него стратегический прием, который ему всегда нравился и удавался в случае необходимости: обольщение-дуэль, две женщины одновременно. Казанова тогда рассчитывал на ложный стыд, мешавший обеим выказывать полную неприступность, на соперничество, побуждавшее ту, которая уже выказала свою благосклонность, подтолкнуть другую поступить так же. Вот так! Две, потому что одна увлекает за собой другую, но еще и потому, что Казанова меньше привязывается к одному человеку, который потребовал бы индивидуального и исключительного признания, безраздельной любви. Впрочем, на протяжении «Мемуаров» все тела и лица последовательных любовниц Казановы, который не прикладывает никаких усилий, чтобы чем-то их выделить и придать им индивидуальность (разве что они обладали серьезным недостатком!), сливаются и смешиваются в неразличимую общую женскую плоть. «Откровенно говоря, все эти описания вызывают подозрение, что он никогда хорошенько не вглядывался в лицо своих любовниц, самое большее под определенным углом зрения. Воодушевляли его всегда сексуальные атрибуты женщины, будившие грубую чувственность… Поэтому от бесчисленных Генриетт, Ирен, Бабет, Мариуччий, Эермелин, Марколин, Игнаций, Лючий, Эстер, Сар и Клар (пожалуй, все святцы пришлось бы перечислить!) не остается ничего другого, кроме месива телесного цвета из жарких и сладострастных женских тел, сумбурная вакханалия цифр и чисел, подвигов и восторгов», – пишет С. Цвейг. Помимо каждой отдельно взятой женщины Джакомо любит прежде всего женственность вообще, случайно воплощающуюся в отдельных особях. Как при таких условиях мог бы он создать себе четкий женский идеал, который можно описать и выделить? «Все, что мы знаем, – это что ему меньше нравились светловолосые толстушки и что его почти не интересовала красота ног. Как бы он ни изощрялся, описывая нам своих любовниц, ему так и не удается показать нам по-настоящему хотя бы одну: это всего лишь алебастр, эбеновое дерево, лилии, розы, очаровательный блеск, точеная грудь, божественные полусферы, благовонное дыхание. Поражают лишь несколько интимных подробностей, особенностей, если таковые отыщутся, обрамляющих святилище или фриз, но все эти тела смешиваются в его воспоминаниях, образуя безликий хоровод; то тут, то там черное пятно африканской кожи, горб уродливой актрисы, узкая талия молоденькой девочки слегка нарушают монотонность или банальность картины», – отмечает Робер Абирашед. Все написанное Казановой всегда обезличивает, обобщает женщин во славу глобальной, чисто плотской женственности; тела взаимозаменяются и стоят одно другого в бесконечно возобновляемом соитии.
XII. Венеция III
После быстрого путешествия из Вены, в четыре дня добравшись до Триеста, на пятый Джакомо Казанова прибыл в Венецию, по его словам, в канун праздника Вознесения, то есть 29 мая 1753 года. «Радуясь возвращению на родину, которую человек так любит из величайшего из предрассудков; став выше многих равных себе в отношении опыта и знания законов чести и учтивости, я горел желанием возобновить старые привычки; но более методично и с большей сдержанностью. Я с удовольствием увидел в кабинете, где спал и писал, свои бумаги, запорошенные пылью, – верный знак, что никто сюда не входил» (I, 653). Неужели же он остепенился, если верить этому лестному автопортрету? Или эта сдержанность означает, что в будущем он намерен быть скромнее и скрытнее, чем в прошлые годы, чтобы не навлечь на себя гнев правительства Республики? Потому что на самом деле в его жизни ничего по сути не изменилось. Он с удовольствием встретился с троицей старичков, которые ему покровительствовали и содержали его. Некто Валентин Делаэ, двуличный святоша и бессовестный честолюбец, в прошлом уже пытавшийся заменить его собой под крылом г-на Брагадина, решил попробовать женить Марко Дандоло на Корнелии Тьеполо, еще молодой, красивой и свежей. Казанова, почувствовавший, что подобный союз лишит его доброй части доверия и ресурсов, тотчас разрушил эти планы соответствующим оракулом. «Знайте же, что пока я буду жить с этими тремя друзьями, у них не будет иной жены, кроме меня», – заключил он по адресу своего соперника, высказавшись по меньшей мере двусмысленно.
Однажды в июне 1743 года Казанова спас, во время опасного падения в воды Бренты, хорошенькую женщину, кабриолет которой опрокинулся; впрочем, он воспользовался этим, чтобы попутно полюбоваться «всеми чудесными тайнами», пока красавица не успела одернуть юбки. Немного спустя к нему явился ее любовник, офицер с не самой лучшей репутацией, попытавшийся втянуть его в сомнительные спекуляции. Проявив на сей раз недоверие, Казанова уклонился, однако офицер, весь в долгах как в шелках, не отставал от него, познакомил со своей матерью, а главное, со своей сестрой, чтобы бросить ему наживку. Он почуял в Казанове молодого жениха. При необходимости, он продаст ему сестру, обозначенную в «Мемуарах» таинственными инициалами К.К., чтобы поправить свое более чем тревожное материальное положение. Кто же была эта пресловутая К.К., заставившая казановистов затупить столько перьев в попытках установить ее личность? Сначала думали, что это некая Катерина Кампана, а затем решили, что на самом деле это была Катерина Капретта, родившаяся 3 декабря 1738 года, чьим братом был Пьер Антонио Капретта, и которая позднее, 2 февраля 1758 года, вышла замуж за Себастьяно Марсили. На самом деле личность ее не важна, поскольку она ничего не меняет в деле, во всяком случае, не проливает на него свет. Важно то, что Казанова очень скоро воспылал к ней страстью. Девушка по-ангельски невинна, и вот наш обольститель не решается насладиться своим сокровищем, как сделал бы циничный распутник. Он еще не подозревает, что ввязался в духовном отношении в значимое и решающее приключение: не будь его, все в его жизни было бы по-другому, признается он сам. Милые прогулки в красивом саду Джудекка, любезная болтовня, состязания в беге с очаровательными призами, тонкие блюда. Желание Казановы растет, и он ни с того ни с сего предложил ей сочетаться браком перед Богом как единственным свидетелем, не проходя через канцелярию и церковный ритуал. Она согласилась, нимало не колеблясь. Не растерявшийся Казанова тут же убедил ее скрепить семейные узы, отправившись в постель и освятив договор плотью. Сказано – сделано: «К.К. стала моей женой как героиня, как должна становиться таковой любая влюбленная девушка, ибо наслаждение и осуществление желания даже боль делают сладкой. Ее постоянные обмороки делали меня бессмертным» (I, 678).
К несчастью, уже 11 июня, и «Ферия» – период года, когда в Венеции ходят в масках, – подходит к концу. Отныне открытые встречи влюбленных станут опасными. Рано или поздно семья К.К. обо всем узнает. Решившись не терять ее, настолько страстно он влюблен, Казанова хочет устроить законный брак, и ему, снова благодаря оракулу, удается убедить г-на Брагадина встретиться с отцом К.К. для форменного сватовства. Отец отказал наотрез. Его дочери всего четырнадцать лет, она слишком молода. Более того, он хочет, чтобы будущий зять выглядел солидно, что совсем не относится к Джакомо, доходы которого полностью зависят от счастья в игре: он делит пополам банк в фараон с неким Антонио Кроче, профессиональным шулером. Суровый отец запирает К.К. в монастырь на Мурано на четыре долгих года. В кои-то веки наш повеса имел серьезные намерения, и ему дали от ворот поворот. Черное отчаяние Казановы, до того самого момента, когда он получил письмо от возлюбленной, переданное через служанку монахинь. «Перемена декораций. Видеться больше нельзя, пишут друг другу тайные письма, передаваемые со специальными посыльными. Предаются отчаянию, мечтают о похищении, но это сложно» – так описывает ситуацию Ф. Соллерс. Резкий переход от эротического, легкого и шутливого романа к роману в письмах, слезливому и патетическому. В одном из писем К.К. сообщает ему, что посещения и переписка ей строго запрещены, но, по счастью, она обрела замечательную подругу. В стенах монастыря завязывается однополая связь между двумя молодыми женщинами, над которой Казанова, поставленный по крайней мере в двусмысленное положение, совершенно не властен. Кто кем руководит? Кто великий стратег? Переписка продолжается. Казанове даже удается передать ей перстень с благочестивой миниатюрой святой Екатерины. Но достаточно ткнуть булавкой в синюю точку на белой эмали, чтобы святая отскочила в сторону, и под ней появился портрет Казановы. Эти маленькие утешения не отвратили худшего из несчастий: К.К. беременна. Выкидыш. Жуткие кровотечения, пропитывающие кровью десятки полотенец, которые показывают несчастному Джакомо. «Я содрогнулся, когда эта женщина показала мне бесформенный ком, смешанный с кровью» (I, 709). Несчастная слабеет на глазах. В какой-то момент уже стало казаться, что ей не жить. Наконец, кровотечение прекратилось, она выкарабкалась. Казанова воспользовался церемонией пострига, чтобы навестить ее в монастыре. В помещении для свиданий будет множество незнакомых людей, он сможет смешаться с толпой, оставшись незамеченным. Правда, в то время приемные венецианских монастырей зачастую напоминали элегантные светские гостиные, где вели веселую беседу или судачили, обсуждая последние городские слухи, неиссякающую скандальную хронику, пили и закусывали, устраивали балы, давали банкеты, маскарады и концерты. Порой даже играли в карты. Многие венецианские художники XVIII века оставили нам виды этих модных собраний. На картине «Приемная монастыря Святого Захарии» (1745–1750) Джованни-Антонио Гуарди мы видим монахинь, собравшихся за решеткой с откинутыми занавесями, а на первом плане толпятся хорошенькие женщины и элегантные патриции. Атмосфера праздника, полностью лишенная монастырской суровости: дети забавляются, глядя на представление кукольного театра. Увидевшись с К.К., Джакомо нашел ее еще более привлекательной, чем раньше, она «подросла, налилась и даже похорошела лицом». Он взял в привычку регулярно ходить к мессе, чтобы иметь возможность взглянуть на нее, так что в конце концов прослыл богомольцем, ищущим защиты у Пресвятой Девы, чтобы та избавила его от большой печали.
Сначала соблазнял Казанова, теперь обольщали его. Роли переменились. Он получил таинственное письмо от одной монахини, заметившей его в церкви и пригласившей увидеться с ней в приемной под прикрытием некой графини С. Она даже сообщила ему, что у нее есть небольшой домик на Мурано и что она может приехать в Венецию, когда захочет, чтобы поужинать с ним. Казанова тотчас заподозрил прекрасную подругу К.К. Решился не сразу, боясь подвоха и ловушки. В сопровождении своей дуэньи явился в монастырь и там узнал, что незнакомку зовут М.М., и это известное имя, уточняет он. С первой же встречи, на которую Казанова явился в маске, он был покорен ее непревзойденным физическим совершенством, увидев ее в маленькое отверстие в решетке приемной: «Это была совершенная красавица, высокая, белолицая, с видом благородным и решительным, но в то же время сдержанным и робким, с большими голубыми глазами; нежное и улыбчивое лицо, красивые влажные губы, приоткрывающие великолепные зубки; монашеское покрывало не давало разглядеть волосы, но были ли они у нее или нет, их цвет должен был быть светло-русым; ее брови уверили меня в этом; но чудеснее и удивительнее всего показалась мне ее рука, которая была видна до локтя: трудно вообразить себе нечто более совершенное. Вен не видно, а вместо мускулов – только ямочки» (I, 719). Готово дело! Обольститель попался на крючок. На сей раз охотник превратился в дичь.
Самое главное, Казанова, чрезвычайно удивленный «свободой, какой пользуются святые девственницы», был восхищен смелостью М.М., которая идет на столь большой риск. Странная реакция со стороны коренного венецианца: он точно не в курсе того, чего не преминули заметить многочисленные иностранцы, среди которых остроумный Шарль де Бросс, подчеркивавший, что нынешние повадки дам, занимающихся любовью в священном прибежище гондол, чтобы не проведал муж, «сильно сократили прибыли монахинь, которые раньше заведовали любовными похождениями. Однако их осталось еще немало, и они выходят из положения с достоинством, я бы даже сказал, в духе соперничества; в настоящее время, о котором я говорю, существует яростная борьба между тремя городскими монастырями за то, кому достанется честь снабдить любовницей нового нунция, который только что приехал. На самом деле, если бы мне пришлось долго здесь прожить, я охотнее всего обратился бы к монахиням. Все, кого я видел на мессе сквозь решетку, болтающими во все время службы и дружно смеющимися, показались мне до невозможности хорошенькими и одетыми так, чтобы подчеркнуть свою красоту. У них очаровательная прическа, простая одежда, но, разумеется, почти всегда белая, открывающая плечи и грудь не больше и не меньше, как римские одежды наших актрис». По сути, монахини были самыми отъявленными кокетками. Их короткие платья открывали ноги до щиколоток, облегали талию. Они не колеблясь открывали взгляду свою грудь, едва прикрытую корсажем из расшитого шелка. Элегантный наряд, украшенный цветами, приколотыми к груди, и легким газовым покрывалом, закрывавшим лоб. Свидетельство Бросса подтверждается другими наблюдателями. Бесстыдство монахинь порой принимало откровенно скандальный характер и побуждало власти принимать меры. В некоторых монастырях «каждая монахиня имела в своем распоряжении четыре-пять сообщников, способствовавших ее вылазкам. Случалось даже, что священники, которым было поручено руководить душой этих девиц, участвовали в деле и помогали им сбегать. Таков был аббат Галогаро, которого государственным инквизиторам пришлось изгнать из монастыря Святой Клары в 1758 году, потому что он снабдил всех монахинь запасными ключами», – сообщает Морис Андрие. Таким образом, в приключении Казановы не было ничего исключительного!
Вторая встреча в приемной монастыря. Она сообщает все более и более удивленному Казанове, что у нее уже есть серьезный любовник, стремясь при этом увериться, что у него любовницы нет! Ее любовник богат и осыпает ее щедротами; он ее полновластный хозяин; она от него ничего не скрывает. «Он будет рад, видя, что я нежна и счастлива с таким любовником, как вы. Это в его характере» (I, 731). Замечательный характер, мне до него далеко, признает Казанова, который не совсем владеет ситуацией, однако не намерен отступать. Правда, он не привык делить с кем-то право распоряжаться своими удовольствиями. Она обещает назначить ему послезавтра день их будущего свидания в ее домике. Нетерпение Казановы, которого возбуждает мысль о занятиях любовью с монашенкой: «Это была весталка. Я отведаю запретного плода. Я собирался покуситься на права всемогущего супруга, завладев в его божественном серале самой прекрасной из всех султанш». Новая встреча в приемной: свидание назначено на тот же вечер, он надеется увидеть ее в монашеском наряде. Все то же желание Казановы заняться любовью с женщиной, посвященной Богу. Более ловкая и умелая, чем он мог подумать, М.М. устроила все так, чтобы не отдаться совершенно. Она дала ему все, кроме главного. Святилище упорно закрыто. Обольститель на крючке. Только что выйдя от М.М., он получает письмо от К.К., которую, разумеется, не известил о своем новом романе. Та сообщает ему, что сквозь щель в полу видела, как он беседовал с М.М.: «Мать М.М. уникальная женщина. Я уверена, мой дорогой друг, что ты любишь ее и что она тебя любит» (I, 740). Положение принимает неожиданный оборот. Оба романа сплетаются в паутину, в которой Казанова может запутаться, если не поостережется.
Новое свидание с М.М. назначено уже в роскошном доме, который Казанова поспешил снять в ста шагах от Святого Моисея. На сей раз он получил полное удовлетворение. Тем не менее, прежде любовных утех, разговор вернулся к снисходительному любовнику, позволившему М.М. приехать к нему в Венецию и даже пожелавшему, чтобы она там развлекалась. Джакомо по меньшей мере удивлен: «Это невероятно, моя дорогая. Любовник такого сорта уникален, я никогда не смогу заслужить счастья, которым уже ослеплен» (I, 745). Очевидно, что Казанова несколько уязвлен, и М.М. старается его успокоить, снова добиваясь уверений в том, что он не спал с другими любовницами в этом доме: хотя ее титулованный любовник нежен, добр, любезен, веселого склада (в общем, как две капли воды похож на самого Казанову, только побогаче, уточняет она), он так и не покорил ее сердце; ночи, проведенные с ним, «были оживлены только дружбой, признательностью и снисходительностью». Любви не было.
Возвращаясь из монастыря, Казанова увидел неважно замаскированного человека, выходящего из гондолы. Управлял ею лодочник, который, как он знал, состоял на службе у французского посла. У Джакомо больше нет сомнений в том, что любовник не кто иной, как господин де Берни, в то время бывший послом в Венеции.
Примечательная личность – человек, кого фамильярно прозвали Бабе де ла Букетьер! Франсуа Иоахим де Пьер де Берни, родившийся 22 мая 1715 под Обена (и следовательно, на десять лет старше Казановы), был младшим сыном в родовитой, но небогатой семье. Ему было уготовано церковное поприще, он воспитывался у иезуитов в коллеже Людовика Великого, потом поступил в семинарию Святого Сульпиция. Блестяще закончив учебу, он предпочел стать завсегдатаем парижских салонов вместо того, чтобы посвятить себя Церкви. Наконец в 1741 году он решился ходатайствовать о бенефиции перед другом своего отца, кардиналом де Флери, некогда наставником, а потом первым министром Людовика XV. Несмотря на красноречие Берни, кардинал, плохо относившийся к его светской и легкомысленной жизни, ответил ему сурово: «Сударь, пока я жив, вы бенефиция не получите». «Ну что ж, монсеньор, я подожду», – тотчас ответил Берни с глубоким поклоном. Он продолжил веселую салонную жизнь, публиковал различные труды, в частности эротические стихи. В 1744 году, в возрасте двадцать девяти лет, он стал самым молодым французским академиком. Но удача улыбнулась ему по-настоящему, когда бывшая Жанна Антуанетта Пуассон, ставшая сперва госпожой д’Этиоль благодаря своему браку, а затем титулованной фавориткой короля, пригласила его к себе на ужин и заявила, что хочет, чтобы он стал ей другом. Опираясь на твердую поддержку маркизы де Помпадур, которой король ни в чем не отказывал, он получил небольшую пенсию, помещение в Лувре и, в конечном итоге, пост посла в Венеции. В сентябре 1752 года он покинул Париж. В то время как в Венеции «ожидали галантных похождений и весьма посредственного представительства», он «по этим двум статьям обманул официальные и общественные ожидания. “Через некоторое время с удивлением была отмечена моя стойкость к очарованию женщин в стране, где эта слабость не считается пороком”». Возможно, он хотел всеми силами загладить жуткое воспоминание, оставленное одним из его предшественников, графом де Фрулэ, который не только на глазах у всей Венеции водил шашни с монахинями из монастыря Святого Лаврентия, но и знался с известными своднями, регулярно снабжавшими его девками.
Благодаря донесениям шпиона Антонио Каймо инквизиторы знали все о его выходках и низостях, которые в конце концов надоели властям. Фрулэ без памяти влюбился в монахиню из монастыря Святого Лаврентия по имени Мария да Рива, которую увидел в приемной. «Страсть взаимная, неистовая, настоящая драма среди шутовства и пороков. Под маской, но всеми узнаваемая, Мария следовала за послом на пиры и возвращалась только на рассвете. Инквизиторы, возмущенные недопустимым поведением, приказали ей не покидать пределов монастыря и прекратить общение с Фрулэ, даже в приемной. Тот посмел пожаловаться в Версаль, что вызвало оживленный диалог между послом Венеции во Франции и министром правосудия Шовеленом. Посол ничего не добился: Марию перевели в монастырь в Феррару, там она повела себя, как прежде, влюбилась в одного полковника и вышла за него замуж», – пишет Рене Вайо. Отсюда и упорное стремление Берни вести себя как образцовый посол. «Прибыв в Венецию, Берни хотел показать себя строгим, создать себе образ человека упорного труда, недоступного для соблазнов. Он, как и надеялся, произвел благоприятное впечатление на венецианских аристократов, несколько уставших от послов, прибывающих из Франции. Можно подумать, что Венеция играет столь малую политическую роль, что одни только верительные грамоты, которых там требовали, указывали на закоренелого развратника».
Стоит ли из этого заключить, что Казанова все выдумал, приплетя Берни к столь вольным любовным интригам? На самом деле посол вел себя больше скрытно, чем воздержанно. Разумеется, он не отказался от сластолюбивых привычек, о чем свидетельствует его письмо от 1 сентября 1754 года к графине дез Аллер, урожденной Любо-мирской, жене французского посла в Константинополе: «Ваша монахиня сбежала из своего монастыря и укрылась в Падуе, которая есть самый унылый монастырь, который я только знаю. Я виделся к ней, и она приедет пообедать в мой загородный дом. Говоря об ее кокетстве, вы чрезвычайно изящно бросаете камешки в мой огород; задаете мне вопросы о неверности, которые, к счастью или к несчастью для меня, уже не могут привести меня в замешательство. Я веду жизнь затворника, и это тем большая моя заслуга, что мне весьма далеко до святости». Вот доказательство, что Берни был вполне способен в то время плести интрижки с монахиней. Он быстро понял, что в Венеции, где искусство притворства доведено до совершенства, «достаточно соблюдать форму, не проболтаться, и ты волен вести самую сладострастную жизнь; в этом плане его было совершенно не в чем упрекнуть»,– замечает Ж.-М. Руар. К счастью для описываемой истории (это придало ей красоты), но к несчастью для Казановы, не вышедшему из нее без потерь, случай, заправлявший венецианским мирком распутных интриг, распорядился так, что они повстречались.
Когда М.М. назначила Казанове новое свидание в своем домике на Мурано, она предупредила его в письме, которое он должен был прочитать, лишь придя к себе домой, что обстановка на сей раз будет особенной. В самом деле? Ее любовник будет присутствовать при их утехах, спрятавшись в потайном кабинете. «Ты не увидишь его, а он увидит все». По меньшей мере удивленный, Казанова подумал и согласился. Однако задался вопросом: если допустить, что подобное зрелище может доставить ему удовольствие, как он поступит, если в разгар возбуждения ему сильно потребуется М.М.? Великая ночь любви, удовлетворившая и Казанову, и Берни, который наблюдал эту эротическую сцену. Чуть позже Казанова узнал из письма К.К., что М.М. посвятила ее «не только в таинства Сафо, но и в большую метафизику» (I, 761).
В день, когда в приемной монастыря давали бал, Казанова отправился туда, наряженный Пьеро, чтобы попасться на глаза К.К. и М.М., не будучи узнанным, разгуливал среди Полишинелей, Скарамушей, Панталоне и Арлекинов, танцевал менуэт с очаровательной Коломбиной, потом двенадцать фурлан. Кончилось все дракой между Арлекином Коломбины и высоким Полишинелем. Ясно, что приемные монастырей того времени отнюдь не способствовали молитвенной сосредоточенности. Отправившись в домик на Мурано около двух часов ночи и надеясь найти там М.М., он увидел К.К., одетую монахиней. Ошеломление и ярость! «Это М.М. сыграла надо мной такую шутку, – сказал я себе, – но как она узнала, что я любовник К.К.? Она выдала мою тайну. Но выдав меня, как смеет она явиться мне на глаза? Если М.М. меня любит, как она могла лишить себя удовольствия меня видеть и прислать ко мне свою соперницу? Это не может быть простой снисходительностью, ибо в сем чувстве не заходят столь далеко. Это знак острого и оскорбительного презрения» (I, 770). К.К. уверяет в своей полнейшей невинности: она лишь следовала указаниям М.М., с которой состоит в нежной связи. Кстати, та ей сказала, что она не застанет в домике никого. Увидев Казанову, она догадалась о его связи со своей подругой. В общем, они оба попались в ловушку и были одурачены М.М.: это она, и только она ведет игру. Казанова увидел в этом неслыханный, двусмысленный и даже неуместный поступок, если не сказать кровное оскорбление, которого нельзя спустить. Его самолюбию нанесен жестокий удар. Напрасно К.К. защищала свою дорогую подругу, видя в ее поступке лишь проявление великодушия и благородства, доказывавшего, что она не ревнует и хочет доставить удовольствие одновременно своему любовнику и любовнице, соединив их. Казанова все равно раздражен. Уж конечно, ей не удастся его утешить, говоря, что она «часто бывает и ее женушкой, и муженьком». Впрочем, не столько лесбиянство, простая «забава иллюзорных чувств», раздражает Джакомо, сколько ощущение того, что он пешка в любовной игре, находящаяся в руках игрока. Не он написал разыгрываемую пьесу; ему навязали его роль, даже не спросив его согласия. Ему «преподают урок распутства». Нашла коса на камень. Словно он еще наивный новичок в этом деле!
Проведя несколько дней в лихорадке, он получил двойное письмо: М.М. сообщала ему, что все видела и слышала во время его встречи с К.К. и просит извинить за свой поступок, а К.К. высказывала пожелание, чтобы он примирился с М.М., которая рассказала ей всю правду и узнала от нее ее собственную историю. Казанова урезонил себя и успокоился. В конце концов, все не так страшно: у него есть две очаровательные любовницы, которые не ревнуют одна к другой. Он написал обеим, чтобы их успокоить. М.М. любит К.К. и Казанову до того, что согласна на их связь, а К.К. поступает так же, ибо в равной мере любит своего Джакомо и свою дорогую подругу. Таким образом, он единственное слабое и несовершенное существо, неспособное им подражать. Он приносит свои извинения. Несколько дней спустя Казанова встретился с М.М. в домике на Мурано. Следуют трогательные доказательства любви, завершающиеся визитом в потайной кабинет, во время которого М.М. ему признается, что была здесь со своим любовником в ту ночь, когда прислала К.К. вместо себя. Уже ясно, что при каждой встрече с Казановой М.М. сообщает ему о новом маневре, проделанном без его ведома: всегда посвящаемый в дело постфактум, Казанова, сам себе в этом не признаваясь, выглядит полным простофилей. Наконец она просит его отужинать в ее доме в Венеции, куда она явится сама и откуда отправится за город вместе со своим другом – господином де Берни, о чем он уже подозревал. Ужин на троих. Хотя это не совсем верно. К несчастью – на двоих плюс один: с одной стороны – пара М.М./Берни, а с другой – Казанова, третий лишний: «мое положение по отношению к обоим было положением человека, которому король со своей фавориткой оказал бы высочайшую честь» (I, 289). Это означает, что социальная иерархия возобладала над сексуальной свободой и фантазией. М.М. расхваливает К.К.; Берни сожалеет о ее отсутствии; и тогда М.М. предлагает Казанове поужинать с К.К. в ее собственных апартаментах. Удивление Казановы, который не может его выказывать. Берни напрашивается в компанию. Значит, запланирован ужин на четверых, и Казанова не может этому воспротивиться, хотя только что понял, что позволил себя провести, приняв приглашение М.М. «Следствием всего этого могло быть охлаждение с моей стороны и к той, и к другой» (I, 791), – скупо заключает он. Однако уклониться невозможно: он прослыл бы ревнивцем, а это худший упрек для распутника, достойного этого имени.
Теперь можно ускорить рассказ, поскольку дверца ловушки опускается все быстрее. На следующий день Казанова встречает посла: «Он сказал мне, что если бы знал меня в Париже, то указал бы мне дорогу, чтобы получить известность при дворе, где, по его словам, я бы сколотил состояние» (I, 792). По меньшей мере, суть сделки ясна: Берни обещает ему продвижение по социальной лестнице в Париже за снисходительность в ближайшем будущем. У него на руках все карты, это он ведет игру через посредство М.М., держащей под контролем и Казанову, и К.К. Походя маленькая запоздалая месть Казановы: «Это возможно, говорю я себе сегодня, вспоминая о былом; но к чему бы привело меня это состояние? Я стал бы одной из жертв революции, как стал бы ею и сам посол, если бы должность не привела его в Рим, где он умер в 1794 году. Умер несчастным, хоть и богатым, если только не переменил своего образа мыслей перед смертью, что, на мой взгляд, было трудновато» (II, 792). Ехидные, злопамятные замечания, доказывающие, что он тяжело переживал этот венецианский роман и что у него сохранился зуб на Берни. М.М. явилась с К.К., удивившейся при виде Казановы в обществе посла. Джакомо ободрил ее, хоть и скрепя сердце, ведь он смотрел на К.К. как на создание, которое должно было принадлежать лично ему. Хотя он вовсе не горел желанием, чтобы Берни в нее влюбился, он все же предпочел распушить хвост и блеснуть, проявить элегантную беспечность, нежели выказать себя ревнивым. Он действовал против самого себя, расхваливая послу К.К., бывшую в восторге от такой чести: она, возможно, также надеялась на кое-какое продвижение в обществе. Под конец ужина все расстались. Казанова прекрасно сознавал, что в конце концов останется в дураках, хотя и не был расположен заходить в своем попустительстве слишком далеко. Однако удивительное на этом не закончилось: на следующий ужин посол не явился. Обе молодые женщины начинают ласкать друг друга, сравнивают свои груди. В яростной вспышке чувственности Казанова не пощадил ни той, ни другой, которые не противились, рискуя забеременеть.
«Опьяненные все трое сладострастием и самозабвением, отдавшись во власть нашему жару, мы не пощадили ничего, что природа дала нам видимого и ощутимого, вдоволь упиваясь всем, что видели, став все трое одного пола в тех трио, которые мы исполняли. За полчаса до рассвета мы расстались с истощенными силами, усталые, насытившиеся и униженные тем, что должны были это признать, хоть и без отвращения» (I, 796). Хотя Казанова получил удовольствие, высшее наслаждение, в глубине души он не одобрял эти буйства, запланированные М.М., сплошь обман и ловушки. Он был уверен, что отсутствие посла было предусмотрено. Теперь, когда ему предоставили столь чудесную ночь, как мог бы он противиться подобной ночи, какой, должно быть, страстно желает Берни? В общем-то, Казанова его должник. Его дорогой К.К. вдоволь насытятся, а она сможет только подражать М.М., чтобы не опозорить ее своим сопротивлением и стыдливостью. Ее развратят. Если он воспротивится, то будет действовать подло, утратит свою честь распутника. С К.К. все кончено. «Я чувствовал, – признает Казанова, – что больше не смогу ее любить и что уж наверняка не вернусь к мысли о женитьбе на ней» (I, 797). Он нашел предлог, чтобы больше не возвращаться в домик на Мурано. На следующий же день он получил двойное письмо от обеих женщин. Все произошло, как и предполагал Казанова: ужин закончился развеселым эротическим трио: М.М. – К.К. – Берни. Можно понять горечь Казановы, которому М.М. к тому же во всех подробностях рассказала о прошедшей ночи, считая его более вольнодумным и распущенным, чем он был.
Все завершилось в последний день карнавала ужином вчетвером, – последним, который Казанова разделил с К.К… Уже приближалась развязка. Сердце молчало. Раздел произведен раз и навсегда. Берни забрал К.К., Казанова сохранил себе М.М… Но К.К казалась запертой в монастыре, и Берни ее потерял. Продолжение любви М.М. и Казановы. Берни должен уехать в Вену с дипломатической миссией; он предоставляет им свободно распоряжаться своей холостяцкой квартиркой на Мурано. Только осторожно, – советует он Казанове. Их делишки известны государственным инквизиторам, которые из политических соображений закрывают на них глаза. Лучше не видаться с М.М. в домике, пока его нет.
В целом весь этот лихой эротический роман, который на первый взгляд может показаться легким и радостным в духе лучших вольных писателей XVIII века, отнюдь не весел. На самом деле, он полон горечи и разочарования для его обманутого героя. Нечего скрывать: Казанову обвели вокруг пальца. Я здесь столь подробно следовал линии различных эпизодов этой истории лишь потому, что она не сводится к простой любовной интрижке; она представляет собой суровый и жестокий урок нашему распутнику. Сильные мира сего всегда обладают властью, актерский сын никогда не станет французским послом, происходящим из древнего аристократического рода. Социальные страты проходят и через распутство. Даже секс связан с властью. Я уверен, что Казанова был гораздо более потрясен, чем можно предполагать по шутливому тону его повествования. Несомненно, этот честолюбец в будущем еще не раз вспомнит о полученном уроке, когда, без тени угрызений совести, станет водить за нос некоторых могущественных особ из высшего общества.
Несмотря на настойчивые советы Берни, Джакомо и М.М. продолжали встречаться раз в неделю, хотя понемногу их любовь утихла и ослабла. Какая неосторожность! Однако складывается впечатление, что Казанова в то время всеми силами стремился в тюрьму. Некоторые его поступки самоубийственны, вероятно, это явилось следствием пережитого. Девять месяцев спустя Берни сообщает им из Вены, что больше не вернется в Венецию. Он велит продать все, что находится в его домике, который ему больше не пригодится. Прибыль от распродажи поступает к М.М., отнюдь не утешенной финансовой компенсацией. Наверное, этим был поставлен крест на ее мечтах о великолепной карьере в Венеции, а может быть, и в Париже, пробужденных связью с могущественным Берни. Они с Казановой поделили наличность и разошлись. Дело близится к концу: «мы теперь видались только у решетки; но она заболела, жизнь ее была в опасности. Я видел ее сквозь решетку 2 февраля, на челе ее была печать близкой смерти» (I, 815). Он снял скромную квартирку на Мурано – две комнаты с кухней. Письма к К.К. и к М.М., которая хворает все сильнее, слабеет, бредит, умирает: ее можно понять. Упустить такой случай, как Берни! В отчаянии Казанова обещает похитить ее и жить с ней, если она решится выздороветь. Это обещание вернуло ей здоровье, хотя, по правде говоря, оказалось пустым: Казанова тем временем влюбился в Тонину, хорошенькую пятнадцатилетнюю девушку – дочь той самой Лауры, которая раньше передавала ему письма от К.К.! Однажды вечером, очень поздно вернувшись от Брагадина, он попал в объятия едва прикрытой Тонины и немедленно излечился от своей печали. Краткая и жаркая связь, длившаяся двадцать два дня, возымела превосходное целебное действие: после извращенных и сложных махинаций М.М. – лечение простотой: девушка, не умеющая ни читать, ни писать. Хорошее настроение вернулось к нему в тот момент, когда переписка с К.К. и М.М. уже наскучила.
История М.М. завершается любопытным эпизодом. Джон Мюррей, британский посол в Светлейшей республике, заявил Казанове, что уже переспал с М.М. за пятьсот цехинов. Задетый за живое, Казанова ответил ему, что это невозможно. Тот стоял на своем. Они даже заключили пари и замыслили целую махинацию, чтобы проверить, действительно ли с М.М. занимался любовью английский посол. На поверку оказалось, что это была не прекрасная монахиня с Мурано, а шлюха, поставленная гнусным сутенером по имени Капсучефало. Ф. Марсо, всегда готовый сделать своего героя лучше, чем он был, восхищается тем, «в какие хлопоты вошел Казанова, чтобы спасти М.М. В этом человеке был рыцарь». На самом деле Казанова так долго и любовно пересказывает этот малоприглядный эпизод, что поневоле задаешься вопросом, не доставляет ли ему это удовольствие. Да, он упорно защищает М.М., но, на мой взгляд, более из неприятия, нежели из рыцарских побуждений. Может быть, ему просто хотелось убедиться, что она в конечном счете обычная потаскуха, которой каждый может распорядиться за деньги? В нем жило темное желание мести…
25 июля, вернувшись в свой новый дом на восходе солнца, Джакомо увидел, что дверь открыта, замок взломан, а все семейство уже на ногах в тот час, когда обычно еще спят. Под невнятным предлогом поиска контрабандной соли, спрятанной в дорожном сундуке, ищейки под руководством Великого Мессира Маттио Варутти провели обыск в его квартире, перевернув все вверх дном. Уверенный в своих правах, поскольку в сундуке находилась только одежда, принадлежащая графу Секуро, Казанова ничтоже сумняшеся решил отправиться к г-ну Брагадину, чтобы выразить протест против такого обращения и добиться возмещения ущерба. Он собирался подать жалобу, даже не подумав, что он и есть главный обвиняемый. Более прозорливый г-н Брагадин сразу же увидел в этом обыске почерк государственных инквизиторов, каким и сам был целых восемь месяцев, и посоветовал ему как можно скорее отправляться сначала в Фузину, а потом во Флоренцию. Не чувствуя за собой никакой вины, Казанова отказался. И зря, потому что на следующий же день, 26 июля, на рассвете его разбудил Великий Мессир в сопровождении тридцати – сорока полицейских и приказал передать ему все находящиеся у Джакомо личные бумаги и письма, принадлежащие другим лицам, одеваться и следовать за ним. Как всегда, Казанова не отказался от показухи, несмотря на серьезные обстоятельства. Возможно, именно в тот день показное было необходимо как никогда, если он не хотел упасть в собственных глазах. Он побрился, причесался, надел сорочку с кружевами и красивый камзол, накинул плащ, подбитый шелком, надел шляпу с белым плюмажем, словно отправлялся на праздник или на свадьбу. Его посадили в гондолу, отвезли в дом Великого Мессира и четыре часа продержали в комнате одного. Там было так жарко, что он наполнил мочой два больших ночных горшка. «Какое свинство!» – будут впоследствии восклицать прекрасные дамы, когда он станет приводить эту тривиальную физиологическую деталь, рассказывая в обществе о своем заключении и побеге. «Общество – не дама», – возражает он в своих «Мемуарах». Шутка неплоха, но не в этом главное. Надо подчеркнуть, что, по своему обыкновению, Казанова внимательно и объективно следит за реакцией своего тела. Удивление, вызванное угнетением, повергало его в сон, однако, доведенное до высшей степени, подействовало как мочегонное.
Вернувшись, Великий Мессир сообщил, что у него приказ посадить его в Пьомби. Они в гондоле причалили к тюремной набережной, вошли в здание, перешли через дворцовый канал по мосту Вздохов и оказались во дворце Дожей, где секретарь инквизиции, Доменико Кавалли, зачитал приказ о заключении в тюрьму и передал его стражу из Пьомби, Лоренцо Басадонна. Он поднялся по лестнице, прошел по коридору и очутился в жалкой и грязной комнатенке длиной двенадцать метров и шириной четыре. Это мрачное помещение было еще слишком просторным и красивым. Теперь его ввели в гораздо меньшую камеру, образовывавшую квадрат площадью менее 16 кв. метров. И вот он в тюрьме в свои тридцать лет.
Если верить Казанове, он ничего такого не ожидал. И все-таки… Как же он не понял, что некто Джанбаттиста Мануцци, льстивший ему, чтобы продать в кредит бриллианты и поддерживавший с ним якобы дружественные отношения и духовную близость, был на самом деле шпионом на службе инквизиции? Инквизиторы уже давно им интересовались, прекрасно осведомленные Джанбаттиста Мануцци, сочетавшего свое ремесло гранильщика со шпионством. В донесении от 11 ноября 1754 года, коварно отметив в начале, что Казанова – актерский сын (что отнюдь не являлось хорошей рекомендацией в Венеции, где любовь к театру была прямо пропорциональна презрению к актерам), Мануцци добавил, что Джакомо к тому же был священником, но отрекся от сана. Расстрига – этим уже все сказано! «Говорят, что он учен, но также говорят, что он ловок в каббалистике; он был введен к синьору Дзуане Брагадину на Св. Марине и лишил его многих денег; путешествовал в Англию; был в Париже, где обхаживал кавалеров и дам, от которых получал незаконные прибыли, ибо в его обычае жить на чужой счет и наставлять доверчивых людей, предававшихся распутству, поощряя их разнузданные страсти. Он игрок, поддерживает отношения с благородными патрициями, иностранцами и людьми всякого сорта… Синьор Бенедетто Пизани сказал мне, что упомянутый Казанова “краснобай”, который благодаря своей лжи и красивым словам живет на чужой счет; что он разорил синьора Дзуане Брагадина, у которого выманил много денег, заставив поверить, что явит ему Ангела Света. Удивительно, что человек, занимавший в наших краях столь высокое положение, попался в сети этого обманщика». Нечего сказать: Мануцци был хорошо осведомлен и многое знал, хотя более чем вероятно, что, как и все шпионы, и как впоследствии сам Казанова, добавлял от себя, чтобы инквизиторы расщедрились. За этим донесением последовали другие, дополнившие портрет Казановы. Донесение от 17 июля 1755 года просто ужасно: «Мне удалось узнать от дона Джобатта Дзини, из церкви Св. Самуила, что Джакомо Казанова помимо своих многочисленных знакомств с благородными патрициями сговаривается с некоторыми из них, чтобы вовлечь в игру иностранцев и выманить у них деньги. Говорят, что Казанова нечист в игре. Упомянутый Казанова уверяет, что не умрет, но что Святой Бернард явится за ним и отведет по Млечному Пути в края Адептов, где живет Легисмарк. Своими дьявольскими измышлениями розенкрейцеров, Ангелов Света он оказывает некоторое влияние на людей… чтобы вытягивать из них деньги. Упомянутый Казанова проповедовал учение Эпикура. Своим обманом и болтовней он вовлекал людей в распутство и в прочие виды наслаждения. Он снова водит дружбу с Брагадином, надеясь, по возможности, проесть остатки его состояния… Получив эти сведения, я добился от Казановы, чтобы он обсудил со мной упомянутое учение. Он сообщил мне, что сумел втереться в доверие к герцогу Грилло, который посещает Водную лавку “Аль Бузо”; вел с ним речи в этом роде с целью понемногу склонить его к химии, заставив поверить, будто он умеет составлять универсальный порошок, и убедив его затем, что он не умрет, а мягко перенесется к Адептам… Поименованный открыто похваляется тем, что лукавит в игре, что он вольнодумец, ни во что не верит, что касается религии, и запросто может входить в доверие к людям и их обманывать… Общаясь с упомянутым Казановой, признаешь, что он объединяет в себе неверие, обман, похоть и сластолюбие до такой степени, что это внушает ужас».
Страшный поток обвинений: шулерство, мошенничество, кощунство, каббалистика, распутство, развращение аристократов, замужних женщин, девушек и юношества! И, что еще серьезнее с точки зрения венецианских властей, Казанова постоянно курсирует между различными социальными слоями, объективно сводя их друг с другом, может передавать послания и сведения, даже сам того не сознавая. А правительство в этом плане придерживалось строгих правил: ни один благородный венецианец не должен вступать в прямые или косвенные сношения с иностранным послом. Все дипломаты, аккредитованные в Республике, обречены на изоляцию. «Положение посла здесь очень печально, – отмечает Шарль де Бросс, – им ничего другого не остается, как жить вместе, они совершенно не могут видаться с аристократами, которым запрещено под страхом смерти у них бывать. Поблажек не бывает, одного аристократа казнили только за то, что он прошел сквозь дом посла, ни с кем не говоря, чтобы тайком повидаться со своей любовницей». Так получилось, что в то же время близкий друг Казановы, Андреа Меммо, который впоследствии стал прокуратором собора Святого Марка, состоял в связи со знаменитой танцовщицей и куртизанкой Анчиллой, а кроме того, питал безумную и безудержную страсть к Джустиниане Винн. Однажды Меммо, находясь у Анчиллы в обществе Казановы, увидел в окно, как из гондолы вышел граф Розенберг, посол императора в Светлейшей республике, более того – муж Джустинианы Винн. В ужасе Меммо сбежал и вместе с Казановой отправился рассказать обо всем Доменико Кавалли, секретарю инквизиции. И хорошо сделал, потому что секретарь уже был в курсе всей этой истории. На самом деле, Казанове лучше было бы с ним не ходить: злоключение Андреа Меммо лишь напомнило инквизиторам о том, что приемный сын Брагадина состоял в наилучших отношениях с Берни. Что до семейства Меммо, то родители жаловались, будто трое детей – Андреа, Бернардо и Лоренцо – развращены обществом Джакомо, который склоняет их к атеизму. Словно всего этого было недостаточно, Казанова вступился за патриция Маркантония Цорци, который вбил себе в голову, что его комедия провалилась из-за заговора, сплетенного аббатом Кьяри, тоже писавшим пьесы. Казанова зло раскритиковал их мартелловым стихом – модным 14-сложным стихом, подражающим александрийскому, – к великой ярости Антония Кондульмера, владевшего доброй частью театра Святого Ангела, которому уколы Казановы причинили немалый вред. Более того, любовницей Кондульмера была хорошенькая Мария Тереза Цорци, жена Маркантония Цорци с 1748 года, которая как будто охладела к своему возлюбленному с тех пор, как за ней стал ухаживать Джакомо. И вот случилось так, что этот Кондульмер, став одним из шести советников дожа, на восемь месяцев занял пост государственного инквизитора. Наконец, Казанова провинился, сочинив пьесу в стихах, предмет которой, если верить Мануцци, «весьма удивителен, ибо он говорит о соитии прямым и непрямым путем, смешивая сказки со Священным Писанием и апокрифами и даже рождением Иисуса Христа». Этого уже слишком много для одного человека. Жалобы растут как снежный ком. Отныне события ускоряют свой ход. 20 июля секретарь инквизиции просит Мануцци раздобыть сочинение в стихах и принести его, однако тому это не удается. 24 июля Великий Мессир получает приказ арестовать Джакомо Казанову, живого или мертвого, забрать все его бумаги и привезти в Пьомби. 26 июля начальник сыска произвел арест. 21 августа непосредственная причина ареста записана в журнале секретаря инквизиции: «Суд, ознакомившись с серьезными проступками, допущенными Дж. Казановой, состоящими главным образом в публичном оскорблении святой религии, распорядился арестовать его и препроводить в Пьомби». Таков, по меньшей мере, официальный мотив. Однако не исключено, что он прикрывает малоприглядные государственные причины, оставшиеся в секрете, в частности опасные сношения между патрициями и иностранцами.
Толстая дверь, обитая железом, закрылась за ним. Он остался один. Его как будто позабыли. За весь день он ни с кем не видался. Ему не приносят ни пищи, ни питья, ни постели. Страшное бешенство, ужасное отчаяние, черный гнев Казановы, возмущенного отвратительным деспотизмом Венецианской республики, яростное желание отомстить угнетателям, мечты перебить своих судей и истребить аристократию. В конце концов он, однако, заснул, хотя вряд ли это был сон праведника.
Нельзя было придумать для Казановы ничего ужаснее заточения: он прежде всего человек движения, путешествий, загнан в крошечную камеру, где даже не может стоять, потому что высота потолка в ней на десять сантиметров меньше его собственного роста в пять футов девять дюймов, то есть примерно 1,87 м. Нужно собственными глазами увидеть эту мерзкую темницу со стенами из пересеченных и накрепко прибитых гвоздями досок, чтобы осознать все страдания Джакомо. Единственный выход наружу – квадратное окошечко за шестью прутьями в дюйм толщиной. К тому же оно выходит не прямо на волю, а в узкий коридор. Он обречен на невыносимое одиночество, которое могло бы свести его с ума. Под крышей Дворца дожей, сложенной из свинцовых листов, летом ужасно жарко, а зимой ледяной холод. Толстые крысы прогуливаются, как у себя дома, по вонючей каморке. Блохи кусают так, что у него случаются конвульсии и спазмы. От зловонной жары он вскоре утратил аппетит и страдал расстройством кишечника, следствием этого стала тяжелая внутренняя форма геморроя, от которой он так и не излечится. Не говоря уже о постоянном потоотделении, сильной лихорадке и ядовитой эритеме, от которой у него начался лишай и постоянно зудела кожа на руках. Нужно иметь железное здоровье, чтобы вынести столь тягостные условия заключения, задуманные, чтобы сломить волю самых упорных. Очевидно, безжалостные инквизиторы хотели физически и психически подавить своих узников, чтобы подчинить их себе. Более того: ему было отказано во всем, что могло занять его ум и развлечь: ни книг, ни чернил, ни перьев, ни бумаги.
Хуже всего то, что Казанова, решительно не желающий осознать всю тяжесть своего положения, убежден в скором освобождении. По его мнению, заключение не продлится больше нескольких недель, в худшем случае – два-три месяца. Он надеется на освобождение, как только вступят в должность новые инквизиторы, то есть 1 октября. Каждый вечер он ложится спать в ожидании того, что назавтра его освободят и отправят домой. Так что поначалу он отнесся к своим неприятностям с терпением. Положение не из приятных, но ведь продлится оно недолго. Он находится в полном неведении о том, какая ему уготована судьба, поскольку суда не было, ему не предъявили никакого обвинения: худшее проявление жестокости со стороны венецианского деспотизма. «Когда суд рассматривает дело преступника, он уже уверен, что тот – преступник; какова же необходимость с ним говорить? А когда суд его осудил, стоит ли сообщать ему дурные вести о приговоре? Согласия его не требуется; лучше, как говорят, не лишать его надежды; если извещать его обо всем, пребывание его в тюрьме не сократится от этого ни на час; мудрый человек ни перед кем не отчитывается в своих делах; дело Венецианского суда состоит в том, чтобы судить и осуждать; виновный – машина, которой нет нужды вмешиваться в такие вещи; это гвоздь, которому нужны только удары молотка, чтобы войти в доску» (I, 874). Эти строки выдержаны в стиле Кафки и создают тревожный образ бесчеловечного и безликого правосудия, своевольного и безразличного, этакой мясорубки, точно в сталинские времена, потому что во многих отношениях Венеция, содержавшая тучу шпионов и поощрявшая доносительство, была военной диктатурой. К несчастью, несмотря на нетерпение Джакомо, время шло, а ничего не происходило. Казанова, разумеется, не знал, что в пометке от 12 сентября в журнале секретаря инквизиции говорилось, что он «приговорен к пяти годам». Когда наконец наступил последний день сентября, он всю ночь не мог заснуть. На следующий день ему принесли еду, как ни в чем не бывало. Ничего нового не объявили. В отчаянии он понял, что, возможно, остаток своих дней проведет под свинцовой крышей.
Самое замечательное в случае Казановы – его отказ отречься, покориться судьбе, лишить себя труда размышлять. Когда он понял, что заключение может лишить его рассудка, то решил успокоиться. Гнев, плохой советчик, собьет его с толку и разрушит его разум. Для него не может быть и речи о том, чтобы отказаться от чтения и от упражнения мысли: ему пообещали книги. Хотя оба толстых тома, выбранных для него секретарем Доменико Кавалли, оказались религиозными трудами – «Таинственный град сестры Марии Иисус, зовущийся Аграда» и «Поклонение Святому Сердцу» Жана Круазе, – это все лучше, чем ничего. И все же какая насмешка! Неужели кто-то надеялся, что он перестроится? Или желал его перевоспитать? «Я прочел все, что могло породить экстравагантное разгоряченное воображение испанской девственницы, до крайности благочестивой, меланхоличной, запертой в монастыре, имеющей духовными наставниками невежд и льстецов. Все эти химерические и чудовищные видения именовались откровениями: влюбленная в Пресвятую Деву, став ее близкой подругой, она получила приказ от самого Бога создать жизнеописание его божественной матери; Святой Дух дал ей необходимые указания, которые никто нигде не мог прочитать», – пишет Казанова в «Истории моего побега из венецианской тюрьмы». Пускай он тоже заперт, находится в еще более суровом заточении, чем эта монахиня, он все же не утратил критического мышления и отказывается погрязнуть в бредовых картинах, осаждающих его мозг. Как настоящий философ, он хочет сохранить голову холодной. Это тем более необходимо, что он прекрасно сознает, до какой степени сила духа относительна, когда она ослаблена заточением и меланхолией, одиночеством и дурным питанием. По счастью, благодаря энергическому вмешательству лечащего врача он получил «Об утешении философией» Боэция, которое тот сам написал в тюрьме. Но едва ли у него остались силы прочесть эту книгу.
С тех пор как он понял, что срок его заключения истечет не скоро, Казанова думал только о побеге. Этот план должен был бы показаться самым призрачным, поскольку побеги из венецианской тюрьмы, в то время самой надежной в мире, были величайшей редкостью. Хотя узники наносили огромный ущерб, с бесконечным терпением копая, разбирая, ломая, подпиливая полы, стены, двери и оконные решетки, из-за чего в камерах часто приходилось производить ремонт, удачные побеги были делом исключительным. Самое странное, что власти не проявляли особой строгости к беглецам, самое большее приговаривая их к дополнительному заключению от одного до пяти лет, однако при условии, что они не совершили иных преступлений при побеге.
В то время как большинство предалось бы отчаянию, молодой Джакомо доверился бесконечным возможностям воли, хотя, с другой стороны, слышен голос старика, который пишет, уже неспособный осуществить свои желания, поскольку в силу его возраста удача отвернулась от него. «Я всегда верил в то, что, когда человек вбил себе в голову осуществить какой бы то ни было план и занят только этим, он должен добиться успеха, несмотря на все трудности; такой человек станет великим визирем, Папой, свергнет монархию, если только вовремя возьмется за дело; ибо человек, достигший возраста, презираемого Фортуной, больше ничего не свершит, а без ее помощи нельзя ни на что надеяться. Надо рассчитывать на нее и в то же время остерегаться поворотов ее колеса. Но это один из самых сложных политических расчетов» (I, 877).
Начиная с ноября он размышляет над планом побега, который вызреет лишь одиннадцать месяцев спустя. Он вознамерился пробить пол своей камеры, чтобы попасть в зал инквизиторов. Завладев в январе 1756 года длинным засовом, валявшимся на полу в соседней каморке, он обточил его о камень, превратив в отличный стилет. С середины февраля он пилил им пол. В последних числах августа дыра была готова, побег намечен на 27-е – день, в который собирался Большой Совет: тогда комната внизу будет пустой. Но вдруг 25-го Лоренцо сообщил ему «замечательную» новость: его переведут в более удобную камеру, новую и светлую, где можно будет стоять во весь рост. Мнимая добрая весть! Во-первых, его план побега срывается, во-вторых, такой перевод означает, что его официальное освобождение еще далеко. Единственное утешение после стольких бесполезных усилий: он сумел сохранить свою столь трудолюбиво наточенную «саблю»!
Пускай новая камера была бесконечно уютнее первой, Казанова не мог избавиться от опасений, что она станет лишь промежуточным этапом его падения в каменные мешки Дворца дожей, как только будет обнаружена дыра, проделанная им в полу. Он говорил себе, что закончит жизнь в «колодцах» – подземной тюрьме, вечно наполненной соленой водой, настоящей могилой для заключенных, заживо похороненных, вернее, утопленных. Страшное двуличие венецианского правосудия: избегая смертных приговоров и казни для тех, от кого хотели избавиться, их оставляли в буквальном смысле слова гнить в этих колодцах, где они были наполовину погружены в воду. По счастью, ловкий шантаж спас Джакомо от худшего: он пригрозил донести на своего тюремщика как на сообщника, и тот предпочел смолчать. Хотя все планы были нарушены, Казанова не отказался от побега. Вскоре он разработал новый план. На сей раз он попытается сбежать через крышу Дворца дожей.
Благодаря обмену книгами ему удалось установить переписку с неким Марино Бальби, занимавшим соседнюю камеру. Благородный венецианец и член ордена сомасков, он попал в тюрьму не столько за то, что породил трех внебрачных детей от трех девственниц, сколько потому, что имел наглость их окрестить. Мучительная (в прямом смысле этого слова) страсть к письму у Казановы, не имевшего ни пера, ни чернил: «Я отрастил ноготь на мизинце правой руки, чтобы чистить ухо, срезал его под острым углом, а вместо чернил пользовался соком ежевики» (I, 911). Более того, ему пришлось научиться писать «втемную», ночью, чтобы не раскрыть тайны своей переписки и планов побега узнику, отныне делившему с ним камеру. Поскольку за ним самим слишком пристально следят, чтобы он мог действовать, Казанова убедил отца Бальби помочь ему и проделать дыру в стене и потолке, чтобы соединиться с ним. Ему удалось передать сообщнику свой «нож», спрятанный в переплете Библии, только что изданной в формате фолианта, содержащей Вульгату и Семикнижие, на которой стояло огромное блюдо макарон, обильно сдобренных маслом. Стараясь не пролить масло на драгоценный том, тюремщик не заметил ножа, слегка торчавшего из переплета. Решительно, в Италии под макароны можно сделать все, даже тайно передать оружие. В 17 часов 31 октября Бальби пробил потолок камеры Казановы, позволив ему таким образом подняться на чердак Дворца дожей. Там он проделал отверстие в крыше: старые источенные червями доски рассыпались под его ножом, затем сдвинул свинцовый лист. Почти в полночь, когда луны уже не было видно, а густой туман прикрывал их бегство, сообщники вылезли на крышу, продвигаясь осторожно, на четвереньках, чтобы не упасть; Бальби держался за пояс Джакомо, который полз впереди, таща его за собой. Влажные свинцовые листы были скользкими, чуть оступишься – полетишь вниз. Они взобрались на самый конек. Джакомо заметил внизу окошечко, разбил решетку и стекло. Благодаря длинной веревке, которую он сделал из простыней, полотенец и располосованных матрасов, и лестнице, найденной где-то на террасе, они пробрались на чердак. После заслуженного отдыха в шесть часов утра они прошли через несколько комнат, где хранились архивы, спустились по лестнице и очутились в канцелярии. Казанова взломал дверь своим ножом. Бальби пролез первым без потерь, с помощью Казановы, который насажал себе заноз. Снова две лестницы, большая дверь, выходящая в парадное. Она заперта, и ее невозможно взломать, настолько она тяжела. Казанова, с кровью, сочащейся из царапин, в сплошь разорванной одежде, попытался привести ее в порядок, чтобы не привлекать к себе большого внимания. Он выглянул в окно. Прохожие его увидали и предупредили привратника, что он, наверное, запер накануне в помещении людей и не заметил. Тот открыл дверь, беглецы поспешно спустились по лестнице Гигантов и направились прямо к парадным воротам Дворца дожей. Пересекли площадь и поспешно уселись в первую попавшуюся гондолу, попросив отвезти их в Местре как можно быстрее.
На рассвете 1 ноября 1756 года, через пятнадцать месяцев после ареста, Казанова, наконец-то свободный, вдоволь любуется каналом Джудекка. «Я глядел на прекрасный канал позади меня и, не видя ни единой лодки, любовался самым прекрасным днем, о котором только можно было мечтать, первыми лучами великолепного солнца, поднимавшегося над горизонтом, двумя молодыми лодочниками, боровшимися с волной, и в то же время думал об ужасной ночи, которую пережил, о месте, где я был еще вчера, обо всех стечениях обстоятельств, оказавшихся благоприятными для меня, и душой моей овладело чувство, вознесшееся к милосердному БОГУ, приводя в действие пружины моей признательности, умиляя меня с необычайной силой, так что слезы полились широкой рекой, чтобы облегчить мое сердце, задыхавшееся от невыразимой радости; я рыдал, плакал, как ребенок, которого силой ведут в школу» (I, 953). В самом деле, момент исключительный, поскольку Казанова очень редко замечал и описывал внешний мир, к тому же восторгаясь его красотой. Он вернулся к жизни.
Этот побег столь невероятен, что некоторые сильно сомневались в его подлинности. Действительно, он состоит из целой череды невероятных чудес и невозможных совпадений. Даже при жизни Казановы, в 1789 году, его рассказ о побеге из Пьомби, переведенный на немецкий язык, был подвергнут сомнению одним критиком из Йены в журнале «Альгемайне литератюр-цайтунг». Впоследствии по меньшей мере три великих казановиста – аббат Фулино, венецианец, опубликовавший, однако, большинство документов, касавшихся осуждения Казановы инквизиторами и его тюремного заключения, доктор Гед и Густав Гугиц – утверждали, что Джакомо был всего лишь лжецом, сочинителем, похвалявшимся побегом, который он выдумал на пустом месте. На самом деле в венецианских архивах было обнаружено столько документов, подтверждающих его рассказ, что отрицать его уже невозможно. Например, нам известно, что Лоренцо Басадонна, тюремщик из Пьомби, был приговорен к десяти годам колодцев, в частности, за то, что плохо справлялся со своими обязанностями и допустил побег. Были даже обнаружены счета за ремонт в исправление ущерба, причиненного беглецами. Они поступили от плотника и стекольщика. Первый заделал дыру, через которую они сбежали, и смастерил новую дверь, а второй вставил новую решетку в чердачное окошечко. Два венецианца, живших в то время, Бенинья и Градениго, отразили в своих дневниковых записях за 1 ноября 1756 года побег Казановы и Бальби.
Соль всей истории не столько в самом побеге, сколько в том, что в конечном счете Казанова признал правоту своих судей. «Венецианские государственные инквизиторы по справедливым и мудрым причинам велели заточить меня в Пьомби». Первым поползновением было бы сказать, что это обращенное в прошлое суждение старика, образумившегося с возрастом и под воздействием жизненных испытаний, осуждающего ошибки и глупые поступки своей молодости. Но обычно в «Истории моей жизни» Казанова не сожалеет о содеянном и не занимается самобичеванием. Раскаяние не в его природе. Более того: в «Приложении» к своей «Исповеди» от 1769 года он пылко защищает учреждение Пьомби от нападок некоего аббата Ришара и доходит до того, что говорит об удобствах содержания в камерах, отнюдь не являющихся местом мучений: «Он говорит, что человек должен быть очень крепок, чтобы находиться там и прожить четыре-пять лет. Это описание является искажением действительности. Тюрьма, именуемая “Пьомби”, не тюрьма, а небольшие комнаты, запирающиеся на ключ, с зарешеченными окнами, находящиеся под крышей Дворца дожей. О человеке, запертом в них, говорят, что он попал в “Пьомби” – “под свинец”,– потому что крыша дворца покрыта свинцовыми листами, прикрывающими балки из лиственницы. Эти свинцовые листы имеют свойство поддерживать в помещениях прохладу зимой и сильную жару летом. Воздух, которым там дышат, хорош; пища достаточна, равно как и все необходимое для того, чтобы там жить, удобно спать, одеваться, переменять белье по своему желанию; дож назначает слуг для содержания помещений, а врач, хирург, аптекарь и исповедник всегда готовы оказать помощь страждущим» (Приложение III, стр. 256). Глазам своим не веришь, однако нам известно, что Казанова пытается таким образом примириться с венецианскими властями и добиться разрешения вернуться на любимую родину.
В большей степени, нежели размышления старика, признающего свои ошибки, в этом приятии своего осуждения следует видеть некое безразличие, которое, возможно, было ключом к его свободе. Еще важнее понять, что в конечном счете Казанова согласен в принципе со своим осуждением и принимает венецианские институты власти, поскольку он всегда на стороне установленного порядка, даже когда становится его жертвой. Знаменательно, что в спорах с Вольтером он твердо отстаивает свое мнение о том, что предрассудки абсолютно необходимы для существования народа, который иначе никогда не повиновался бы монарху. «Народ без предрассудков стал бы философом, – заявляет Казанова, не принимая возражений, – а философы никогда не желают повиноваться. Народ может быть счастлив, только когда он раздавлен, попран ногами и посажен на цепь» (II, 422). Задетый за живое, Вольтер тотчас спросил его, свободен ли он в Венеции: «Настолько, насколько можно быть свободным при аристократическом правительстве. Свобода, которой мы пользуемся, не так велика, как та, какой наслаждаются в Англии, но мы довольны. Мое заключение, например, было проявлением сущего деспотизма; но зная, что я сам злоупотреблял свободой, я в определенные моменты находил, что они были правы, заключив меня в тюрьму без соблюдения обычных формальностей» (II, 423). Это же очевидно! Казанова отнюдь не желает смены общественного строя, нарушения иерархии. По крайней мере в этом Робер Абирашед, недолюбливающий Казанову, совершенно прав: «Холодно, взвешенно он отстаивает угнетение и произвол. Называя деспотизм ужасным, когда тот посягает на его дорогую особу, он в глубине души так не считает; заметьте, напротив, что в тот самый момент, когда он испытывает на себе его суровость, ему не приходит в голову отрицать его законность. Сильный человек всегда сумеет протиснуться сквозь ячейки сети: разве он сам не сбежал, когда его посадили в тюрьму? Таково правило игры, тем хуже для тех, кто не может использовать его к своей выгоде».
Совершив удачный побег, Казанова отправляется в дорогу. В Местре он заказывает карету в Тревизе. Не до проволочек. Оттуда беглецы пешком направятся в Бассано. Удалившись от Тревизе, они решают расстаться. Оставшись вместе, они рискуют привлечь внимание тех, кто, несомненно, их уже разыскивает. Как только отец Бальби ушел, Казанова отправился с ближайшую деревню. Вошел в первый же дом, который, как оказалось, принадлежал начальнику полиции. Прямо скажем, прыжок в пасть хищнику. Но ему снова повезло: хозяин отправился на розыски двух узников, сбежавших из Пьомби. Его хорошенькая беременная жена, принявшая его за друга своего мужа, предоставила ему кров и стол.
В несколько переходов он добрался до Борго ди Вальсугано, границы венецианского государства и его юрисдикции, где встретился с отцом Бальби и провел на постоялом дворе целый день в постели, строча письма всем своим венецианским знакомым. Оттуда направился в Тренте, потом в Больцано, где шесть дней валялся в постели, отдыхая и ожидая денег от Брагадина. Как только они пришли, он отправился в Мюнхен, где получил надежное убежище и избавился от своего спутника, бывшего ему обузой. Он пробыл в Мюнхене более трех недель, во время которых принуждал себя к строгой диете, чтобы прийти в форму. Прежде чем снова пуститься в путь, он обязательно должен поправить здоровье, сильно подорванное пятнадцатимесячным заключением: не стоит забывать, что тело Казановы – его главное и порой единственное достояние. Нужно беречь его и холить. Теперь курс на Страсбург и Париж.
XIII. Любить
Самый тривиальный, почти непристойный и все же неизбежный вопрос, поскольку его постоянно задавали по поводу Джакомо Казановы: каков он был собой? Чего стоил в постели? Не стоит удивляться, что некоторые «судьи» от литературы, раздраженные разнузданностью его сексуального поведения, дополняют и заостряют суровое нравственное осуждение, принижая его физически, ставя на нем клеймо хвастуна, значительно преувеличивавшего свою мужскую силу: «Его гигантский рост и плохо развитая нижняя челюсть соответствуют морфологии евнуха и являются полной противоположностью сверхплодовитого типа, который характеризуется как раз малым ростом и выступающей нижней челюстью», – утверждает, например, Грегорио Маранон, испанский исследователь феномена донжуанства. Я думаю, бесполезно подчеркивать ошибочный, двусмысленный характер подобных рассуждений, напоминающих позитивистские бредни недоброй памяти Чезаре Ломброзо, печально известного профессора судебной медицины и криминальной антропологии в Туринском университете. И тем не менее странные вопросы, регулярно появляющиеся у критиков по поводу мужской силы венецианца, симптоматичны. Напротив, по мнению Стефана Цвейга, находившегося под сильным обаянием Казановы, Джакомо был создал для того, чтобы служить Венере: «Было бы ошибкой представлять себе физический облик Казановы, завоевателя, согласно модному у нас типу красоты, стройному и узкоплечему: этот bel uomo не хрупкий мальчик, а настоящий жеребец с плечами Геракла, с мускулами римского борца, со смуглой красотой цыганского сына, порывистостью и нахальством кондотьера и мужским жаром волосатого фавна. Его тело – из металла, выкованного пылом и буйными силами; четыре сифилиса, два отравления, дюжина ударов шпагой, унылые и страшные годы, проведенные в Пьомби и в зловонных узилищах Испании, резкие переходы от сицилийской жары к русскому холоду не уменьшили ни на дюйм его фаллической крепости». Закаленная сталь! Это настоящий мужчина, подлинный самец латинского типа, с избытком обладающий мужественностью, чтобы нравиться женщинам и доставлять им наслаждение. Такой не потерпит досадного фиаско в постели, по крайней мере, прежде тридцати восьми лет. Дамы могут ему полностью доверять и отдаваться ему. Они будут удовлетворены. Никакой опасности разочароваться. Даже если он не заслужил титул графа Шесть Раз, как его друг Тиретта, можно быть уверенным, что он справлялся не хуже.
Все эти произвольные оценки мужской силы венецианца, умершего более двух веков назад, по меньшей мере неуместны и непристойны, если подумать, что для Казановы то, что мы для простоты называем любовью, сводилось просто-напросто к сексу. Его волновало либидо, а не страсть. Он не тот человек, чтобы рассыпаться в трогательных и лихорадочных романтических признаниях на природе, в нем нет совершенно ничего от Вертера или Сен-Прё, зато он щедр и неистощим в постели. Вся сила Казановы состоит именно в том, чтобы избегать опасностей и страданий неистребимой любовной психологии со всеми ее тягостными драмами, без которых она не может обойтись: яростных приступов ревности, ожесточенных ссор и страстных взаимных обвинений, клятв в вечной любви, всегда в той или иной степени лживых, болезненных разрывов – одним словом, всего обычного и тяжелого груза чувств. «Отношения Казановы с женщинами по-настоящему честны, поскольку они чисто сексуального и чувственного порядка, – пишет Цвейг. – Печально об этом говорить, но в любви неискренность всегда начинается с появлением возвышенных чувств. Бравый молодец, созданный из цельного куска тела, не обманывает: он никогда не преувеличивает своих усилий и самых пылких желаний, не выводит их за рамки, допустимые природой. Только когда примешиваются разум и чувство, которые, повинуясь своей крылатой природе, устремляются в бесконечность, любая страсть начинает стремиться к преувеличению, то есть ко лжи, и привносит в наши земные отношения иллюзорную вечность». Казанове не нужно любить, чтобы желать, потому что, как подчеркивает Филипп Соллерс, «тело сильнее чувств». В представлениях распутника, любовь, создающая узы, ограничивающие свободу человека, – скорее помеха. Однако это не причина, чтобы превратить венецианца просто в похотливое животное. Казанова прекрасно сознает, в какие рамки загоняет его любовный акт, ему нет никакого дела до сентиментальной и духовной перспективы, до душевного продолжения. Любовь для него – совместное наслаждение, и точка. Но по крайней мере в этом он не лукавит: для занятий любовью нужны двое. Казанова не столько обольститель в полном смысле этого слова, сколько зачинщик, стремящийся разделить с другим наслаждения волшебного мира удовольствий, опьянение сладострастием вне всяких общественных и нравственных устоев. Вот почему было бы ошибочным видеть в Казанове закоренелого лицемера, когда он безапелляционно осуждает профессиональных обольстителей, которые сбивают женщину с пути, а потом бросают. «Я всегда соблазнял, не сознавая того, будучи сам соблазнен. Профессиональный обольститель, идущий к своей цели, – отвратительный человек, заклятый враг того предмета, на котором он остановил свой выбор. Это сущий преступник, который, хоть и обладает качествами, необходимыми для обольщения, недостоин их, поскольку злоупотребляет ими, чтобы сделать женщину несчастной» (III, 941). Не мужчина соблазняет женщину или наоборот, а оба соблазняют друг друга взаимно в один и тот же момент.
При таких условиях, поскольку тело берет верх над душой, текст должен носить более физиологический, нежели сентиментальный характер. Вот заслуженный отдых после приятной эротической борьбы и перед новым штурмом: Казанова только что занимался любовью с донной Лукрецией в той самой постели, где спит ее сестра Анжелика. «После короткой передышки, молчаливые, серьезные и спокойные, изобретательные служители нашей любви, ревнивые к огню, который она должна была разжечь в наших венах, мы осушили наши поля от чересчур обильного полива, произошедшего в первое извержение. Мы исполнили эту священную обязанность, пользуясь тонким бельем, вместе, благочестиво, в благоговейном молчании. После этого искупления мы воздали должное поцелуями всем частям, которые только что залили» (I, 204). Галиматья! – утверждали некоторые читатели, вероятно, покоробленные чтением подобных пассажей, весьма многочисленных в «Истории моей жизни». Я просто удивлен. Это сказано как нельзя более ясно и точно, несмотря на все метафоры. «Доходчивость его рассказа обусловлена сексуальной точностью и метафоричностью, прикрывающей (но не полностью) порнографию, – пишет Соллерс. – Читатель попадается в ловушку, ему приходится самому домысливать некоторые физиологические детали. Одно из двух: либо он знает, о чем идет речь (и тогда забавляется), либо имеет об этом весьма смутное представление и превращается в читательницу («вы можете рассказать все, но ни слова лишнего»), и в таком качестве ждет, чем все закончится. Это полная противоположность де Саду. Повторение – закон жанра, но кодекс Казановы никогда не был уголовным (напротив, его интересует доставляемое им наслаждение)».
XIV. Париж II
«Мы прибыли в Париж утром 5 января 1757 года, в среду, и я остановился у своего друга Балетти, который принял меня с распростертыми объятиями, уверяя, что, хотя я не подавал о себе вестей, он ожидал меня, ведь, поскольку неизбежным следствием моего побега было удаление от Венеции, даже изгнание, он и представить себе не мог, чтобы я избрал для проживания иной город, нежели тот, где провел два года кряду, наслаждаясь всеми прелестями жизни» (II, 12–13). Первым делом он попытался представиться аббату де Берни, но ему сказали, что тот в Версале: благодаря покровительству всемогущей госпожи де Помпадур он возглавил внешнеполитическое ведомство. На данный момент это была его единственная надежная опора во французской столице. Он немедленно отправился в Версаль, где узнал, что Берни уже вернулся в Париж. У самой решетки замка его карету остановили. Он увидел переполошенную толпу, бегущую в полнейшем смятении, услышал крики со всех сторон: «Король убит, убили его величество!»
Едва Казанова узнал эту ошеломляющую новость, как его вместе с двумя десятками других людей, бывших рядом, забрали солдаты. Неужели он выбрался из Пьомби лишь для того, чтобы подвергнуться произвольному заключению в Версальской кордегардии? Проклятие на нем, что ли? Я полагаю, в первые минуты Джакомо не мог не подумать с тоской обо всех безвестных узниках, годами томящихся в подземельях Бастилии. А если он сам попадет туда, пробыв пятнадцать месяцев в Пьомби? Неужто его судьба побывать во всех тюрьмах Европы!
Королю в самом деле вонзили нож в правый бок, в пять часов вечера, когда он выходил из Версальского замка и собирался сесть в карету, чтобы вернуться в Трианон. Когда он спустился с лестницы, освещенной факелами стражи, к нему бросился какой-то человек, оттолкнул солдат и ударил короля в бок. Сначала Людовик XV подумал, что его ударили кулаком. Он приложил руку к груди, а когда отнял – та была вся в крови, ручьем струившейся по камзолу. По счастью, в тот январский день было довольно холодно, и он надел два плотных плаща, один из которых был подбит мехом, что смягчило удар. Жизненно важные органы не пострадали. И тем не менее, по ужасной привычке века, ему из предосторожности пустили кровь, от чего король, разумеется, ослаб еще больше. Правда, неделю спустя он совершенно поправился.
После четырех-пяти минут заключения Казанову и его товарищей по несчастью выпустил офицер, который принес им сухие извинения. В самом деле, убийцу поймали сразу: им оказался некий Робер Франсуа Дамьен, сначала бывший метрдотелем, а потом бродячим торговцем чистящими средствами. Его приговорили к самой мучительной казни: рвали щипцами, жгли и четвертовали.
Чтобы доставить удовольствие своим тогдашним знакомым, «любопытствующим увидеть ужасное зрелище», Казанова предоставил в их распоряжение широкое окно, выходящее на Гревскую площадь, которое снял за три луидора. Сам он тоже присутствовал при жутком расчленении Дамьена 28 марта 1757 года, которое длилось не менее полутора часов. Гревская площадь была черна от народа, а во всех окнах торчали зеваки, привлеченные страшным зрелищем, среди которых множество знатных красавиц, которые, думая тем самым польстить государю, напротив, возмутили Людовика XV своим непристойным присутствием при казни несчастного.
«Во время казни Дамьена, – пишет Казанова, – мне пришлось отвести глаза, услышав его вопли, когда у него осталась лишь половина тела; но Ламбертини и мадам ХХХ их не отвели; и отнюдь не от жестокости сердца. Они сказали мне – и мне пришлось притвориться, будто я им поверил, – что не чувствовали ни малейшей жалости к такому чудовищу, настолько они любили Людовика XV» (II, 47). Все современники подтверждают грубую и безжалостную бесчувственность женщин при виде ужасных мучений и агонии Дамьена. Чтобы оградить себя от жестокостей, вызывавших у него отвращение, Казанова перешел от мучений к любви, от крови к сексу. Если ему не хотелось глядеть на казнь, то он не упустил ничего из эротических маневров графа Тиретта де Тревизо, неделикатного соотечественника, которому пришлось бежать во Францию, растратив казну своего города с единственной целью – раздобыть денег на удовольствия во время карнавала. Тот активно занимался мадам ХХХ. «Стоя позади нее и очень близко, он приподнял ее платье, чтобы не наступить на его край, и все было прекрасно. Но потом я увидел в лорнет, что он приподнял платье чересчур высоко; тогда я, не желая ни помешать предприятию моего друга, ни смутить мадам ХХХ, встал позади моей прелестницы таким образом, чтобы ее тетя была уверена в том, что ни мне, ни ее племяннице не видно, что с ней делает Тиретта. Я слышал шорох платья целых два часа и, находя происходящее довольно забавным, ни разу не отступил от положенного себе правила. Я больше восхищался хорошим аппетитом в самом себе, нежели дерзостью Тиретты, ибо в этом я зачастую ему не уступал» (II, 47). Удивительное положение! Мадам ХХХ позволяет взять себя сзади, глядя, как расчленяют человека! Постепенно, чисто в стиле Казановы, разворачивается настоящий порнографический водевиль, когда Джакомо узнает из уст самой мадам ХХХ, что Тиретта совершил ужасную низость, гнусную и непростительную. Надо, разумеется, понимать, что в том положении, в каком он находился, он вступил с ней в сношение через задний проход. Джакомо усовестил своего юного друга, чтобы тот извинился перед своей возмущенной партнершей:
«Я могу ей сказать только правду. Я не знал, куда вошел. Причина единственная, и для француженки может показаться вполне приемлемой» (II, 52).
В Париже Джакомо быстро понял, что в том непрочном положении, в каком он находится, ему лучше отказаться от своих дурных привычек, вести себя примерно и не привлекать к себе скандального внимания, если он хочет преуспеть в великих и плодотворных предприятиях. Сидя без средств, не стоит поддерживать сомнительные связи. Со времени его последнего пребывания во французской столице многое изменилось: отныне ему приходится обхаживать власть имущих, если он хочет сколотить состояние. Первым делом карьера, а уж удовольствия потом. Отнюдь не просто выделиться из толпы и обратить на себя внимание, если представить себе огромную массу придворных, художников, поэтов, философов, изобретателей, дальних родственников, разорившихся провинциальных аристократов, ходатаев и просителей всякого рода, которые каждое утро толпились в прихожих вельмож, не говоря уж о нищих в лохмотьях, выпрашивавших объедки со стола или монетку, чтобы выжить.
Пока единственный козырь, который он мог разыграть в обществе, чтобы развлечь власть имущих и привлечь их внимание, – это его побег, вернее, подробный рассказ о побеге: «Тем временем я вменил себе в обязанность повсюду, где бывал, рассказывать о своем бегстве; дело нелегкое, поскольку рассказ длился два часа; но я был обязан снисходить к тем, кто проявлял к нему любопытство, ибо они не могли бы им заинтересоваться, не питая живого интереса к моей особе» (II, 16). Словно этого еще недостаточно, он записал рассказ на бумаге для аббата де Берни, который снял с него столько списков, сколько счел нужным, чтобы позабавить знакомых и сделать Казанову известным всему Парижу. Труд, конечно, утомительный, даже изнурительный, но совершенно необходимый. Этот рассказ – его визитная карточка, пропуск, даже плата за вход в высшее общество. Попутно следует заметить, что положение беглеца не повредило Казанове, напротив, это бегство сыграло ему на руку. В наши дни, в нашей новой правовой Европе он непременно подвергся бы судебному преследованию, был бы объявлен в международный розыск, экстрадирован. В XVIII веке все было иначе. Его сердечно принял министр иностранных дел, подаривший ему к тому же сотню луидоров. Стоит ли полагать, что деспотичная Венеция пользовалась тогда столь дурной репутацией, что беглец, сумевший вырваться от ее тирании, тем самым становился персоной грата в других европейских столицах? Думать так значило бы забыть, что в том самом XVIII веке Венеция была излюбленным туристическим направлением лучшего общества. Просто в то время не было никакого общего законодательства. Произвол правосудия уравновешивался территориальными границами, действием в рамках определенных режимов и королевств. То, что имеет силу в Венеции, не имеет таковой в Милане. Границы были укрытиями. Раздробленный мир – пространством свободы.
После трех встреч – с аббатом де Берни, с герцогом де Шуазелем и с главным инспектором финансов г-ном де Булонем он быстро понял, чего от него ждут: всего лишь увеличить доходы короля и поправить положение государственных финансов. Государство погрязло в долгах, было на грани разорения. В то время как его просили раздобыть всего двадцать миллионов, он, кокетничая, легкомысленно заявил, что задумал операцию, которая смогла бы принести сто миллионов, полученных на добровольной основе от народа. И вот Казанова стал финансистом, готовым спасти королевскую казну от полного банкротства и при этом не имеющим ни малейшего представления о том, как это сделать. Будучи приглашен в Пьяченцу к Пари-Дюверне, интенданту Военного училища, он уцепился за первый же план, попавшийся ему на глаза, а именно лотерею, прочитав на фронтисписе поданной ему тетради: «Лотерея в девяносто билетов, лоты которой, вытягиваемые по жребию каждый месяц, могут попасть только на пять номеров», и т. д. Вот об этом-то я и думал! – заявил он, не моргнув глазом.
На самом деле за секунду до этого он ни о чем подобном и не помышлял. Однако тотчас приписал себе чужое изобретение: план лотереи был ловко разработан по образцу генуэзской братьями Кальцабиджи, итальянцами из Ливорно, старший из которых, Раньери, больной и прикованный к постели, был мозговым центром, а младший, Джованни Антонио, воплощал его идеи в жизнь. Джакомо загорелся, включился в игру, исполнился воодушевления, размахивал руками, глотал слова, так быстро он тараторил. Чтобы успокоить игроков, достаточно сказать, что выигрыш обеспечивается королевской казной по декрету королевского совета. На уровне ста миллионов. Это огромная сумма, заметили ему. Нужно сразу же ослепить, возразил он. Если король проиграет при первом тираже, успех обеспечен на будущее, поскольку игроки поверят. «Это желанное несчастье» (II, 22), – смело заявил он, уверенный в себе. Его так понесло, что он в конце концов убедил своих собеседников. Отмел все возражения. Правда, цифры были его стихией. Он знал арифметику, а когда она применялась к деньгам, то не знал удержу. Ринулся в бой очертя голову. В этом весь Казанова: ухватить на лету, уцепиться за первую представившуюся возможность. Не вилять. Даже воспоминание о крахе финансовой системы Джона Лау его не взволновало. А ведь банкротство Лау наделало много шума, когда в 1720 году стоимость акций Западной Компании упала наполовину, и общество потеряло всякое доверие к его системе. Акции быстро обесценились до 1 % от начальной стоимости, и французские финансы на какое-то время оказались на краю пропасти. Тогда все было наоборот. Джон Лау был богат в Париже, пока его не выгнали из Франции в 1720 году и он не умер в нищете в Венеции под именем Дежардена, тогда как Казанова, уехавший из Светлейшей без гроша в кармане, очень быстро сколотил себе в Париже приличный капитал.
Теперь, когда дело было на мази, Казанова не давал себе роздыху. Отправился в Версаль, где встретился по очереди с министром де Берни, г-ном де Булонем, г-жой де Помпадур, аббатом де Лавилем, первым заместителем министра, и всех убедил в обоснованности своего проекта. Дело в шляпе. Декрет вскоре будет объявлен. Казанова, предусмотрительно поручивший ведение дела Кальцабиджи, получил годовую пенсию в четыре тысячи франков с самой лотереи, а также шесть пунктов распространения билетов. Он поспешил пять из них продать, оставив себе шестой, роскошно обставленный, на улице Сен-Дени. Чрезвычайно ловкий, когда речь заходила о его финансовых интересах, Казанова тотчас объявил, что все выигрышные билеты, подписанные его рукой, будут оплачены в его конторе на улице Сен-Дени через сутки после тиража. Эффект не заставил себя ждать: все стали ломиться в его контору, пренебрегая другими, к великому отчаянию их содержателей. Получая шесть процентов с доходов, Казанова, не имевший ни гроша в кармане по приезде из Венеции, обогатился с головокружительной быстротой. Начался самый пышный период всей его жизни.
По крайней мере, таков блестящий и самовлюбленный рассказ, предложенный нам Джакомо Казановой, в котором он, очевидно, преувеличивает свою роль. Однако благодаря кропотливым изысканиям Шарля Самарана нам известно, что в архивах Военного училища, финансы которого, находившиеся в ужасающем состоянии (в начале 1757 года его долг составлял огромную сумму в два миллиона двести тысяч ливров), и должна была поправить лотерея, вовсе не упоминается о Казанове. Нет его имени и в полном списке двадцати восьми распространителей лотерейных билетов, опубликованном в начале февраля 1758 года. Лишь после 1759 года Казанова стал заправлять одной из контор, на улице Сен-Мартен.
На самом деле эту прибыльную лотерею, разрешенную Государственным советом на тридцать лет, запустили братья Кальцабиджи, прекрасно знакомые с принципом лотерей, уже давно практиковавшихся в их стране – в Генуе, Риме, Неаполе и Венеции. Первый тираж состоялся 18 апреля 1758 года. Вот каков был его принцип в изложении Шарля Самарана:
«В “колесо Фортуны” помещали девяносто шаров одинакового размера и цвета, в каждом из которых был номер. В день публичного тиража, в присутствии членов Совета Военного училища, номера, прежде чем поместить в шары, последовательно предъявляли присутствующим – полезная предосторожность, чтобы избегнуть обвинений в плутовстве со стороны неудачливых игроков. Затем шары перемешивали и, по обычаю, какому-нибудь ребенку поручали сыграть роль его величества случая. Публика была вольна ставить на каждый из девяноста номеров либо 12, либо 24, либо 36 су, всегда увеличивая на двенадцать. Можно было также сделать ставку тремя различными способами: на один номер, на два, на три. Игроки, у которых совпадал один, два, три, четыре или пять номеров, получали лоты, пропорциональные уровню совпадения и сумме ставок. Билеты выдавались на один номер, и там сумма доходила до шести тысяч ливров, на два номера, по 300 ливров, на три номера, по 150 ливров. За один номер выплачивали ставку в 15-кратном размере, за два связанных номера – в 270-кратном, за три связанных номера – в 2500-кратном. Разумеется, каждый мог попытать счастья, сделав ставку на один, два или три номера в совокупности на шесть, семь, восемь или девять номеров: риск возрастал соответственно, но и шансы тоже».
Если поначалу все шло хорошо, потому что лотерея сразу же приобрела популярность, очень скоро дела стали портиться. Кальцабиджи считали себя обделенными и требовали все более значительного вознаграждения. Более того, вскоре открылось, что младший брат прибегал к услугам самых подозрительных личностей, игроков и шулеров. Когда Раньери, считавший лотерею своим личным достоянием, заболел, брат временно его заменил, но продолжал интересоваться делами лотереи, когда старший поправился. В глазах Совета Военного училища это все были недопустимые поступки, почти что шулерство: Кальцабиджи отстранили от дел 11 июня 1759 года.
Ну и причем здесь Казанова? Без сомнения, он хотел бы стать вместо Кальцабиджи инициатором этой лотереи, столь соответствовавшей его математическим познаниям и склонности к расчету вероятностей, но стал простым конторщиком, получив скромную, но прибыльную должность. Благодаря гибкому уму и кое-какой поддержке он, вероятно, сумел просочиться в это предприятие, хоть и не сыграл той роли, какую себе приписал.
Занятый своими «грандиозными» финансовыми делами, Казанова не забывал о женщинах. Для начала он грубым образом вывел из неведения восхитительную семнадцатилетнюю девушку, племянницу мадам ХХХ, которая только что вышла из монастыря. За одну-единственную встречу, явившую собой самый поразительный урок сексуального воспитания во всей известной мне европейской литературе, он обучил ее всему, относящемуся к любви. В относительно косвенной и завуалированной манере Казанова объяснил ей, что Тиретта, прозванный, как уже говорилось, Шесть Раз, обладает половым органом просто чудовищных размеров в сравнении с его собственным; но невинная девушка с трудом могла себе представить, о чем идет речь: «Я не очень четко себе представляю эти вещи, чтобы вообразить, какую величину можно назвать чудовищной» (II, 38). Решительно, очаровательной невежде необходим хороший урок естествознания, с наглядными пособиями. Казанова обнажается: «Взгляните, прошу вас», онанирует и эякулирует при ней: «Останьтесь, уже все», и наконец показывает ей на своем платке верный признак своего наслаждения: «Если поместить это вещество в положенную ему печь, оно выйдет оттуда спустя девять месяцев мальчиком или девочкой» (II, 39). Девица, прекрасная ученица, схватывающая на лету, настолько покорена его активной педагогикой, что вскоре предлагает ему брак, чтобы узаконить желанное сексуальное взаимодействие. Эта сладостная связь не помешала, однако, Казанове влюбиться в юную Манон Балетти, дочь дорогой Сильвии, младшую из четырех детей четы комедиантов. Когда он снова увидел Манон, прибыв в Париж, то был удивлен чудесным преображением ее особы, то есть, что важно для Казановы, ее тела. Теперь ей пятнадцать лет, и она превратилась в очень хорошенькую девушку. У нас есть блестящее подтверждение этой красоты, если, как утверждает Шарль Самаран, портрет, написанный Натье для Салона 1757 года, был сделан с нее: «Она изображена по пояс в образе Талии, с маленькой маской в руке, среди летучих занавесов, окружающих ее, один из которых, с элегантными складками, она поддерживает рукой над своей головой. В вырез платья видна грудь очень приятной формы. На улыбающемся лице под венком из листьев – черные глаза с широкими бровями, тонкий нос, веселый рот. Круглые щеки сильно нарумянены. Позади нее возвышается театральная декорация, где видны три крошечных персонажа – Коломбина, Меццелин и Арлекин». Начав встречаться, Джакомо и Манон полюбили друг друга, хотя в первое время они не признавались самим себе в нежной взаимной склонности. Казанова влюбился настолько, что Шарль Франсуа Клеман, клавесинист и композитор, на двадцать лет старше Манон, с которым она была помолвлена и кому предназначена, хотя ее мнения не спрашивали, получил безапелляционный отказ. И Джакомо, которого вся семья стала считать официальным женихом, крутил любовь (соблюдая все приличия, разумеется!) с нежной Манон, каждый день дарившей ему новый знак своей привязанности. Без малейшей мысли о соблазнении, он всерьез подумывал о браке – в очередной раз.
Страсть к Манон Балетти – совершенно исключительный случай в бурной любовной жизни Казановы, поскольку ему достало терпения ухаживать за ней два долгих года, так и не вступив с ней в интимную связь. Это совсем не в духе Казановы: он не тот человек, чтобы тратиться на бесконечное ожидание и обхождение. Спокойная и почти семейная любовь у камелька. Что-то чересчур мирная атмосфера. Однако Казанова сохранит благостное воспоминание об этой целомудренной страсти, поскольку так и не расстанется с письмами своей дорогой Манон: много времени спустя после его смерти в чулане Дукса нашли сорок два пожелтевших и покрытых пылью письма, написанных с апреля 1757 года по январь 1760-го. Надо только представить себе, что всю свою жизнь Казанова возил их с собой, переезжая с места на место, гонимый по всей Европе, так и не расставшись с ними: явное доказательство нежного чувства и истинной привязанности. Да, порой – хоть и очень редко – Казанова мог быть сентиментален.
Поздно вечером, засыпая на ходу, Манон уходит в свою комнатку, чтобы написать Казанове, если забота о соблюдении приличий, неуместное присутствие лишних людей или бдительность родителей помешали ей поговорить с ним днем наедине. Живые и нетерпеливые, нежные и трогательные, искренние и пламенные письма, переполненные любовью к Джакомо, к ее дорогому Джакометто, как она порой ласково его называет. Когда ему приходится отлучиться на какое-то время, ей страшно тяжело: «Ваше удаление причиняет мне боль, какую я не могу Вам описать; я удручена и совершенно без сил. Я не могу свыкнуться с печальной мыслью о том, что Вы далеко от меня, что я целых два месяца Вас не увижу и даже не смогу получать от Вас вестей. Эти грустные мысли удручают меня, наполняя сердце болью» (I, 1091). Однако красавица, не будучи ни простушкой, ни дурочкой, не доверяет Казанове в той же степени, в какой любит. Она быстро поняла, что этот мужчина, которого желают все женщины, ослепляющий своей авантажной и внушительной внешностью, импозантностью и уверенностью в себе, престижными связями при дворе и в правительстве, деловой жилкой и способностью быстро сколотить состояние, богатым прошлым и бесчисленными удачами, путешествиями и побегом, не создан для того, чтобы стать чутким и верным мужем. «Вы начинаете сильно преувеличивать Вашу любовь, я верю в ее искренность, мне это лестно, и я не желаю ничего другого, только чтобы она длилась всегда. Но продлится ли она? Я прекрасно знаю, что Вас возмутят мои сомнения; но мой дорогой друг, от Вас ли зависит перестать меня любить? Или любить по-прежнему?» (I, 1085–1086). Читая эти письма, понимаешь, что Казанова несколько лицемерно утверждал, будто это Манон вскоре переменит любовника, чтобы лучше оправдаться в собственном отдалении и очевидном непостоянстве. Эта мысль возмущает малышку Балетти.
Письма Казановы к Манон так и не нашли. Однако содержание их можно себе представить. Насколько письма Манон были длинными и страстными, не менее четырех страниц, настолько ответы Джакомо, как признавал он сам, были краткими и поспешными. Я представляю себе короткие записки, начерканные наспех в редкую минуту досуга среди многочисленных занятий, дел лотереи, игры в карты, приемов в высшем обществе, каббалистической чепухи, секса. Наверняка любовь Манон ему льстила – такая чистая, трогательная, однако он был к ней довольно безразличен, поскольку она не сразу уступила его ненасытным развратным капризам. Ибо любовь в сердце распутника угасает, если ничем ее не подпитывать. Видя, что посещения любимого становятся все реже и реже, бедная Манон, несмотря на свою неугасимую страсть, постепенно поняла, что Казанова не перестанет вилять и никогда на ней не женится. Их бесконечная помолвка ни к чему не приведет. Он никогда не совьет гнезда: разве можно себе представить Казанову отцом семейства? Чувствуя, что Казанова от нее ускользает, обманутая в своих ожиданиях возлюбленная испытывает сильную горечь. В середине февраля 1760 года Манон, в яростной усталости от его чересчур долгих отлучек, пишет ему последнее письмо: «Будьте благоразумны и примите хладнокровно новость, которую я Вам сообщу. В этом свертке все Ваши письма. Верните мне мой, и если Вы храните мои письма, то сожгите их. Я рассчитываю на Вашу порядочность. Не помышляйте более обо мне. Со своей стороны, я сделаю все возможное, чтобы позабыть Вас. Завтра я стану женой г-на Блонделя, королевского архитектора и члена королевской Академии. Вы меня очень обяжете, если по возвращении в Париж притворитесь, будто не узнали меня повсюду, где меня встретите» (II, 242). 29 июля 1760 года было подписано свидетельство о браке Манон Балетти с Франсуа Жаком Блонделем, вдовцом пятидесяти пяти лет, профессором Художественного училища и членом Академии архитектуры. Нет никаких сомнений в том, что Манон Балетти, разочарованная большой несчастной любовью, дала согласие первому серьезному жениху, попросившему ее руки.
В 1761 году Казанова, вернувшись в Париж, наносит визит г-же Ванлоо, которая просит его остаться на ужин. Но узнав, что среди приглашенных будет г-жа Блондель, он, выполняя просьбу Манон, предпочитает уйти и избежать этой встречи, за что Манон на следующий же день передаст ему благодарность. По случаю мы узнаем кое-что об этой странной паре: муж жил в Лувре, тогда как Манон – в другом доме, на улице Пти-Шан. Однако это очень хорошая семья, уверяет г-жа Ванлоо, подтверждая, что муж каждый вечер ходит ужинать к жене. «Блондель хочет, чтобы его жена ни в чем себе не отказывала. Он говорит, что это поддерживает любовь и что, никогда не имев любовницы, достойной быть его женой, он рад, что нашел жену, достойную быть его любовницей» (II, 706). Вот, наверное, замечательная острота, которая рассмешит читателя! Тем не менее в 1761 году Блондели оба жили на улице Лагарпа. И только в 1767 году Блондель получил позволение поселиться на первом этаже Лувра, с выходом во двор, где он также будет жить вместе с женой. Казанова что-то позабыл или перепутал? Скорее всего, это низкая месть, высмеивание пары, которая никогда не будет таковой. Разве не сказал он г-же Ванлоо, что если архитектору досталась новехонькая жена, то не по его вине: этим он обязан Манон Балетти? Такое впечатление, что Джакомо разочарован и почти обижен, что не стал первым мужчиной этой девушки.
Можно заподозрить, что столь платоническая страсть, отнюдь не удовлетворяющая законные и пламенные чаяния его вечно ненасытного тела, подталкивала Казанову не пренебрегать продажными красотками и содержанками из парижских театров. Более того, он регулярно влюблялся в очередную красавицу – разумеется, еще более привлекательную и соблазнительную, чем предыдущая. Необходимо подчеркнуть, что в приключениях Джакомо Казановы присутствует зачастую водевильная сторона. На сей раз он безумно влюблен в некую мисс Х.С.V. двадцати лет от роду, которая не кто иная, как Джустиниана Винн, дочь венецианки и англичанина. Он уже встречал ее в первое пребывание в Париже, когда ей было всего двенадцать, потом в Падуе и в Венеции, где безрезультатно за ней ухаживал. Разумеется, это не причина, чтобы отступать, и Джакомо в очередной раз пытается ее соблазнить. К несчастью, она беременна: отчаявшись, она не видит иного исхода, кроме как наложить на себя руки, если не сможет избавиться от ребенка. Джакомо делает все возможное, чтобы найти вместе с бабками-знахарками решение проблемы, уверенный в том, что его услуги подлежат оплате, иначе говоря, что ему следует воздать самой интимной благорасположенностью. Но Джустиниана и слышать об этом не хочет и упорно противится. Ничего не поделаешь! Она не сдается. В довершение несчастья, снадобья не возымели никакого действия. Вскоре она уже не сможет скрывать своей постыдной беременности от родных. И тогда Казанова, готовый на любые ухищрения, лишь бы добиться своей цели, сообщает ей, что открыл совершенно безотказное средство, чтобы мгновенно избавиться от плода. В данном случае речь идет об Арофе (сокращение от «аромат философов») – средстве, которое упоминается у Парацельса и Борхава: это мазь, в состав которой входят порошок шафрана, мирра и т. д., на медовой основе.
«Женщина, стремящаяся опростать свою матку, должна обмазать этим снадобьем край цилиндра подходящего размера, ввести его в вагину, касаясь округлой плоти, которая есть ее самое возвышенное место. Цилиндр должен одновременно тереться о стенки канала, соприкасающегося с запертой дверью домика, где находится маленький враг, которого хотят выманить. Если повторять это трижды-четырежды в день в течение шести-семи дней подряд, дверка поддастся и наконец откроется, и зародыш выпадет наружу» (II, 161). Казанова первый прекрасно сознавал полную нелепость столь дурацкого рецепта, но проблема не в этом. Доводя мистификацию до конца, чтобы удовлетворить свои все более обостренные желания, он без смеха объяснил внимательно слушавшей мисс, что для того чтобы Ароф подействовал, он должен быть «смешан со спермой, ни на миг не теряющей своего естественного тепла». Всем понятно, что щедрый и услужливый Казанова тотчас самоотверженно предлагает предоставить пациентке свежую драгоценную жидкость. Обман, одновременно смешной и отвратительный, поскольку он цинично построен на чужой беде.
Можно только гадать, почему Казанова, обожающий роскошь и комфорт, согласился на подобные условия, чтобы проникнуть внутрь своей желанной мисс. Им приходилось заниматься любовью, прячась на мерзком чердаке, где хозяйка дома три дня хранила дичь. Какая разница! Казанова нашел место для матраса, подушки и одеял, так что они занимались любовью среди пуха и перьев в кладовой, вооружившись свечой и огнивом, необходимыми для того, чтобы он мог должным образом разместить Ароф на стратегическом объекте. Она раздевалась, ложилась на спину и разводила ноги, согнув их в коленях, а Казанова тем временем покрывал извергательным средством головку своего члена, в данном случае служившего вводящим цилиндром и источником семенного вещества-основы. Совершенно смешная и гротесковая ситуация, во время которой он должен был сохранять серьезность, как хирург, готовящийся к операции. Смешно и немного жалко. Даже в наихудших условиях, даже под псевдомедицинским предлогом, даже без намека на любовь, страсть, единение чувств – секс, лишенный всяких оправданий, кроме себя самого, имеет для него ценность сам по себе. Решившись воспользоваться ситуацией до конца, Казанова советует повторно применить зелье, что лишь усилит его действие. Новое введение. Хотя лечение продолжалось несколько ночей, Ароф, разумеется, не подействовал. Трезвомыслящая Джустиниана, не сожалевшая о лечении, извлекла вывод: «Она сказала мне при последнем расставании, что все проделанное нами скорее породило бы в ее органе дополнительный зародыш, нежели заставило исторгнуть заложенный в нем плод. Нельзя было рассуждать более здраво» (II, 170). Всем известно, что оплодотворение двух яйцеклеток, во время двух последовательных овуляций, так и не было научно доказано. Тем не менее это был уникальный случай проверить вероятность данного явления. С надеждами на аборт было покончено. Джустиниане оставалось только тайно разродиться в монастыре.
Чуть позже Казанова влюбился в очень хорошенькую торговку шелковыми чулками, которая вышла замуж в следующее же воскресенье. Немного времени спустя она сообщила ему о своей беде: мало того, что молодожены по уши в долгах, но к тому же ее муж, слабого здоровья, оказался совершенно не способен исполнять свой супружеский долг. «Он не умер, но не подает признаков жизни», – жестоко уточнила она. Вся проблема Казановы и очаровательной Баре, желавших друг друга, заключалась в том, что она не могла «располагать плодом, принадлежащим Гименею, пока Гименей хотя бы раз его не вкусил» (II, 205). Пока они должны удовольствоваться самыми восхитительными безумствами, оберегая ее девственность. При следующей встрече, тогда как Казанова надеялся, что брак наконец свершился, чтобы он мог свободно насладиться своей возлюбленной, та оказалась по-прежнему девственной, хотя муж провел с ней всю ночь. Какой тяжелый удар! Она его успокаивает. На сей раз дело обстоит совершенно иначе, поскольку муж полагает, что сделал то, чего не сделал. Если он все поймет, то наверняка страшно расстроится, так что два голубка приходят к по меньшей мере неожиданному и игривому решению: Казанова должен лишить ее девственности, чтобы муж мог быть уверен, будто сам достиг своей цели. Короче, они занимаются любовью, чтобы оказать ему услугу! Дабы увериться в своей мужской силе, муж должен стать рогоносцем.
Именно в это время начинаются тайные поручения, которые Берни доверяет Казанове через посредство своего первого заместителя, аббата де Лавиля. В конце августа 1757 года он должен отправиться в Дюнкерк, чтобы посетить восемь или десять военных кораблей, стоящих там на якоре. В его скромную миссию входило познакомиться с офицерами, командовавшими судами, составить подробный отчет об общем вооружении кораблей, о числе матросов и боеприпасов. В своих мемуарах Берни сетует на то, что один корабль, построенный в Дюнкерке, обходится королю втрое дороже того, сколько он стоит частному судовладельцу. Вне всякого сомнения, министр хотел бы узнать о причине завышенных цен: дурное управление или нецелевое использование средств? Казанова – удобный человек, шпион широкого профиля. Сильные мира сего осыпают его щедротами, вознаграждая сполна, но при этом понимая, что он оказывает немного постыдные услуги, которые было бы непочетно поручить аристократам. Как бы то ни было, он старательно выполняет поручение, которое не представляет для него большой сложности. Хотя он еще не вполне понял, что подразумевают под конфиденциальной миссией. В самом деле, на обратном пути его арестовали и содержали под стражей в Эре, военном городе, поскольку он хотел ускорить свое возвращение, взяв почтовую карету и выдав себя за курьера. Он кричал, божился, бесновался. Когда на следующий день его освободили, он хотел жаловаться, поскольку его человеческие права были нарушены, хотя прекрасно сознавал, что совершенно не прав. Но он упрямо гнул свое. По счастью, дело уладилось благодаря крайней учтивости коменданта. В Амьене он сильно поссорился со служащим, сбирающим таможенные платежи. С него потребовали огромный штраф за семь унций табаку. Он разыграл оскорбленного иностранца, распушил перья, пригрозил сообщить обо всем своим сановным знакомым при дворе. Разумеется, не такого ждут от тайного агента: привлекать к себе внимание по столь ничтожному поводу. В конечном счете все уладилось наилучшим образом, и по возвращении он получил солидное вознаграждение в пятьсот луидоров.
Второе поручение, гораздо более важное, завело его в Голландию. Если верить «Истории моей жизни» (а почему бы ей не верить, хотя похоже, что в ней смешаны две разные поездки в Голландию, первая – с октября 1758 года и вторая – с сентября 1759), в его задачу входило отправиться в Амстердам, чтобы обменять королевские векселя на двадцать миллионов франков (сумма, безусловно, значительная) на бумаги какой-либо иной державы, не столь скандальные, как французские, которые, таким образом, возможно будет реализовать. Надо сказать, что в то время кредит Франции упал как нельзя ниже, поскольку в стране был жуткий дефицит финансов. Будучи союзницей Австрии и России, она втянулась в страшно разорительную войну с Англией и Пруссией. Вся задача Казановы в Амстердаме, таким образом, состояла в том, чтобы перепродать королевские векселя с как можно меньшим убытком. А это было не так-то просто, настолько сильно было подорвано финансовое доверие к Франции. Казанове оставалось только твердить повсюду, что, когда будет подписан мир, а это произойдет очень скоро, международные инвесторы вновь обретут доверие. Сначала ему предложили отдать французские королевские векселя с убытком в 10 %, взяв шведские акции с надбавкой в 15 %. Сделка хорошая, но она заняла бы три месяца. Слишком долго для Казановы, которого поджимает время и торопит начальство. Второе предложение: амстердамские банкиры дают ему десять миллионов серебром наличными и семь бумажными деньгами, которые дадут 5–6 % минус 1 % за маклерские услуги. Кроме того, они отказываются от миллиона двухсот тысяч флоринов, которые Французская Индийская компания должна голландской. Казанова передает это предложение г-ну де Булоню, который отвечает, что отказывается от такого погашения. Казанова упорно добивается нового предложения, гораздо более выгодного. Франция потеряет только 9 % при продаже двадцати миллионов, однако при условии, что он не станет претендовать на комиссионные со стороны покупателей. Десять или двенадцать дней спустя Казанова получил письмо от г-на де Булоня, дающее добро на заключение сделки.
Судя по «Истории моей жизни», все прошло как по маслу, к вящему удовлетворению заказчиков и к пущей славе Казановы, с честью выпутавшегося из сложных финансовых переговоров. На деле все было много сложнее и не столь красиво. Противоречия, опущения, передергивания весьма многочисленны, как заметили самые дотошные казановисты. Читая письмо, написанное к г-ну де Шуазелю, который стал министром иностранных дел, г-ном д’Аффри, французским послом в Гааге, когда Казанова во второй раз отправился в Голландию, понимаешь, что он явно не произвел на своих собеседников того положительного впечатления, которое следует из его рассказа: «Этот человек в самом деле был здесь месяцев пятнадцать или восемнадцать назад. Молодой граф де Брюль, племянник первого министра, дал ему письмо к г-ну Каудербаку, и последний представил его мне. Он рассказал нам о кое-каких своих похождениях и похвалялся тем, что был долгое время заточен в венецианскую тюрьму, откуда ему посчастливилось бежать. Он показался нам очень нескромным в своих замечаниях, и, поскольку как будто желал рассуждать об иных вопросах, нежели венецианские дела, я счел себя обязанным высказать ему, что о нем думаю. Он еще оставался некоторое время в этом городе, а затем уехал в Амстердам, где, как я узнал, сильно проигрался. Затем он вернулся в Париж, и я больше о нем не слышал». Затем посол добавляет: «Я спросил его, какова цель его поездки. Он мне сказал, что явился сюда по важным делам и чтобы вести торги по бумагам, поскольку мы многое теряли, желая избавиться от наших. Я выразил надежду, что он не явился в Голландию затем, чтобы их дискредитировать, и что если он, как сам говорит, знает о предпринимаемых нами шагах, то должен знать и о том, что падение наших бумаг – дело ростовщиков, которые сбавляют им цену, лишь чтобы задешево скупить и получить высокие проценты. Он согласился с тем, что это верно, и сказал, что главной целью его путешествия было посмотреть в Амстердаме, не сможет ли он выручить у Швеции меди за бумагу, которую должен будет туда послать. Он показался мне весьма легкомысленным в своих планах или же чересчур ловко скрывающим от меня цели, ради которых явился сюда». Из-за этих нелестных соображений автопортрет великого деятеля, находящегося с государственным поручением за рубежом, выглядит уже не таким непогрешимым.
Во время пребывания в Амстердаме произошел мерзкий эпизод в отвратительной таверне с танцами, напоминающей лондонские трущобы Чарльза Диккенса. «Мрачная оргия в настоящей клоаке порока, в позоре самого отталкивающего разврата… Среди публичных женщин, которых я там видел, я не находил ни одной, с какой было бы возможно хоть немного поразвлечься» (II, 129). Человек недоброго вида сказал ему, что среди всех этих уродливых и опустившихся женщин есть одна венецианка. Сжалившись, Джакомо подал ей дукат. Она рассказала ему свою грустную историю. Ошеломление! Ужас! Она – не кто иная, как некогда восхитительная Лючия, с которой он встречался восемнадцатью годами раньше в загородном доме, на Фриуле. В то время он не пожелал ее соблазнить и пощадил в порыве высшего воздержания. Теперь ему было больно узнать об ужасной судьбе этой женщины, докатившейся до амстердамского борделя, которая даже не узнала его: в тридцать два года она уже превратилась в развалину, уродливую и отвратительную. Казанова редко показывает обратную сторону медали. И каждый раз промелькнувший образ отбросов общества и деклассированных элементов словно бьет тревогу: авантюрист понимает, что нет ничего проще, чем ввергнуть и его самого в ужасающую бедность. Самые гнусные трущобы находятся рядом с самыми элегантными салонами и роскошными особняками аристократов, как в парижском квартале Марэ.
В Голландии у него происходили самые неожиданные встречи. На одном концерте в Амстердаме он повстречал Терезу Имер, ставшую певицей, которую он знавал восемнадцатью годами раньше – помнится, старый сенатор Малипьеро поколотил его палкой, застигнув на том, как тот изучал анатомию этой девицы. Он не встречался с ней с 1753 года, с тех пор как они в Венеции один-два раза любили друг друга. Она многое пережила, случались и взлеты, и падения. Маркграф Фридрих фон Байреут, сначала составивший ей состояние, прогнал ее, уличив в неверности. Затем она вышла в 1745 году замуж в Вене за балетмейстера Анджело Франческо Помпеати и родила от него сына. Глубокие расхождения разлучили супругов, и Терезе было больше не на что жить, кроме как давать в Голландии концерт за концертом, поскольку выступления очень плохо оплачивались. Сюрприз! У нее есть маленькая дочь, и все отмечают ее поразительное сходство с Джакомо. Вылитый он! Тереза открывает ему правду: да, шестилетняя Софи действительно его дочь, что это подтверждается датой их любовных утех в Венеции в начале Вознесенской ярмарки в 1753 году. И тут случается самое неожиданное: трогательная и нежная семейная сцена в стиле Греза. Убедившись в своем отцовстве, он заявляет, что готов позаботиться об очаровательной дочурке и дать ей воспитание. Мать спешит отказаться, она не хочет разлучаться со своим золотцем и предлагает Казанове, так сказать, в виде компенсации, взять на себя заботу о ее дорогом двенадцатилетнем сыне, Джузеппе Помпеати, на воспитание которого у нее нет средств. Однако при условии, что Казанова заплатит человеку, который держит его у себя в Роттердаме: мальчик удерживался в качестве заложника за восемьдесят гульденов. Не споря, Джакомо уплатил эту сумму, забрал ребенка, который показался ему лживым, скрытным, всегда настороже, продумывающим свои ответы. Тем не менее он решился привезти молодого Помпеати в Париж и заняться им. На самом деле столь внезапный и неожиданный прилив отцовских чувств у Казановы вызывает у нас сомнения, особенно с учетом непростого характера мальчика, и последующие события не преминут подтвердить, что Джакомо уже задумал использовать Джузеппе в коммерческих целях. Кстати, он не имел никакого намерения возобновить связь с Терезой Имер, хотя та была хороша собой, умна и талантлива, и рискнуть опутать себя семейными узами.
Однажды, когда его друг Ла Тур д’Овернь страдал воспалением седалищного нерва, Казанова вспомнил о своих оккультных познаниях, к которым не прибегал с самого приезда в Париж. Самое время использовать эти знания, которые сослужили ему хорошую службу в Венеции у Брагадина. Стараясь сохранять серьезность, чтобы не показаться пошлым шарлатаном, он соорудил небольшую смесь из селитры, серы, ртути и мочи своего пациента. Произнес заклинание, пока Камилла, любовница Ла Тура, изо всех сил растирала ему ляжку, смочил кисточку в смеси и одним штрихом начертал на нем «знак Соломона: пятиконечную звезду из пяти линий» (II, 84), наконец, обернул ляжку полотенцем, запретив ему двигаться целые сутки. Чудо! Воспаление прошло. Вероятно, достаточно было сильного массажа и дня отдыха, но…
Впечатленный и благодарный, граф де Ла Тур д’Овернь поспешил рассказать об этом повсюду, и удивительная весть о его быстром и чудесном исцелении дошла до ушей его тетушки, маркизы д’Юрфе, «известной своими познаниями во всех абстрактных науках, признаваемой великим химиком, умной женщиной, богачкой, единственной хозяйкой своей судьбы» (II, 85), которая, как утверждает Казанова, уже пытаясь выгородить себя и снять с себя ответственность за встречу, произошедшую якобы не по его вине, заклинала его принять ее приглашение. По правде говоря, венецианский авантюрист, выискивающий платежеспособных простаков, наверняка уже слышал о маркизе, знаменитой на весь Париж своей экстравагантностью, и более чем вероятно, что он помог случаю, чтобы получить возможность завязать с ней отношения.
В самом деле, эта маркиза была удивительным человеком. Прямо или косвенно, через брак с внуком Франсуазы-Марии де Ласкарис д’Юрфе (внучатой племянницы автора «Астреи», Оноре д’Юрфе), связанная со знатнейшими родами дворянства шпаги и мантии, она твердо веровала в самые дурацкие предрассудки и в общение с сильфами и духами, занималась алхимией и искала формулу философского камня. В своей переписке Казот, автор «Влюбленного дьявола», вспоминает, что ее дом «кишел эмпириками и поборниками оккультизма», а она «всю свою жизнь общалась с духами; я же их описывал, – лукаво отмечает он, – и мы оба были в равной степени учеными, то есть совершенно темными».
Так начался, несомненно, самый необычный и поразительный эпизод «Истории моей жизни». Казанова сразу понял, что безумная старуха была для него первосортной дичью. Его пригласили к ней на обед в великолепный особняк на набережной Театен (теперь Малаке), где она жила, на углу улицы Святых Отцов. Как только они остались одни, она заговорила с ним о «химии, алхимии, магии и обо всем, что составляло суть ее безумия» (II, 86). Она показала ему свою великолепную библиотеку, которую начал собирать Клод д’Юрфе в XVI веке и продолжил Рене Савойский. Под ключом держались редчайшие издания и рукописи самых известных представителей эзотерики. Затем она отвела его в свою лабораторию, полную микстур и странных приборов, среди которых было древо Дианы – этакое искусственное металлическое растение, произраставшее из раствора различных металлов и смеси кислоты, алхимическую печь, проекционный порошок, который должен был обеспечить немедленное превращение всех металлов в чистое золото. Потом начался сюрреалистический разговор, продлившийся весь день: Казанова с легкостью поддерживал совершенно бредовые речи маркизы. Главное было не противоречить ее бредням, интуитивно предупреждать ее вопросы, приспособиться к ситуации. Как, например, ей было не убедиться в его оккультных способностях, когда он прочел зашифрованную рукопись и более того – дал ключ к шифру? Откуда ей было знать, что он обладал серьезными познаниями в криптографии, относившимися не к магии, а к самой положительной науке. Забавнее всего, что Казанова, крепко стоявший ногами на земле, не отказался от убийственного юмора, совершенно недоступного пониманию маркизы, поглощенной своими смутными рассуждениями. Об этом свидетельствует потрясающая беседа, состоявшаяся между ними однажды во время прогулки по Булонскому лесу, когда г-жа д’Юрфе сообщила ему, что спала с «божественным Анаилом», который есть не кто иной, как пятничный Ангел. Готовый ничему не удивляться, Казанова подхватил самым естественным образом: «Это дух Венеры. Он косил глазом? – Чрезвычайно. Так вы знали, что он косит? – Я также знаю, что в высший момент любви он косить перестает. – Я не обратила внимания» (II, 697).
Обедая как-то у маркизы д’Юрфе, Казанова впервые встретился с графом де Сен-Жерменом, знаменитым авантюристом. Он утверждал, что ему триста лет, что он универсальный врачеватель, что он умеет плавить бриллианты и делать один большой из десяти маленьких, что он изобрел воду, способную если не омолодить женщин, то по меньшей мере сохранить их в том состоянии, в каком он их застал. И это, на его взгляд, были еще только занятные пустяки. Не следует забывать, что XVIII век, век Просвщения и Разума, был еще и великой эпохой оккультизма. Сильные мира сего увлекались им больше прочих. Императрица Мария Терезия поощряла все исследования, относящиеся к философскому камню, а Людовик XV, со своей стороны, предоставил Сен-Жермену огромные апартаменты в замке Шамбор, а также значительные средства для проведения дорогостоящих алхимических опытов. Читая портрет, написанный с него Казановой, испытываешь странное чувство, что Казанова повстречал почти своего двойника, несомненно, обманщика, разумеется, шарлатана, однако его красноречие и фанфаронство глубоко его поразили. «Несмотря на его бахвальство, неувязки и явную ложь, я был не в силах счесть его наглецом, хотя и не находил его респектабельным человеком; он показался мне удивительным, несмотря ни на что, ибо он меня удивил» (II, 95). Какое признание! Кем же нужно быть, чтобы удивить Джакомо Казанову, «самого бесстыжего изо всех обманщиков», величайшего мастера надувательства. Да, Казанова признает: Сен-Жермен бесспорно талантлив.
Госпожа д’Юрфе попалась в сети собственного бреда, и Казанова взял на себя руководство ее душой. С тех пор он не преминет злоупотребить своей властью, поскольку такова была его цель с самого начала. «Если бы, как истинно честный человек, я сказал ей, что все ее идеи нелепы, она бы мне не поверила, тогда я решил не противиться. Я мог только нравиться, поддерживая убеждение в том, что я величайший изо всех розенкрейцеров и могущественнейший из людей, у дамы, имеющей связи со всем, что было величайшего во Франции, к тому же еще богатой наличными, помимо 80 тысяч ливров ренты, которую приносили ей поместья и дома в Париже. Я ясно видел, что при необходимости она не сможет мне ни в чем отказать, и, хотя я не составил никаких планов, чтобы завладеть ее богатствами, ни целиком, ни частично, я все же был не в силах отказаться от этой власти» (II, 98). Не противиться! Мягко сказано о его решительном намерении облапошить ее и завладеть значительной частью ее состояния! Она так богата и совершенно готова отдать все, чем обладает, чтобы достичь своих химер! С точки зрения Казановы, это лучший способ поправить его финансовые дела, о каком только можно мечтать. С Брагадином и его друзьями ему доставались крохи, это был пробный шар, прежде чем пуститься в настоящую авантюру. Он уже знает, что непременно получит огромную прибыль от своего обмана, хотя эта чудесная возможность содержит в себе кое-какие менее приятные обязательства. Более чем вероятно, что оккультная связь между венецианцем и маркизой могла быть подтверждена только их сексуальным союзом. Г-же д’Юрфе пятьдесят три года, то есть на двадцать лет больше, чем тому, кто не может отвертеться от роли ее любовника. Однако Казанову этим не напугаешь: он найдет утешение во множестве связей с женщинами гораздо моложе и привлекательнее. Годами г-жа д’Юрфе будет главным кредитором Джакомо, а размах мошенничества даже не возможно оценить в полной мере. В 1767 году племянник маркизы упрекнет Казанову в том, что тот выудил у его тетушки по меньшей мере миллион ливров, то есть три-четыре миллиона франков.
Чего, собственно, хотела маркиза д’Юрфе? Всего-навсего получить способность общаться с духами невидимого мира или стихий. Вся проблема в том, что для этого ей нужно возродиться в облике мужчины. А чтобы возродиться в мужском теле, нужно сначала умереть. Казанове она доверилась потому, что была убеждена: путем известной ей операции он сможет «перевести ее душу в тело ребенка мужеского пола, рожденного от философического союза бессмертного со смертной или смертного с женским существом божественной природы» (II, 98). При таких условиях начинаешь лучше понимать, с чего это вдруг Казанова проявил в Голландии столь живое участие к юному Помпеати – сырью для будущих опытов с маркизой д’Юрфе. Кстати, та не преминула взять мальчика под свое крыло, как только он прибыл в Париж, наверняка видя в нем идеальный носитель своего мужского перевоплощения.
Со времен возвращения из Голландии Казанова жил на широкую ногу. Взял в привычку выставлять напоказ свою роскошь, как любой нувориш. Снял за сто луидоров в год дом за городской чертой, в «Малой Польше» – островке из нескольких домиков, на месте которого теперь находится предместье Сент-Оноре. Не считаясь с расходами, нанял кухарку, кучера, располагавшего двумя каретами и пятью лошадьми, конюха, двух лакеев. Рассылал приглашения, устраивал утонченные обеды, вел себя как вельможа, загонял своих бешеных лошадей, носясь по Парижу, настолько ему хотелось летать как ветер. Теперь, когда он богат, нужно этим воспользоваться, и чтобы все это видели: он же венецианец. Вот каким предстал тогда Казанова Джустиниане Винн, о чем можно судить по письму от 8 января 1759 года, отправленному из Парижа в Венецию к Меммо:
«В тот самый вечер, в ложе рядом с моей, был великолепный Казанова, который нас узнал и нанес нам визит; и теперь он у нас каждый день, хотя его общество мне не нравится, ибо я думаю, что оно нам не подходит. У него есть карета, лакеи, он пышно одет. У него два роскошных бриллиантовых перстня, двое разных часов хорошего вкуса, золотые табакерки и всегда кружева… Он полон собой и глупо тщеславен; в общем, невыносим, вот разве что когда говорит о своем побеге, о котором рассказывает чудесно». Это типичный портрет выскочки, стремящегося выставить свой успех на всеобщее обозрение.
Казанова прекрасно понимал, что тратит слишком много, чтобы его финансовые запасы, какими бы значительными они сейчас ни были, позволили ему долго продержаться и вести столь пышное существование. Нужно вкладывать деньги, обеспечить себе тыл на будущее. Тогда ему пришла в голову мысль завести шелковую мануфактуру. Нужно нанести на ткань соблазнительные узоры и окрасить ее в изящные и блестящие, но водоустойчивые цвета. Этот план великолепно ему подходит: ничто он так не любит, как предметы роскоши и шикарные ткани. Остается узнать, обладает ли он талантами промышленника и управленца. Сам он в этом ни секунды не сомневался и намеревался действовать как осторожный и мудрый хозяин: «Я… решил ничего не предпринимать, пока не разберусь во всем хорошенько, изучу доходы и расходы и найму надежных людей, на которых смогу рассчитывать, мое же дело должно заключаться в том, чтобы получать отчеты и наблюдать, чтобы каждый исполнял свои обязанности» (II, 189). Нужно составить конкуренцию шелку китайского производства, поставляя на европейский рынок более изящные и на треть более дешевые ткани. С помощью принца де Конти, который обладал юрисдикцией над кварталом Тампль, пользовавшимся весьма значительными налоговыми льготами, он разместил там свое заведение, надеясь выручать с него по двести тысяч франков в год. Ничего подобного. Капиталовложения, необходимые для запуска предприятия, наем просторного цеха и персонала сильно ударили по карману, к тому же и товар не расходился, как было предусмотрено, поскольку дорогостоящая Семилетняя война уменьшила доходы двора и аристократов и сильно затормозила торговлю. Никакого сбыта. Четыреста штук окрашенных тканей мертвым грузом лежали на складе. И это было бы еще ничего, если бы не оказалось, что Казанова, точь-в-точь как пьяница-трактирщик, пропивающий свои оборотные средства, не растранжиривал свое предприятие на галантные похождения с двумя десятками молоденьких и хорошеньких работниц, которых он нанял. В самом деле, у него было такое чувство, будто в его распоряжении целый гарем, и, чтобы как можно быстрее и без усилий добиться их благорасположения, он платил не считая за жилье и меблировку.
При таких условиях мануфактура шла из рук вон плохо. Казанова уступил Жану Гарнье долю участия в предприятии в пятьдесят тысяч франков, а также треть окрашенных тканей, однако один из его служащих украл весь запас, хранившийся на складе. Гарнье подал на Джакомо в суд, велел опечатать все его имущество и принудить платить. В конечном итоге Казанова, не явившийся на суд, был арестован и посажен за долги в королевскую тюрьму Фор-л’Эвек. Он чувствовал себя опозоренным на весь Париж. Разумеется, г-жа д’Юрфе вытащила его из тюрьмы и посоветовала прогуляться в Пале-Рояль, посетить фойе двух театров, чтобы опровергнуть слухи о своем заключении. Слишком поздно! С французской столицей все кончено. Чары разрушены. «Мое заключение, хоть оно и длилось несколько часов, внушило мне отвращение к Парижу и зародило во мне непреодолимую ненависть ко всем процессам, которую я так и не изжил» (II, 213). Он решил все бросить и отправиться в Голландию, чтобы поправить свои дела после жалкой неудачи с мануфактурой, обошедшейся ему слишком дорого. Он отказался от своего дома в Париже, продал лошадей, кареты и мебель, отказался от должности распространителя лотерейных билетов. Как мог, уладил дело Гарнье, распрощался со знакомыми, оставив бедную Манон всю в слезах. Полная ликвидация. Похоже, что он совершенно не намерен возвращаться в Париж из своей поездки в Голландию.
Так, по меньшей мере, представлена катастрофа с мануфактурой в «Истории моей жизни». Казанова изображает себя промышленником, пущенным по миру неудачной экономической конъюнктурой в военное время, компетентным и честным хозяином, ограбленным непорядочным работником, невинным человеком, подвергшимся судебному преследованию. Проблема в том, что ни один документ того времени не подтверждает его версию событий, в архивах даже не упоминается о каком-либо судебном конфликте с этим Жаном Гарнье. Это не опровергает полностью рассказ Казановы в отсутствие всяких официальных доказательств, однако делает его подозрительным. Чувствуется, что он не говорит всей правды, которая не так проста. Шарль Самаран и Ги Андор не сомневаются: Казанова со своим братом Франческо, художником, вляпался в более чем темные дела, послужившие основанием для двух судебных процессов, о которых он не упоминает. «Жак и Франсуа Казанова оба были замешаны в различных делах с подложными векселями. В каждом случае последний владелец бумаги тащил обоих Казанов в суд. Во избежание подобных неприятностей Жак использовал следующий способ: давал держателю векселя фальшивую бумагу с оборотной записью, с неправильной датой. Ему уже несколько раз удавалось прекратить преследования такого рода, но в двух случаях истцы обвинили Казанову в подлоге и потребовали следствия». Такова была истинная причина ареста и заключения Казановы, не имевшая ничего общего с финансовыми передрягами обанкротившейся мануфактуры.
По правде говоря, эти дела с фальшивыми векселями, стоившие ему двух процессов, так непонятны и запутанны, что разобраться в них очень сложно. К тому же людская молва все преувеличивала. Джустиниана Винн написала Меммо из Лондона 3 ноября: «Казанова (но ты, наверное, уже об этом слышал), арестованный в Париже за подлог документов и чуть ли не приговоренный к повешению, бежал из тюрьмы». И Градениго в Венеции передавал эти слухи и записал в дневнике: «Поговаривают, что в Париже Жак Казанова, венецианец, будет повешен за совершенные им преступления».
На самом деле подобные иски, какими бы серьезными они ни были, не доказывают полностью вину Казановы. Дж. Ривз Чайлдс, более умеренный и осмотрительный, справедливо замечает, что преступления такого рода считались в XVIII веке столь тяжкими, что прямо приводили виновника на галеры или на эшафот, и невероятно, чтобы в случае доказанной вины Казанова смог сохранить дружбу банкиров и сильных мира сего. Он бы окончательно погорел и был изгнан из приличного общества своего времени. Тем не менее 22 декабря, когда Казанова уже несколько месяцев как уехал из Парижа, чтобы вернуться в Голландию и больше не возвращаться во французскую столицу, суд, рассмотрев жалобу Оберти, приказал арестовать Джакомо и поместить в Консьержери. Можно предположить, что Казанова (какой бы ни была степень его вины) уже давно знал, что это дело, касавшееся его тем или иным боком, в будущем кончится очень плохо, и решил упредить события, покинув Францию.
Более чем вероятно, что мы никогда не узнаем полной правды обо всех более или менее сомнительных финансовых махинациях, когда два соперника, два авантюриста и тертых калача, пасовали друг другу мяч, используя фальшивки. Хотя нельзя сказать наверняка, что Казанова преследовал преступные цели, действительное двухдневное заключение и потенциальное, которого он избежал, лишь уехав за границу, заставляют усомниться в его полной невиновности. Дыма без огня не бывает. Хотя вина его полностью признана не была, нельзя отрицать, что он регулярно общался с мошенниками и плутами. Почитать его – так он постоянно вел беседы при королевском дворе, был вхож к министрам, навещал самых уважаемых и влиятельных чиновников. На самом деле он чаще всего находился в обществе проходимцев и ловкачей, подстерегающих добычу. И полицейские службы не спускали с него глаз. При таких условиях всегда наступал момент, когда ему приходилось уезжать из любого города, поняв, что его злоупотребления стали чересчур явными и неприкрытыми. Теперь ему давно пора было покинуть Париж.
XV. Казаться
Корфу. Гарнизон. Влюбленный в гордячку г-жу Ф., как будто не замечающую его существования и даже презирающую и унижающую его, он бесится и скучает. В попытке развлечься он играет и выигрывает.
«Что вы сделаете с вашими деньгами? – спросила она меня ни с того ни с сего однажды после обеда, когда некто уплатил мне деньги, проигранные в долг.
– Оставлю себе, сударыня, – ответил я, – в расчете на будущий проигрыш.
– Раз вы их не тратите, вам лучше не играть: для вас это потеря времени.
– Время, когда забавляешься, не может считаться потерянным. Дурно то время, что проводишь в скуке. Скучающий молодой человек подвергает себя несчастью влюбиться и заставить презирать себя.
– Это возможно; но, забавляясь ролью своего собственного казначея, вы объявляете себя скупцом, а скупец не почтеннее влюбленного. Почему бы вам не купить себе перчатки?» (I, 310).
Хлесткое замечание; все насмешники злобно хохочут. Действительно, на Корфу, где очень жарко и пот льет в три ручья, «в обязанности прапорщика входило сопровождать даму до носилок или кареты, когда она собиралась уезжать, подсаживать ее, приподнимая платье левой рукой, а правой поддерживая под мышкой, без перчаток ее можно было запачкать потными руками» (I, 310). Казанова серьезно задет подозрением в скупости, унижен и уязвлен. В самом деле, для него нет ничего более болезненного, чем изъян во внешнем облике, безвкусица в одежде, несоблюдение внешнего этикета.
Предстать в обществе, и в выгодном свете, всегда было главной заботой Казановы; он прекрасно знал, что его шансы на успех зависят прежде всего от впечатления, которое он произведет на других. Поэтому любое покушение на его внешность было для него серьезнейшим и непростительным преступлением. Когда, совсем юный, он был вынужден надеть в Венеции рясу аббата, то все же намеревался нравиться женщинам приятным лицом и элегантностью. Он даже чересчур в этом усердствовал, на взгляд кюре церкви Святого Самуила, который укорял его за тщательно завитые локоны и нежный запах помады, благоухавшей жасмином, – дьявольские происки, заслуживавшие отлучения от церкви. Однажды этот ортодокс рано утром вошел в комнату Джакомо, который еще спал, и безжалостно состриг ему волосы спереди, от уха до уха, причем в присутствии его брата Франческо, который не помешал экзекуции и даже порадовался, поскольку завидовал красоте волос своего брата. В глазах Казановы это было «неслыханным делом». «Какой гнев! Какое возмущение! Какие планы мести, когда, взяв в руки зеркало, я увидел, в какой вид привел меня этот дерзкий священник!» (I, 60). В маске, чтобы скрыть ужасное уродство, он отправился к адвокату, горя решимостью призвать кюре к суду. Неразумная и несоразмерная реакция? Отнюдь, ведь нужно понимать, что Джакомо неотделим от своей внешности, и часто в любовной связи он сам – только внешность. По счастью, к нему прислали ловкого парикмахера, поправившего дело. Казанова никогда не перестанет заботиться о своей внешности, поскольку он «играет свою жизнь. Он оживляет ложь, которую нам подсовывает. Костюм создает актера, маска порождает чувство, а слова производят мысль. Без внешнего облика существо человека теряется и никому не нужно: двойной парадокс, без внутреннего мира внешность не имеет смысла, но именно внешность (представление) придает телу насущность»,– пишет Ж.-Д. Венсан. Мир Казановы – большой театр, где роль определена костюмом. Колеся по Европе, венецианец всегда возил с собой, тщательно о них заботясь, парадные костюмы, которые вместе с его записками были самой большой его ценностью.
При всех европейских дворах, с поправкой на кое-какие местные особенности, мода либо французская, либо отсутствует вообще. С вычурным и внушительно величественным мужским костюмом эпохи Людовика XIV покончено. В период Регентства явился костюм-тройка, обладающий очарованием и изяществом эпохи, созданной уже не для косного и строгого величия, а для фантазии, удовольствия, элегантности и развлечения, что как нельзя лучше подходит Джакомо Казанове. В наши дни, когда в мужской моде царит крайняя упрощенность, трудно себе представить смешную сложность и богатство гардероба XVIII века. Не так-то просто было тогда хорошо одеваться, соблюдая многочисленные правила элегантности. «Поверх надевался жюстокор без ворота, прилегающий по талии с расширением к бедрам. Нижняя отрезная его часть состояла из четырех-пяти клиньев, описывающих почти полный полукруг. Длинная (до колен) и натянутая на холст, чтобы сохранять форму, фалда покачивалась при каждом движении, на манер женских платьев. В разрезы посреди спины и на боках можно было просунуть эфес и острие шпаги, которую носили под одеждой, подвешенной на бретельке. Довольно короткие рукава завершались широким и открытым обшлагом, так называемым “крылышком”, элегантно обхватывающим изгиб руки.
Под низ надевали весту (камзол), оборка которой доходила до середины бедра, а облегающие рукава слегка выглядывали из-под рукавов жюстокора». Хотя этот костюм несколько утратит свою небрежность и объем начиная с 1730 года, в своих общих чертах он сохранится до 1750 года, а потом станет более скромным, поскольку расход ткани сократится на треть. Легко представить, что подобный костюм из множества частей не создан для бедных, а степень его совершенства говорит о степени богатства его владельца. Только качеством тканей – бумазеи, кисеи, муслина, от самых богатых до самых скромных, – изяществом вышивки, легкой паутинкой кружев, сплетенных крючком или на коклюшках, можно было продемонстрировать социальные различия.
Когда я хочу чуть поконкретнее, нежели по описанию портного, представить себе главных персонажей общества XVIII века, то возвращаюсь в музей Антуана Лекюийе в Сен-Кантене, где выставлена замечательная коллекция пастелей Мориса Кантена де Латура, кстати, встречавшего Казанову. Я знаю их наизусть. Насмешливый Клод Дюпуш, художник и преподаватель Академии Святого Луки: «В поясном изображении, опирающийся на спинку кресла, он смотрит на зрителя; одет в черное сукно, манжеты из тонкого батиста, меховая шапочка с шелковыми отворотами на голове, в руке голубой платок в клетку». Госпожа де Ла Пуплиньер, актриса, а затем жена генерального откупщика: «Поясной портрет, сидит за столом, отведя взгляд от листка с нотами; одета в декольтированное платье из тюля, на шее бант из голубого шелка, голубые же банты вдоль корсажа; длинные кружева оставляют руки обнаженными по локоть». Жан Пари де Монмартель: «Поясной портрет анфас, камзол серого бархата, отороченный мехом, руки в меховой муфте, которая почти не видна, под мышкой правой руки держит черную треуголку с золотым галуном».
«Мягкая зернистость, непосредственность цветного карандаша добавляют к открытости улыбок блеск глаз, румянец, бархатистость тканей. Платье из алого бархата, отороченное мехом, камзол с петлицами, обшитыми серебряным галуном, дезабилье из белого муара, галстуки, банты, кружевные жабо – пастельная пыль передает узорчатость тканей, общественный престиж украшений, удовольствие от одевания». Я не удивлен тем, что одной из художниц, наиболее котировавшихся в Венеции XVIII века среди портретистов, которые запечатляли патрициев и деятелей Республики, была именно пастеллистка Розальба Карьера. Сыпучая и легкая пастель, лишенная тяжести, густоты и толщины масляных красок, чудесным образом подходит элегантной фривольности дворянства века Просвещения.
Однако отличительной чертой Джакомо Казановы, щеголяющего в обществе, было то, что его наряды не имели ничего общего с матовостью пастели, которая всегда сохраняет некоторую скромность, благопристойную неброскость. Родись Казанова веком позже, он ни за что не постиг бы эстетики дендизма. Он любил только самые блестящие, даже кричащие наряды. Было в нем что-то от павлина. Только представьте себе его, приглашенного однажды в Лионе на прием в честь венецианских послов: «Я надел бархатный камзол пепельно-мышиного цвета, расшитый золотыми и серебряными блестками, и сорочку с манжетами за пятьдесят луидоров, вышитую мережкой. Бриллианты на часах, табакерках, перстнях и кресте моего ордена стоили по меньшей мере двадцать тысяч экю. В половине второго, с Марколиной, сиявшей, точно звезда, я отправился к послам» (III, 86). В лучшие свои годы Джакомо, надо признать, был франтом, а с возрастом превратился в немного смешного старого щеголя. Он никогда не упускал случая покрасоваться в обществе своими красивыми перстнями, часами, табакерками и крестом, усыпанным бриллиантами и рубинами, на широкой пунцовой перевязи, и все это поверх камзола розового бархата, отделанного кружевами и расшитого блестками. Когда я представляю его себе, увешанного невероятным количеством безделушек и модных брелоков, мне на ум приходят партийные руководители и военные чины бывшего Советского Союза в сплошном панцире из наград.
Несомненно, его первым желанием было блеснуть, пусть даже слегка переборщив. Поскольку в социальном плане он был ничто, поскольку не мог похвастаться рождением, титулами, рангом, его гардероб был единственным козырем: он должен ослепить с первого взгляда. Хотя Шанталь Тома несомненно права, утверждая, что целью элегантности Казановы было одновременно дать увидеть и ослепить, мне кажется, она питает иллюзии в отношении своего дорогого Казановы, полагая, что эта нарочитость доведена «до такого накала, что в ней уже нельзя прочесть некой вульгарности, да и вообще становится невозможно прочесть в ней что бы то ни было». По правде говоря, я боюсь, что Казанова так и не вытравил из себя довольно вульгарные черты нувориша, которым он становится всякий раз, как ему удается разжиться деньгами. Тогда он не может сдержаться, чтобы не выставить напоказ свой временный успех, измеряющийся числом и стоимостью (он сам приводит цифры!) многочисленных аксессуаров, которые он таскает с собой. Смешной манекен для демонстрации своих светских и финансовых успехов.
XVI. Через всю Европу
В конце сентября 1759 года Казанова вместе со своим новым замечательным слугой Ледюком во второй раз в жизни отправляется в Голландию – возможно, для заключения очередных финансовых сделок в пользу королевского правительства. Поездка его, мягко выражаясь, не удалась, как он, впрочем, первый это признает: «Когда я вспоминаю сегодня обо всех неприятностях, пережитых в Амстердаме за время краткого пребывания, совершенного мною там во второй раз, тогда как я мог бы там жить очень счастливо, то прихожу к выводу, что мы сами всегда являемся первопричиной своих несчастий» (II, 238). Остановившись сначала в Гааге, он узнал, что в город прибыл граф Сен-Жермен якобы с поручением короля совершить заем в сто миллионов. Неужели его уже опередили, обогнали? Как-то вечером он поссорился с одним французом, который зло над ним насмехался, потешая общество; последовала дуэль, во время которой он ранил своего противника: отсюда опасение серьезных проблем с местными властями. В Амстердаме он играл в фараон с итальянцами, которые были профессиональными шулерами, и некий Пикколомини в уплату карточного долга подсунул ему подложный вексель: отсюда целая серия неприятностей. После ночной оргии с двумя так называемыми итальянскими графинями в его комнату проникли двое мужчин и, угрожая пистолетами, забрали у него сто дукатов: Пикколомини обвинил их в том, что это они дали подложный вексель, и им требовались деньги, чтобы спешно сбежать. Несколько дней спустя некий Поккини, ложный граф, но настоящий сводник, потребовал у Казановы сатисфакции за то, что тот обращался с его племянницами-графинями, точно с распутными куртизанками. Напрасно венецианец уверял, что они сами делали ему авансы и ушли, довольные его услугами, он предпочел уплатить сорок гульденов, нежели ввязаться в опасные разбирательства с местной полицией. Тем временем его флирт с Эстер, дочерью банкира Томаса Хопа, начатый еще в первое пребывание в Голландии, совсем не подвигался. На самом деле девушка как будто больше интересовалась тайнами каббалистики, в которую посвятил ее Казанова, нежели его любовными планами. Во всяком случае, энтузиазм ее значительно остыл, когда в убийственном припадке искренности венецианец сообщил ей, что все это лишь притворство и обман. Как в жизни любого из нас, в существовании Казановы были пустые периоды. Разрозненная череда малоинтересных происшествий, поскольку у Джакомо нет никакого связного плана, он не знает, куда направить свои стопы.
Раз в Голландии дела решительно не заладились, Казанова уехал в Германию. По дороге его остановили пятеро разбойников, солдат-дезертиров, от которых ему удалось вырваться и спасти свой увесистый кошелек. В XVIII веке порой было рискованно колесить по дорогам Европы в поисках приключений. Около 7 февраля он приезжает в Кельн в разгар карнавала и проведет там целый месяц, ненадолго отлучившись в Бонн. Рутина светской жизни Джакомо Казановы: небольшой бал-маскарад, который дал боннский курфюрст во вторник 19 февраля 1760 года, и утонченный обед, заданный Казановой в замке Брюль, между Кельном и Бонном. Краткая связь с Марией фон Грот, юной и красивой супругой кельнского бургомистра Франца фон Грота, которая вознаградила его за часы ожидания в ненадежном и неудобном укрытии.
В самом деле, красотка открыла ему существование небольшой лестницы, ведущей из церкви по соседству с ее домом к ее личным апартаментам. Воспользовавшись отсутствием мужа, уехавшего в Ахен, Казанова позволил запереть себя в церкви и спрятался, сидя на корточках, чтобы остаться незамеченным, в узкой исповедальне, где нельзя было прилечь. Через час он открыл дверь на лестницу, сел на последних ее ступеньках и принялся терпеливо ждать. «Я провел там пять часов, которые, в ожидании счастия, не были бы мне в тягость, если бы крысы, беспрестанно сновавшие вокруг, не занимали постоянно мой ум. Проклятое животное, которое я никогда не мог презирать, но не мог и победить непреодолимой тошноты при его виде. Однако оно всего лишь отвратительное и вонючее» (II, 268). Наконец, легкий ужин и семь часов жгучего любовного опьянения. Возвращение в исповедальню, и Казанова ускользает из церкви, как только раскрылись ее двери. Часто на протяжении «Истории моей жизни» в приключениях венецианского обольстителя есть что-то надуманное, водевильное, даже в приготовлениях. Отвращение к крысам соперничает с вожделением женщины. Неужели нужно несколько часов терпеть одних, чтобы забраться в постель к другой?
В марте Казанова уезжает из Кельна. Как это часто бывает, он очень скупо сообщает о точных обстоятельствах своего отъезда, ограничившись замечанием, что пребывание в этом городе не уменьшило его финансов, хотя он проигрывал каждый раз, вступая в игры на деньги. Мы уже поняли (это в его привычках), что на самом деле он уехал не по доброй воле, когда сам собирался, а в очередной раз предпочел если не сбежать, то по меньшей мере опередить череду неприятных происшествий. 1 марта 1760 года, в отсутствие г-на де Боссе, официального посланника в Бонне, который был тогда в отпуску в Париже, его секретарь Ложье написал герцогу де Шуазелю в Версаль, сообщая кое-какие сведения: «Здесь побывал неизвестный венецианец. Пробыл несколько дней. Наделал расходов, выставлял напоказ бриллианты и играл по крупной. Говорил о Париже и о Версале как завсегдатай. Сейчас он в Кельне. Я написал г-ну графу де Торчи, чтобы выяснить, в чем тут дело. Он мне ответил, что этот венецианец поселился в Париже десять лет назад, что у него там загородный дом, где его слуги и снаряжение оставались во все время его путешествия в Голландию, и что он сегодня должен был вернуться в Париж. Г-н де Торчи добавил, что об этом ему сообщил один кельнский банкир» (II, 270). И Ложье добросовестно прибавляет еще несколько полученных им уточнений: «Вчера сюда из Кельна прибыл один молодой француз, уличивший Казанову как мошенника. Этот неизвестный утверждает, что Казанова был посажен в Париже в Фор-л’Эвек, а в последнее время в Амстердаме, где он его видел, совершил столько бесчестных поступков, что городской прокурор дал приказ арестовать его вместе с его сообщником бароном де Видау, но они оба очень вовремя сбежали, отправились в Утрехт, а оттуда в Кельн, и что их ссора в этом городе была лишь уловкой, которой они часто пользуются для своих махинаций». Как всегда с Казановой, ничто нельзя утверждать наверняка. 26 марта г-н де Боссе пишет герцогу де Шуазелю, делясь с ним сведениями, полученными накануне вечером у баварского министра г-на Ван Эйка, во время беседы с генералом фон Кеттлером: «Г-н фон Кеттлер утверждает, что за ним следует пристально следить и что он сам уже давно не упускает его из виду. Он подозревает, что тот – опаснейший шпион, способный на величайшие преступления. По его словам, Казанова сожительствовал в Париже с одной англичанкой, мисс Вин; она должна быть знакома лейтенанту полиции. По его мнению, у него дурные намерения. Г-н фон Кеттлер проведал из некоторых бумаг, взятых в его шкатулке, об ужасном заговоре. Он полагает, что сможет действовать, если это необходимо и если Вы отдадите на то приказ. Он полагает, что Казанова все еще прячется у частного советника Франкена в Бонне; там, разумеется, утверждают, что он уехал». В постскриптуме Боссе прибавляет: «Поскольку мой секретарь сообщил мне, что Казанова предъявил г-ну де Торчи, кельнскому коменданту, рекомендательное письмо от г-жи де Рюмен, я навел справки и выяснил, что во время своего здесь пребывания он часто видался с г-жами де Рюмен и де Рие. Он предсказывал им будущее и составлял гороскопы. Сообщается также, что г-же маркиза де Рие имела честь испросить у Вас для него паспорт, который Вы не сочли нужным ему предоставить» (II, 271).
На самом деле г-н фон Кеттлер – не кто иной, как воздыхатель Марии фон Грот, соблазненной Казановой. Более чем вероятно, что его чересчур настойчивые ухаживания распалили ревность офицера, стремящегося отомстить своему удачливому сопернику. Совершенно очевидно, что он решил скомпрометировать его и взвалить на него все возможные обвинения. Теперь, благодаря документам, найденным в архиве Кельна, известно, что городские власти были введены в заблуждение Видау. В июне 1760 года они открыли против него уголовное дело, в результате которого венецианец был полностью оправдан. Однако было бы рискованно из этого заключить, что Казанова был чист как стеклышко. Когда ты авантюрист, важно не остаться чистым, а не попасться с поличным. Во всяком случае, все эти донесения не произвели впечатления на герцога де Шуазеля, который написал г-ну де Боссе, что не стоит обращаться с поручениями к г-ну фон Кеттлеру. «Давая ответ по поручению герцога, начальник полицейского департамента Беррие холодно и лаконично сообщил Боссе, что дополнительное расследование излишне. Подобное безразличие можно было объяснить только двумя причинами: либо Шуазель уже имел полную информацию о тайных действиях Казановы, либо, притворяясь, будто не знает о них, давал распоряжение продолжать оказывать ему скрытое покровительство», – пишет Ривз Чайлдс. Почему же покровительство? Потому что Казанова был якобы шпионом.
В самом деле, изучая бесчисленные поездки Казановы по всей Европе, многие казановисты решили, что они не могли быть совершенно произвольными. Предположения делались полным ходом. Некоторые странным образом пожелали увидеть в нем странствующего агента иезуитов. После покушения на короля Португалии Иосифа, совершенного 3 сентября 1759 года, министр Помбаль обвинил иезуитов и изгнал большое их число из королевства. Но именно с этого дня начинаются бесконечные и таинственные переезды венецианца. Если верить принцу де Линю, Казанова, снабженный рекомендательным письмом амстердамского банкира Хопа, отправился по морю в Лиссабон и встретил там хороший прием. «Он поддерживает иезуитов, своих бывших наставников, осведомляется об убийстве короля, вызывает подозрения у маркиза де Помбаля, который велит его арестовать и, решив, что он всего лишь неосторожный болтун, велит ему отправляться в Испанию». На самом деле это наверняка было пустым бахвальством с целью произвести впечатление на принца де Линя, ибо в «Мемуарах» ничто не подтверждает скользкий иезуитский след.
Другие казановисты превратили его в эмиссара франкмасонов, которым было остро необходимо «обеспечить сплоченность масонского интернационализма. Вот почему их связные объезжали ложи в различных провинциях и самых отдаленных странах и, несмотря на трудности, передавали приказания, изучали общественное мнение, организовывали оборону, разворачивали пропаганду». Следуя предположениям Жозефа Легра, если главари масонов решили остановить свой выбор на Казанове, то потому, что само непостоянство этого сторонника могло послужить их планам. «Дать Казанове задание на месте было невозможно: нельзя было бесконечно вызволять его из переделок, в которые он попадал из-за своей беспорядочной жизни. Но его недостатки были его достоинствами. Чрезвычайно подвижный, ловкий и дерзкий, он мог проникнуть повсюду, все обернуть к своей пользе, все увидеть, все услышать. Он как никто другой подошел бы для выполнения тайных и даже опасных поручений. Таким образом, от него можно было бы избавиться, использовав его наилучшим образом». С точки зрения Казановы, состоять шпионом на щедром содержании ложи «Великий Восток» было бы самым выгодным делом. Подобное занятие превосходно подошло бы его характеру. «Какое счастье колесить по самым разным странам, посещать самых высокопоставленных людей, сравняться с ними собственной важностью, идти от приключения к приключению, бросать вызов опасностям, тратить золото без счета и отдавать приказания сильным мира сего», – пишет Ги Андор. Кстати, ссылки на принадлежность к масонам собеседников Казановы часто встречаются в его записках; он упоминает о двух собраниях франкмасонов в Голландии. Будучи в Венеции, уточняет, что посланник Мюррей принадлежал к масонам. То же в Испании, по поводу маркиза де Ла Казаса. Затем в Италии, в отношении сэра Б.М., маркиза де Ла С. в Салерно, кардинала Франчифорте в Болонье. Но все эти намеки делались прежде или после нынешних поездок венецианца. Разумеется, самые ловкие станут утверждать, что Казанова как раз и старается не упоминать о франкмасонах в то время, поскольку ему поручена важная миссия, которая должна оставаться по возможности в самой большой тайне. Но все-таки… Я, конечно, знаю, что масонство – это тайное общество, больше всего на свете не терпящее нескромности и разглашения своих внутренних документов, однако отсутствие всяких положительных доказательств, несмотря на упорство сыщиков-казановистов, удивляет. Более вероятно, что если в то время Казанова и выполнял некое тайное поручение, то наверняка был шпионом или, что еще более расплывчато, случайным осведомителем, который должен был время от времени посылать донесения Шуазелю, если во время своих странствий заметит нечто странное или тревожное: он уже выполнял тайные поручения для французского министерства иностранных дел, а под конец жизни станет шпионом на службе государственных инквизиторов в Венеции. В подтверждение можно привести его настойчивые рекомендации г-же Дюбуа в Солере в 1760 году: «Остерегайтесь в будущем не только читать, но и прикасаться к моим бумагам. Я располагаю тайнами, которые принадлежат не мне» (II, 345).
Продолжение поездки в Германию: отъезд в Бонн, затем в Кобленц, где наш обольститель повстречал некую Тоскани, актрису при Вюртембергском дворе с июня 1757 года, которая должна вернуться в Штутгарт со своей очень юной и очаровательной дочерью, с детства уготованной матерью похоти герцога Вюртембергского Карла Евгения. Чтобы проверить, что юная Тоскани в самом деле нетронута, Казанова провел два великолепных часа с соблазнительной девушкой и еще привлекательной матерью, которая, во избежание того, чтобы нетерпеливый не дефлорировал ее золотца, предоставила себя в пищу огню, распаленному в его душе прелестями девочки. Возбужденный девственностью одной, но успокоенный опытностью другой. Позднее Казанова тем же способом утолит в Анетте желание, внушаемое ему ее «племянницей». Можно подумать, что в наслаждении, дозволяющем и даже поощряющем любые подмены, личность партнерши не имеет значения.
Отъезд в Штутгарт в обществе Тоскани и ее дочери. От двора курфюрста Кельнского ко двору герцога Вюртембергского, из одного немецкого княжества в другое, поскольку раздробленность Германии (как, впрочем, и Италии в те времена) позволяла авантюристу оградить себя от наказания за предыдущие выходки. Благодаря внушительным субсидиям, выплаченным Францией, нет более блестящего (хоть и миниатюрного) двора во всей Европе, нежели двор герцога Вюртембергского, считает Казанова. Войско в десять тысяч человек, великолепное обхождение, прекрасные постройки, выезд на охоту, французская комедия и комическая опера, итальянская опера – серьезная и буфф, десять пар итальянских танцовщиков, спектакли, в которых были заняты до сотни статистов, а декорации заставляли «зрителей поверить в волшебство» (II, 274) благодаря ловкому механику. Казанова явно впечатлен и очарован такой пышностью. Фривольность, мотовство, рассеянность, любезное распутство, утверждаемое разнузданным поведением самого герцога, пристрастие к музыке и балетам, и все это в атмосфере образованности, поскольку к тому времени Штутгарт стал одним из главных культурных центров Германии. Никаких сомнений, что Казанова хотел бы поселиться на долгое время при этом дворе, который подходит ему как нельзя лучше. К несчастью, он напал на трех вюртембергских офицеров, слишком предупредительных, чтобы быть честными, которые пообещали ему приятную прогулку с итальянками. Секс, еда, и все решили сыграть партию в фараон. В конечном итоге он проиграл четыре тысячи луидоров. Голова пошла у него кругом, так что он велел отнести себя домой в носилках. Кроме того, вернувшись домой, он увидел, что у него украли все его часы и золотую табакерку. Когда на следующий день офицеры явились требовать долг, Казанова платить отказался. Он понял, что его накачали зельем. Последовала жалоба офицеров, которые посадили его под домашний арест. По счастью, ему удалось сбежать через окно, благодаря сообщничеству танцовщиц, вынесших большинство его вещей под юбками, и помощи Бинетти, у которой он укрылся, прежде чем отправиться в Фюрстенберг.
В начале апреля 1760 года он отправился в Цюрих, где какое-то время серьезно помышлял о том, чтобы удалиться от мира и завершить земной путь монахом в бенедиктинском аббатстве Эйнзидельн. Через две недели встреча с соблазнительной амазонкой г-жой де В., которая на самом деле была баронессой де Ролль, заставила его тут же изменить свое решение, и вскоре он уехал из Цюриха в Солер, следуя за очаровательной молодой женщиной, чтобы за ней ухаживать. Решив строить из себя важную персону, он не только взял кредитное поручительство для предъявления в Женеве, но еще и написал г-же д’Юрфе, чтобы та послала ему в Солер до востребования «суровое письмо к Шавиньи, французскому послу» (II, 306), находившемуся в Швейцарии с 1753 года. Действительно, по приезде он обнаружил письмо от герцога де Шуазеля, адресованное послу, а также записку от г-жи д’Юрфе, в которой та уточняла, что специально ездила в Версаль и уверена, что герцогиня де Грамон, сестра Шуазеля, получила от министра самое действенное письмо. И в самом деле, рекомендация оказалась эффективной. Шавиньи оказал Казанове сердечный прием как человеку, которому покровительствует министр, обходился с ним с предупредительностью, вспомнил о Венеции, где был на посту с 1750 по 1751 год, и сделал все, что было в его власти, чтобы способствовать его любовным планам. Высшие власти в Швейцарии не принимали Джакомо Казанову как простого авантюриста, которого следовало бы остерегаться. Его холили, лелеяли, защищали. Развлекали.
С какой стати придавать столько значения письму министра? Потому что чуть позже посол Франции станет обращаться к Казанове, называя его г-ном де Сенгалем, новым именем, использованным впервые в тексте «Мемуаров», где, кстати, в оригинальной рукописи венецианец сначала написал Казанова, а затем зачеркнул и переправил на Сенгаля. Помарка, которая, тем не менее, доказывает, что писатель был несколько неуверен относительно имени, которое носил в то время, или что он с неохотой его раскрывал. Однако венецианец уже не в первый раз публично и официально использовал это имя, как то доказывает расписка, составленная в Цюрихе, где Казанова получил наличные деньги под залог своих личных вещей и безделушек: «Я, нижеподписавшийся, обязуюсь вернуть г-ну шевалье де Сенгалю, как только тот уплатит мне восемьдесят луидоров, синий камзол с горностаем, с жилетом из белого атласа с вышивкой и штанами в цвет, одновременно с камзолом, жилетом, бархатными штанами четырех цветов и кружевным жабо, чехол для зубочисток с золотым орнаментом, две муслиновые сорочки с кружевными манжетами, пару английских манжет, перстень с тайником и с его гербом, печать с изображением Геркулеса и другую, с Гальбой, печать с изображением римской колесницы, двустороннюю печать с профилем на каждой стороне, еще одну печатку, с компасом с одной стороны и с изображением на другой, небольшой золотой свисток, золотой амулет в форме двух ног, брелок, изображающий три башни, флакон из горного хрусталя с эмалированной позолоченной крышкой, флейту с россыпью малых бриллиантов, нож из золота и стали, аметистовую булавку с малыми бриллиантами, штопор из позолоченного серебра. Все эти предметы находятся в моих руках. Составлено в Цюрихе, 24 апреля 1760 года. Г. Эшер де Берг». Подобный документ вносит еще больше таинственности в действительное положение Казановы. Разве он не утверждал, что, потеряв много денег в Париже на шелковой мануфактуре и слегка подзаработав в Голландии, прибыл в Швейцарию, имея триста тысяч франков? Почему же теперь он вынужден закладывать свои красивые штаны и драгоценные безделушки ради нескольких флоринов, получив лишь малую часть от их истинной стоимости, как это принято при сделках такого рода, крайне невыгодных для того, кто остро нуждается в деньгах? К тому же заложенные вещи отнюдь не принадлежат обнищавшему человеку, и это в очередной раз доказывает, что Джакомо обожает выставлять свое богатство напоказ. Немного времени спустя он снимет в Солере великолепный загородный дом, возможно, замок Вальдек XVI века, с многочисленным персоналом, лакеями, экономкой и поваром. Как он выкрутился, чтобы жить на столь широкую ногу и нести столь большие расходы? В бурной жизни авантюриста всегда останутся обширные теневые стороны, ведь он обладал редкой способностью изыскивать новые и значительные ресурсы по мере нужды, а нужда в средствах часто была велика, чтобы обеспечивать его галантные похождения, требовавшие все больших затрат.
Тем не менее по поводу странного имени Сенгаль было пролито море чернил, и это еще мягко сказано. Является ли оно признаком быстрого и притворного облагораживания (которое в XVIII веке было трудно проверить у иностранных путешественников), бесцеремонно присвоенным Казановой по собственной воле, чтобы загладить досадное происхождение от комедиантов и внушить больше почтения всем тем, кто станет приглашать его в гости? В конце концов, ему это было по плечу. В прошлом он поступал и хуже, присваивая себе без зазрений совести более ощутимое имущество, нежели простое имя. Завладел ли он этим именем после посещения аббатства Сен-Галль в Швейцарии? Или же его вдохновило название крепостных ворот во Флоренции – Порта ди Сан Галло? Или же он, правда, довольно запоздало, составил анаграмму из имени датского лингвиста Снетлаге? Придал ли он благородства своей подписи, составив себе псевдоним, как думает Филипп Соллерс, из слова seing – знак, подпись, желая сказать, что она высокая (alt), то есть древняя? Сам он никак не пояснил происхождение этого имени, когда много позже его расспрашивал по данному поводу аугсбургский бургомистр, ответив, что это имя принадлежит ему, поскольку он сам его выдумал. Ясно, что Казанова, ответственный словотворец, который в данном случае полностью принимает на себя изобретение своего имени, хочет избавиться от именных корней, чтобы самому основать свою фамилию, имя писателя, разумеется, поскольку писатель «весь в имени, которое он себе дал, даже если это имя идентично имени его родителя. Писать значит разрывать биологическую или генеалогическую цепь, это акт свободы, выходящий за всякие рамки, а потому находящийся под пристальным наблюдением».
То, что Казанова выдумал себе имя, в конце концов, вероятно и даже понятно. Удивительнее то, что он сумел навязать его другим, в особенности тем, кто уже знал его под именем Казановы. В Солере посол называл Джакомо Казанову именем Сенгаля, но узнать об этом имени он мог лишь из письма герцога де Шуазеля, следовательно, в своем письме Шуазель использовал этот псевдоним. Если только имя Сенгаль не выдуманное прозвище, а «зашифрованное имя, которое Шуазель, Казанова и французские службы приняли для обмена донесениями»,– предполагает Ф. Марсо. Но тогда почему Казанова с такой небрежностью пользовался именем, которое по определению должно было держаться в секрете?
Следующий эпизод загадочной ономастической серии. Лондон, 1763 год. Едва прибыв в английскую столицу, Казанова торопится представиться графу де Герши, французскому послу, с рекомендательным письмом от маркиза де Шовелена. Тот немедленно обещает представить его к Сент-Джеймскому двору в ближайшее воскресенье, после мессы. Надо полагать, Казанова пользовался горячей и существенной поддержкой со стороны французского правительства, чтобы тотчас добиться подобной милости, тем более что, когда он выразил ту же просьбу г-ну Зуккато, венецианскому посланнику, предъявив ему письмо от прокуратора Морозини, тот рассмеялся ему в лицо. Впрочем, это легко понять. Чтобы беглец из правительственной тюрьмы посмел явиться и попросить у него о такой услуге – это чересчур! «В воскресенье, в одиннадцать часов, я элегантно оделся и со своими красивыми перстнями, часами и орденом на пунцовой перевязи отправился ко двору, где подошел к графу де Герши в последней прихожей. Я вошел вместе с ним, и он представил меня Георгу III, который заговорил со мной, но так тихо, что я мог ответить лишь кивком. Однако королева поправила положение. Я был чрезвычайно рад увидеть среди тех, кто за нею ухаживал, венецианского посланника. Когда г-н де Герши назвал мое имя, я увидел, что посланник удивился, ибо прокуратор в своем письме именовал меня Казановой. Королева сначала спросила меня, из какой французской провинции я родом, и, узнав из моего ответа, что я венецианец, посмотрела на посланника Венеции, который поклонился, показав, что не имеет ничего возразить» (III, 139). В рукописи после слов «что я венецианец» можно прочесть просто поразительное, впоследствии вычеркнутое добавление: «и являюсь французом лишь потому, что получил гражданство». Должно быть, Казанова немедленно вымарал это уточнение, в сей же момент передумав, настолько маловероятной и явно преувеличенной была его выдумка, даже если, судя по его словам, в прошлом ему предлагали принять гражданство вместе с предложением дворянского титула. Или же он предпочел из осторожности умолчать об этом, несмотря на правдивость этой истории? Ведь он дважды к ней возвращается: в рукописи Казанова сообщает, что г-н де Шовелен представил его как натурализованного француза – эту деталь он также вымарал. Но чего он мог тогда бояться? Неужели же он надеялся вернуться однажды в Венецию? И считал, что признание о приемной родине может не понравиться властям Светлейшей? Или же принимал желаемое за действительное? Неужели он хоть на миг посчитал возможным для себя стать французом? Правда, он страстно восторгался Францией, а с Венецией мосты были сожжены…
В Солере, будь он Джакомо Казанова или шевалье де Сенгаль, он вел распрекрасную жизнь, хотя с баронессой де Ролль так ничего и не вышло, хуже того: он переспал с уродиной, мерзкой хромоножкой, думая, что сжимает в объятиях желанную красавицу. Для довершения несчастья, обманщица оставит ему на память отвратительный венерический сувенир. В Солере развлечений много: бесконечные приемы, обмен визитами, любительский театр, партии в пикет. Время проходит как нельзя лучше, и это все, чего от него требует Казанова, человек момента, если не считать секса, конечно. Поскольку роман с баронессой не состоялся, у Казановы больше нет причин задерживаться в этих местах.
Отъезд в Берн с г-жой Дюбуа, экономкой, в которую он влюбился, но пока не убедил уступить его настойчивости. Все начинается с удивительного эротического эпизода в банном заведении – знаменитых банях Ламма в нижней части города, которые больше походили на дом разврата. За скромную сумму в три франка крепкая швейцарка раздела его и поместила в ванну, разделась сама и присоединилась к нему совершенно обнаженная, а затем начала тереть его повсюду, только свой мужской орган он прикрывал рукой. На следующий день он вернулся туда с г-жой Дюбуа, переодетой мужчиной. У каждого была своя банщица, и швейцарки быстро явили им зрелище своих страстных объятий. Ошеломленная и возбужденная, экономка отдалась Казанове, упредив все его желания.
Чтобы четче представить себе впечатление, какое производил Казанова на своих современников, у нас, к счастью, есть длинное письмо Бернара де Мюраля, престижного бернского адвоката, который оказал ему сердечный прием:
«Мы принимали здесь пару месяцев одного иностранца, жившего в отеле “Корона”, по имени шевалье де Сенгаль, которого мне очень рекомендовал маркиз де Жантий по рекомендациям со стороны одной влиятельной дамы из Парижа… Этот иностранец заслуживает того, чтобы Вы с ним повидались, и покажется Вам весьма занимательным, ибо это загадка, которую мы не сумели ни разгадать, ни выяснить, в чем тут дело.
Он не знает столько, сколько Вы, но знает много. Говорит обо всем с большим жаром, он как будто невероятно много видел и читал. Говорят, что он знает все восточные языки, о чем я судить не берусь. Он не написал сюда ни одного рекомендательного письма на конкретное имя. Кажется, он не хотел, чтобы о нем узнали. Каждый день он получал с почтой множество писем, писал все утро и сказал мне, что это для одного опыта, план /неразборчиво/ и состав наподобие селитры. Он говорит по-французски, как итальянец, воспитанный в Италии. Он рассказал мне свою историю, которая слишком длинна, чтобы сообщать ее Вам. Он сам ее Вам расскажет, когда Вы пожелаете. Он сказал мне, что он свободный человек, гражданин мира, что он соблюдает законы всех государей, под властью которых живет. До сих пор он вел строго размеренную жизнь, его пристрастия, как он дал мне понять, относятся к естественной истории и химии; мой кузен де Мюраль, виртуоз, который был сильно к нему привязан и также дал ему письмо для Вас, воображает, что это граф де Сен-Жермен. Он привел мне доказательства своих познаний в каббалистике, удивительных, если они верны, ведь тогда он почти колдун, но здесь я ссылаюсь Вам на моего автора. Короче, это очень примечательная личность. Одевается он пышно и наилучшим образом. После Вас он собирается отправиться к Вольтеру, чтобы вежливо указать ему на многочисленные ошибки в его книгах. Я не думаю, чтобы такая благотворительность пришлась по вкусу Вольтеру; когда Вы с ним увидитесь, сделайте одолжение, расскажите, что Вы о нем думаете, но что мне интереснее всего, сообщите, прошу Вас, новости о Вас самих, о Вашем здоровье и т. д.» (II, 360–361).
Вот яркое подтверждение того, что Джакомо Казанова произвел огромное впечатление на своих собеседников, которые были поражены по меньшей мере загадочным и особенным характером этого человека, а также энциклопедичностью его познаний и широтой его осведомленности в эмпирических и оккультных науках: надо полагать, они не были столь смехотворны, как несколько легкомысленно предполагают некоторые современные критики. Даже если Казанова слегка приврал по поводу уважения к законам различных государств, где он проживал, тем не менее, важно, что он называет сам себя «гражданином мира».
Это рекомендательное письмо адресовано Альберу де Аллеру, известному ученому, которого Казанова действительно посетит в Роше, во время пребывания в Лозанне. Хотя Джакомо без удержу расхваливал своего визави, чтобы ему польстить, он в самом деле восхищался человеком науки, кабинетным ученым, своей противоположностью, – человеком, каким ему так и не удалось стать.
Пятидесятидвухлетний Альбер де Аллер, женившийся в третий раз, был энциклопедистом, каких встречалось много в XVIII веке. Ученик Борхава, анатом, физиолог, ботаник, химик и врач, он был также знаменит своим поэтическим прославлением красот альпийской природы, к которым привлек внимание одним из первых, став, таким образом, у истоков развития туризма в Швейцарии. Поэтическое дарование (впрочем, стиль его был нестерпимо напыщенным) не мешало ему предаваться эмпирическим занятиям: в 1758 году он был назначен управляющим солеварен в Роше и занимал эту должность до 1764 года. Получив дворянский титул, признанный и почитаемый всеми, член бесчисленных ученых обществ, де Аллер в глазах Казановы был символом успеха в обществе. Он сам мог бы – и желал бы – таким быть, если бы вел не столь беспорядочную жизнь.
После Голландии – Германия и Швейцария, после Цюриха – Берн, Лозанна и Женева, после скитаний по северу Казанова, очевидно, горит желанием вернуться в южные края. Зов Юга. Курс на Савойю, Экс-ле-Бэн. Когда пишешь биографию Джакомо Казановы, неизбежно наступает момент, когда спрашиваешь себя, стоит ли еще подробно пересказывать все его приключения: остановки в городах, быстро позабытые случайные знакомства, неожиданные встречи, краткие связи, волокитство, партии в фараон, выигрыши и проигрыши и т. д. Жизнь изо дня в день, без прошлого и будущего, которой довольно наслаждений текущего момента. Проживаемая с чистым убытком, без твердого плана, без цели. Теперь, когда начинаешь понимать, каков его обычный образ жизни, достаточно, наверно, указать лишь самые важные, основополагающие моменты в этом цикличном существовании, у которого нет никакого четко очерченного замысла и которое в конечном счете повинуется лишь произволу его капризов.
Симптоматично приключения (и действующие лица) начинают накладываться друг на друга и смешиваться, как будто новые перипетии существования Казановы были лишь списком с предыдущих. Отправляясь на воды в Экс, Джакомо повстречал двух монахинь. Просто поразительно! В той, что помоложе, он как будто узнал свою дорогую М.М. из Мурано. Все сомнения развеялись, когда она подняла покрывало: это она. Более того: на ней тот же самый голубой плащ – доказательство, что она принадлежит к тому же ордену августинок Благовещения. Разумеется, после проверки оказалось, что это не его возлюбленная венецианка. Такая встреча была бы слишком невероятна. Она рассказала свою печальную и классическую историю. Соблазненная и беременная, несчастная укрылась на водах в Эксе, чтобы скрыть свое «интересное положение». За ней приглядывает «дуэнья», которую она поит раствором опия, чтобы встречаться с Казановой: ведь она принимает его за посланника от своего обольстителя. Казанова тотчас предлагает увезти ее в Италию. Увеличивая дозы опия, чтобы обеспечить сон «дуэньи», они совершают непоправимое: та больше не просыпается. Ну что ж! Если она так и не очнется от своей летаргии, невежественный и нетребовательный священник ее похоронит. Казанова безумно влюбляется в прекрасную монашку, и ему кажется, что, спасая ее, он исполняет повеление Всевышнего. Наверняка это лишь отголоски его давней страсти к М.М. Впрочем, когда она сообщила, что тоже зовется М.М., он не устоял перед искушением показать ей маленький медальон с изображением своей венецианской любовницы в облачении монахини. «Это мой портрет, – сказала мне она, – только глаза другие, да брови. Это мое облачение! Просто чудо. Какое совпадение! Ведь сему сходству я обязана своим счастием… Передо мной обе М.М. Неисповедимое Божественное Провидение! Все пути твои достойны восторга. Мы всего лишь слабые смертные, невежественные и исполненные гордыни» (II, 449). Да, слишком много совпадений, даже чересчур. Возможно, эти романические повороты уже отражают некий износ жизни (или жизнеописания) Казановы, который больше не выдумывает сам себя, а начинает повторяться. Возможно, лучшее в его жизни уже позади? Наконец наступают роды. Избавление. Пылкая любовь с монашкой, которая в конце концов уезжает обратно в свой монастырь в Шамбери. С какой настойчивостью Казанова подчеркивает ее крайнее сходство с М.М. из Мурано! Не менее трех раз. В Гренобле одна дама, увидев миниатюрный портрет М.М., восклицает, что она поражена невероятным сходством с ее племянницей, монахиней из Шамбери. Затем в самом Шамбери, из рассказа нам становится известно, что и она тоже лесбиянка. Наконец, позднее, в Риме, в завершающем отступлении, Казанова не преминет рассказать об этом случае кардиналу де Берни. Складывается такое впечатление, что эпоха абсолютной новизны необратимо прошла для Казановы, которого уже затягивает в воспоминания.
Теперь он в Гренобле. Середина сентября 1760 года. Отныне Европа – всего лишь необъятный сераль, предоставленный в его распоряжение, если перефразировать самого Казанову. Полнейшее счастье (но не пытается ли он убедить в этом самого себя, настолько это счастье тяжело дается): «Я не мог удержаться, чтобы не погрузиться в самого себя и счесть себя счастливым. Превосходное здоровье во цвете лет, никаких обязанностей, никакой нужды в предусмотрительности, купаюсь в золоте, ни от кого не завишу, счастлив в игре и нахожу милостивый прием у интересных мне женщин, я с полным основанием говорил себе: ну, вперед!» (II, 471). На самом деле гренобльский эпизод лишь усиливает впечатление того, что отныне все повторяется. Он встречает некую мадемуазель Роман, очень красивую девушку: «чрезвычайно белая кожа, черные, слегка припудренные волосы, авантажная талия, великолепные зубы, а на губах – изящная улыбка скромности, сочетающейся с уступчивостью» (II, 474). Как опытный астролог, Казанова составляет ее гороскоп. О Боже! Это совершенно невероятно! В нее влюбится король. В самом деле, Анна Роман-Купье приедет в Париж и станет одной из бесчисленных любовниц Людовика XV, родит от него ребенка, получит щедрое содержание и титул баронессы. Она выйдет замуж за маркиза де Каванака и скончается в 1808 году. Если только не уверовать в оккультные способности, в которые никогда не верил сам Казанова, придется признать, что здесь он сочиняет задним числом, поскольку ко времени написания своих мемуаров уже знал продолжение истории. Что еще важнее, он воспроизводит здесь приключение юной Луизон О’Морфи. Он снова поставляет любовницу королю, и эта роль ему, бесспорно, нравится, поскольку приближает его, если не в социальном, то хотя бы в сексуальном плане к августейшим особам. Не столько обновление, сколько повторение рассказа.
Авиньон. Банальная любовь с худой, чернявой, почти отталкивающей девицей, потом с другой – горбуньей. Снова и снова доступная любовь. Ничто не ново под луной. Бесполезно перечислять все эти кухонные связи, ничего не прибавляющие к его славе, беспрестанно повторять за повторяющимся Казановой. Марсель. Любовь с юной пятнадцатилетней служанкой, Розалией, которую он увозит в Геную. Она решает там остаться и поступить в монастырь, когда ее любовник уезжает в Ливорно, а потом в Пизу. Затем он отправляется во Флоренцию, где идет в оперу. Какой сюрприз: в примадонне он узнает Терезу, расставшуюся с маской Беллино и вышедшую замуж! Новый сюрприз, когда Тереза представляет ему Чезарино – мальчика, которого родила от Джакомо, вылитый его портрет, только волосы посветлее! Умиление Казановы, тем не менее, не позабывшего о своих неотступных желаниях. Поскольку Тереза решила хранить верность своему мужу, а Редегонда, красивая певица из Пармы, упорно отвергает его авансы, он вздумал соблазнить молодую статистку из Болоньи по имени Кортичелли, которая не стала противиться, как только он уплатил ее матери два экю: «Ей было тринадцать лет, но выглядела она на десять; она была хорошо сложена, бела, весела, занятна, но я не знал, ни как, ни с чего вдруг я смог в нее влюбиться» (II, 582). И чуть далее: «В постели я обнаружил, что эта девочка не влюблена и не воодушевлена, но забавна. Она меня рассмешила, и я нашел ее приятной. Этого ей было достаточно, чтобы сохранить мое постоянство». Комментарий Фелисьена Марсо: «Кортичелли, вероятно, была из тех ничего из себя не представляющих бабенок, на которых на улице не обернешься, но веселых, нахальных, с частицей черта, готовых на все, каких берешь на минуту, не зная, что эта минута потянет на пуд, и удивляешься, что такие-то из наших друзей к ним привязаны». Это значит не понимать, что любая женщина – во вкусе Казановы. У каждой из них есть шанс, поскольку у любой женщины есть некое качество, особенность, эксцентричность, отметина, которая позволяет если не любить ее в собственном смысле этого слова, то по меньшей мере не пренебрегать ею, поскольку эта особенность является знаком ее женственности. Даже уродство может стать источником возбуждения. Иначе говоря, для Казановы у каждой женщины есть орудие соблазна, поскольку она женщина. Нужно только его найти. В случае Кортичелли это ее кожа.
С Флоренцией уже покончено. Сомнительная история с векселем стоила ему изгнания. В середине декабря 1760 года он уезжает в Рим и поселяется в гостинице на площади Испании, где уже жил шестнадцатью годами раньше. Все так же очарованный великими мира сего, Казанова, разумеется, мечтает лишь об одном: быть представленным Папе Клименту XIII Реццонико, и чтобы снискать благосклонность кардинала Пассионеи, который предупредит Святого отца, он дарит ему редкое издание Pandecatrum liber unicus – однотомный сборник постановлений прежних римских юрисконсультов. Встреча с Папой в Квиринале проходит как нельзя лучше: Казанове удается рассмешить его шуткой, однако его главная и симптоматичная просьба – получить наконец-то разрешение вернуться в Венецию – не удовлетворена. Пусть Джакомо неутомимый странник, на самом деле он беспрестанно стремится к месту своего причала, в свою дорогую Светлейшую. Выйдя из Ватикана, он наткнулся на Мамоло, которого знал гондольером в Ка’Реццонико в Венеции и который стал первым метельщиком Святейшего отца. После пышного папского двора – простой обед: свинина на ребрышках и полента. Какая великолепная иллюстрация вечно непрочного социального положения Казановы! Резкий переход от Папы к метельщику. Хотя Джакомо благодаря своим талантам всегда удается держаться поближе к правящей элите и в самом центре аристократического общества, он, тем не менее, остается отребьем, парией, который по рождению все равно принадлежит к простонародью. Походя (ибо Казанова всегда остается самим собой и никогда не забывает об удовольствиях) – любовь с соседкой Мамоло, очаровательной Мариуччей. Вторая встреча с Папой, который сразу же отвечает ему на предыдущую просьбу: «Венецианский посол нам сказал, что если вы желаете вернуться на родину, то должны предстать перед секретарем трибунала» (II, 611). Разумеется, Казанова, излеченный от доверчивости после своего ужасного заточения в Пьомби, хочет получить гарантии, прежде чем столкнуться с безжалостным правосудием Светлейшей. Не может быть и речи, чтобы вернуться в Венецию, дабы прыгнуть в пасть к волку. Папа снова уходит от ответа: «У вас очень элегантный костюм, который вы наверняка не надеваете, чтобы молиться Богу». И на этот раз Джакомо не вернуться на родину, его разочарование, должно быть, огромно. Впрочем, Его Святейшество, крайне удовлетворенный тем, что заполучил в ватиканскую библиотеку редкое издание, подаренное кардиналу, пожаловал ему крест ордена Золотой Шпоры и патент с печатью, назначив Казанову в качестве доктора гражданского права папским пронотариусом extra urbem. Какая насмешка, ведь орден Золотой Шпоры, учрежденный Пием IV, должен был отметить католиков, отличившихся в науках, литературе и воинском искусстве! Правда, титул кавалера этого ордена, крайне ценившийся в XVI веке, сильно обесценился двумя веками позже. Но Казанова отнюдь не бесчувствен к такому отличию. Только когда один польский вельможа заявил ему, что этот орден – моветон, он перестал его носить.
Около 20 января 1761 года Казанова уезжает в Неаполь, где его принял герцог де Маталоне и отвел к своей любовнице Леонильде; любовница чисто формальная, чтобы пускать пыль в глаза, поскольку герцог уже не способен заниматься любовью с никакой иной женщиной, кроме своей законной супруги, да и там не на высоте! Эта неаполитанка, семнадцатилетняя красавица со светло-русыми волосами и черными глазами, настолько мила, что Казанова немедленно в нее влюбился, причем так, что решил на ней жениться. Нет проблем. Герцог согласен. Составили брачный договор. Получили избавление от публикации извещений о свадьбе, чтобы не тянуть с самим торжеством. Все готово. Леонильда извещает свою мать, та тотчас приезжает. Двойной сюрприз! Она не кто иная, как та самая донья Лукреция, то есть Анна Мария Валатти, которая в 1744 году была любовницей Казановы в Риме. А Леонильда, выходит, – дочь Джакомо. «О небо! Мой муж!» на сей раз заменено на «О небо! Твоя дочь!» Леонильде остается лишь почтительно поцеловать в лоб отца, за которого она собиралась выйти замуж. Вместо брачной ночи – семейная встреча, и Казанова отнюдь не обрадован резкому переходу от вожделенной плотской любви к любви отцовской. Могу себе представить физиономию несчастного Джакомо, когда на следующий день Леонильда бросилась ему на шею, назвав дорогим папочкой. Просто кошмар!
Едва разминулись с инцестом, который, возможно, и был его единственным желанием. Ибо рассуждения об этом предрассудке, которые Казанова приписывает герцогу, – наверняка его собственные, и притом довольно двусмысленные: «Если отец овладевает своей дочерью силой отцовской власти, он осуществляет тиранию, противную природе. Естественная любовь к порядку также побуждает разум находить такой союз чудовищным. В потомстве будет лишь смешение и неподчинение; наконец, такой союз отвратителен во всех отношениях; однако он таковым не является, когда оба любят друг друга и совсем не знают, что причины, чуждые их взаимной склонности, должны помешать их любви. Кровосмешение, вечный сюжет греческих трагедий, вместо того чтобы вызвать у меня слезу, вызывает у меня смех, и если я плачу над “Федрой”, то тому виной лишь искусство Расина» (II, 636). Рассуждение смутное на первый взгляд, однако столь же неясное в последствиях. Запрет на кровосмешение не установлен ни законом природы, ни нравственным принципом, ни каким-либо религиозным каноном. Это общественный договор, правило игры, чисто формальный кодекс, который, тем не менее, принято соблюдать.
Странным образом Казанова, хоть и обжегшись, не отказывается от мысли о браке. Раз он не может жениться на дочери – своей собственной дочери, то предлагает матери, донье Лукреции, связать с ним свою судьбу. Такое чувство, что к тому времени Джакомо, несколько пресыщенный и уставший, хочет упорядочить свою жизнь. Но по всей очевидности, красотка остерегается хронического непостоянства Джакомо: она согласится, только если он решит поселиться с нею в Неаполе. Казанова, наверняка мечтавший о более спокойной и стабильной жизни, приходит в ужас, как только ему предоставляется возможность вести оседлое существование. Он тотчас отказывается от брака. Нужно сказать, что к отказу его побудил и другой фактор, который Казанова предпочитает не указывать в своих мемуарах. В отличие от того, что он пишет, Анна Мария Валатти была на десять лет его старше. Все закончится удивительной семейной сценой, трио в постели. Отец, мать и дочь раздеваются. Джакомо станет заниматься только Лукрецией, но Леонильда – и той, и другим. Пара занимается любовью под строгим присмотром дочери: «Трахай маму», подбадривает девочка, обожающая родителей. Кровосмешения удалось избежать. Нравственность (почти) не пострадала, правда, чудом. Казанова наверняка не совершил инцеста лишь благодаря другим, а не по собственной инициативе. Вечно этот нравственный вакуум Джакомо, хотя он и не стремится к никаким нарушениям. Просто никакое чувство запретного не может устоять перед велениями его собственной свободы.
С Неаполем все кончено, в конце января 1761 года Казанова оттуда уезжает. Всего несколько дней в Риме. Presto! В путь! Болонья в начале февраля, Модена, Парма, Турин в марте – апреле. Череда городов. Остановки, зачастую чересчур короткие из-за все более частых выдворений. Хотя Казанова выгораживает себя, ссылаясь на несчастные недоразумения, невероятное невезение или подлую несправедливость к нему, правда в том, что он, как всегда, вращается по меньшей мере в сомнительных кругах, вступает в подозрительные сделки и участвует в карточной игре «на интерес». В мае – июле – Шамбери, где он во второй раз встречает М.М.-бис, Лион, наконец, Париж, куда он приезжает в июле в третий раз в жизни. На сей раз – и в кои-то веки – Казанова, испытывающий срочную необходимость поправить свои финансовые дела, составил четкий план, обусловивший его возвращение во французскую столицу: как можно скорее вытянуть максимум денег из госпожи д’Юрфе. Он в самом деле решился осуществить мужскую регенерацию, столь желаемую маркизой. Но прежде чем полностью посвятить себя величайшему и великолепнейшему мошенничеству всей своей жизни, он должен выполнить более официальное поручение. Став на сей раз участником переговоров, он должен отправиться на конгресс в Аугсбург. Поездка не удалась, и это еще мягко сказано. Вернее было бы сказать – стала полным провалом. В самом деле, перед отъездом Казанова сумел вытянуть у герцогини д’Юрфе кругленькое пособие, еще увеличенное целым ворохом часов и табакерок якобы для презентов в случае надобности. Чтобы она расщедрилась, он пояснил, что «операция, через которую она должна возродиться в облике мужчины, будет произведена тотчас же, как Кверилинт, один из трех руководителей ордена розенкрейцеров, будет исторгнут из узилища лиссабонской инквизиции» (II, 695), и именно для этой цели он должен отправиться в Аугсбург, где проведет совещание с графом Стормонтом, чтобы освободить адепта. Разумеется, ее желание возродиться было таковым, что она клюнула и на все согласилась. Джакомо уехал в Страсбург. Его слуга и секретарь Коста, нанятый в Авиньоне в прошлом году, должен был присоединиться к нему с подарками, которые накупила госпожа д’Юрфе. Какая ошибка со стороны такого прохвоста, как Казанова! Едва завладев добычей, Коста, разумеется, поспешил сбежать. По счастью, денег у него не было, поскольку г-жа д’Юрфе решила послать вексель на пятьдесят тысяч франков непосредственно Казанове. Переезд в Мюнхен стал настоящим проклятием. Четыре скорбные недели обернулись кошмаром. В игре его обобрали шулера. В любви он подцепил мерзкую болезнь, «подарок» некой девки по имени Рено. В беседе был унижен вдовой курфюрста Саксонского.
Осенью 1761 года Казанова был в Аугсбурге. До сих пор не удалось определить, каково же именно было его поручение, поскольку на этот счет не обнаружено ни одного официального документа. Тем не менее среди знакомых Казановы был некий аббат Гама, секретарь Франсиско де Алмада, португальского посла в Ватикане с 1759 по 1760 год. В 1760 году отношения между Святым престолом и португальской дипмиссией испортились после оскорбления, нанесенного представителю Папы в Лиссабоне первым министром маркизом де Помбалем, который начал борьбу с иезуитами. Гама пришлось быстро укрыться в Турине, где Казанова проживал с марта по май 1761 года. В этом городе секретарь посла и пообещал, что Джакомо получит в мае верительные грамоты, а также четкие и полные инструкции относительно своей миссии на Аугсбургском конгрессе. Перед тем как Казанова уехал из Турина, аббат Гама передал ему письмо к лорду Стормонту, британскому посланнику на конгрессе, аккредитованному в этом качестве 26 апреля 1761 года. Согласно Дж. Ривз Чайльдсу, «вероятно, что португальский посол Франсиско де Алмада был уполномочен делегировать представителя и остановил свой выбор на своем секретаре Гама, который увидел в Казанове способного переговорщика». Джакомо Казанова дипломат! Просто не верится! Априори слишком трудно представить себе этого закоренелого обманщика, знакомца сомнительных личностей, мошенника за столом переговоров. И все же… Надо полагать, он был бешено талантлив и невозмутимо нагл, благодаря чему мог убеждать своих собеседников. Кстати, в то время он часто вращался в дипломатических кругах, общаясь, в частности, с г-ном де Фоларом, французским посланником, что доказывают архивы французского МИД. Целью Аугсбургской конференции было достигнуть мира в Европе, но с 20 сентября 1761 года переговоры между Фридрихом Прусским и Англией застопорились. Конференция и сам мир в Европе оказались под угрозой. Все маневры Казановы с целью выйти на первый план и получить почетный и почтенный статус дипломата окажутся бесполезны. Столько сил потрачено впустую! Поскольку от политики решительно нет никакой финансовой отдачи, лучше воспользоваться чужой наивностью, которой нет предела.
31 декабря 1761 года Казанова возвращается в Париж и поселяется на улице Бак. Тогда-то и начинается самое яркое и грандиозное шарлатанство Джакомо, решившегося использовать до конца доверчивость г-жи д’Юрфе. Для необходимых приготовлений к божественной операции ему нужно три недели.
«Приготовления состояли в том, чтобы совершить обряды почитания каждого из духов семи планет, в дни, им посвященные. После этих приготовлений я должен был отправиться в место, указанное мне духами, чтобы овладеть там девственницей, дочерью адепта, которую я должен был оплодотворить мальчиком способом, известным лишь братьям по ордену розенкрейцеров. Мальчик должен был родиться живым, но только с чувственной душой. Госпожа д’Юрфе должна была принять его на руки в тот миг, когда он явится на свет, и держать его семь дней при себе в своей собственной постели. По истечении сих семи дней она должна была умереть, прильнув своими устами к устам ребенка, который таким образом получил бы ее разумную душу. После свершения этого обмена я должен был ухаживать за ребенком, питая его известным мне эликсиром; по достижении трехлетнего возраста госпожа д’Юрфе должна была узнать себя, и тогда я должен был начать ее посвящение в совершенное знание великой науки» (II, 731).
Последняя предосторожность со стороны Казановы, который не забывает о себе: он просит герцогиню составить завещание по всей форме, сделав своим единственным наследником ребенка, опекуном которого до достижения им возраста тринадцати лет, разумеется, будет он сам. Времени на расхищение средств предостаточно!
Подобная операция кажется совершенно очевидной и необходимой выжившей из ума г-же д’Юрфе, которой не терпится перейти к делу. Казанова, припертый к стене, уже не знает, как выпутаться из ситуации. Думая, что смерть все-таки напугает маркизу, он какое-то время надеялся вилять, используя и понемногу грабя снедаемую ожиданием г-жу д’Юрфе, при этом не вменяя себе в обязанность осуществить невозможный магический подвиг. Но теперь за работу, надо же выстроить свой обман! Ему нужна девственница. Ею станет Кортичелли. Ну и девственница! Но ему-то какая разница! Достаточно категорически запретить безумной маркизе проверять танцовщицу на девственность, заявив, что подобное исследование неизбежно приведет к провалу всей операции. Ему нужна прохиндейка, чтобы помочь в его махинациях. Сейчас она в Праге. Он спешит вызвать ее в Мец и отправляется за ней туда. Как только она явилась, он провел двенадцать дней в Нанси, наставляя ее, чтобы она затвердила свою роль: она графиня Ласкарис, последний отпрыск семьи, некогда царившей в Константинополе. И г-жа д’Юрфе, все столь же простодушная, в полнейшем восторге, поскольку семейство Ласкарис с давних времен связано с ее собственным.
Весной 1762 года вся компания – маркиза д’Юрфе, Марианна Кортичелли, Джакомо Казанова и мнимый юный граф д’Аранда, иначе говоря, Помпеати, которому теперь шестнадцать лет, – собирается для осуществления операции в Пон-Карре, старой феодальной крепости квадратной формы, защищенной четырьмя башнями и расположенной рядом с Турнаном, недалеко от Парижа. Средневековая архитектура была идеальной обстановкой для таинственного преображения, которое должно было там произойти. Поскольку операция должна была состояться в апрельское полнолуние, Джакомо выбрал 8-е число – день полнолуния. После скудного ужина «Мадам представила мне девственницу Ласкарис. Она раздела ее, умастила, покрыла великолепной фатой, и когда та легла рядом со мной, она осталась, желая присутствовать при операции, результат которой должен возродить ее девять месяцев спустя. Акт состоялся по всей форме, и, когда это было совершено, Мадам оставила нас одних на эту ночь, которой мы воспользовались наилучшим образом» (II, 737). Трудно себе представить более гротесковую сцену. Казанова это прекрасно сознает и пытается оградить себя от нелепого маскарада шутливым тоном повествования. Но удалась ли операция? Устами Казановы оракул возвещает, что нет, поскольку граф д’Аранда все видел из-за перегородки. Казанова сваливает ответственность за неудачу на юного Помпеати, которому нечем крыть, потому что заметил нежный роман, завязавшийся между ним и Кортичелли, – дополнительная сложность, чтобы довести до конца его мошенничество, которое не может стать питательной средой для любовных утех подобного рода. Так что он решил удалить его как можно скорее, как можно дальше и на как можно более долгое время, как, кстати, и посоветовал оракул, исполняющий малейшее его желание.
Все приходится начинать с нуля, объясняет Казанова разочарованной г-же д’Юрфе. На сей раз обряд состоится в майское полнолуние в Ахене. Они отправляются в дорогу, и это нужно Казанове, чтобы вернуть себе все, что только можно. Так, когда довольная Кортичелли маркиза подарила ей драгоценные и дорогостоящие украшения, Джакомо не преминул ими завладеть. Никакой оккультной филантропии: он ведет себя как настоящий грабитель. Но Кортичелли, разъяренная тем, что ее разлучили с ее Керубино, становится все невыносимее. В день и час, предусмотренный для новой операции по зачатию ребенка, она изображает судороги, делающие невозможным осуществление оплодотворения. Давно пора избавиться от этой нахалки, которая к тому же хочет его шантажировать и разоблачить перед г-жой д’Юрфе. Казанова предупреждает маркизу, что на Кортичелли навел несводимую порчу злой дух. Околдованная демоном, она совершенно утратила рассудок. От нее больше ничего не добьешься. Необходимо начать поиски девушки, уготованной для этого судьбой, чистоту которой оберегают высшие существа.
Маркиза становилась безумнее с каждым днем. Твердо веря во все сказки Джакомо, какими бы невероятными и бредовыми они ни были, она теперь возомнила, что Кортичелли беременна гномом, и по совету венецианца написала к Луне, чтобы спросить у нее, что теперь делать. Казанова сознает, что они тонут в бреду. Каждый раз, предлагая маркизе идею, еще более безумную, чем предыдущая, он думает, что она опомнится, что разум возобладает. Но она, напротив, с воодушевлением хватает наживку: «Это безумие, которое должно было вернуть ее к разуму, наполняло ее радостью. Она испытывала восторженность вдохновленной, и тогда я убедился, что даже если захочу показать ей всю тщетность ее надежд, то не смогу найти для этого слов. Самое большее, она решит, что мною завладел вражеский дух и что я перестал быть совершенным розенкрейцером. Но я был далек от того, чтобы приняться за лечение, которое было бы мне крайне невыгодно, а ей не принесло бы пользы. Во-первых, ее химеры делали ее счастливой, и возможно, что возвращение к истине сделало бы ее несчастной» (II, 744). Практичная мораль Казановы: с чего бы делать несчастными двух людей (выведя из заблуждения г-жу д’Юрфе и лишив состояния себя самого), если можно сделать двух людей счастливыми (не развеяв ее иллюзий и обогатив себя)?
Тогда-то и разворачивается одна из самых невероятных сцен всех его «Мемуаров». 22 июня Казанова велит приготовить широкую ванну, наполненную теплой водой, смешанной с эссенциями, которые нравятся ночному светилу. Затем произносит непонятные каббалистические заклинания, которые повторяет за ним г-жа д’Юрфе, вручая ему письмо к Селене. Он сжигает это письмо на горящей можжевеловой водке, которой наполнил кубок из алебастра. Наконец он, обнаженный, вместе с ней погружается в ванну. В руке он прячет заранее подготовленное послание – якобы ответ Луны. Написанное по кругу серебряными буквами на зеленой глянцевой бумаге, оно вскоре всплывает на поверхности воды, и г-жа д’Юрфе благоговейно берет его в руки. Астральное послание предупреждает, что преображение герцогини откладывается вплоть до прибытия Кверилинта в Марсель весной следующего года, и приказывает отослать Кортичелли, которая может только навредить операции.
В июне 1762 года компания «адептов» покидает Ахен и отправляется в Безансон через Льеж, Арденны, Мец, Сульцбах и Базель. Из Безансона г-жа д’Юрфе продолжает путь на Лион, тогда как Казанова направляется сначала в Женеву, где проведет все лето 1762 года, а затем в Турин, предварительно заглянув в Лион, чтобы пополнить свои финансовые запасы у г-жи д’Юрфе, которая никогда ему не отказывает: еще пятьдесят тысяч франков. Кортичелли с матерью сразу уезжают в Турин. Теперь Казанове нужно набрать персонал для продолжения махинации. Вся проблема в том, чтобы найти какого-нибудь прохвоста на роль Кверилинта. Он вспомнил о Джакомо Пассано, плохом поэте и враге аббата Кьяри, с которым познакомился в Ливорно в ноябре 1760 года. Этот Пассано, «авантюрист без размаха, родившийся около 1700 года, поэт и художник, специализирующийся на непристойных миниатюрах… известный также под именем Асканио Погомаса, станет злым духом Казановы, одним из многочисленных негодяев, из-за которых ему придется страдать», – подчеркивает Ривз Чайлдс. Возможно. Но в данном случае Казанова обращается к грязному негодяю, чтобы довершить негодный поступок, единственным вдохновителем которого являлся он сам. Он пишет ему в Берн, прося приехать в Турин: оба даже заключат официальный договор. Проведя всю осень в Турине, он был изгнан оттуда в ноябре, но вернулся в январе 1763 года, проведя месяц в Женеве и Шамбери. В конце марта – начале апреля он провел три бурные недели в Милане в период карнавала. Все это, конечно, перемежается бесчисленными любовными и постельными историями. В апреле – отъезд в Геную. Генуэзский этап очень важен, поскольку там Казанова пополнит свой персонал для божественной операции. Однажды туда явился его брат-аббат, родившийся после смерти отца. Вид у него жалкий: «грязный, отталкивающий, оборванный», но в сопровождении очень хорошенькой любовницы, венецианки по имени Марколина. Джакомо тотчас понял, что в будущем эта высокая пикантная брюнетка сможет помочь в осуществлении его планов.
В апреле 1763 года Казанова приезжает в Марсель, где встречается с г-жой д’Юрфе в гостинице «Тринадцати кантонов». Чтобы достойно отпраздновать присутствие Квирилинта (Пассано), она приготовила «семь свертков, которые розенкрейцер должен получить в качестве даров семи планетам. В каждом свертке было по семь фунтов металла, зависящего от планеты, и семь драгоценных камней, зависящих от той же планеты, каждый по семь карат: алмаз, рубин, изумруд, сапфир, хризолит, топаз и опал» (III, 36). Решившись не позволить своему сообщнику Пассано завладеть такой кубышкой, Казанова предложил, чтобы эти сокровища хранились в шкатулке с семью отделениями и чтобы планетам посвящали только по одному комплекту в день, так что на жертвоприношение уйдет целая неделя. Однако теперь возникли новые непредвиденные неприятности: этот идиот Кверилинт-Пассано, который должен был возродить г-жу д’Юрфе четырьмя днями позже, подхватил гнусную болезнь и оказался непригодным к употреблению. Казанова, неистощимый на выдумки, тотчас соорудил благодаря каббалистике новый оракул – невероятное нагромождение ерунды! Но чем круче, тем лучше. Чувствуя, что его провели и оттеснили от пирога, Пассано взбунтовался. Он прислал длинное письмо г-же д’Юрфе, разоблачая бесчестные махинации Казановы, но та, разумеется, не поверила ни единому слову: ей слишком нужен Казанова, который поспешил отослать Пассано за несколько луидоров. Наконец с обрядами покончено, Казанова привел г-жу д’Юрфе на берег Средиземного моря, где шкатулка, весившая пятьдесят фунтов, была выброшена в море к великой радости ее владелицы, счастливой пожертвовать все эти сокровища. Естественно, Джакомо подсуетился, чтобы завладеть драгоценными металлами и камнями. В шкатулке, выброшенной в море, на самом деле было только пятьдесят фунтов свинца. Казанове удалось тихой сапой произвести подмену и присвоить в одиночку все сокровище. Ясно! Джакомо желает лишь одного: украсть у г-жи д’Юрфе все, что только можно.
Отныне все готово к церемонии возрождения, которая происходит на восходе луны, 26 апреля 1763 года, между пятью часами и половиной шестого. Марколина играет роль Ундины, духа воды, которому поручено совершить омовение и очищение Казановы и г-жи д’Юрфе. Она раздевает маркизу, раздевается сама, Казанова также, и они совершают омовение ног. Теперь начинается самое сложное, ибо Казанове нужно заниматься любовью с г-жой д’Юрфе. Та вся горит, чего нельзя сказать о венецианце: «Серамида когда-то была красива, но стала такой, каков я сейчас» (III, 50), – комментирует он скупо и жестоко. Дело осложнялось тем, что для успеха инокуляции ее следовало повторить трижды. В первый раз еще сошло: брак свершился благодаря ценной помощи Марколины, представшей пред ним обнаженной и желанной. Но во второй раз, в час Венеры, испытание оказалось непосильным. Тогда развернулась одна из самых забавных сцен во всей эротической литературе XVIII века: Джакомо охаживает маркизу, трудится из последних сил, обливается потом, но так и не может дойти до конца, несмотря на поощрение, щекотку, ласки Марколины, тщетно пытающейся его возбудить: «Ундина, покрывая меня раздражающими ласками, поддерживала то, что разрушало старое тело, к которому я был вынужден прикасаться, и природа не принимала действенности способов, какие я использовал, чтобы достичь завершающей стадии» (III, 50). Надо сказать, что только комичность рассказа может спасти Казанову, действующего (он сам это знает) как худший из прохвостов. Ничего не выходит, несмотря на достохвальные усилия хорошенькой Марколины. Редчайший случай для профессионального распутника: ему придется притвориться. «К концу часа я, наконец, решил кончить, изобразив все обычные признаки, проявляющиеся в этот сладкий момент. Выйдя из боя победителем, к тому же еще грозным, я не оставил у маркизы ни малейших сомнений в своей доблести… Даже Марколина поддалась на обман» (III, 50). Никакой патетики. С точки зрения мошенника, который должен делать свое дело и выполнять свои обязательства, это не столько неудача в постели, сколько профессиональный промах. Положение Казановы становится просто ужасным, когда приходится приступить к третьему совокуплению, на сей раз посвященному Меркурию. Он возбуждается, но семяизвержения не происходит. Как бы ни расточала Марколина все свои чудесные таланты лесбиянки, этого оказалось недостаточно: «И вот я снова не только не извергаю молнию, но и не в силах ее породить. Я видел невыразимые муки, какие мои труды доставляли Ундине, видел, что Серамида желает окончания сражения, но больше не мог его вести, решился слукавить во второй раз, обманув ее агонией, сопровождаемой конвульсиями, которые закончились в неподвижности – необходимом продолжении возбуждения, которое Серамида, как она мне после сказала, нашла беспримерным» (III, 51).
На следующий день г-жа д’Юрфе, невероятно довольная чудесной эффективностью интимных услуг Казановы, напрямик предложила ему брак. Надо уточнить, что с головой тогда у нее было совсем не в порядке. Поскольку она уже чувствовала, что возрождается в облике мужчины, то воспылала любовью к Ундине-Марколине! Если она выйдет за Джакомо, он сохранит ей все имущество в период преображения. На самом деле, подобная нелепость в отношении ее мужского воплощения все же не помешала бы Казанове на ней жениться и присвоить ее имущество после смерти. Но даже если в финансовом плане перспектива заманчива, можно понять отказ Казановы, которому не по себе от обязанности регулярно прикасаться к ее «дряблой коже». Устав от бредового воображения маркизы, которая спрашивает, где она должна приготовиться к смерти (то есть к родам!), Казанова повелевает ей вылить бутылку морской воды в том месте, где две реки текут недалеко друг от друга, иначе говоря, в Лионе, омываемом Роной и Соной.
Г-жа д’Юрфе отправляется вперед в Лион, вскоре за ней следуют Казанова и Марколина, которые прибыли в этот город 15 мая 1763 года. И тут от своего друга Жоспе Боно, шелкоторговца и банкира, он узнает, что Пассано, прежде него побывавший в Лионе, распространял против него мерзкую клевету и серьезнейшие обвинения, утверждая даже, что Казанова его отравил. «Он хочет, чтобы все знали, что вы величайший негодяй, какой только есть в мире, что вы разоряете г-жу д’Юрфе нечестивой ложью, что вы колдун, фальшивомонетчик, вор, шпион, предатель, нечестный игрок, клеветник, подделыватель векселей, меняющий личины, – короче, самый отвратительный из всех людей, и что он хочет явить вас обществу, но не через памфлет, а форменным разоблачением перед правосудием, к коему хочет прибегнуть, чтобы потребовать возмещения ущерба, который вы причинили его особе, его чести и, наконец, его жизни, ибо вы убили его медленным ядом. Он говорит, что в состоянии доказать все, что утверждает» (III, 76).
Положение кажется Казанове серьезным, ибо Пассано как будто готов на все. Он решился идти до конца, даже если сам окажется в тюрьме, лишь бы привести на эшафот своего врага. Более того: Джакомо, потрясенный и встревоженный, прекрасно знает, что, кроме попытки отравления, обвинения Пассано совершенно обоснованны, что его положение непрочно и опасно. Нужно немедленно действовать, защищаться, посоветоваться с адвокатом. По меньшей мере забавно видеть, что Джакомо считает Пассано грязным предателем и мерзким негодяем, тогда как он сам… Как только Казанова пригрозил Пассано принять законные меры против процесса, который тот хочет начать против него, тот уступил. Надо сказать, что он не меньший мошенник, чем его приятель, и что ему тоже не особенно хочется иметь дело с правосудием. За сто луидоров, которые дал ему Боно без ведома Казановы, обманутый обманщик отступился и покинул Лион. Такова, по крайней мере, версия в «Мемуарах». Как показывает Ривз Чайлдс, основываясь на письмах Боно к Казанове, на самом деле отступные составили всего пятьдесят луидоров и были выплачены лишь в сентябре 1763 года. Джакомо в самом деле дешево отделался…
В начале июня 1763 года Казанова приезжает в Париж, где в последний раз видится с г-жой д’Юрфе, по-прежнему продолжающей бредить. Роковым образом ответы оракула отныне темны: Казанова уже не знает, как быть, и уж, во всяком случае, с него довольно. Его затяжное мошенничество длилось не менее семи лет, он вытянул из г-жи д’Юрфе все, что мог, – не менее миллиона франков, по утверждению одного из ее наследников, то есть просто колоссальную сумму. Давно пора положить конец этому безумию, которое принесло ему все, что могло, и даже больше.
1 августа 1763 года Казанова, будучи тогда в Лондоне, получил письмо от г-жи дю Рюмен, объявлявшей ему о смерти г-жи д’Юрфе: по крайней мере, так утверждает венецианец в своих «Мемуарах». На самом деле было совсем иначе: маркиза умерла двенадцатью годами позже, в 1775 году, оставив ловкое завещание в пользу своего внука. Однако это не непроизвольная ошибка со стороны Казановы, прекрасно знавшего, как было дело, поскольку в Дуксе он получит письмо от своего друга Боно, датированное 10 ноября 1763 года, в котором, среди прочих новостей, сообщается, что маркиза в своем поместье. Зачем нужна эта ложь? Причем ложь огромная, ведь Казанова даже выдумал точные обстоятельства смерти и подробное содержание завещания: «По свидетельству ее горничной Бруньоль, врачи говорили, что она отравилась, приняв слишком большую дозу ликера, который называла панацеей. Она (г-жа дю Рюмен) сообщала мне, что нашли составленное ею безумное завещание, ибо она оставляла все свое имущество первому сыну или дочери, которым разродится, и утверждала, что беременна. Опекуном новорожденного она назначала меня, что пронзило мне душу, ибо эта история, наверное, смешила Париж не менее трех дней. Госпожа графиня дю Шатле, ее дочь, завладела богатым наследством из недвижимого имущества и бумажником, где, к моему великому удивлению, обнаружилось 400 миллионов. У меня опустились руки» (III, 198–199). Более того, Казанова упрямится. Проезжая через Турнэ после пребывания в Англии, он повстречал графа Сен-Жермена, который ему подтвердил, что маркиза «отравилась, приняв слишком большую дозу панацеи» (III, 324). Чтобы объяснить эту ложь, казановисты напоминают фразу из восьмого тома: «Я также опасался, что моя добрая г-жа д’Юрфе умрет или поумнеет, что имело бы для меня одинаковый результат» (I, 716). Неужели же к тому времени она спустилась с небес на землю? Неужели наконец осознала всю неразумность своих фантазий? Некоторые полагали, что в августе 1763 года она прислала Казанове письмо, отказывая ему отныне в своем доверии: с этого момента она, в общем-то, и умерла для него. Смерть чисто символическая. Возможно. Однако не запрещено думать, что Казанова верит или хочет верить в свою ложь, несмотря на факты. Старик из Дукса, возможно, хочет своей фантазией стереть эту историю, которая теперь кажется ему гнусной и давит на него. Также допустимо, что дабы обеспечить себе защиту перед лицом потомства, которое могло бы судить его слишком сурово, Казанова непременно хочет умертвить безумную г-жу д’Юрфе в своих писаниях. Если она всегда была безумна в своих каббалистических измышлениях, тогда на нем никакой ответственности не лежит. Казанова чист как стеклышко!
XVII. Обманывать
Мы в конце 1784 или начале 1785 года. Лоренцо Да Понте, автор либретто к операм Моцарта, и Джакомо Казанова в Вене. Он – секретарь Себастьяно Фоскарини, посла Венецианской республики. Они мирно прогуливаются по широкому проспекту Грабен. «И вдруг я вижу, – рассказывает Да Понте, – что он нахмурил брови, вскрикнул, скрипнул зубами, дернулся всем телом, воздел руки к небу, а затем поспешным шагом бросился вослед какому-то мужчине и схватил его за воротник с такими словами: “Вот я до тебя и добрался, убийца!” Толпа, привлеченная этим странным нападением, беспрестанно росла. Поначалу оторопев, я какое-то время оставался в стороне, не стремясь быть замешанным в общественный скандал; но поразмыслив две минуты, подбежал к нему и, взяв под руку, утащил подальше от драки. Тогда-то он и рассказал мне, жестикулируя, как человек, который более за себя не отвечает, историю старой дамы, и объяснил, что тот мужчина был Джоакино Коста, который предал его», сбежав с его шкатулкой и сокровищем.
На самом деле этот Коста, молодой невежа, много о себе думающий, но рубаха-парень, был нанят Казановой на службу в 1760 году: «Он был не лишен ума, и по этой причине глуп; я нашел это оригинальным и оставил его при себе. Я был еще более глуп, чем он», – признается Казанова в своих мемуарах (II, 512). Действительно, приняв участие в мистификации г-жи д’Юрфе, Коста сбежал с драгоценностями и кругленькой суммой денег. Вечная история старухи и прорухи. Когда Казанова встретил его в Вене, тот служил графу фон Хардиггу. «Я знал Джоакино Коста, – продолжает Да Понте, – разврат и дурные знакомства окончательно погубили его, теперь он влачил нищенское существование… Мы продолжили нашу прогулку и увидели, как он вошел в кафе, откуда вскоре вышел мальчишка и вручил Казанове записку; записка была составлена в виде четверостишия следующего содержания:
“Казанова, не шуми; ты крал, я следовал твоему примеру. Ты мой учитель, я всего лишь твой ученик. Ты хорошо преподал мне свое искусство. Ты дал мне хлеба, я вернул тебе калач. Не грозись! Это лучшее, что ты можешь сделать”.
Эти несколько слов произвели величайший эффект; Казанова задумался; потом, расхохотавшись, склонился ко мне и шепнул на ухо: “Честное слово, этот проходимец прав”. Подойдя к кафе, он сделал знак Косте, который вышел к нему, и оба пошли бок о бок, беседуя так спокойно, словно ничего и не случилось».
В общем, рыбак рыбака видит издалека! Всю свою жизнь Казанова был на стороне авантюристов. Время от времени он даже мог оценить как знаток проделки, жертвой которых становился он сам. Однажды, на почтовой станции Леричи неподалеку от Ливорно, он заранее заплатил одной португалке за четверых лошадей, которых впрягли в его карету. Когда через некоторое время он потребовал от станционного смотрителя сдачу, тот холодно спросил с него деньги за лошадей. Ошеломление и гнев Казановы, который сначала говорил громким голосом и ругался. «Потом я понял свою ошибку, заплатил во второй раз и посмеялся над ловким плутом, который меня провел. Вот как учат жизни. С того дня я платил за почтовых лишь под хорошей вывеской. Нет такой страны, где плуты столь же изворотливы, как в Италии, если не принимать в расчет древнюю и современную Грецию» (II, 565).
Обращаясь к читателю в предисловии, Казанова не колеблясь пишет, что «всегда любил правду с такой страстью, что для начала лгал, чтобы ввести ее в головы, не знакомые с ее очарованием. Они меня не осудят, узнав, как я опустошал кошелек своих друзей, чтобы удовлетворить свои прихоти. Они строили химерические планы, и, внушая им надежду на успех, я в то же время надеялся излечить их от безумия, выводя их из заблуждения. Я обманывал их, чтобы они поумнели; я не считал себя виновным, ибо действовал не из скупости. Я оплачивал свои наслаждения из денег, призванных попасть во владение к тем, кому это противопоказано природой. Я не чувствовал бы своей вины, если бы сегодня был богат. У меня ничего нет; я все бросил, и это меня утешает и оправдывает. Это были деньги, уготованные на глупости; я изменил их назначение, заставив послужить своим капризам» (I, 8).
Никогда Казанова не отступится от этих странных нравственных принципов. Именно нравственных, даже этических, ибо Казанова будет стоять на своем: ничего безнравственного в его поступках нет. Во-первых, потому, что ложь в его глазах является необходимой пропедевтикой правды. Во-вторых, потому, что лучше использовать самому состояния, которые будут без толку потрачены и развеяны на абсурдные химерические проекты. Наконец, потому, что он выманивает деньги не ради накопительства, а чтобы немедленно их потратить, ускорить их обращение в обществе.
Правда, да он и сам это признает, Джакомо Казанова обманул в совокупности много народу, используя свой неоспоримый талант шарлатана всякий раз, как к тому представлялся случай. С ранней юности. По пути в Марторано, где он должен был занять должность священника, Казанова, страшно нуждавшийся в деньгах, продал одному греку способ увеличить объем ртути наложением на нее свинца. На наш взгляд, это очевидность, а на взгляд грека – мошенничество, потому что чистота и качество ртути от этого изменятся. Но Казанова смотрит на дело иначе: «Плутовство порок, но честная хитрость – всего лишь осторожность ума. Это добродетель. Правда, она похожа на плутовство; но через это надо пройти. Тот, кто не умеет ею пользоваться, – глупец. Такую осторожность греки называют “лисьей хитростью”» (I, 160). Надо уметь быть хитрым, искушенным, когда ты не благороден и не богат по рождению. Иначе ты круглый дурак. Для Казановы не существует абстрактной и трансцендентной морали. Существует только мораль практическая, которая учит выкручиваться в жизни, когда происхождение поставило вас в невыгодное положение по отношению к другим.
На протяжении всей своей международной карьеры авантюриста он обведет вокруг пальца множество людей. Он убежден, что несколько восстановил равновесие при разделе богатств в свою пользу, не разорив при этом своих венецианских покровителей. Они могли бы попасть и в худший переплет, наткнуться на бессовестного вора, который оставил бы их без штанов. Он же всего лишь выкачал из них немного денег, не доведя до паперти. В конце концов, они платили за удовольствие, которое он им доставлял, поощряя их фантазии!
XVIII. Лондон
Кой черт занес его в эту проклятую Англию? Этот вопрос задаешь себе постоянно, следя день за днем за ужасными перипетиями, в которые попадал Казанова во все девять месяцев своего пребывания в Британии. Причина, по которой он предпринял это путешествие, – желание отвезти Жозефа Помпеати обратно к матери. Жалкий предлог, на самом-то деле, поскольку мальчику уже семнадцать лет, и ему вовсе не нужен опекун, чтобы отправиться в Лондон. Возможно, у Джакомо сердце не на месте после его монументального мошенничества, и он чувствует необходимость, для пущей безопасности, несколько отдалиться от Франции.
Разумеется, и речи не может быть о том, чтобы отплыть из Кале в Дувр на скромном общественном корабле, уплатив шесть фунтов. Джакомо Казанова теперь при деньгах, ведь он столько их вытянул у г-жи д’Юрфе, и он полагает, что путешествовать в подобной тесноте не пристало его общественному статусу. Напыжившись из-за огромных сумм, находящихся в его распоряжении, он строит из себя важного вельможу. Он пожелал зафрахтовать судно. Однако оказалось, что герцог Бедфорд, английский посол во Франции, прибывший из Версаля, тоже не намерен довольствоваться общественным транспортом. Он приехал в Кале после Казановы, однако его курьер утверждал, что судно было зафрахтовано заранее. Последовал великолепный обмен любезностями. Джакомо уступал корабль, при условии, что за ним сохранят три места… Герцог Бедфорд хотел оплатить переезд… Джакомо отказывался… Оба, изнуренные потоком учтивости, в конце концов достигли компромисса: поделили расходы пополам. Небольшое смехотворное происшествие, однако оно многое говорит об образе мышления Казановы. Нет никаких сомнений в том, что, изощряясь в любезностях с герцогом, носящим славное имя, он на какое-то время подумал, будто общается на равных с высшей аристократией.
Сильное ощущение необычности не покидает его ни на минуту: «Остров, именуемый Англией, отличается по цвету от поверхности материка. Море, являющееся Океаном, необычайно, поскольку подвержено приливам и отливам; вода в Темзе имеет иной вкус, отличающийся ото всех рек мира. Рогатый скот, рыба и все съестное отличается по вкусу от того, что едим мы, лошади особого вида, даже по своему облику, а люди обладают особенным характером, свойственным всей нации, который заставляет ее уверовать в то, что она превосходит все остальные… Сначала я увидал большую чистоту, плотность пищи, красоту загородных мест и больших дорог; восхищался красотой экипажей, которые предоставляют на почтовых станциях путешествующим без карет; справедливостью цен на перегоны, простотой их оплаты, быстротой, с какой лошади бегут всегда рысью, и никогда галопом, тем, как устроены города, через которые я проезжал по пути из Дувра в Лондон. Кентербери и Рочестер имеют многочисленное население, хотя их ширина не идет ни в какое сравнение с их длиной» (III, 127).
Казанова описывает – редчайший факт, заслуживающий быть выделенным особо. В кои-то веки он говорит о реальном мире. Тогда как повсюду он адаптировался с ошеломительной простотой, здесь он остается вчуже, в отдалении. В кои-то веки удивленно оглядывается, исследуя местное население. Наверное, уже понятно, что суровая неудача Казановы происходит от невозможности для уроженца юга приспособиться к северным краям. К тому же он не знает английского и не сделает ровным счетом ничего, чтобы изучить язык за время своего пребывания в стране.
Сразу по приезде Казанова с легкостью снял большой дом в Пэл-Мэл, тогда самом элегантном квартале Лондона. Он вполне обеспечен, чтобы не мелочиться. Первым делом он, разумеется, навестил Терезу Имер, ставшую отныне миссис Корнелис по фамилии одного из своих последних любовников. Она его приняла довольно холодно, хотя он привез ей сына Жозефа. Просто у нее теперь превосходное положение в английском обществе, она устраивает званые обеды для знати. Она не стремится скомпрометировать себя, якшаясь с авантюристом, и вовсе не хочет, чтобы Казанова стал завсегдатаем в ее доме. Решительно, неудачное начало для Джакомо, обиженного таким отношением.
Последовавшие встречи, одна завиднее другой, несколько его утешили, исправив первое впечатление: Казанова получил возможность проникнуть в самые замкнутые и высокие круги лондонского общества. Благодаря рекомендательному письму Франческо II Лоренцо Морозини, которого он повстречал в Лионе в свите венецианского посла, Казанова смог отправиться к леди Харрингтон, державшей один из известнейших в Лондоне салонов. Во время приема он был представлен герцогине Нортумберлендской и сразу же подал ей лучшее рекомендательное письмо, какое только могло быть, – ее портрет, который ему передал ее сын Хьюго, лорд Перси, пять месяцев тому назад в Турине. Все так же у леди Харрингтон он познакомился с еще одной выдающейся личностью – сэром Джоном Августом Херви, позднее ставшим графом Бристолем, которого порой называли английским Казановой. Он также получил возможность завязать отношения с лордом Пемброком, большим распутником, бывшим камергером короля Георга II. Казанова даже встретился с Георгом III и королевой, которым, вероятнее всего, его представил шевалье д’Эон, полномочный представитель Франции и тайный агент Людовика XV.
Однако Казанова не воспользовался этими рекомендациями. По правде говоря, он хорошенько не знал, чем заняться, и зачем он здесь. Возможно, поначалу, как следует из письма к его другу Боно, у него был план основать новую лотерею или стать пайщиком двух других лотерей, которые действовали в то время в Англии. В этих целях у него даже было рекомендательное письмо к государственному секретарю лорду Эгремонту. Но смерть министра, 21 августа 1763 года, тогда как встреча с ним еще даже не состоялась, выбила у него почву из-под ног. Хотя он говорил, что ходит на Биржу и заводит полезные знакомства, эта деятельность не имела никакого положительного следствия. Праздный, маясь от безделья, он не имел никакой цели, никаких планов. Ему больше не хотелось выезжать. Даже английские таверны ему не нравились, потому что там не найти супа, французских закусок и превосходных вин, которые он так любил. Благодаря г-же д’Юрфе, он жил на широкую ногу со слугой Клермоном, поваром, который говорил также и по-английски, и всей его семьей, а также негром по имени Жарбе. Но вся эта роскошь была пустой, бесцельной.
Знак времени: он не нашел ни одной женщины, которая бы в самом деле ему подходила. Однажды он пригласил к себе домой сразу шесть куртизанок, которых лорд Пемброк, большой знаток лондонских девок, снабдил записками со своей подписью. Хотя первая была любезна, с ней можно было лишь пошутить немного после ужина. Вторая была очень мила, но показалась ему печальной, слишком нежной, он не решился ее раздеть. Единственным преимуществом третьей было то, что она говорила по-французски. Три следующие стали для него лишь краткой связью, лишенной интереса. Решительно все английские куртизанки его заранее утомляли и отталкивали. То ли это англичанки ему не подходят, то ли вообще желание впервые дало сбой? Филипп Соллерс справедливо отмечает, что «Казанова уже некоторое время томится. Такое впечатление, что приключения захватывают его меньше, что его сердце, а тем более тело уже к ним не лежит. Было ли это следствием поездки на Север? Не только. Он просто стареет и, как он сам говорил все чаще и чаще, больше не “поражает с первого взгляда”», хотя все еще считает себя «ходовым товаром», который не должен залеживаться на полках.
Казанова вынужден себе признаться: он скучает все пять недель, что он в Лондоне. Он чувствует себя одиноким, почти покинутым. Тогда ему приходит мысль найти себе любовницу, сдав внаем один этаж своего дома. Он тотчас вывешивает табличку на дверь. «Дешево сдаются меблированные апартаменты молодой, одинокой и свободной девице, говорящей по-английски и по-французски, которая не станет принимать визитов ни днем, ни ночью». Бесстыдно. И без обиняков! Он даже напечатает более хитрое и уклончивое объявление в «Газеттер энд Лондон Дейли Адвертизер» за 5 июля 1763 года:
«Небольшое семейство, одинокий господин или одинокая дама, со слугой или без, могут немедленно располагать антресолями, обставленными элегантно и со вкусом, со всеми удобствами, а также некоторыми особыми выгодами; квартира расположена в Пэл-Мэл, есть возможность столоваться; будет свободна немедленно и на разумных условиях. Это не обычная сдача меблированных комнат внаем, поскольку владелец ищет не столько выгоды, сколько общества. За справками обращаться к миссис Ридоу, модистке, напротив магазина игрушек мистера Диардса, в Пэл-Мэл, рядом с Хеймаркет, на Сент-Джеймс».
Подобные объявления – признак недуга. Надо полагать, прекрасная пора, когда Казанове было достаточно появиться в обществе, чтобы найти себе красавицу, отныне закончилась.
Тем не менее, его стратегический прием принес свои плоды, поскольку, после утомительной череды старух, нищенок, кокеток и нахалок, не прекращавшейся дней десять, к нему домой явилась красивая молодая женщина по имени Полина. Какой романической была – или якобы была – ее жизнь, поскольку все это невозможно проверить, хотя некоторые казановисты доверяют рассказу Джакомо! Ее отец попал в тюрьму по подозрению в причастности к заговору против короля Жозе I. Хотя, в конечном счете, он оказался не замешан в попытке цареубийства, Полине, запертой в монастыре, силой навязали жениха. Влюбившись в графа А., она сбежала с ним и после множества приключений, одно невероятнее другого, очутилась в Лондоне. Между Джакомо и Полиной завязался нежный роман. Это краткая и очаровательная сентиментальная передышка во время мрачного английского эпизода, мимолетное счастье, поскольку Полине скоро надлежит вернуться в Лиссабон. Очень симптоматично: его связь с Полиной и тяжелое расставание в Кале напоминают Джакомо незабываемый роман с Генриеттой. Отныне Казанова менее живет настоящим, чем раньше, в свои лучшие годы. Каждая новая встреча оживляет старые воспоминания. Когда распутник, вместо того чтобы наслаждаться моментом, не заботясь ни о прошлом, ни о будущем, начинает сливаться с уходящим временем, это означает, что дела его плохи.
Однажды Казанова навестил одного фламандского офицера, которого как-то спас в Ахене и который теперь жил в Лондоне со своей семьей. Спасителю оказали горячий прием. Отец представил Джакомо свою дочь, Марианну Шарпийон, которая не могла оставить Казанову равнодушным. Любовь с первого взгляда! Вот она, настоящая английская катастрофа. Роковая Марианна Шарпийон, начало заката великого обольстителя! «Именно в тот роковой день в начале сентября 1763 года я начал умирать и перестал жить. Мне было тридцать восемь лет. Если перпендикулярная линия подъема равна по величине линии спуска, как и положено, то сегодня, в первый день ноября 1797 года, я могу рассчитывать почти на четыре года жизни, которые, вследствие аксиомы motus In fine Velocior, пройдут очень быстро» (III, 221). Должно быть, происшествие с Шарпийон нанесло ему особую рану, если старый одинокий Казанова, пишущий свои мемуары в Дуксе, рассчитывает вероятную дату своей смерти, начиная с этого ужасного фиаско.
Шарпийон! Что за имя – ужасное, тревожное! Казанове следовало бы остерегаться и понимать, что, возможно, он сам в психическом плане обратится в корпию, если будет упорно встречаться с этой гарпией. Пусть он был профессиональным распутником, циничным и трезвомыслящим, он не сразу понял, а возможно, и не захотел понять, что нарвался на семью суперпрофессиональных шлюх, которые облапошивали клиента с еще меньшей совестливостью, чем он порой ухлестывал за своими прекрасными жертвами. И все-таки ему следовало что-то заподозрить, ведь у него была ценная подсказка. Когда Морозини в Лионе поручил ему передать той самой Шарпийон свой нежный привет, он таким образом сообщил ему адресок шлюх, легко доступных, если только предложить хорошую цену. «Марианна Шарпийон, мать и бабка которой были самыми настоящими потаскухами, и сама вполне заслуживает этого прозвания. Полицейские донесения в Берне, в Париже являют собой красноречивое свидетельство их занятий. Бабка и три ее сестры были дочерьми достопочтенного швейцарского пастора Давида Брюннера, но после его смерти они пустились во все тяжкие. Старшая из сестер, Катрин, стала сожительницей Мишеля Аугсбургера и родила мать Марианны, Розу-Элизабет Аугсбургер, появившуюся на свет около 1731 года, которая, со своей матерью и тетками, поселилась в Париже около 1739 года. Там родилась Марианна, и все они продолжали свою распутную жизнь», – сообщает Ривз Чайлдс.
Любопытное совпадение! Казанова уже встречал ее в прошлом, и именно в Париже, в Пале-Маршан (иначе говоря, во Дворце Правосудия), когда он накупил на двадцать луидоров безделушек для малышки Баре. Совсем юная Шарпийон хотела пару серег за два луидора. Тетя упорно ей отказывала, но Казанова щедро ей их преподнес. Это был первый в длинной и бесполезной череде подарков. Так и тянет воскликнуть: как тесен мир! На самом деле Казанова всегда вращался в том же сомнительном и неприглядном мире, где кишат проститутки и сводни, шлюхи и сутенеры. Так что не стоит удивляться, что он часто встречал тех же дурных знакомых, колесивших, как и он, по всей Европе. Казанову облапошат. Хотя у него были все причины остерегаться. В том же году, когда он повстречал малышку Шарпийон в Париже, ее тетка и две сестры всучили ему два векселя на шесть тысяч франков, выданные на имя швейцарского ювелира, который обанкротился прежде истечения платежного срока. Когда Казанова захотел получить свои денежки, эти дамы, естественно, исчезли. Дополнительная подсказка, если он еще в ней нуждался: в непосредственном окружении Шарпийон был некто Анж Гудар, обладавший отвратительной репутацией, бессовестный авантюрист, готовый на любую подлость, лишь бы раздобыть денег. Он был одним из трех сутенеров выводка путан, загонщиков, приманивающих клиентов. Наверное, Казанова более или менее осознавал положение Шарпийон. Но он наверняка был слишком уверен в себе. Сказал себе, что добьется своего, приняв несколько поз неотразимого южного обольстителя, поскольку он невероятно привлекателен, а при необходимости уплатив несколько гиней, поскольку он еще и богат. Обычно Казанова выбирал один из двух приемов: либо речь идет о чисто финансовой сделке, и эротические услуги оплачиваются по сходной цене, либо это настоящий роман, когда любовники какое-то время утоляют взаимные желания. На сей раз он сильно просчитался, смешав в какой-то степени оба плана, тогда как Шарпийон действовала на чисто коммерческой основе. Для нее Казанова был всего лишь клиентом, и, если честно, именно Шарпийон с дьявольской ловкостью поставила дело так, что Казанова, совершенно потеряв голову, в конце концов смешал любовь и деньги. Она становилась сентиментальной, как только он предлагал ей гинеи, и выказывала корысть, как только он заговаривал с ней о любви. Разыгрывала оскорбленную, как только он хотел ее купить, и ставила свои финансовые условия, как только он начинал верить в нежные чувства.
Как шлюха, знающая свое дело и мужчин, Шарпийон играла в кошки-мышки. Умно и жестоко то подманивая, то уворачиваясь, распаляя и бросая свою жертву, она то возбуждала желание, то противопоставляла ему упорный и повторяющийся отказ, повышая ставки в игре. Ей удалось вытянуть из него две тысячи гиней, так и не переспав ним. Нельзя сказать, что она поступала с Казановой предательски. Она сразу же раскрыла свои карты, предупредив, что ей хочется наказать дерзкого автора таблички, вывешенной на его доме. «И как же вы меня накажете?» – спросил Казанова. «Влюблю вас в себя, а потом заставлю терпеть адские муки своим обхождением». Все уже сказано, программа намечена. Казанове следовало бы знать, к чему готовиться.
На следующий же день она напрашивается к нему в гости вместе с теткой. Никаких сомнений в том, что она почуяла выгодное дельце, поняла, что у Казановы куча денег, и захотела извлечь из этого максимальную выгоду. В очередной раз Казанову, решительно не желающего ничего слушать, предупреждает лорд Пемброк, присутствующий на обеде. Разве он не рассказал, что однажды в Воксхолле предложил ей двадцать гиней, если она согласится прогуляться с ним в темную аллею, а она, получив деньги, тотчас с ними исчезла? «Эта плутовка сделает все возможное, чтобы поймать вас на крючок» (III, 223), – заключил он. Не принимая во внимание настойчивые предупреждения, Казанова все-таки всеми силами пытается ее соблазнить или, лучше сказать, убедить ее уступить своим авансам. Он окружает ее многочисленными знаками внимания, дарит ей без числа дорогие подарки. Чем больше он это делает, тем, разумеется, неуступчивее она становится. Это в ее интересах. Очень ловко Шарпийон распаляет его, не отдаваясь. Чем холоднее она, тем горячее он. И Казанова, который, конечно же, не дурак, прекрасно сознает, что его обманывают: «Влияние, которое это создание имело на меня, было неотразимо, и я был убежден, что у меня нет иного способа не попасться в ее сети, кроме как не видаться с ней или же, видаясь с ней, отказаться от мысли насладиться ее очарованием. Второе показалось мне невозможным, я решился на первое; но плутовка сделала все, чтобы помешать мне осуществить мой план» (III, 229). Как только он стал от нее удаляться, она начала все сначала. Никогда еще Казанова не попадал в подобное положение. Он чувствует себя униженным и беспомощным. Почему такое упорство? Почему он дает себя обирать? Вероятно, потому что до сих пор еще не знал поражений в любовных предприятиях и подозревал, что за первым обязательно последуют другие. Нужно восторжествовать в очередной раз, чтобы отсрочить то, что роковым образом когда-нибудь настанет.
Хитрая и вероломная, Шарпийон является перед ним обнаженной в ванне, не противится тому, чтобы Джакомо лег в ее постель, но остается при этом неприступной, завернувшись в свою непроницаемую сорочку. Доходит до того, что он в ярости рвет на ней одежду, расцарапав спину, хватает рукой за шею, так ему хочется ее задушить. «Жестокая, удручающая ночь, во время которой я говорил с чудовищем на все лады: ласка, гнев, увещевания, укоры, угрозы, бешенство, отчаяние, мольбы, слезы, низости и жуткие ругательства. Она сопротивлялась мне целых три часа, не отвечая и раскрывшись один-единственный раз, чтобы помешать мне совершить то, что некоторым образом стало бы моей местью» (III, 236). Мать написала ему, жалуясь на его непростительную грубость и угрожая, но параллельно, вернее, с другой стороны, Шарпийон не преминула прислать ему письмо, в котором обвиняла себя, чтобы неудовлетворенный поглубже заглотил наживку. Кнут и пряник. Казанова настолько разъярен и полон решимости обладать Шарпийон, что вставляет в свои «Мемуары» редчайший садистский эпизод. Правда, речь идет о предложении Анжа Гудара, у которого предательство в крови. Однажды он притащил к нему в комнату очень странное кресло: «У кресла, что перед вами, пять пружин, которые выскакивают все одновременно, как только в него садится человек. Действуют они очень быстро. Две захватывают руки и удерживают их плотно прижатыми; две другие, пониже, завладевают коленями, раздвигая их как можно шире, а пятая поднимает сиденье таким образом, что выталкивает вперед зад сидящего человека» (III, 239). Гудар лично продемонстрировал действие дьявольской машины и тотчас очутился «в положении, в какое акушер привел бы женщину, желая облегчить ее роды» (III, 239). По счастью, Казанова не маркиз де Сад, и это кресло насильника лишь рассмешило его, но не заинтересовало: «Эффект был беспроигрышным, и отнюдь не скупость помешала мне приобрести машину, ибо владельцу она обошлась гораздо дороже, но страх, обуявший меня по некотором размышлении. Это преступление могло бы стоить мне жизни, следуя образу мысли английских судей, к тому же я не решился бы хладнокровно овладеть Шарпийон силой, и еще менее благодаря этой страшной машине, из-за которой она бы умерла со страху» (III, 239). Ничто так не противно воображению Джакомо, как изнасилование: взять другого силой не значит обладать. Даже в случае подлой Шарпийон.
Чтобы она, наконец, уступила его все более настойчивым ухаживаниям, Казанова решил снять для Шарпийон домик в Челси и выплачивать ей пенсион в пятьдесят гиней в месяц. Наконец они провели вместе ночь; разумеется, она ему отказала, но на сей раз по физиологическим причинам. Проснувшись, он попытался захватить ее врасплох. Она возмутилась и стала над ним потешаться. Разъяренный Казанова залепил ей увесистую пощечину. У нее пошла носом кровь. Мужчина, лупящий женщину, которая не хочет заниматься с ним любовью, – жалкая сцена, к которой не приучили нас «Мемуары»: доказательство того, что дела Казановы из рук вон плохи, что он уже не тот. После побоев – нежное обхождение, чтобы загладить свою вину. Он возвращает ей неоплаченные векселя ее матери и теток. Это роскошный подарок на шесть тысяч франков. И снова никакого эффекта. Терпение его истощилось, когда, направляясь к ней, он увидел, что в дом входит парикмахер, который являлся каждую субботу после ужина накручивать ей волосы на папильотки. Казанова предпочел подождать на улице. Переминался с ноги на ногу три четверти часа и наконец решился войти. Шарпийон с парикмахером были очень заняты вместе на диване. Придя в буйный гнев, Джакомо намял бока завивальщику, безжалостно поломав мебель и переколотив фарфор.
Напуганная таким приступом неистовства Шарпийон, не ожидавшая, что ее застигнут в таком обществе и за таким занятием, предпочла быстро исчезнуть. И тотчас Казанова, встревоженный и расстроенный, повинился, раскаялся, бил себя в грудь, беспокоясь о том, не случилось бы чего с Шарпийон, оказавшейся одной ночью на улицах Лондона. Он послал служанок на поиски – напрасно. Вернувшись на следующее утро, он узнал, что Шарпийон принесли домой на носилках в жалком, даже критическом состоянии. По словам Гудара, ей совсем худо: «Одна служанка, которая всегда говорила мне правду, уверяла меня, что она сошла с ума из-за того, что у нее прекратились месячные. Кроме этого, у нее постоянный жар и конвульсии. Я всему этому верю, ибо это обычные последствия сильного испуга для девушки в критические дни. Она сказала мне, что вы причиной всему этому» (III, 256). Каждый день, так и не имея возможности ее увидеть, он приходит справляться о ее здоровье, которое все ухудшается. На третий день ему говорят, что она при смерти, протянет не больше часа.
На сей раз Казанова приходит в полнейшее отчаяние: хочет покончить с собой, утопившись в Темзе. Покупает тяжелые свинцовые пули и насыпает их себе в карманы, чтобы камнем пойти ко дну. По счастью, на середине Вестминстерского моста он встретил шевалье Эгарда, веселого профессионального повесу, который, увидев, что на Казанове лица нет, заподозрил его мрачные намерения и все-таки убедил его последовать за ним. И вот он спасен по воле его величества случая. «Читатель может мне поверить, что все те, кто наложили на себя руки из-за большого несчастья, лишь предупредили безумие, которое овладело бы их рассудком, если бы они не покончили с собой, а все те, кто сошел от этого с ума, могли бы избегнуть этого несчастья, лишь оборвав свою жизнь. Я принял такое решение, потому что лишился бы рассудка, если бы промедлил еще хоть день. Вот следствие. Человек никогда не должен убивать себя, ибо может статься, что причина его несчастья исчезнет прежде наступления безумия. Это означает, что те, кто достаточно силен духом, чтобы никогда не отчаиваться, счастливы. Мой дух не был силен, я потерял всякую надежду и собирался убить себя как мудрец. Я обязан своим спасением только случаю» (III, 259). Итак, лучше умереть, чем лишиться рассудка, хотя, если поразмыслить, лекарство еще ужаснее болезни. На самом деле, нет худшей слабости, чем отчаяться до того, чтобы лишить себя жизни, которая есть наше самое ценное достояние. «Те, кто говорит, что жизнь есть всего лишь череда несчастий, хотят сказать, что сама жизнь есть несчастье. Если она несчастье, то, значит, смерть – счастье. Такие люди не брались за перо, обладая хорошим здоровьем, набитым золотом кошельком и с удовлетворением в душе, только что заполучив в объятия Сесилей и Марин и будучи уверены в том, что в будущем заполучат других. Это порода пессимистов (прости, мой дорогой французский язык), которая могла существовать только среди нищих философов, лукавых или желчных богословов. Если наслаждение существует и если можно наслаждаться лишь при жизни, значит, жизнь – счастье. Впрочем, случаются и несчастья; кому это знать, как не мне. Но само существование этих несчастий доказывает, что удельный вес добра гораздо больше. Я не жалуюсь без конца, когда оказываюсь в темной комнате и вижу свет в окне на фоне огромного горизонта» (I, 238). И подумать только, что Джакомо, обычно неисправимый оптимист, был готов покончить с собой ради женщины! Значит, он был вне себя. Однако остается определить точную природу трещины: то ли на него так подействовал занудный отказ Шарпийон, то ли этот отказ стал для него откровением, симптомом возраста, которого он достиг и который настиг его самого?
Молодой англичанин, понимая, что важно развлечь Казанову, устраивает ему разгульный вечер в «Канон Кофе Хаус», где две очаровательные англичанки, под аккомпанемент оркестра слепых музыкантов, танцуют обнаженными ромпайп, старый британский танец шотландского происхождения. Хотя теперь Казанова уже не столь мрачен и подавлен, к нему не вернулась способность наслаждаться. И шевалье Эгард, сознавая, что еще рано оставлять его одного, ведет его в ротонду Ранелаг, большой танцзал Лондона XVIII века, запечатленный Каналетто. Каково же было удивление Казановы, когда он обнаружил там Шарпийон, в добром здравии, свежую, точно розу, танцующую менуэт, тогда как он думал, что она умирает, если уже не мертва!
Холодный пот. Дрожь от головы до ног. Сильное сердцебиение. Казанова на пути к исцелению. Менее чем за час в нем произошел переворот, Джакомо чувствует, что наконец-то вышел из заблуждения, вырвался из сетей обмана. Перед ним открылась новая жизнь. На самом деле это не возрождение. Отныне ничто не будет уже так, как прежде. Что-то непоправимо надломилось в обольстителе. Первый серьезный провал в его карьере распутника уже перевернул все его существование. Хотя он не довел самоубийство до конца, символическая его смерть состоялась.
Теперь Казанова полон решимости отомстить. Не откладывая, он затевает процесс против матери и теток Шарпийон по поводу старых векселей 1759 года, которые так не были ему оплачены. Английское правосудие оказалось легким на подъем, Аугсбургеры были немедленно арестованы и заключены под стражу. Надо полагать, что они пользовались у полиции дурной репутацией и до жалобы Казановы. Однако две недели спустя, выходя на улицу после приема у миссис Корнелис, он сам был арестован полицией по жалобе Шарпийон. Представ перед судьей по имени сэр Джон Филдинг, он был вынужден уплатить залог, чтобы его отпустили, и обязался «сохранять спокойствие», согласно принятой в Англии формулировке. Это означало, что если против него не будет подано новых жалоб, его не потревожат. Наверное, органы навели справки на его счет и решили, что, по сути, он не презентабельнее Шарпийон. Правосудие решило успокоить обе стороны.
Мстительный по природе, Казанова, конечно, не мог довольствоваться таким положением, поскольку его правоту не признали публично. Однажды, гуляя по птичьему рынку, он купил попугая, поместил его подле своей постели и постоянно твердил ему: «Мисс Шарпийон еще большая шлюха, чем ее мать». Какаду оказался способным и через две недели уже был способен повторять эту фразу, сильно забавлявшую англичан, которые проходили мимо дома Казановы.
Анж Гудар, сводник в душе, поняв, что с Шарпийон покончено и надеяться больше не на что, счел своим долгом предоставить Казанове другой, менее неуступчивый и мятежный товар, более легкий в употреблении. Он сообщил ему о том, что в Лондоне живет одна графиня из Ганновера, у которой не менее пяти дочерей, настоящий гарем, и к тому же у нее есть то ценное преимущество, что она примет плату, поскольку погрязла в долгах. Она приехала в Лондон требовать возмещения военного ущерба за свои владения, пострадавшие от английской армии, но поскольку считает себя больной и не встает с постели, то хлопотать за себя посылает дочерей. Казанова улаживает с ними сделку, как профессиональный распутник, каким сам себя признает, наравне с милордом Балтимором, маркизом де Караччиоли и лордом Пемброком: «Мы всецело занялись исполнением наших обязанностей. Они состояли в том, чтобы заботиться о наших деньгах, дабы поддерживать страсти, которые, хоть и вступают с нами в бой, доставляют нам счастливые минуты. Мы не заботимся ни о репутации добродетельных людей, ни о том, чтобы платить красавицам, которые обольщают нас своими чарами, а потом заставляют томиться» (III, 298). Договор груб и ясен: он не собирается тратить деньги зря. Финансовая поддержка будет предоставлена лишь в обмен на любезность. Мать, поначалу разыгрывавшая оскорбленную женщину, которая никогда не поступится честью своих дочерей, преодолела свою совестливость и уступила их Казанове, как только ее посадили в долговую яму. После воздержания – изобилие, ибо, конечно, Казанова поимеет всех пятерых, одну за другой. На сей раз венецианец, не проявляющий никакого сочувствия к несчастью семьи, действует «без перчаток», если так можно сказать. Я плачу, вы отдаетесь, не лукавя, так угодно мне, богатому человеку. Эта грубость прожженного циника – просто месть за унижения от Шарпийон. Жалкая компенсация, подчеркивающая его глубокое смятение! Но понемногу Казанова смягчается, так что его любовь претерпевает любопытные изменения: «Если бы я был богат, эти ганноверки держали бы меня в своих кандалах до конца моей жизни. Мне казалось, что я их люблю не как любовник, а как отец, и мысль о том, что я сплю с ними, не была препятствием для моего чувства, поскольку я никогда не понимал, как может отец нежно любить свою очаровательную дочь, хотя бы раз не переспав с нею. Невозможность это представить всегда убеждала и до сих пор со всею силой убеждает меня в том, что мой дух и моя материя составляют одно вещество» (III, 310). Чем подчеркивать кровосмесительный оттенок рассуждений Казановы, лучше обратить внимание на отцовские чувства, что не такой уж добрый знак для распутника. После эпизода с Шарпийон, окончательно выбившего его из колеи, Казанова перешел в возраст отцов, а не любовников.
Водевильное завершение истории, как это часто бывает у Казановы: «Убедившись, что вы любите моих дочерей, как нежнейший из отцов, – сказала ему их мать, – я хочу, чтобы они стали вашими настоящими дочерьми. Я предлагаю вам руку и сердце; будьте моим мужем, и вы станете их отцом, их господином и моим» (III, 310). Разумеется, Казанова поспешил отклонить предложение, которое могло зайти бог весть как далеко (вы поимеете все семейство, всех шестерых?).
Повествование вдруг резко ускоряется, поскольку Казанове давно пора проститься с Лондоном. Он играет, выигрывает у одного барона, который дает ему вексель, попутно спит с любовницей барона. Вексель оказывается подложным. Он замечает, что подхватил от любовницы барона дурную болезнь, гораздо серьезнее, с чем сталкивался до сих пор, – последний подарок проклятой Англии. Больной и преследуемый за долги, он в страхе бежит.
В середине марта 1764 года Казанова поспешно покидает Лондон. На континент он прибывает в жалком состоянии, его в прямом смысле слова не узнать. Однажды ему встречается одна молодая англичанка, он спрашивает, молод ли ее любовник, и та отвечает, не желая его обидеть: «Нет, ваших лет». Это последний удар. Неужто он уже старик? Настоящая паника. Перегоны следуют с такой быстротой, будто он бежит от себя самого. Дувр, Кале, Дюнкерк. Курс на Германию.
XIX. Играть
«Для меня жить и играть было одно и то же», – кратко резюмирует Джакомо Казанова. В Венеции всегда любили азартные игры; правительство Светлейшей пыталось регламентировать этот неизбывный порок своих подданных, ограничить зону его распространения и бороться с его катастрофическими эксцессами. Веками запреты и ограничения следовали одно за другим в напрасной попытке обуздать страсть к игре. Например, в 1292 году был выпущен указ о том, что любой человек, который осмелится играть, днем или ночью, на территории епархии Венеции и Торчелло, в любую игру, кроме шахмат и трик-трака, должен уплатить штраф в двадцать пять фунтов мелкими монетами.
В 1638 году Марко Дандоло получил позволение открыть в одном дворце на улице Валларессо, рядом с церковью Святого Моисея, gran ridotto – публичный игорный дом с открытым доступом для всех. Правительство лишь легализовало и официально разрешило то, что просто уже не могло ни запретить, ни даже сдержать. Более того, государственные финансы, которых в XVII веке постоянно не хватало, получили от этого выгоду, потому что один только «Ридотто», открытый днем и ночью, приносил по сто тысяч экю в год. Поскольку Республика выступила гарантом успешности этого заведения, она сочла своим долгом издать определенное количество правил: банкометы и крупье должны обязательно быть патрициями в черных тогах и оставаться с открытым лицом в отличие от других игроков, которые обязательно должны носить маски, мантии, накидки и завитые парики. «По декрету Совета Десяти было принято уложение игорного дома. Дворянам-игрокам было запрещено резервировать игорные столы, место занимал тот, кто приходил первым; было запрещено подавать обед и ужин; запрещено играть где-либо еще, кроме игорного зала, и это касалось также гондольеров, дожидавшихся при входе или во дворах»,– сообщает нам Алвизе Цорци.
В игорном доме Дандоло все было предусмотрено, чтобы обаять игроков и утешить их в случае необходимости. Вне игорного зала находился один салон, где подавали кофе, чай и шоколад, другой, где можно было попробовать более традиционные блюда – хлеб, сыр, колбасу, фрукты и вино, которые подавали молодые люди в зеленой ливрее. Был даже предусмотрен салон «вздохов» для отчаявшихся игроков, потерпевших серьезный проигрыш, и зал собраний для бывших игроков – раскаявшихся или непоправимо разорившихся. За короткое время по всей Светлейшей как грибы стали плодиться казино. В 1744 году в Венеции уже было не менее ста восемнадцати казино и игорных домов, не считая публичного «Ридотто». В 1755 году только в квартале Святого Моисея было семьдесят три казино для аристократов и обывателей. Это была настоящая эпидемия, повлекшая многочисленные жертвы. Аристократов, зачастую носивших славные имена, но живших в нищете, разорившись в одну ночь, было огромное множество. Слабое утешение: Республика в отчаянной попытке поднять престиж доходов от игры и уравновесить потери от нее присвоила функции крупье обнищавшим потомкам знатных семейств, которых прозвали барнаботти, поскольку они снимали дешевые квартиры в квартале Святого Варнавы.
С тех пор игра стала настоящим сумасшествием, всепоглощающей страстью, о чем свидетельствует «История моей жизни», являющаяся также настоящей энциклопедией игр. В Венеции и по всей Европе, при дворе, в казино и частных домах играли в бассет, в трик-трак, в вист, в брелан, в тонтин, в пикет, в тридцать и сорок, в тридцать одно, в ландскнехт, в турникет, в портики, не говоря уже о кольцах, лото, «дураке» и бильярде. Что до Казановы, то он был поклонником бириби. Однако превыше всех других игр венецианская публика ставила фараон. «Фараон, восходящий к XIII веку, достиг апогея своей популярности во времена Казановы, – пишет Ривз Чайлдс. – Банкомет играл против неограниченного числа игроков, ставить можно было на одну или несколько карт. Банкомет каждый раз извлекал из двух смешанных колод две карты и клал их, перевернув, одну направо, другую налево. Если обе карты не являли собой одну фигуру или не были одной величины, карта справа от банкомета приносила ему все поставленные на нее деньги, тогда как он должен был возместить ставки на карту слева. Если обе карты были одинаковой величины или изображали одну и ту же фигуру, банкир забирал все ставки на правую карту и половину денег, поставленных на левую карту». Хотя Казанова с равным удовольствием «понтировал», то есть играл, держал банк и «гнул углы», то есть метал карты, он никогда не забывал доброго совета, который дал ему Брагадин на его двадцатилетие: «Поскольку ты так любишь азартные игры, я тебе советую никогда не понтировать. Мечи банк. У тебя будет преимущество». Совет сам по себе замечательный, но, к сожалению, в Венеции им воспользоваться было нельзя, поскольку держать банк имели право только патриции.
Если сначала страсть к игре захватила аристократию, понемногу все общественные классы, даже самые низшие, тоже принялись играть. Игре предавались богатые и бедные, мужчины и женщины, аристократы и буржуа, военные и церковники, моряки и прокураторы. Так что Большой Совет, в ужасе от этой всеобщей игорной лихорадки, огромного и беспрестанного круговорота денег, подчиняющегося единственно закону случая, все более ошеломляющих сумм, выставляющихся на кон, решил на своем заседании от 27 ноября 1774 года закрыть «Ридотто» и торжественно запретить игру, которая в конечном счете дестабилизирует и деморализует венецианское общество, вынуждая проматывать кропотливо накопленное многими поколениями наследство, внося беспорядок в распределение богатств, разоряя высокородных патрициев и скандально обогащая худших мерзавцев, заставляя с бешеной скоростью переходить по кругу владения, дворцы и склады ценных товаров, фермы и земли на берегу Бренты, которые никогда не принадлежали одному и тому же человеку больше одного дня. За этот закон было подано 720 голосов, 21 – против и 22 воздержались, что о многом говорит! Комментарий Казановы тем более ироничен (и горек), что он всего два месяца как вернулся в Венецию, а Светлейшая без игры – уже не Светлейшая. Неужели близится конец света? «В момент подсчета голосов Большой Совет с ошеломлением заметил, что издал закон, который не должен был увидеть свет, поскольку по меньшей мере три четверти избирателей его не желали; и все же, в доказательство того, что за него и в самом деле проголосовали, три четверти голосов были отданы в его пользу… Воистину это было чудо славного евангелиста святого Марка…» Разумеется, в результативности подобного запрета можно усомниться: конечно, в Венеции стали играть не меньше, но в тайне, в худших притонах и в грязных каморках таверн. Игра совершенно вышла из-под контроля, распространившись по всему городу, и имела по-прежнему опустошительные последствия.
Почему Казанова играл с таким ожесточением, порой проигрывая баснословные, даже астрономические суммы, или надолго залезая в большие долги, чтобы было на что играть? Прежде всего он играл потому, что не мог не играть, не был способен остановиться, когда проигрыш растет как снежный ком, что свойственно всем настоящим игрокам. Вечно эта неразумная надежда отыграться, быстро вернуть себе все потерянное. Он был неутомим и рассказывает об одной партии в пикет, которая продолжалась сорок два часа!
Вторая причина страсти к игре, гораздо более интимная, – бесконечное удовольствие, которое он получал, тратя деньги, которые не считал себя обязанным зарабатывать, как объясняет он сам в тот момент, когда переживал не лучшие дни, постоянно проигрывая: «Я любил игру и, не имея возможности метать банк, понтировал и проигрывал с утра до вечера. Печаль, которую я испытывал, делала меня несчастным. Но отчего я играл? Мне это было не нужно, ибо у меня было сколько угодно денег, чтобы удовлетворить все мои прихоти. Почему я играл, зная, что крайне чувствителен к проигрышу? Играть меня вынуждало чувство скупости. Я любил тратить деньги, и сердце у меня кровью обливалось, когда я не мог тратить выигрыш» (I, 788). Выигранные деньги созданы для того, чтобы немедленно вновь войти в обращение в безумном хороводе серебра. Казанова чувствует себя лишь случайным и мимолетным их владельцем. «Мне казалось, что только деньги, выигранные в карты, мне ничего не стоили».
Даже если правда, что Казанова никогда в жизни не извлекал доходов, а тем более средств к существованию, из игры, тем не менее его выигрыши (как порой и проигрыши, ибо иногда он проигрывался вдрызг) были зачастую значительными, а некоторые – впечатляющими. Игра была серьезной подпиткой его ресурсов, особенно когда он сидел без денег и испытывал нужду. Так, можно подсчитать, что во время Миланского карнавала Казанова за две недели выиграл около десяти миллионов старых франков. При этом надо понимать, что он не простачок. Хотя он не был профессиональным игроком в полном смысле этого слова, тем не менее играл он профессионально. Одно время он даже подумывал сделать карьеру на игре, когда, вернувшись с Корфу в Венецию в начале 1748 года, оказался без средств и без будущего. Через неделю он остался без гроша и предпочел отказаться от своих планов. Впоследствии он так и не решился стать профессионалом, но лишь потому, что, по его собственным словам, не мог долго выкручиваться, не передергивая, ведь без этого картежник долго не протянет. Он напоминает, что в России «Орловы убедили императрицу запретить азартные игры. Находили странным, что именно Орловы вынудили запретить игру, ведь они жили только игрой, прежде чем составили состояние иным, гораздо более опасным способом; и однако в этом нет ничего странного. Орловы знали, что игроки, вынужденные жить игрой, должны обязательно плутовать; так что они имели причину поставить под запрет занятие, в каком невозможно продержаться иначе, нежели плутовством» (III, 378). Однако от несостоявшейся карьеры у него сохранятся ценные навыки. Иначе говоря – замечательная ловкость, умение плутовать, не попадаясь, к которому он прибегал не раз, находясь в отчаянном положении. Я знаю, что Казанова не хочет, чтобы его смешивали с шулерами, настаивая на том, что ни разу в жизни не показал таким игрокам, что он из их шайки, даже если «греки» (то есть шулера) хотели заставить в это поверить. Тем не менее в этом отношении я гораздо больше доверяю шпиону Мануцци, который писал инквизиторам, что Казанова слывет в Венеции шулером. Было бы просто удивительно, если бы он совершенно не владел искусством передергивать карты, тем более что он часто играл с партнерами, которые сами были отпетыми и талантливыми шулерами и не приняли бы в компанию человека, не владеющего элементарным багажом, необходимым для того, чтобы выигрывать в карты.
Подобное поведение, кстати, гораздо более предосудительно в наше время, чем в XVIII веке. Тогда плутовать, иначе говоря, уметь «ощипать перепелку, не доводя ее до слез», по меткому выражению Гольдони, было искусством и как таковое заслуживало определенного уважения. «В то время как сегодня шулер изгоняется изо всех казино, в XVIII веке снисходительнее относились к тем, кто “подправлял судьбу”, то есть к шулерам, – пишет Ривз Чайлдс. – В 1765 году барон Лефорт сообщил Казанове, что в России “есть молодые люди из знатнейших семей, научившиеся плутовать и похваляющиеся этим”. Шулерство принималось как само собой разумеющееся и характеризовало не только русскую знать, но и аристократию всей Европы». Крайнюю терпимость XVIII века в этом отношении можно лучше себе представить, припомнив партию в бириби, которую разыграл Казанова в Генуе с тремя профессиональными игроками. Он выиграл очень большую сумму. Ему рукоплескали. Обобранных и осмеянных плутов освистали и выставили за дверь. Каково же было удивление Джакомо, когда старый граф Ринальди, отец Ирен, его хорошенькой любовницы, объявил ему, что все знают: он выиграл не благодаря везению, а благодаря ловкости, зная, где собака зарыта. Всем известно, что он сговорился с одним из трех игроков, который обманул двух остальных, хотя был ими нанят. «Иначе и быть не могло. Это плут, который разбогател, одурачив плутов. Все греки Генуи ему рукоплещут и славят вас» (III, 10). Все нашли, что венецианец был великолепен, и одобряли его. Когда Казанова обиделся, опасаясь, что эта история бросит тень на его честь, граф его успокоил: «Не запятнает и не возвеличит. Вас будут любить, посмеются, и каждый скажет, что на вашем месте поступил бы так же». Честный человек просто обязан проявить себя большим плутом, чем завзятые мошенники.
Стоит ли удивляться, что Анж Гудар, авантюрист, которого Казанова считал среди своих приятелей и с которым даже имел опыт литературного сотрудничества, посвятил игрокам своего времени развлекательное и циничное исследование под заглавием «История греков, или тех, кто подправляют счастье в игре», опубликованное в Гааге в 1757 году. «Именно Гудар популяризовал слово “грек” для обозначения шулера, – отмечает Ривз Чайлдс. – Этот термин восходит к одному мошеннику XVII века, Теодоросу Апулосу, который одурачил столько народу в Версале, что с тех пор его национальность стала опознавательным знаком для всех, кто обманывал ближнего в игре. Но опубликовав веком позже “Историю греков”, Гудар ввел во всеобщее употребление термин, который до того использовался лишь в кругу игроков».
Казанова принадлежал к ловкачам, умевшим «ловко передернуть карточку». Однажды в 1753 году в Венеции, когда он в очередной раз проиграл все свои деньги в фараон и предпочел заглушить досаду во сне, миланец Антонио Кроче, охарактеризованный самим Джакомо как «великий игрок и решительный исправитель невезения» (I, 692), предложил ему отыграться, составив на пару банк в фараон. Если он согласится внести триста цехинов, к которым Кроче добавит свои три сотни, Казанова станет крупье, то есть в данном случае тем, кто находится в доле с банкометом и стоит позади него во время партии. Понтерами, вернее, «лопухами» будут семь-восемь богатых иностранцев. Все они ухаживают за очаровательной супругой Кроче, в том числе швед по имени Гиленшпец, который один способен проиграть двадцать тысяч цехинов. Уверенный в том, что этот проныра знает секрет, как выиграть, Казанова не был «столь щепетилен, чтобы отказать ему в помощи и войти в половину выигрыша» (I, 693). Он ассистирует, яснее не скажешь, то есть не берет на себя личную ответственность за плутовство. В самом деле, Казанова сильно рискует быть разоблаченным или прослыть вульгарным шулером, ведь он играет за одним столом с венецианскими патрициями или иностранными аристократами. Он дорожил своей репутацией (не из моральных соображений, а по профессиональной необходимости авантюриста, который должен иметь возможность втереться в высшее общество) и категорически запрещал смешивать его с плутами. Наверное, он по большей части лишь помогал настоящим «грекам», таким, как Анж Гудар, Антонио Кроче, Томатис, граф Медини. «Если плутовать самому опасно, ничто не мешает служить проводником, прикрытием, кредитором или зазывалой – в зависимости от обстоятельств – собственно шулерам. Казанова не станет метать “три карты”, а только будет в доле», – пишет Ривз Чайлдс. Вся его ловкость заключается в том, чтобы никогда не выходить на первый план. Он старается оставаться в тени как простой помощник. Если дело обернется плохо, по крайней мере, вина в первую очередь падет не на него.
Когда в июне 1770 года он снова встретил в Неаполе Анжа Гудара, то тотчас понял, что его дела в игре идут наилучшим образом. «Он поспешил сообщить мне, что живет азартными играми. Фараон и бириби поставляли весь его доход; и весьма значительный, поскольку все в его доме блистало великолепием. Он пригласил меня присоединиться к его делу, и я не мог отказать, будучи уверен, что разделю все выгоды, которые смог бы принести обществу благоразумным поведением, коего надлежало придерживаться, и все правила и законы которого я знал. Мой кошелек истощался на глазах, и, возможно, мне оставалось только это средство, чтобы продолжать поддерживать прежний образ жизни» (III, 802). Казанова послужит роскошным зазывалой. Поскольку он поселился в лучшей гостинице Неаполя, ему было легче легкого приводить к Гудару богатых клиентов, а тот обдирал их как липку. Так он получил возможность воспользоваться чужим плутовством, не ставя под удар себя самого. По-моему, свои собственные шулерские приемы (ибо я никогда не поверю, что он не плутовал, когда мог это делать без большого риска) он приберегал для партий с игроками, не обладающими высоким общественным статусом, или для тех, кто сам давал себя облапошить.
Несомненно, Казанова обладал несравненной ловкостью, приобретенной долгими упражнениями. Он умел выигрывать или, напротив, помогать своему сообщнику-банкомету выигрывать деньги, когда нужно было поправить свои финансовые дела. Умел он и проигрывать, из радушия, когда хотел доставить удовольствие тем, кто хорошо его принимал, или из галантности, когда хотел завоевать благосклонность хорошенькой женщины. Так что нет никакой метафизики, ничего рокового в игре, никаких бесовских происков, как, например, в произведениях Достоевского. Выигрывать или проигрывать в фараон входит в его аморальную систему общей безответственности, которую нельзя измерить на аршин уроков нравственности, некогда раздававшихся добропорядочными и пуританскими основателями светской республики, к коим принадлежит Робер Абирашед, неизлечимый моралист, всегда готовый обличать радикальную неспособность Казановы взвалить на себя тяготы человеческого существования. «Полнейшая безответственность, главенствующая во всех рассказах Казановы, – безответственность игрока, – замечает по этому поводу Ш. Тома. – Вся Европа воспринимается как большой игорный зал. И это отнюдь не сокращает, а бесконечно умножает шансы благодаря неразличимому расслоению, которое превращает нас в случайных сообщников своих действий. В один момент повезло. Но уже в следующий все пошло прахом».
ХХ. На Восток
Конец июня 1764 года: Казанова приезжает в Берлин, побывав в Брюсселе, Льеже, Везеле, Миндене, Ганновере, Брауншвейге (где, сильно ослабев, он провел два месяца, соблюдая диету и полный покой, чтобы окончательно излечиться от крайне опасной английской заразы), в Вольфенбюттеле, где его снова обуял интеллектуальный зуд и стремление к аскетической жизни, полностью посвященной научным изысканиям: он провел там целую неделю, чтобы воспользоваться богатой местной библиотекой, особенно славящейся древними рукописями, и начал переводить там «Илиаду». В Берлине он поселился на постоялом дворе на Постштрассе – «У трех лилий», который содержала француженка мадам Рюфини. В столице Пруссии он повстречал своего бывшего партнера по парижской лотерее, Джованни Антонио Кальцабиджи, который, обанкротившись в Брюсселе в 1762 году, явился в Берлин по личной просьбе Фридриха II, искавшего «человека с идеями», хорошо умеющего считать, и поручившего ему учредить лотерею, чтобы поправить государственные финансы, разрушенные Семилетней войной. Лотерея была учреждена по генуэзской системе, и Кальцабиджи, назначенный тайным финансовым секретарем, получил пенсион в три тысячи талеров, а также 5 % от прибылей. Первый тираж состоялся 31 августа 1763 года. К моменту прибытия Казановы, вопреки его утверждениям, не король хотел избавиться от лотереи, хотя несколько остерегался ее неуправляемости, а Кальцабиджи хотел управлять ею самостоятельно. Король дал ему ее на откуп 1 августа 1764 года за пятьдесят тысяч талеров.
В Берлине Казанова, продолжая искать занятие, подходящее его небольшим талантам, как говорил он сам, встретился с другим своим старым знакомым – милордом Джорджом Кейтом, который посоветовал ему как можно скорее испросить аудиенции у короля. Казанова удивился. Он, никто, совершенно не знакомый его величеству – как мог он отважиться на такой шаг, столь дерзкий и даже бесстыдный? Кейт успокоил его. Король отвечает всем и напишет ему, указав время встречи. Казанова в самом деле получил ответ, составленный секретарем, но подписанный его величеством. Первая аудиенция состоялась примерно 7 июля, в четыре часа, в садах Сан-Суси. Едва король спросил у Казановы «страшным голосом», чего тот от него хочет, как приказал высказаться о его саде. Достаточно было венецианцу отважиться на рассказ о непревзойденной красоте фонтанов Версаля, как Фридрих II вдруг объявил, что он, значит, архитектор-гидравлик. «Нужно ли было ему сказать, что он ошибается? Я боялся ему не понравиться. Я наклонил голову. Это не означало ни да, ни нет» (III, 352).
В прежние дни Казанова был скорее на ответ и не упускал подвернувшейся ему возможности. Но на сей раз ему было не угнаться за прихотливыми и резкими поворотами его величества, который тут же перешел на другую тему. Каковы силы Венецианской республики на море в военное время? А ее сухопутные войска? Фридрих II не поверил ни единому слову из того, что ответил ему Казанова, которого он теперь принимает за финансиста, расспрашивая его по вопросу о налогах. Без всякого перехода он резко замечает, что Казанова красивый мужчина, и слегка ошарашенный Казанова уже принят гренадером в элитный полк Фридриха II, который без предупреждения прощается с ним и уходит! Беседа на том и закончилась, и Джакомо не знал, что и думать. Ему и слова вставить не удалось. Честно говоря, дела его нисколько не продвинулись. Он так и не нашел работы, и вопрос о будущем ввергал его во все большую тревогу. Он был обезоружен, выбит из седла этим разговором, перескакивающим с пятого на десятое, во время которого король беспрестанно его обрывал, переходя к другому предмету. Джакомо сбили с толку, а это не каждому удавалось. Фридрих II, как отмечает он в одном неизданном документе, «был образован и достаточно проницателен, чтобы говорить решительным тоном, однако он слушал, и его манера сдаваться состояла в том, чтобы переменять тему, обрывая отвечающего вопросом, который оглушал, поскольку падал с потолка».
Три-четыре дня спустя Джордж Кейт сообщил ему, что он понравился королю и что его величество подумывает найти ему применение. Обещание самое смутное, наверняка пустое, которое, конечно, не успокоило тревоги Джакомо, усталого и разбитого, которому все больше хочется где-нибудь утвердиться. Через пять-шесть недель после аудиенции тот же Кейт сообщил ему, что Фридрих II предоставляет ему место гувернера, то есть наставника в новом кадетском корпусе для благородных померанцев, который он только что учредил. На пятнадцать воспитанников будет пять гувернеров, каждый получит под свою ответственность троих. Шестьсот экю жалованья, плюс стол и кров. Сущие гроши! Предложение нелепое и экстравагантное, и униженный Казанова вынужден признать, что он в глазах государя ничтожество. Ему стало еще хуже, когда он увидел жалкое жилище пятнадцати дворян – «три-четыре залы почти без мебели», мрачные спальни, и с ужасом убедился, что кадеты из хороших семей – на самом деле грубые мужицкие дети. Лучше поискать счастья в другом месте. Никаких сомнений: он уже подумывает о России и Екатерине II. Вновь посетив Потсдам в обществе друга-венецианца, барона Бодиссони, который хочет продать его величеству картину Андреа дель Сарто, Казанова опять встретился с Фридрихом II, который спросил, когда он намерен отправиться в Санкт-Петербург и рекомендован ли он императрице. «Нет, сир. У меня есть рекомендация только к банкиру. – По правде сказать, это много лучше. Коли будете возвращаться тем же путем, рад буду узнать от вас о тамошних новостях» (III, 365). Хотя Джакомо Казанова и встречался с великими людьми своего времени, приходится признать, что в его беседах с ними нет ничего исторического, поскольку в конечном счете он был лишь одним из множества просителей, которых целыми днями принимают королевские величества. Во всяком случае, с надеждами на Пруссию было покончено, хотя Берлин очень нравился Казанове. Но тогда он был разочарован и удручен.
В середине сентября 1764 года Казанова уехал из Берлина. Первая остановка в Митаве, где он снова попытал счастья. На ужине при дворе Эрнста Иоганна Бирона, герцога Курляндского, на который он был приглашен, разговор зашел об огромных богатствах, скрытых в недрах страны. Казанова очертя голову ринулся в ученые рассуждения о минералогии и экономике. Его воодушевление могло сравниться лишь с его полным невежеством в этом вопросе. Но он говорил столь красноречиво и убедительно, что его приняли за настоящего знатока геологии. Герцог попросил его проинспектировать горнодобывающие предприятия и письменно изложить свои наблюдения и замечания. За этот дилетантский труд ему все же было уплачено вознаграждение в четыре сотни талеров, что для него тогда было важнее всего. По правде говоря, чудесная способность Казановы говорить обо всем и неважно что, слыть специалистом в любой отрасли человеческого знания всегда меня восхищала. Нужно все-таки обладать большим талантом и апломбом, чтобы этого добиваться. Джакомо, конечно, был паразитом, но гениальным.
Следующая остановка – в Риге, где он пробыл до 15 декабря, настолько хорошо его принимал князь Карл фон Бирхен. Около 21 декабря он наконец прибыл в Санкт– Петербург, где поселился на Миллионной улице. В самый день приезда домовладелец его предупредил, что в тот же вечер при дворе будет бесплатный маскарад на пять тысяч человек и на шестьдесят часов. «Эта деталь точна и подтверждается письмом британского посла, сэра Джорджа Макартни, который писал в феврале 1766 года, что балы-маскарады во дворце с бесплатным входом были открыты для всех, кто мог раздобыть себе входной билет, получаемый без труда пятью-шестью тысячами человек, которые обыкновенно на них присутствовали», – сообщает Ривз Чайлдс. Хозяин дал ему требуемый билет, и Казанова отправился на бал в домино и в маске. Радость, свобода, роскошь и свечи. Все великолепно, прекрасно и достойно восхищения. Первое впечатление от России – самое благоприятное.
На протяжении всего рассказа о пребывании Казановы в России читатель непременно будет поражен тем, до какой степени он более документален, нежели субъективен. Когда Казанова отправляется в Москву, то совершает попросту туристическую экскурсию, увидев за неделю все, что там можно посмотреть: «заводы, церкви, старые постройки, кабинеты естественной истории, библиотеки, которые меня не интересовали, знаменитый колокол, и я заметил, что у них колокола не раскачиваются, как у нас, а подвешиваются. Звонят, дергая за веревку, привязанную к языку. Женщины в Москве показались мне привлекательнее, чем в Петербурге. Они мягкого нрава и очень доступны… Что касается еды, то там она изобильна и груба» (III, 413). Дорожный дневник, живописный и описательный, интереснее рассказа о его собственных приключениях. Путешественник живо интересуется обычаями старой Руси, наверное, потому, что с ним самим не случается ничего примечательного. Чем больше ему лет, чем меньше места в книге отводится его особе.
Надо сказать, что Казанова не в лучшей форме. «Меня почитали счастливым, и мне нравилось казаться таковым, однако я им не был» (III, 415). Дела Казановы в корне нехороши, и ему плохо в России. Во-первых, повсеместное использование немецкого языка, который он с трудом понимает, создает для него трудности. Но помимо этого его серьезно тревожит состояние его здоровья. Со времени заключения в Пьомби он страдает страшными геморроидальными коликами, которые привели к образованию фистулы. В плане финансов дела также не блестящи. После Англии и Шарпийон он на мели. Прежде чем покинуть Берлин, он написал г-ну Брагадину, чтобы тот раздобыл для него рекомендацию к петербургскому банкиру, который выплачивал бы ему ежемесячно сумму, необходимую для безбедного проживания. Напрасно он трудился, составляя различные донесения и записки по разным предметам – никакой оказии ему не представилось. В сердечном плане, вернее, в плане секса, Казанове тоже нечем гордиться. За сто рублей он купил девственность тринадцатилетней девочки, простой крестьянки, которая покорила его своей удивительной красотой. По просьбе ее отца, который хотел, чтобы сделка была честной, ему пришлось проверить, просунув руку ей между ног, что она нетронута. Он поселил ее у себя. Назвал Заирой. Чтобы она была покладистой, он не колеблясь бил ее, когда в том появлялась необходимость. Эта почти супружеская связь не мешала ему заводить более распутные и менее продажные интрижки. Хотя «распутные» в данном случае – слишком громкое слово, как подчеркивает Ф. Марсо по поводу записки, посланной Джакомо одной парижской актрисе, Варвиль: «Я бы хотел, мадам, завязать с вами роман. Вы внушили мне желания, которые причиняют мне неудобство, и я призываю вас их усмирить. Прошу вас отужинать со мной, желая знать заранее, во сколько мне это обойдется. Поскольку в следующем месяце я должен уехать в Варшаву, предлагаю вам место в моем дормезе, которое не будет стоить вам ничего, кроме неудобства спать рядом со мной. Я знаю способ добыть вам паспорт» (III, 433).
Любопытная попытка обольщения, в которой распутник проявляет удивительную коммерческую хватку: скажите, во сколько обойдется мне ужин. Вероятно, это надо понимать более в сексуальном, нежели в чисто финансовом смысле, но все-таки! Какая мрачная торгашеская двусмысленность в формулировке! Во всяком случае, взамен вы получите бесплатный проезд. Это уже не желание, а бартер. Куда же девалось безумное расточительство, неистощимая щедрость Казановы, как финансовая, так и сексуальная, ведь раньше он стал бы презирать себя, если бы хоть на секунду принялся строить расчеты в какой бы то ни было области? Да, «это все еще Казанова, но давший усадку, съежившись от непогоды, Казанова, становящийся стариком»,– пишет Ф. Марсо. И Вальвиль не строит иллюзий, отвечая ему, что сегодня вечером для него будет приготовлен ужин и что «мы после поторгуемся о том, что за ним последует» (III, 433). На сей раз распутство превращается в коммерцию в самом торгашеском смысле этого слова.
Однако глубокая печаль не мешает ему быстро втереться в высшее общество. В очередной раз способности к адаптации позволяют ему быть принятым многими выдающимися особами. Он становится другом Степана Степановича Зиновьева, камергера и будущего российского посла в Испании. Завязывает отношения с Семеном Кирилловичем Нарышкиным, главным ловчим и мужем знаменитой Марии Павловны, славившейся своей любовью к галантным приключениям, с Адамом Васильевичем Олсуфьевым, управляющим кабинетом Ее Величества и одним из близких соратников императрицы, с Петром Ивановичем Мелиссино, создателем российской артиллерии, с княгиней Дашковой, участвовавшей в заговоре против Петра III, и с Никитой Ивановичем Паниным, игравшим важную роль в правительстве.
Еще примечательнее всех этих связей, какими бы важными и почетными они ни были, то, что Казанова не менее трех раз был принят Екатериной Великой, именно благодаря протекции графа Панина, наставника цесаревича Павла Петровича, единственного сына Екатерины II и Петра III, будущего наследника престола. Панин устроил встречу в Летнем саду на берегах Невы. Впервые Казанова увидел императрицу в начале осени. Чтобы вызвать к себе расположение, он обманчиво расхвалил ей Фридриха II, чтобы польстить ей сравнением, поскольку не преминул подчеркнуть, что прусский король, задав вопрос, неспособен подождать, пока его собеседник закончит ответ. Когда императрица спросила его, отчего он не бывает на концертах инструментальной и вокальной музыки, которые она устраивает в своем дворце каждое воскресенье, Казанова, которому солгать ничего не стоит, признался ей, что, к несчастью, не любит музыки. Возможно, он слышал, что Екатерина как-то сказала после одной оперы, что музыка оставляет ее равнодушной? Совершенно очевидно, что Казанова пресмыкается, ведет себя как низкопоклонник, двуличный куртизан, надеясь извлечь из этого некую выгоду. Он как будто произвел хорошее впечатление, поскольку императрица справлялась о нем у графа Панина и велела ему передать, что подумает о нем, если он хочет получить какую-нибудь должность. Тем не менее вторая встреча не дала ничего нового. Говорили о представлениях в Венеции. Казанова, желая показать, что способен на инициативу и дерзкие идеи, предложил ей перейти на григорианский календарь. Дней восемь – десять спустя состоялась третья и последняя встреча. На сей раз Екатерина II серьезно изучила вопросы, связанные с календарем, и решила преподать урок педанту Казанове. Она сообщила ему, что, во всяком случае, в России все официальные письма и все государственные бумаги помечаются двумя датами, русской и западной, и прочитала ему настоящую лекцию о различиях в календарях. Будучи восхищен хорошими манерами императрицы, Казанова был вынужден признать, что и на этот раз ничего не добился. Он уехал из Санкт-Петербурга, как и приехал: с пустыми руками.
15 сентября 1765 года Казанова уехал из России в Польшу. Граф Александр Голицин снабдил его паспортом на имя графа Якоба Казанова де Фарусси. В сопровождении Вальвиль, которая возвращается в Париж и оставит его в Кенигсберге, он 10 октября прибыл в Варшаву. Благодаря своими драгоценным рекомендательным письмам, в том числе от священника англиканской церкви к князю Адаму Чарторыжскому, правителю Подолья, он хорошо принят знатнейшими польскими родами и королем Станиславом Понятовским. Жизнь в блестящей Варшаве того времени, старавшейся быть малым Парижем – мирком космополитов, художников, распутников, – была приятна, по меньшей мере, для тех, кто при деньгах. Хотя Казанова и вел размеренную жизнь, рассудительно и экономно, проводя дни в Голубом дворце у князя Августа Чарторыжского, польского воеводы, играя в «три семерки», старинную тосканскую игру, через три месяца он оброс долгами. По счастью, король, позабавленный однажды образованностью и речами Казановы, подарил ему две сотни золотых дукатов. С тех пор венецианцу оставалось только проводить каждый день в гардеробной короля, чтобы развлекать его беседой.
И вот через пять месяцев после приезда в Варшаву произошло второе значительное событие в жизни Казановы. Рассказ о его побеге из венецианской тюрьмы уже начал надоедать, и теперь он получил возможность обновить репертуар, пополнив его героическим повествованием: дуэль с графом Ксаверием Браницким, полковником уланского полка, великим гетманом польской короны, кавалером ордена Белого орла, учрежденного в 1321 году Владиславом V. Так получилось, что 4 марта 1766 года «король, с которым он /Казанова/ ужинал, пригласил его пойти с ним в театр. Ожесточенное соперничество двух итальянских танцовщиц, одна из которых, Анна Бинетти, была давней знакомой Казановы, разделило польское общество. Поскольку его близкие друзья составляли лагерь второй, он, из преданности им, принял сторону Терезы Казаччи. Уязвленная Бинетти подбила своего любовника, графа Ксаверия Браницкого, публично унизить бывшего приятеля. Во время антракта Казанова ненадолго заглянул в уборную Бинетти и застал ее с Браницким. Он перешел в уборную Казаччи, но Браницкий пошел за ним и предупредил, что он влюблен в Анну и не намерен терпеть соперника». Так передает этот эпизод Ривз Чайлдс.
Казанова, чувствуя, что попал в ловушку, не стремится усложнять и драматизировать ситуацию, а потому поспешно заявляет, что с удовольствием уступает свои права такому вельможе. Этого совершенно недостаточно, поскольку Браницкий, совершенно уверенный в своей победе в случае дуэли, хочет обострить конфликт и вызвать непоправимое. Он грубо оскорбляет Казанову, который показывает ему эфес своей шпаги, а потом называет его венецианским трусом. Для Джакомо и речи не может быть о том, чтобы отступить перед таким оскорблением: он требует сатисфакции. Казанова не трус, ему присуще мужество, и это бесспорно, как то показывают многочисленные эпизоды из его мемуаров, к тому же ему не неприятно сражаться на дуэли с человеком из высшего общества. Ему уже случалось несколько раз обнажать шпагу, но чтобы наказать мужланов, мошенников, чернь. Трудно вообразить нечто более славное, о чем можно будет поведать в обществе. На сей раз дуэль будет неплохо смотреться на его визитной карточке. По правде говоря, Казанова в полном восторге. Даже если его убьют, эта дуэль – неслыханная удача, способ вернуть блеск своему имиджу, добиться признания наверху. Это подарок судьбы, несмотря на большой риск. Он с бесконечным удовольствием обсуждает выбор оружия – куртуазная беседа лучшего тона между светскими людьми. Выбирают пистолеты, тогда как Казанова предпочел бы шпагу: она оставила бы ему кое-какие шансы выжить. Наконец…
В условленный день состоялся великолепный спектакль. Граф приезжает в карете, запряженной шестериком, впереди верховые конюхи, ведущие за собой двух оседланных лошадей, два гусара и два ординарца. На запятках кареты – четверо слуг. Не говоря уже о том, что его сопровождает генерал-исправник и егерь. Никаких сомнений, что Казанова не столько встревожен, сколько восторжен, счастливый тем, что ради него явилось столько народу. Пора сразиться. Браницкий, хоть и должен был стрелять первым, потерял две-три секунды, и в конечном счете Казанова выстрелил одновременно с ним. Граф падает, он серьезно ранен. Есть опасения, что пуля разорвала кишки, и ему не жить. Джакомо же лишь легко ранен в левую руку. Как удалось Казанове избавиться от прославленного стрелка? Ловко заявив тому в последний момент, что он полон решимости попасть ему в голову. Пока Браницкий пытался спрятать лицо за стволом своего пистолета, чтобы защититься, он потерял роковые секунды. Хотя граф великодушно защищает своего противника от разъяренных поляков, которые хотят его изрубить, Казанова предпочитает укрыться в монастыре, как посоветовал ему сам Браницкий, предоставив в его распоряжение свой кошелек. Все было бы хорошо, ведь дуэль стала для Казановы пропуском в высший свет, однако его рана загноилась и грозит вызвать гангрену. Ему говорят об ампутации. Он отбивается, как черт, и сохраняет руку. Два месяца он был любимчиком польского общества, его чествовали и приглашали на ужин повсюду, куда бы он ни поехал. Полтора года он носил руку на перевязи – яркое свидетельство его высшего торжества.
Когда Казанова вернулся в Варшаву после большого польского турне, то вскоре заметил, что общественное мнение настроено против него. Его принимали в домах, где он стал завсегдатаем, но более с ним не говорили. Прославленный дуэлянт стал изгоем. Хотя граф Браницкий оправился от тяжелого ранения, покаялся и принял его самым благосклонным образом, отныне он в Варшаве персона нон грата. Его опала очевидна. Просто в его отсутствие в польскую столицу прибыла из Парижа мадам Жоффрен, большая приятельница короля. Из письма (разумеется, анонимного) Казанова узнал, что отныне его величество без удовольствия видит его при своем дворе, узнав о том, что чучело Казановы было повешено в Париже, поскольку он бежал оттуда, прихватив кругленькую сумму из кассы лотереи Военного училища, и что к тому же он занимался в Италии низким ремеслом актера в бродячих провинциальных труппах. Хотя намерения оболгать его очевидны, а некоторые обвинения являют собой чистую клевету, незавидное прошлое роковым образом нагнало Казанову.
Он уехал бы сразу, если бы ему не нужно было уладить множество долгов. Казанова решился написать королю и изложить ему свое финансовое положение, однако тот внезапно приказал ему покинуть Варшаву в течение недели. Благодаря вмешательству и добрым услугам графа Августа Мосрынского, министра польской короны, монарх на следующий же день присылает ему тысячу дукатов на уплату долгов и передает уверение в том, что в его изгнании нет ничего бесчестящего: на самом деле отъезд призван оградить его от тех, кто жаждет его смерти после дуэли с Браницким. Хотя нет уверенности в том, что Казанову в самом деле могли зарезать, тем не менее венецианец так и не осознал, насколько скандальным поступком по отношению к обществу была его дуэль! Хотя беседа с королем, состоявшаяся вскоре после поединка, должна была привлечь его внимание. Монарх спросил, стал ли бы он драться на дуэли в Венеции, если бы оскорбитель был благородным венецианцем. И Казанова тогда простодушно ответил, не сознавая, что вредит самому себе, что подавил бы гнев и дрался бы лишь в том случае, если бы этот благородный венецианец посмел оскорбить его в чужой стране.
С июля до середины декабря 1766 года Казанова пробыл в Дрездене, где в загородном доме жила его мать. Ей было пятьдесят восемь лет, она оставила сцену. Благодаря пенсии, которую платил ей курфюрст, она жила в достатке. Повстречал он и своего брата Джовании, сестру Марию Маддалену и ее мужа. Вылазка на блестящую лейпцигскую ярмарку; конечно, любовное приключение. Ничего существенного для Казановы, никаких сдвигов в его жизни.
В декабре Казанова отправился в Прагу, где остановился на четыре дня, потом в Вену, куда прибыл на Рождество. Надо признать, ему не везло с австрийской столицей. В самом деле, он жил себе в Вене совершенно спокойно, пока в один прекрасный день в его дом не проникла хорошенькая девочка двенадцати-тринадцати лет. Настоящий феномен! Она была способна вести эротическую беседу в героических латинских стихах, завершая ее восемью – десятью стихами приапей. На следующий день Джакомо, любопытный и возбужденный, отправился к ней домой. О ужас! Ее отец – не кто иной, как подлый Антонио Поккини, профессиональный игрок и, следовательно, шулер, которого он знал с 1741 года. Казанова полез в кошелек за дукатом, чтобы заплатить за бутылку, откупоренную Поккини. Тот воспользовался этим и вырвал у него из рук весь кошелек. Заманенный девчонкой, он попал в подлую западню.
Это было бы еще ничего, если бы на следующий же день, тогда как он готовился подать жалобу, Казанову не вызвали к графу Шраттенбаху, правителю Нижней Саксонии, наделенному также полномочиями префекта полиции. Ему показали карты, его кошелек, в котором осталась лишь четверть золота. Предупредили, что личность его установлена и что причины его высылки из Варшавы известны. Наконец, ему передали повеление уехать на следующий же день. Придя в ярость, он отправился к князю Кауницу, государственному и придворному канцлеру, у которого был Паоло Ренье, венецианский посол. Тот посоветовал ему написать прошение императрице, чтобы испросить помилования. Полный провал! Она принимает за выдумку всю историю, которую изложил ей Казанова в попытке оправдаться, обвиняет его в том, что он безбожно плутует в фараон, называет его руку на перевязи шарлатанством. Видя, что ему так и не выпутаться из этой проклятой истории, он сдается и решает уехать из Вены. Он не мог знать, что заранее проиграл, поскольку императрица Мария Терезия была лично заинтересована в его деле. Граф Шраттенбах получил собственноручную записку императрицы с приказом выдворить Казанову. Повсюду его репутация следует за ним – или опережает, как угодно. Вот и из Вены его прогнали, как до того из Варшавы. Легко понять, что Джакомо начинает уставать и хотел бы найти место, где приткнуться, надежное и стабильное прибежище.
В начале февраля 1767 года Казанова отправляется в Аугсбург через Линц и Мюнхен. Он проведет там четыре месяца со всей возможной приятностью, большую часть времени – в компании графа Максимилиана фон Ламберга, человека честного и любезного, эрудицию и литературный талант которого он высоко ценит. В бурной жизни венецианца наступает передышка, которая была бы самой покойной, если бы его в очередной раз не терзали вечные и неразрешимые финансовые проблемы. Он написал в Венецию герцогу Курляндскому, прося его о вспомоществовании, о сотне дукатов, а для убедительности приложил к своему посланию самый надежный рецепт изготовления философского камня. Если очередное шарлатанство позволит ему выторговать кое-какие субсидии, стоит ли колебаться хоть на минуту? Продолжение этой истории еще забавнее. Герцог прислал ему деньги, но не сжег письмо, как ему рекомендовал Казанова. Однако оказалось, что несколько месяцев спустя герцога Курляндского арестовали за подделку векселей и подписей нескольких банкиров. Его бумаги были конфискованы и опечатаны. В 1789 году, во время взятия Бастилии, письмо Казановы было найдено и опубликовано. Таким образом, в первый день 1798 года венецианец, работая над своими мемуарами, смог включить в них точный текст, датируемый 1767 годом.
В июне он выехал из Аугсбурга, проследовал через Людвигсбург, Шветцинген, Майнц, Кельн, где остановился, так как в Дрездене с удивлением прочел в одной кельнской газете статью, повествующую о том, что «господин Казанова, вновь появившись в Варшаве после двухмесячного отсутствия, получил приказ уехать, поскольку король узнал о нескольких историях, вынудивших его запретить сему авантюристу доступ к своему двору» (III, 534). Относительно последующего Казанова дал не менее четырех различных версий. По первой из них, согласно которой редактор, некий Жаке (а на самом деле аббат Жоренвилье, сменивший Гаспара Жакмотта), написал опровержение, продиктованное самим Казановой, для публикации в ближайшем номере газеты, за два луидора. По второй – последовало опровержение и примирение. По третьей, той, что приводится в «Мемуарах», и наиболее выспренной, редактор на коленях умолял его о пощаде, когда Казанова пригрозил ему пистолетом. Наконец, в четвертой, еще более себялюбивой и снисходительной, Казанова побил тростью этого Жаке, человека толстого и флегматичного. Проехав через Ахен, Джакомо 1 августа прибыл в Спа, где сезон был в самом разгаре. Не менее двух-трех тысяч иностранцев приезжали туда каждый год на воды. Среди посетителей Спа был маркиз дон Антонио делла Кроче – ложный маркиз, разумеется, но настоящий игрок и профессиональный шулер, которого Джакомо в последний раз видел в Милане в 1763 году. Он жил с молодой девицей из Брюсселя, на шестом месяце беременности, по имени Шарлотта, которую он похитил из монастыря. Казанова задумался, как такая девушка, в высшей степени прекрасная и достойная, могла влюбиться в Антонио Кроче, не обладающего ни «внешностью, ни развитым умом, ни приличным в обществе тоном, ни обольстительными речами, ни искусством подавать себя, чтобы покорять девиц» (III, 549).
Однако Кроче так проигрался, что вскоре был вынужден заложить драгоценности Шарлотты и оказался разорен. Одно из двух, как он скупо заявил Джакомо: либо он наложит на себя руки, либо пешком уйдет один в Варшаву, не оглядываясь и доверив свою жену Казанове, который за ней присмотрит. В самом деле, Джакомо, предупредительный и внимательный, не покинет Шарлотту и станет заботиться о ней. На сей раз любовью к молодой красавице всего не объяснить. Джакомо проявляет бескорыстное сочувствие и настоящую преданность беременной женщине. Даже для такого распутника, как он, не все всегда сводится к простому сексуальному желанию.
В конце сентября Казанова в обществе Шарлотты отправляется в Париж. Проехав через Льеж, Люксембург, Мец и Верден, они в конце сентября прибыли во французскую столицу. Какое ужасное ощущение тотчас испытал Казанова! Новый Париж – уже не его Париж! Он ничего не узнает. «Париж показался мне новым миром. Госпожа д’Юрфе умерла, мои старые знакомые сменили дом или состояние, я нашел богатых, ставших бедными, бедных – богатыми, совершенно новых публичных женщин, а те, кого я знал, отправились в провинцию, где все, что прибывает из Парижа, чествуют и превозносят до небес. Я нашел не только новые постройки, из-за которых уже не узнавал улиц, но целые совершенно новые улицы, столь регулярной архитектуры, что я там терялся. Париж показался мне лабиринтом. Желая пешком дойти от церкви Сент-Эсташ до улицы Сент-Оноре, чтобы попасть в Лувр, я не нашел на прежнем месте отель Суассона и совершенно заблудился» (III, 553). Если Казанова теряется в Париже, значит, отныне он уже не современник французской столицы. Отстал от настоящего. В общем, он – из бывших.
7 или 8 октября Казанова отвез Шарлотту, которая со дня на день должна была родить, к повитухе на улицу Сент-Антуанского предместья. По дороге их фиакр должен был остановиться на четверть часа, чтобы пропустить похоронную процессию богатого покойника. Дурное предзнаменование! 13 октября ее обуяла непреходящая горячка. 17-го она родила мальчика, окрестила его и отнесла в больницу для подкидышей. 26-го, в пять часов утра, она испустила дух.
XXI. Беседовать
Когда в Константинополе Юсуф захотел оставить его в Турции и женить на своей дочери, очаровательной Зелми, то одной из главных причин, по которым Казанова не принял столь заманчивого предложения, позволявшего ему сколотить состояние, была языковая: «Возмущала меня лишь мысль о том, что мне придется год прожить в Андринополе, чтобы выучиться говорить на варварском языке, к которому я не имел никакой склонности, а потому не мог льстить себя надеждой выучить его в совершенстве. Я не мог без труда отречься от тщеславной гордости слыть речистым малым, каким я считался всюду, где ни жил» (I, 297). Нужно принимать его всерьез. Это вовсе не дурной предлог, который он выдумал, чтобы в очередной раз избавиться от тесных уз брака. Он бы быстро угас, если бы не блистал на состязаниях в красноречии. «Казанова – виртуоз беседы. Он говорит, как дышит. Такое впечатление, что он живет, чтобы рассказывать. То, что он чувствует в момент действия, становится вдвое сильнее от перспективы возобновляемого удовольствия в неиссякаемых рассказах. Поступок проходит и заканчивается, но рассказ продолжается. Можно себе представить Казанову беседующим сам с собой (он напишет «Монологи мыслителя»), ведущим внутренний монолог; но это значило бы его оскорбить. Джакомо не онанист: присутствие Другого, воображаемое или реальное, необходимо для исторжения потока слов»1,– пишет Ж.-Д. Венсан.
Если ему случается остаться одному, он воображает себе мнимого собеседника: «Отправляясь спать, я начал разговаривать сам с собой, как делаю всегда, когда мне не дает покоя нечто, сильно меня интересующее. Размышлять молча для меня недостаточно. Мне нужно говорить; порой мне кажется, что я веду беседу с моим демоном» (I, 486). Кстати, ничто так его не удивляет, как молчаливый человек, например, лорд Росбери, встреченный в Лозанне: «Это был красивый молодой человек, молчаливее которого я не знал. Сначала мне сказали, что он умен, образован и не мрачен; в обществе, в собраниях, на балах, на ужинах его учтивость заключалась лишь в поклонах; когда с ним заговаривали, он отвечал очень лаконично и на хорошем французском языке, однако с робостью, показывавшей, что от любых вопросов ему неловко. Ужиная у него, я спросил его о чем-то, имевшем отношение к его родине и требовавшем ответ в пять-шесть фраз, он отвечал мне очень хорошо, но краснея» (II, 391). Молчание противно природе, поскольку человек для него – прежде всего существо говорящее. На его взгляд молчун – обязательно больной. Немота – серьезное увечье в обществе XVIII века, основанном по большей части на обращении слова. Когда он сам решается молчать, поскольку чувствует себя униженным или преданным своей красавицей, то ссылается на ужасную зубную боль. Когда ты здоров, ты говоришь. Молчание нездорово.
По счастью, восемь месяцев спустя в Турине жена одного банкира, в которую этот лорд Росбери был безумно влюблен, сумела развязать ему язык. Как обычно, любовь Казановы речиста, ведь для него нежные разговоры с возлюбленной и ее ум важны столь же (а может и более?), как и сами сексуальные отношения, во всяком случае, если это действительно любовная связь. Генриетта, величайшая страсть Джакомо, была тому непревзойденным образцом: «Радость, наполнявшая мою душу, была еще больше, когда я беседовал с нею днем или держал ее в своих объятиях ночью» (I, 501). Без искрометной игры ума, проявляющейся в разговоре, любовная связь некрепка: «Ее ум привязывал меня к ней еще сильнее, чем ее красота» (I, 482). Без украшения остроумной беседы все бы окончилось после постели: «Красавица, не обладающая живым умом, не дает любовнику никакой пищи после того, как он насладился ее телесным очарованием» (I, 501). Не иметь возможности мило беседовать с любовницей, как, например, с этими молодыми девицами, говорящими лишь «на грубом швейцарском», существенно сокращает наслаждение, не выходящее за рамки физического сношения. Каковое порой может достигать своего пароксизма в сочетании слов и секса, например, когда Вероника, в одной рубашке, ложится рядом с сестрой в постель Казановы: «Пространные комментарии стали мне необходимы, чтобы довести до высшей точки мое сладострастие» (II, 559). Прежде чем заняться любовью, нужно побеседовать. «Поговорим», – предлагает Казанова Анетте и Веронике, которые, возможно, больше него торопятся перейти к решительным действиям. Кстати, когда наступает неизбежный и тяжкий разрыв с Генриеттой, у возлюбленных нет «иного красноречия, кроме того, коим вздохи, слезы и самые нежные объятия наделяют двух счастливых любовников, достигших конца своего счастья» (I, 520). Больше того: когда после унизительных лондонских приключений с Шарпийон, выставившей его на посмешище, Казанова горит желанием отомстить и покупает попугая, это на самом деле тревожно, а не смешно. Действительно: разве не признается он некоторым образом в том, что утратил дар речи, доверив свое ругательное послание птице?
«Читая “Мемуары”, понимаешь, насколько владение словом, ораторские способности могли наделить смыслом свершение подвига: настолько хорошо были организованы распределение (и вознаграждение) подобных ярких пассажей, – справедливо отмечает Ш. Тома. – Они удовлетворяли ожидания и отвечали запросам публики, которая, возможно, уже не участвуя в историческом процессе, набрасывалась на множество изобретательных историй. Литератор и шарлатан, краснобай и игрок, лгун и шулер, Казанова каждому двору и каждой женщине давал спектакль красноречия. В мире Казановы слова лились рекой, как и сперма. Когда случай вновь сводит двух людей, те могут легкомысленно отнестись к обязанности уплатить карточный долг, однако непременно должны рассказать друг другу о своей жизни. Расстанутся они, лишь “поговорив о прежних своих повадках и превратностях судьбы”. Это Казанова и называет “спектаклями”». В его мире нет ничего хуже и непростительней, чем неудачная история, нагнавшая скуку на слушателей.
Тем не менее, читая написанное Казановой, испытываешь некоторое разочарование диалогами, занимающими столь большое место на протяжении всей «Истории моей жизни»: «В “Мемуарах” часты диалоги, – пишет Ж.-Д. Венсан. – Правда, они, тяжелые и зачастую неуклюжие, контрастируют с живостью и легкостью остального текста. Писатель неспособен возродить под толщей письменного текста беглый блеск разговора. Невозможность воссоздать беседу и есть тот предел, на который он натыкается в попытке пережить заново свою жизнь. Страница за страницей, мы разделяем его наслаждение, как доверчивые олухи в его театре теней; только диалоги порой рушат чары, выставляя напоказ кукол, набитых соломой». Казанова редко передает настроение, мимику, интонацию и оттенки голоса: все вылеплено по единому риторическому образцу. Он первым сознает эту потерю, которой отмечается переход от устной речи к письменной. «Моему читателю знакома эта история, – уточняет он в момент, когда рассказывает о своем побеге во время ужина у князя Верита, – однако в письменном изложении она далеко не столь интересна, как когда я о ней рассказываю» (II, 258). Мы уже отмечали, что в его беседах, особенно философских, поражает то, «что они все похожи: его мысли, но также тон, синтаксические обороты, ключевые слова однообразны, – отмечает Сюзанна Рот. – Нет ничего естественнее на определенном уровне глубокого самосознания, когда писатель берет верх над персонажами. Но Казанова как будто даже не пытался восстановить на поверхности индивидуальность собеседников. Ясно, что для него его стиль – стиль всеобщий». Как выразить на письме легкость разговора? По замечанию баронессы Оберкирш, «беседуют о предметах самых легких, а следовательно, самых трудных для поддержания; это настоящая пена, которая испаряется, не оставляя следа; однако ее пошлость полна приятности. Как только ее распробуешь, остальное кажется заурядным и безвкусным». Брызги слов и фейерверк острот, неожиданность обращений и живость реплик, переливчатые всплески голосов и тонкие орнаменты аргументов и мыслей, бурление и рассеянность – все это на письме исчезает. Нет, красноречие Казановы не проявляется в содержании его диалогов. «Искусство эфемерного, волны, расходящиеся на воде и тотчас исчезающие, беседа – превосходная иллюстрация стиля рококо, – говорит по этому поводу Ж.-Д. Венсан. – Восемнадцатый век и последующий за ним девятнадцатый – великие эпохи беседы; она сочетается с их страстной любовью к обстановке и речам, растрачиваясь на витиеватую пышность. Стендаль, одержимый страстью к беседе, принадлежит еще к XVIII веку. В XIX-м разговаривают сами с собой. В ХХ-м – уже не беседуют: общаются…»
С другой стороны, трудно преуменьшить собственно профессиональную роль речей Казановы, которые зачастую, вкупе с его блестящей внешностью, были для него если не единственным, то главным средством добиться признания, подать себя аристократам и сильным мира сего, перед которыми он расстилался, хотя и не опускаясь до унижения, лести и мольб. Едва получив приглашение в салон или на банкет, Казанова хотел привлечь к себе всеобщее внимание, снискать благосклонность присутствующих. А как этого добиться? Только оказавшись в центре любого собрания благодаря своим талантам рассказчика и природному пылу! Важно блистать. Паразит должен развлекать; гость расплачивается за приглашение своей беседой. Казанова всегда был чудесным оратором, как то доказывает его рано проявившийся дар к проповедям, и прекрасным рассказчиком. Он любит рассказывать, в том числе о себе. Его рассказы не раз будут служить ему паспортом и рекомендательным письмом, чтобы проникнуть в самые замкнутые круги. Речь идет о том, чтобы снискать себе дружбу и покровительство. Вот почему ораторские неудачи, которые не преминут подчеркнуть «насмешники», столь тягостны для него: они еще более расшатывают его положение в обществе, и без того весьма непрочное. Любое выступление направлено на господство над другими. Нужно раздавить соперников, что доказывает поразительная частота поединков.
В этом плане весьма поучительна его первая встреча с Вольтером, которым он восхищается, – 6 июля 1760 года в Ферне. Учитель, учеником которого Казанова, по его словам, считал себя с двадцати лет, с самого же начала встречи застал его врасплох одним из тех остроумных выпадов, секретом которых обладал. Казанова понял, что отвратительно угодливые шутники уже на стороне Вольтера, который уверен, что выиграет, если они объявят, что за него. Конечно, он этого ожидал, но все-таки… Сразу же их диалог, бурный натиск блестящих реплик, учтивых и вместе с тем резких, превращается в столкновение: слышится звон от скрещивающихся острот, и Казанова, который отнюдь не глуп, понимает, что рискует быстро проиграть в эту игру, тем более что не может противопоставить ничего существенного Вольтеру, расспрашивающему о его литературных произведениях. У него сильный противник. Ему нужно немедленно перейти на другое поле, сделать ставку на свое «итальянство» и страсть к Ариосто, которого французский философ принизил в пользу Тассо. И тут не повезло: Вольтер не задумываясь пускается в великолепную декламацию, читая наизусть «два больших отрывка из тридцать четвертой и тридцать пятой песни этого божественного поэта, где говорится о разговоре Астольфа с апостолом Иоанном, не пропустив ни одной строчки, не произнеся ни единого слова с ошибкой в ударении; он раскрыл мне красоты этих стихов, рассуждая, как воистину великий человек. Нельзя было ожидать чего-то более возвышенного ото всех итальянских комментаторов» (II, 405). Ни малейшей ошибки, к великому сожалению Казановы. Аплодисменты восторженных гостей, хоть и не понимающих ни слова по-итальянски. Ранен, убит! Казанова потерпел поражение на всех фронтах. Ему бы сложить оружие и выйти из борьбы, однако он не хочет признать себя побежденным так быстро; он отваживается возобновить состязание, в свою очередь продекламировав стансы из «Неистового Роланда» с подходящим, по его мнению, выражением. Теперь уже Казанову поздравляет, благодарит и обнимает Вольтер, который просит его остаться в Женеве, чтобы увидеться с ним в последующие дни. На следующий день – вторая встреча: вчерашний бой, по всей очевидности, не прошел бесследно, ибо оба великих человека больше не находят общего языка, ни по поводу венецианского правительства, ни касательно итальянской литературы, ни относительно Тассони, автора поэмы «Похищенное ведро», – в общем, ни в чем. Их отношения становятся все напряженнее. Казанова не может удержаться от мысли, что его знаменитый собеседник одерживает слишком много успехов, и чересчур легко, при дворе своих слушателей. На следующий день, в полдень, Вольтер не появляется, но около пяти часов они снова встречаются и говорят о том, о сем – в общем, короткое перемирие. Через день – новая встреча. Все портится. Учитель, «насмешливый и язвительный», жалуется на то, что потерял четыре часа, читая глупости Мерлина Кокаи: Казанова преподнес ему экземпляр самого знаменитого из его произведений – «Бальдус», называемое также «Макарония», поскольку оно написано макароническим стихом. Слово за слово, дискуссия переросла в ссору и взаимные обвинения в невежестве в области стихосложения. Оттуда перешли к политике и религии, которые разделили и противопоставили их друг другу еще больше: Казанова утверждал о необходимости предрассудков, которых Вольтер терпеть не мог. По счастью, разговор коснулся знаменитого Аллера, известного физиолога, врача и анатома, с которым Казанова только что повстречался в Роше и которого Вольтер поспешил объявить великим человеком. Казанова сожалел о том, что Аллер, со своей стороны, не отдает должного Вольтеру и не столь справедлив, как он. «Вполне возможно, что мы оба ошибаемся» (II, 423), – заключил Вольтер изящным пируэтом.
Какое же впечатление в целом вынес Казанова из этих различных встреч, все менее дружественных и все более нервных и напряженных? «Я ушел, вполне довольный тем, что урезонил этого атлета, однако у меня осталась на него досада, заставившая меня десять лет кряду критиковать все, что я читал старого и нового из произведений этого великого человека. Сегодня я в этом раскаиваюсь, и все-таки, читая свои публикации против него, нахожу, что был справедлив в своих осуждениях. Мне следовало молчать, уважать его и сомневаться в своих суждениях. Мне следовало подумать о том, что, не будь насмешек, из-за которых он мне не понравился на третий день, он показался бы мне превосходным во всем. Одно это соображение должно было призвать меня к молчанию, но разгневанный человек всегда считает, что прав. Потомки, читая меня, отнесут меня к числу Зоилов, а ничтожная репарация, которую я приношу ему сегодня, возможно, останется непрочитанной» (II, 424). В «Опровержении “Истории Венецианского государства”, написанной Амело де ла Уссе» (1769) и в «Избранном из книг “Похвалы” Вольтеру из разных авторов» Казанова нападает на Вольтера, стремясь, однако, уточнить в первом из этих произведений, что действует отнюдь не из злопамятства или личной вражды: «Господин Мари-Франсуа Аруэ де Вольтер никогда не оскорблял меня ни словом, ни действием; и Европа может быть уверена, что, если бы у меня были личные причины жаловаться на него и если бы он подверг меня какому-либо поношению, я с великой радостию бы простил ему и никогда не написал бы того, что написал, опасаясь, что свет скажет, будто, руководимый подлой и низкой местью, я писал под диктовку своей страсти. Г. де Вольтер принял меня очень почетно, когда г. де Виллар-Шандье представил меня ему; и именно потому, что мне не приходится на него жаловаться, я решил, что могу открыто высказать свои чувства, уверенный в том, что критики не смогут опереться на мою досаду, чтобы назвать меня писателем, вдохновляемым жаждой мести, а не служащим единственно истине, как должно».
Такая настойчивость странно напоминает самоопровержение. В самом деле, мне кажется, что Казанова, явившийся к Вольтеру, чтобы себя показать, поговорить и покрасоваться, как обычно, несколько утратил свой пыл и был разочарован приемом французского философа. В кои-то веки не он блистал ярче всех, срывая похвалы. Хотя Ш. Тома утверждает, что, судя по поспешности, с какой он записал все три разговора, «посещение Фернэ понравилось Казанове», поскольку «удовлетворило его любовь к слову-спектаклю, придворному представлению и ораторскому состязанию», в этом можно законно усомниться, глядя, как он впоследствии взъелся на Вольтера. Эдуард Мейниаль полагает, что прием, оказанный Вольтером Казанове, не был для него лестным: он очутился перед аудиторией, преданной делу мыслителя, к тому же провинился в том, что не стал курить фимиам кумиру. Более того, между 1760 и 1765 годами из-за состояния здоровья Вольтера приемы были ему в тягость, особенно если они затягивались, и возможно, его раздражало упрямство гостя, который как будто этого не понимал. «Он был слишком занят собой, своими позами, своими речами, эффектом, который должен был произвести, чтобы проявить ожидаемую чуткость. Он хотел понравиться и не понравился, не сумев забыть о себе, когда нужно». Он вел себя так, как будто Вольтер был его собратом, тогда как сам он почти ничего не написал, и можно быть уверенным, что Вольтер сумел обозначить дистанцию между собой и этим нахалом, принимавшим себя за равного ему. Кстати, вот что отметил Вольтер по поводу Казановы в письме к Тирио от 7 июля 1760 года: «У нас тут один забавник, который вполне мог бы сочинить нечто вроде “Похищенного ведра” и описать врагов разума во всем избытке их нахальства. Возможно, мой забавник напишет веселую поэму на сюжет, который таковым не кажется». Шесть небрежных и слегка презрительных строчек – только и всего.
В героическом жанре, позволяющем ему снискать покровительство вельмож, репертуар Казановы включает два больших рассказа, которые он десятками лет будет твердить по всей Европе: величайшим его торжеством является, конечно, повествование о знаменитом побеге из венецианской тюрьмы, но он также использует и другой выигрышный пассаж – пресловутую историю о варшавской дуэли с гетманом Браницким. Рассказ о побеге, шедевр в том смысле, который вкладывали в это слово средневековые мастера, длился не менее двух часов, и речи не могло быть о том, чтобы сократить его, ужать, порушить. Явившись в Париж после побега, он первым делом наведался к г-ну де Шузелю. Тот сообщил, что аббат де Берни частично пересказал ему историю его побега, и спросил, каким образом ему это удалось:
«Эта история, монсеньор, длится два часа, а мне сдается, что ваша светлость торопится.
– Расскажите ее вкратце.
– Она длится два часа в своем самом кратком варианте.
– Подробности вы сообщите мне в другой раз.
– Без подробностей эта история неинтересна.
– Ну что ж. Сократить можно все, и сколько угодно.
– Отлично. Тогда я скажу вашей светлости, что государственные инквизиторы заключили меня под свинец. Через пятнадцать месяцев и пять дней я продырявил крышу; проник через слуховое окно в канцелярию, разбил ее дверь; спустился на площадь; сел в гондолу, которая перевезла меня на твердую землю, откуда отправился в Мюнхен. Оттуда я приехал в Париж, где имею честь вам кланяться.
– Но… что значит под свинец?
– Это, монсеньор, длится с четверть часа.
– А как вы продырявили крышу?
– Это длится полчаса.
– Почему вас туда посадили?
– Еще полчаса.
– Я думаю, вы правы. Красота любой вещи зависит от подробностей» (II, 19).
Впрочем, случалось, что рассказ шел из рук вон плохо, если Казанове не выказывали уважения, какого он заслуживал; например, в Риме, когда кардинал Пассионеи пригласил его к себе в ранний час, чтобы послушать рассказ о побеге, «о котором ему говорили с восхищением.
– Охотно, ваше высокопреосвященство, но он длинен.
– Пускай. Мне говорили, что вы хорошо рассказываете.
– Мне сесть на пол?
– О нет, у вас слишком красивый костюм.
Он позвонил. Сказал вошедшему дворянину, чтобы тот велел принести стул, и лакей принес мне табурет. На сиденье без подлокотников и спинки меня обуяло раздражение, я рассказывал плохо, и в четверть часа все кончил.
– Я пишу лучше, чем вы говорите, – сказал он мне»(II, 604).
Жутко раздраженный, Казанова уродует свой рассказ, который ему не позволили изложить в наилучших условиях. В конце концов он опубликовал описание своего побега из Пьомби, обкатанное по всей Европе в многочисленных повторениях перед самой разнообразной публикой, – по его словам, чтобы поберечь силы. Из-за того, что его приходилось пересказывать слово в слово, за исключением кое-каких незначительных вариаций и мелких прикрас, рассказ превратился в сущую каторгу, в изнурительный труд. Лучше уж изложить его на бумаге. То, что раньше было для Казановы удовольствием, случаем блеснуть и показать себя в обществе, стало настоящей поденщиной, настолько постоянный повтор утомил его, что это превратилось в тяжкую муку, поскольку теперь ему приходится сталкиваться с трудностями произношения.
«Совершенно отличный от героического рассказа, есть еще рассказ эротический, предназначенный для женщины, который должен возбудить ее настолько, чтобы она захотела сама стать героиней рассказа будущего. Такое впечатление, что Казанова не только никогда не сожалел о только что покинутой им женщине, но еще и использовал ее повествовательно, чтобы покорить другую», – пишет Ш. Тома. Рассказ о любви с предыдущей, который должен разогреть и распалить красотку, готовит постель для последующей. Так, ухаживая на Корфу за М.Ф., которая проявила себя очень неуступчивой, он рассказывает ей одну эротическую историю за другой.
Рассказывать о себе – тем более приятно, что нет никакой необходимости лгать и подтасовывать факты, чтобы снискать благожелательность и дружбу тех, кто тебя слушает. Наоборот! «Это постоянное счастье, которое я испытывал вплоть до пятидесяти лет, пока не оказался в стесненных обстоятельствах. Встречая честных людей, любопытствовавших узнать историю удручавшего меня несчастья, я рассказывал ее им, и всегда внушал им дружбу, которая была мне необходима, чтобы они были ко мне милостивы и мне полезны. Уловка, которую я для этого использовал, состояла в том, чтобы рассказывать обо всем правдиво, не опуская некоторых обстоятельств, о которых нельзя говорить, не обладая мужеством. Единственный секрет, которым не все могут воспользоваться, поскольку большая часть рода человеческого состоит из трусов; я знаю по опыту, что правда – это талисман, чары которого действуют неизменно, лишь бы ее не расточали плутам. Я считаю, что преступник, который посмеет сказать правду непредвзятому судье, скорее получит прощение, нежели невиновный, пытающийся лукавить. Разумеется, рассказчик должен быть молод, или, по меньшей мере, не стар, ибо старому человеку вся природа враг» (I, 116).
Вот прекрасный пример крайнего нравственного двуличия Казановы: сначала хочется похвалить его искренность и стремление говорить правду другим. Однако следует тут же сделать поправку: в его устах правда, понятие более стратегическое, нежели нравственное, – лишь одна из уловок, самая хитрая из всех, поскольку заключается в том, чтобы не пользоваться никакой маской. Надевать личину – уловка куда более грубая. У Казановы даже правда может стать «безнравственной».
XXII. Мадрид
В ноябре 1767 года Джакомо Казанова, вероятно, уже забыл, вернее, решил покрыть забвением старую и некрасивую оккультистскую историю с госпожой д’Юрфе, однако маркиза и ее семейство, изрядно обобранные, ничего не забыли. Однажды, спокойно сидя на концерте, он услышал, как один молодой человек поносит его, утверждая, что он обошелся ему по меньшей мере в миллион. Джакомо тотчас пригрозил этому горячке, который захотел с ним драться, – это был племянник маркизы. Через день кавалер ордена Святого Людовика передал ему тайный приказ, подписанный королем, по которому ему предписывалось покинуть Париж в двадцать четыре часа и королевство – в три недели, по той единственной причине, что так угодно его величеству. Казанове не нужно подробных объяснений. Он знает, что бывает в подобных случаях. Надо торопиться. По счастью, у него все-таки остались друзья во французской столице. «Княгиня Людомирская, бывшая тогда в Париже, дала ему рекомендательное письмо к графу д’Аранда, главе испанского правительства, а маркиз де Каррачиоли, верный друг, снабдил его рекомендациями к князю де ла Католика, неаполитанскому посланнику в Мадриде, к герцогу де Лоссада и к маркизу де Мора Пиньятелли», – сообщает Ривз Чайлдс. При таких условиях можно надеяться, что все двери будут перед ним раскрыты, что ему окажут теплый прием и что его пребывание в столице Испании пройдет как нельзя лучше. Более того, у него есть паспорт, подписанный самим герцогом де Шуазелем, все еще министром, что позволяет ему располагать по своему усмотрению почтовыми лошадьми.
19 ноября Казанова отправляется в дорогу. Орлеан, Шантелу, Пуатье, Ангулем, Бордо, Сен-Жан-де-Люз, Памплона, Агреда, Гвадалахара, Алкала де Хенарес – и прибытие через ворота Алкала в Мадрид, где он поселился в меблированных номерах «Французского кафе», на улице делла Крус, неподалеку от площади Пуэрта-дель-Соль. Если он думал, что его примут с распростертыми объятиями благодаря рекомендательным письмам, то ему быстро пришлось разочароваться. Граф д’Аранда, глава государственного совета Кастилии, самый могущественный человек в государстве после короля Карла III, принял его весьма холодно. Без всякого сомнения, он навел справки по поводу Казановы, узнал, что это авантюрист, и задумался над целью его приезда. Со временем, занося себе в актив заключения в тюрьму и высылки, Казанова «прославился» на всю Европу, и его репутация, опережавшая его повсюду, куда бы он ни направлялся, заранее тревожила власти. Граф д’Аранда поспешил отклонить его предложение услуг и посоветовал ему, если он хочет составить состояние, обратиться к послу Венецианской республики. Если этот визит ничего ему не даст, учитывая его побег из Пьомби, значит, так тому и быть. Тогда остается только развлекаться, посоветовал ему граф. Разумеется, таким образом его попросили больше не устраивать скандалов и жить спокойно. Тогда Казанова нанес визит неаполитанскому послу, который сказал ему то же самое. Маркиз де Мора и герцог де Лоссада тоже любезно посоветовали ему развлекаться. Ему ничего не оставалось, как написать венецианскому послу, чтобы объяснить свое положение.
На следующий день к Казанове явился некий граф Мануччи, венецианец, очень красивый юноша, проживавший у посла и желавший поговорить с ним частным образом, не принимая его открыто. Очевидно, что он не хотел себя публично скомпрометировать с таким неудобным человеком, как Джакомо. Шутка или циничная насмешка жизни! Казанова вскоре понял, что этот очаровательный молодой человек – не кто иной, как сын проклятого Жан-Батиста Мануччи, служившего шпионом инквизиции и укравшего его магические книги, чтобы его упрятали в Пьомби. Как же он тогда называет себя графом, если его отец был всего лишь бедным постановщиком, а мать – дочерью камердинера в доме Лореданов? Мануччи искренне признался, что обязан этим титулом только грамоте, полученной от курфюрста Пфальца. И поскольку склонности посла Мочениго были хорошо известны всему Мадриду, признался без обиняков, что он – его противоестественная любовница. Он уверил Казанову, что сделает все, что в его власти, чтобы ему помочь, «а я не мог желать ничего другого, ибо подобный Алексис был создан для того, чтобы добиться всего, чего хотел, от своего Коридона» (III, 576). В будущем этот миньон горько пожалеет о том, что доверился Джакомо Казанове и поверил ему столь интимные тайны.
Наконец, посол оказал ему горячий прием, хотя и не принял его публично. Осторожность прежде всего! Он тоже не стремится скомпрометировать себя с бежавшим узником и навлечь на себя гнев инквизиторов. Все, что он может сделать для Казановы, – быть с ним учтивым. В конце концов, Алвизе Себастьяно Мочениго может понять Джакомо: у него тоже, как мы видели, есть (едва) скрываемый «порок», еще более предосудительный на взгляд венецианских властей, чем распутство и занятия оккультизмом. Он известный педераст. А в Венеции никогда не шутили с гомосексуалистами, этой язвой, якобы пришедшей с Востока. Он был приговорен к семи годам тюрьмы в крепости Брешиа, и еще дешево отделался, ведь Республика не колеблясь приговаривала гомосексуалистов к смерти и сжигала их трупы.
Многие критики подчеркивали, до какой степени точность комментариев Казановы об Испании придает ценности его наблюдениям, всегда верным и справедливым. Одним словом, он более документален, чем обычно, и страницы, посвященные Испании, пестрят антропологическими замечаниями, а также бытовыми подробностями, подлинность которых зачастую удавалось проверить. Автобиография превращается в репортаж. Он подчеркивает «леность, смешанную с гордыней», которые и составляют характер гордого кастильца: не пошевелится, чтобы услужить иностранцу, и пишет психологический портрет женщин, «очень миловидных, пышущих желанием и готовых на любые уловки, чтобы обмануть всех окружающих их людей, которые за ними шпионят» (III, 572). Его интересует вопрос штанов без откидного клапана, запрещенных Церковью, и запрет на шляпы с низкими полями и плащи, доходящие до пят, позволяющие неугодным скрываться, интересуют гласные, оставшиеся в испанском языке от языка мавров, табак и его превосходные качества, когда он чист, предпочтение, которое испанцы отдают измельченному табаку. Он отмечает отсутствие каминов в домах на полуострове и трудности с отоплением. Временами его повествование настолько документально, что уже напоминает «Путешествие в Испанию» Теофиля Готье. Нужно представить себе последствия этого нового и дотошного внимания, которое Казанова уделяет окружающему миру: если он наблюдает гораздо больше, чем раньше, значит, сам живет гораздо меньше. Гораздо более привержен реальности, конкретным условиям жизни, потому что менее поглощен обществом, чем в прошлом. Казанова уже выходит из социального пространства, на котором разворачивались все его победы, которое доставляло ему все удовольствия. Он более объективен, поскольку его субъективность уменьшилась.
Все отказываются от его услуг, и ему в самом деле больше ничего не остается, кроме как развлекаться. Он упорно посещает театр, наслаждается испанскими комедиями. Бродя по Мадриду, он открыл для себя фанданго на одном бале-маскараде. Его тотчас покорило невероятное сладострастие этого танца, в котором позы мужчины явно указывают на действия счастливой любви, а позы женщины – на согласие, восторг, экстаз: «Мне казалось, что ни одна женщина уже ни в чем не могла бы отказать мужчине, с которым протанцевала бы фанданго» (III, 582). Тотчас прикинув эротическую выгоду от этого танца, он решил брать уроки фанданго. Но без партнерши танцевать невозможно. Ему нужно как можно скорее найти женщину. Он входит в церковь, видит красивую девушку, выходящую из исповедальни, и выбирает ее. Она дочь простого башмачника, ее зовут донья Игнасия. Нет никаких препятствий их любви. Ее официальный жених, дон Франсиско де Рамос, кстати, некрасивый и плохо сложенный, будет смотреть на все сквозь пальцы, когда Казанова одолжит ему сто дублонов, что позволит ему жениться на своей красавице до окончания карнавала. Полностью повторяется положение, в которое Казанова уже попадал в Риме. Наступает момент, когда в «Истории моей жизни» приключения Джакомо Казановы становятся скучны, потому что постоянно повторяются. Стареющий распутник уже не способен на выдумку. Просто на сей раз Казанова, наученный опытом, или просто более циничный, или более прижимистый, чем в прошлом, ничего даром жениху не дает. О романе с доньей Игнасией совершенно нечего сказать: просто очередной роман, на сей раз с мессами и фанданго.
Не стоит удивляться тому, что власти, должно быть, получившие четкие инструкции в его отношении, приглядывают за Казановой. Его разборки с полицией, вероятно, совсем неслучайны. Я полагаю, что за ним установили плотную слежку. Уже по прибытии в Мадрид ищейки инквизиции конфисковали у него экземпляр «Илиады» на греческом языке, вернув его несколькими днями позже. И вот теперь он узнает, что полиция преследует его за незаконное владение оружием: Алькаде Месса, иначе говоря, участковый комиссар явился с тридцатью подручными, чтобы произвести обыск в его квартире. Ему ничего не остается, как укрыться как можно скорее в доме знаменитого и богатого художника Антона Рафаэля Менгса, с которым он лично познакомился в Риме семью годами раньше. Предосторожность оказалась тщетной: уже на следующий день, 20 февраля 1768 года, за ним явились прямо в дом художника, который, однако, был придворным живописцем Карла III, арестовали и препроводили в караульную Буонретиро. У него изъяли два ружья и пистолет – его личное оружие. Совершенно нелепый повод для ареста: по-видимому, у Казановы хотят возбудить нелюбовь к Испании, чтобы заставить его поискать себе приюта в другом месте. Власти поняли, что хотя он и посещал официальных лиц, но не отказался от своих сомнительных связей. Разве не общался он с неким Мараццани, низким авантюристом, пожелавшим стать его сводником при продажных красотках Мадрида и даже предложившим свести его со знаменитой куртизанкой по имени Спилетта? Кстати, он встретился с ним в камере Буонретиро. Другая гипотеза, высказанная некоторыми казановистами: «По версии Бузони из «Мемуаров», его арест был спровоцирован не столько незаконным владением оружием, сколько укрывательством, при самых драматичных обстоятельствах, трупа любовника одной испанской девушки, которого она убила в своем доме, напротив дома Казановы», – сообщает Ривз Чайлдс. Эпизод слишком романический, чтобы в него можно было поверить, тем не менее он вдохновил Эмиля Золя на создание новеллы «За ночь любви».
Как бы там ни было, но заключение оказалось очень тягостным: в одной камере с двадцатью пятью – тридцатью узниками, среди вони, не говоря уже о блохах, клопах и вшах. По счастью, оно долго не продлилось. Через два дня его отпустили благодаря вмешательству графа Мануччи (который, возможно, хотел отмежеваться от недостойных поступков отца и возместить Казанове ущерб), сняли с него все подозрения, обелили и даже, по его уверениям, передали ему извинения графа д’Аранда. Дела Казановы быстро пошли в гору. Надо сказать, что его венецианские друзья приложили к этому руку. Марко Дандоло написал послу Мочениго, чтобы поддержать своего протеже. Что еще важнее, Джироламо Цулиан написал послу от имени Антонио да Мула, одного из инквизиторов, приговоривших Казанову к Пьомби, что в суде нет ни одной жалобы, затрагивающей честь Казановы, он может открыто с ним встречаться и оказывать ему покровительство. Успокоенный, уверенный в том, что не навлечет на себя гнев грозного суда инквизиции, Мочениго не поскупился на помощь соотечественнику. Джакомо чествуют, повсюду принимают. На какое-то время к нему возвращается былой апломб. В самом деле, ему говорят о проекте колонизации тогда пустынной Сьерра-Морены, он тотчас загорается, пускается в блестящие рассуждения о колониях как физик и философ, предлагает новое общественное устройство со священниками и швейцарскими судьями, без всякого присутствия инквизиции. В своем порыве он пишет графу Педро Родригесу де Кампоманесу, «фискалу» королевского совета, развивая и уточняя свои мысли по этому вопросу. По его мнению, для начала нужно обработать земли Сьерра-Морены. «Сельское хозяйство – это божество, творящее чудеса: в самом деле, люди лишь по чистой случайности обрабатывают землю; но возделанная земля влечет к себе людей и производит, так сказать, сама чудесные поселения, словно упавшие с небес». Дальше идут вперемешку смутные и пресные общие места экономико-нравственного характера, которые, тем не менее, впечатляют, как обычно, его собеседников! В конце концов его и вправду просят изложить свои соображения на бумаге, и маркиз Паоло Джироламо Гримальди, испанский министр иностранных дел, обещает ему, что он будет назначен губернатором, если проект утвердит государь. Казанова уже в это верит!
За две недели до Пасхи король выезжает из Мадрида в Аранхуэс. Казанова следует за королевским двором, официально приглашенный в дом венецианского посла. На Пасху болезненный нарыв в анальном отверстии, величиной с дыню, мешает ему отправиться к мессе. Нужно его вскрывать, и Джакомо придется провести несколько дней в постели, настолько он слаб. Каково же его удивление, когда он узнает, что приходской священник вывесил на дверях своей церкви список всех тех, кто не отметил Пасху! Казанова пришел в неописуемый гнев, спешным порядком отправился исповедоваться к одному монаху-кордельеру, на следующий день причастился и получил свидетельство о том, что он не мог отметить Пасху, когда следовало, по состоянию здоровья. Как справедливо отмечает Фелисьен Марсо, «это красноречиво показывает, что́ для него эта исповедь: чистая формальность, виза если не для вечного спасения, то для спокойствия в обществе. Да разве и могло быть иначе, раз понятия греха и святого ему совершенно чужды». Чем вступать в противоборство с Церковью и Инквизицией, чем бороться и нарушать правила, он предпочитает лукавить и лицемерно следовать их требованиям. «Именно здесь, в этом постоянном уклонении, для Казановы заключается его свобода». Небольшое дорожное происшествие не помешало венецианцу ежедневно встречаться со сливками испанского общества в Аранхуэсе. Какой пышный период для Казановы, который в то время посещает королевский двор и беседует с испанскими грандами! После стольких передряг и унижений он испытывает комфортное чувство того, что к нему вернулось былое великолепие.
И вот тогда Казанова подло отомстил семейству Мануччи, много лет спустя после своего ужасного заточения в Пьомби. Некоторые считают, что злопамятство и мстительность не входят в его обычный психологический портрет и что Казанова просто действовал легкомысленно, не подумав. Но как он мог простить свое тюремное заключение в таких жутких условиях? Поверить, что действия отца Мануччи простительны, значило оказаться лучше, чем он был (и чем мы есть). Однажды в Мадрид прибыл барон де Фретюр, главный ловчий княжества Льежского, стреляный воробей, игрок, плут, один из тех бессовестных людей, каких обожал Казанова. Он как раз стеснен в деньгах. Причем так сильно, что грозит застрелиться. В конце концов граф Мануччи выручает его, ссудив сто пистолей, которые передает ему Казанова. Три дня спустя Казанове по категорическому приказу Мануччи запрещено являться к венецианским послам – старому, Мочениго, оставляющему свой пост, и новому, Дзуане Кверини, только что прибывшему в Мадрид. Дело в том, что барон де Фретюр, чтобы получить свои деньги, «сдал» Казанову, который не удержался, чтобы не рассказать ему, вероятно, за партией в карты или за выпивкой, все, что знал о Мануччи, о его происхождении и сексуальных наклонностях. Граф Мануччи был не только уязвлен оглаской своего низкого происхождения и узурпированного дворянского титула, но и встревожен грозными последствиями, которые могло иметь разглашение его гомосексуальной связи с Мочениго. И Мануччи в своем письме назвал Казанову неблагодарным предателем, посоветовав ему покинуть Мадрид в течение недели.
«Читатель не может себе вообразить подавленность, в какой пребывала моя душа после чтения этого письма. Впервые в жизни я оказался виновен в чудовищной нескромности, совершенной без причины, в пустой и адской неблагодарности, которая не была свойственна моему характеру, в конце концов, в преступлении, на которое я считал себя неспособным. Унылый, смущенный, стыдясь себя самого, признавая всю свою вину и зная, что не заслужил прощения, даже не должен просить о нем, я погрузился в самую глубокую печаль» (III, 668). Покаяние чересчур выспренное, чтобы можно было ему верить. Казанова преувеличивает. Во всяком случае, чувство вины не для него, ведь он всегда чувствует себя оправданным и безответственным. Если он так раскаивается, то лишь из-за чудовищных последствий своего поступка, который лишил его уже обещанного будущего. Кстати, в продолжении текста содержится правда. Разумеется, он совершил огромный проступок, однако Мануччи все же зашел слишком далеко, потребовав немедленно покинуть Мадрид. «Он не был столь велик, чтобы требовать от меня подобной покорности, а я, со своей стороны, не обязан был, совершив одну низость, совершать другую, объявив себя таким образом не только самым подлым из людей, но также и неспособным дать ему любую сатисфакцию другого рода». Казанова совершил страшную глупость, но более в стратегическом, чем моральном плане. В искреннейшем письме он тщетно умоляет Мануччи приостановить его трусливую (sic) месть – все напрасно. Герцог Гримальди отказывает ему в аудиенции, герцог де Лоссада принимает его, сообщая при этом, что уже получил указание более не принимать его в будущем. На встрече с графом д’Арандой он узнает, что с великими планами стать губернатором колонии Сьерра-Морена покончено. Все пошло прахом. Повсюду в Мадриде он получил от ворот поворот. Все двери перед ним закрыты. Более того: денег становится в обрез. Он подумывает продать часы и табакерку, чтобы добраться до Марселя. Ему остается лишь положить конец своей нежной любви с доньей Игнасией и покинуть испанскую столицу, в которой у него нет будущего.
Он отправляется в Валенсию через Сарагосу. Прибыл он туда в самом мрачном расположении духа. Все не так. Он узнает, что в городе находится одна венецианка, танцовщица, в которую влюблен граф де Рикла, капитан-генерал княжества Барселона, и что она уже несколько недель находится у него на роскошном содержании. Он не может устоять перед желанием повидаться с соотечественницей, якобы чтобы приблизиться к Венеции, куда ему вход воспрещен и по которой он скучает все больше и больше. Какой ужасный характер у этой Нины, в чем он сразу же имел возможность убедиться! Когда он увидел ее впервые, она отчитывала несчастного торговца безделушками, утверждавшего, что его кружева очень красивы. В конце концов она разрезала их ножницами и отвесила несчастному болонцу звонкую оплеуху. Она пригласила Казанову отужинать в тот же вечер. Когда он пришел, она прогуливалась по саду со своим шутом, этаким сексуальным фактотумом. Оба они были почти в одних сорочках. Шут до смерти напился за ужином. Она раздела его догола и стала вытворять с ним такое, что писатель не решился описать эти грязные и отталкивающие опыты. Она разделась и предложила Казанове взять ее на глазах у совершенно пьяного дурня. Он отказался. Тогда она отдалась своему шуту перед ним. Оргия перед визионером поневоле. Казанова «удивлен бесстыдством этой женщины, ее вольностью в речах и действиях, ее откровенностью» (III, 684). После лондонской Шарпийон – валенсийская Нина. «Передо мной была женщина, красивая, как ангел, жестокая, как дьявол, ужасная б…, рожденная в наказание всем тем, кто по несчастью в нее влюбится. Я знавал и других в таком роде, но никогда равной ей» (III, 685). После горького английского опыта Джакомо бы следовало поостеречься, даже бежать, и тем не менее он возвращается к ней, под (ложным) предлогом, что накажет негодяйку, обобрав ее в карты. Она должна вернуться в Барселону, куда просит его выехать днем раньше нее и ждать ее на постоялом дворе Таррагон. Казанова повинуется, не моргнув глазом. Это самое поразительное во всей истории, которую даже нельзя назвать любовной: до такой степени Казанова теперь пассивен и послушен. Без малейшего сопротивления он повинуется всем приказаниям женщины, которая водит его за нос. Профессиональный распутник уже не владеет инициативой, как в прошлом, не руководит операциями. Роли переменились. Это симптом неоспоримого ослабления жизненной силы обольстителя, стареющего на глазах. Нина приезжает к нему, они оказываются в постели. Он проводит неделю в Барселоне, не получив ни одной записки от Нины, которая, однако, пообещала, что он сможет ее навещать. В очередной раз он повинуется капризам другой. И все же не возмущается, покорный, как баран. Когда, наконец, она вызывает его к себе, рядом присутствует ее сестра. Следует пристойный, даже чересчур пристойный вечер, и тем не менее Казанова сильно рискует, как ему замечает офицер валлонских гвардейцев: вне всяких сомнений, ее любовник, самый могущественный и самый грозный человек в Барселоне, в курсе происходящего. Когда он снова приходит к ней 14 ноября, то застает там подлого Пассано. Ему удается его выставить, но ничего такого не происходит. То же и на следующий день, когда вечер ограничился двумя часами веселых разговоров.
Когда он вышел от нее около полуночи, на него напали двое мужчин. Одного он проткнул шпагой и убежал. На следующее утро его арестовали, не из-за давешней стычки, а для проверки документов, и заперли в крепость. Какая мрачная и таинственная история! Месть Риклы, обманутого любовника? Месть Пассано, потому что венецианец не уплатил ему карточный долг? По меньшей мере, так впоследствии сообщат Казанове: его заключили в тюрьму по доносу Пассано.
После сорока двух дней заключения – довольно-таки долгого – у него проверили документы, освободили и поспешили его изгнать. Не пытаясь увидеться с Ниной, Казанова из осторожности уезжает из Барселоны в последний день 1768 года и как можно скорее отправляется во Францию. Возможно, он прав, не задерживаясь в Испании, ибо на обратной дороге за ним следуют по пятам три вооруженных человека с рожами висельников, которые, судя по всему, имеют самые дурные намерения в его отношении. По счастью, вознице Казановы хитростью удалось от них оторваться, срезая дорогу.
Позднее Казанова встретится в Марселе с матерью Нины, которую он принял за ее сестру. По ее словам, Нина – ужасное чудовище, из-за которого он мог бы лишиться жизни в Валенсии. Ошеломленный Казанова узнает, что ее мать зачала ее со своим собственным отцом, так что Нина одновременно и дочь, и сестра собственной матери. Поначалу ужаснувшись такому кровосмешению, Казанова в конце концов рассмеялся, узнав, что этот шарлатан Пеланди не только обрюхатил свою дочь, но и лишил девственности свою внучку Нину. «Этот человек имел несчастье влюбляться в своих дочерей и внучек. Я находил, что в природе это не должно внушать ужас и что страх перед этим явлением происходит лишь от воспитания и привычки» (III, 729). Однако ему стало уже не так смешно, когда он узнал, что Нина взяла себе Джакомо в любовники на короткое время, лишь чтобы побесить графа де Риклу, опозорить его перед всей Барселоной. В общем, Джакомо, одураченный, ведомый на поводке, был лишь ее игрушкой, чтобы она утвердила свою безраздельную власть над графом де Риклой. Все, чего она желала, уточняет ее мать-сестра, – это «чтобы вся Испания говорила о ней и знала, что она стала хозяйкой его тела, его имущества, его души и воли».
Вот и съездил в Испанию! Два тюремных заключения и два изгнания. Ссоры со знатнейшими аристократами. Сорвавшиеся великолепные проекты. Связь, резко оборванная против его желания, другая, нелепая и унизительная. Великие времена Джакомо Казановы решительно прошли.
XXIII. Пировать
«Я всегда любил вкусные блюда: макаронную запеканку, приготовленную хорошим неаполитанским поваром, Ogliapotrida, ньюфаундлендскую треску с липким соусом, дичь, запеченную в собственном соку, и сыры, совершенство которых проявляется, когда маленькие обитающие в них существа становятся видны. В том, что касается женщин, я всегда находил, что та, кого я люблю, хорошо пахнет, и чем сильнее она потела, тем слаще мне казалась» (I, 7) – пишет Казанова в предисловии к своим «Мемуарам», удивительным образом соединяя кулинарию и женщин, тонкие соусы и телесные выделения. Надо сказать, что в плане пищи для Джакомо Казановы все начиналось плохо, в то печальное время, когда он жил в Падуе в пансионе. Его первый обед был самым простым: очень дурной суп, маленькая порция сушеной трески, яблоко, а в качестве напитка – «граспия», то есть вода, слегка подкрашенная виноградными выжимками, какую еще можно порой встретить в самых бедных областях Италии. Вскоре его начал мучить страшный голод, и долгими ночами ему снился один и тот же сон: что он сидит за большим столом и утоляет свой зверский аппетит. Он был настолько голоден, что воровал и жадно поглощал все, что попадалось на глаза. Голод не тетка. Правя тетрадки своих однокашников, Джакомо соглашался ставить лучшие оценки за отвратительно выполненные домашние задания в обмен на цыпленка и котлетки.
Значительную часть своей долгой жизни Казанова будет вознаграждать себя за столь неудачный гастрономический дебют. Такое впечатление, что ему так и не удалось насытиться после мук голода, испытанных в ранней юности. Едва вернувшись в Венецию и получив приглашение к старому сенатору Малипьеро, он разработал чудесную стратегию, чтобы обеспечить себе как можно лучшее угощение. Этот богатый патриций, оставшийся лакомкой и гурманом, несмотря на свои семьдесят лет и подагру, был вынужден есть один, несмотря на обильный стол, настолько медленно он жевал, лишившись всех зубов. Казанова тотчас почуял, какой великолепный подарок может на него свалиться. Посколько Малипьеро тратит на еду вдвое больше времени, чем все остальные, ему нужен товарищ по застолью, который ест за двоих, то есть в два раза больше, чем он сам. При таких условиях они потратят одинаковое количество времени на поедание обеда. Но где сыскать эту редкую птицу? – спрашивает себя старый сенатор, заинтересованный идеей Казановы.
«Дело щекотливое. Вашей светлости следует подвергнуть гостей испытанию, и найдя таких, каких вам угодно, суметь сохранить их при себе, не говоря им о причине; ибо ни один воспитанный человек на свете не захочет, чтобы о нем говорили, что он имеет честь есть за одним столом с вашей светлостью лишь потому, что ест вдвое больше остальных» (I, 57). Сразу поняв, что Казанова таким образом предлагает свои услуги, сенатор просит его отужинать у него завтра, и вскоре делает его своим товарищем, убедившись, что Казанова в самом деле ест достаточно, чтобы выдерживать время. Тем не менее пребывание у Малипьеро не сводится лишь к безудержному поеданию. Оно преображает Казанову: из чистого обжоры он постепенно становится гурманом, знакомясь с великолепными изысканными блюдами, которые подает превосходный повар Алвизе Малипьеро.
Чревоугодию в «Истории моей жизни» отводится важное место, а все потому, что наслаждение едой совершенно неразрывно с наслаждением сексуальным. Казанова сам утверждает, что «поцелуй – всего лишь выражение желания поесть». Начиная с истинного и любезного сексуального посвящения с двумя хорошенькими сестричками Сарвоньян – Нанеттой и Мартон, в пище недостатка не было: две добрые бутылки киприотского вина и превосходный копченый язык стали необходимым гастрономическим довеском к двойной дефлорации. Просто, точь-в-точь как у маркиза де Сада, надо есть, чтобы восстановить силы после огромных физических затрат на наслаждение и быть готовым снова ринуться в бой.
Вот почему на протяжении всей любовной истории с монахинями Мурано яства будут иметь такое значение, о чем свидетельствует великолепный ужин, поданный М.М. «В четыре часа (я все еще считаю на итальянский манер) она сказала мне, что у нее разгорелся аппетит и что ей хотелось бы, чтобы и я испытывал то же… Сервиз был из севрского фарфора. Ужин состоял из восьми блюд; они лежали на серебряных ящичках, наполненных горячей водой, чтобы яства не остывали. Это был утонченный и изысканный ужин. Я воскликнул, что повар, должно быть, француз. И она мне это подтвердила. Мы пили только бургундское и осушили одну бутылку розового шампанского и еще одну другого шипучего, для смеха. Она сама делала салат: ее аппетит мог сравняться с моим. Она позвонила, лишь чтобы подавали десерт и все необходимое для пунша» (I, 736). Кстати, мы знаем, что повара звали Дюрозье. Г-н де Берни, титулованный любовник М.М., привез с собой в Венецию своего пекаря, поварят, прославленного мастера жаркого и шеф-повара – Дюрозье. В будущем дипломат вошел в число кавалеров престижного ордена Святого Духа – братства ста рыцарей, славящихся пышностью и достоинствами своего стола, знаком которого была голубая лента – ту же награду вручают выдающимся кулинарам.
Когда Казанова решил, в свою очередь, угостить М.М. и снял чудесный домик на острове Святого Моисея, он нанял лучшего местного повара и из предосторожности устроил накануне генеральную репетицию, отведав блюд в компании самого кулинара.
Никакого распутства без превосходного питания. В первую очередь нужны если не плотные, то, по меньшей мере, горячащие и возбуждающие блюда: «Живу холостяком уже восемь дней, однако мне нужно есть, ибо в желудке у меня лишь чашка шоколада и белок шести свежих яиц, которые я съел в салате, сдобренном растительным маслом и уксусом “четырех воров” (I, 757). Вот продукты, от которых «гвоздь» должен налиться силой и встать торчком. Теперь любовь, когда М.М. «имела любезность завершить дело своей красивой ручкой, собрав в ладонь белок первого яйца» (снова ассимиляция съедобного и эротического), а затем – насыщенный ужин для пополнения сил: «Она ела за двоих; но я – за четверых».
Чтобы лучше себе представить, до какой степени качество и свободный выбор еды важны для Казановы, достаточно напомнить, что, когда он был принят в Риме Папой Бенедиктом V, главной его просьбой, в которой не было ничего христианского, было избавить его от обязанности поститься. Поскольку нужно было как-то ее обосновать, он заявил, что «от этого у него воспаляются глаза»! К счастью, подобная просьба рассмешила его святейшество, не отличавшегося строгим следованием канонам: он благословил обжору и даровал ему просимое. Со стороны Казановы это вовсе не было шуткой, поскольку, прибыв несколько позднее в Анкону, в Папской области, во время Великого поста, он заказал скоромное блюдо – телячьи polpettine. Ужасный скандал! Возмущенный трактирщик пригрозил донести на него в полицию. Свое разрешение понтифик дал лишь на словах, и у венецианца не было никакого официального документа в свою защиту. К счастью, в спор вмешался один великодушный кастилец, который успокоил Казанову, предложив ему разделить с ним его превосходный ужин, постный, но невероятно изысканный, состоящий из лучшей рыбы Адриатики и белых трюфелей.
Каковы любимые блюда Казановы? Сыры (кстати, известные афродизиаки), которые он обожал в то время, когда из-за сильного запаха их обычно исключали из меню элегантных обедов. Он даже подумывал написать словарь сыров, сорта которых столь же многочисленны в Италии, как и во Франции, и твердые, и мягкие. У него была явная слабость к трюфелям, возможно, потому, что этим грибам также приписывают мощные возбуждающие свойства. Больше всего он любил устрицы. Он был способен проглотить сотню за один обед. Возможно, для него не было более вкусного блюда, потому что они даже формой своей напоминают женский половой орган, а потому снова находятся на стыке гастрономического и эротического. «Приготовив пунш, мы забавлялись тем, что ели устрицы, обмениваясь ими тогда, когда они уже были у нас во рту. Она протягивала мне на языке свою, а я одновременно вкладывал ей в рот мою; нет более похотливой, более сладострастной игры для любовников, она даже смешна, однако не становится от этого хуже, ибо смех создан только для счастливых. Каков соус у устрицы, которую я всасываю изо рта обожаемого мною предмета! Это ее слюна. Невозможно, чтобы сила любви не возрастала, когда я прокусываю ее, когда проглатываю» (I, 758). Не говоря уже о возбуждающем наслаждении от моллюска, который очень кстати затерялся за корсажем любимой: когда симпатичная устрица, которую Казанова подал своей любовнице, поднеся раковину к ее устам, случайно свалилась ей на грудь, та хотела подхватить ее сама, но он потребовал права выудить ее из ложбинки.
«Эти пять девушек были как пять превосходных рагу, которых непременно хочется отведать чревоугоднику», – заметил однажды Казанова, глотая слюнки. Это следует понимать буквально, поскольку наступает момент, когда гастрономические и сексуальные наслаждения почти сливаются друг с другом. Очаровательное сердечко должно быть сластолюбивым, считает венецианец. Любовная комедия начинается за столом, но и на ложе любовники продолжают вкушать, только уже друг друга. Известно, что Казанова провел большую часть жизни, путешествуя, наслаждаясь как гурман национальными блюдами и женщинами местного урожая. «С той же шутливой и естественной ненасытостью князь удовольствия выбирает себе невест, когда, торопясь, удовлетворяется на привале легкой победой, не тратя времени на прелюдию. (…) Ради единственного за день перерыва на еду во время путешествия уроженец Юга, эпикуреец, которого страшит одиночество, сочетает удовольствия, используя ежедневные съедобные случаи как преддверие любви: “Не имея склонности к еде в одиночку, я велел подать два прибора. Вероника, поужинав с нами, заслуживала этого отличия”. Эти альковные анекдоты состоят из одного эпизода – эпизода потребления, насыщения чувств, аналогичного предшествующему или последующему ужину, краткость которого не исключает ни сладострастия, ни изысканности. Каждый переезд, таким образом, отмечен женским именем и меню, описанным с точностью туристического справочника, ибо венецианцу нет равных в неутомимой импровизации, веселости, в искусстве жить, возрождаемом каждый день согласно его причудам».
Казанова также обожал выпечку, которую покупал на рынке за несколько багатинов – мелкую местную монету. «Эти panni, без всякого сомнения, своим видом и названием соответствуют своему назначению: bufeto (сухарики) монахов, ciopa, paneto дожей, roseta молодых девушек, potta, имитирующая женские половые органы, и pandoli, символизирующие восставший пенис, – пишет Катрин Тоска. – Он запивает их белым вином, ombra, ибо в Венеции отдают предпочтение белому вину, тогда как в Тоскане пьют только красное».
В 1757–1759 годах, во время свого пребывания в Париже, Казанова, существенно обогатившись благодаря лотерее, мог как нельзя лучше удовлетворять свои ненасытные аппетиты. Этот гастрономический дебош разворачивался в Малой Польше – модном квартале, расположенном за городской чертой. За сто луидоров в год он снял у Марена Леруа, разбогатевшего торговца фруктами, прозванного «королем масла» с тех пор, как Людовик XV объявил, что тот продает лучшее масло в Париже, большой дом, прозванный Краков-на-вольном-воздухе. Сады при усадьбе соседствовали с садами герцога де Грамона. Там были все удобства, в том числе ванные и конюшня, в которой находилось не менее двадцати стойл, а главное – хороший погреб и большая кухня со всей необходимой утварью. Хозяин даже предоставил ему превосходную кухарку, мадам Сен-Жан, которую все звали Жемчужиной: говорит само за себя.
«Образ жизни, который я вел, прославил Малую Польшу. Там поговаривали о пирах, которые я себе закатывал. Я велел откармливать цыплят рисом в темном помещении; они были белы как снег и отменно вкусны. Я добавлял к великолепию французской кухни все, что могло соблазнить лакомок в остальных европейских кухнях. Макароны с suguillo, рис то в pilao, то в cagnon и oilla putrida были у всех на устах (…). Дамы из высшего общества и искательницы галантных приключений являлись по утрам прогуливаться по моему саду (…): я давал им свежих яиц и масла, превосходившего знаменитое вамбрское. А потом – вдоволь вишневого ликера, лучше которого нигде было не сыскать» (II, 188).
Не менее важно, чем сами продукты питания, было искусство себя держать и наука застолья. Нужно уметь накладывать себе пищу, есть по правилам. Когда на Корфу юному Джакомо поручили разрезать жареную индейку, он искромсал несчастную птицу, порвав ее на шестнадцать кусков. Полная катастрофа! Какое унижение от подобной неловкости, которая изрядно насмешила всю компанию! Казанова тогда понял, что все должно делать по правилам, соблюдать целую серию кодексов. Манеры за столом важны так же, как и достоинства блюд. И чтобы хорошо поесть, нужно, чтобы стол – тарелки, бокалы, приборы – был изысканным и роскошным. Посуда из севрского или саксонского фарфора, венецианское стекло с Мурано, аксессуары из золоченого серебра, чеканные серебряные или золотые блюда, как на знаменитых натюрмортах Веронезе. Казанова так и не забыл тот проклятый день в Падуе, когда мегера отняла у него драгоценную серебряную ложку, заменив ее вульгарной деревянной.
Гастрономические наслаждения привлекают Казанову и потому, что стол как нельзя лучше служит местом общения. Разговоры смешиваются с едой. Остроты добавляют пикантности блюдам. Рот одновременно находит себе двойное применение.
После наслаждения любви самым главным удовольствием для Казановы всегда было устраивать сказочные приемы. Его радость была тогда прямо пропорциональна удовольствию гостей. Так, в феврале 1760 года он устроил в Брюле роскошный и богатый банкет. «В большом зале стоял стол, накрытый на двадцать четыре персоны; приборы золоченого серебра, фарфоровые тарелки, а на буфете – огромное количество серебряной посуды и большие блюда золоченого серебра. На двух других столах, в другом конце залы, я увидел бутылки, наполненные самыми прославленными винами всей Европы, и сласти всех видов(…). [Дворецкий] мне сказал, что будет всего двадцать четыре перемены блюд; однако я получу двадцать четыре блюда английских устриц и один десерт, которые покроют весь стол. (…) Английские устрицы закончились лишь на двадцатой бутылке шампанского. Завтрак начался, когда общество было уже навеселе. Этот завтрак, который как раз и состоял из одних закусок, оказался великолепным обедом. Не выпили ни капли воды, ибо рейнское и токайское этого не терпят. Прежде чем подали десерт, на стол поставили огромное блюдо трюфелей. Его опустошили, по моему совету запивая их вишневым ликером» (II, 260). Нужно было произвести впечатление на гостей, пустить пыль в глаза. Казанова делал ставку на радушие Амфитриона, чтобы поставить себя в обществе. Он угощал, а взамен хотел получить признание.
Подобная показуха не мешала ему, однако, придерживаться простоты во вкусах, когда он не вращался в обществе. Будучи в Париже, «он не брезговал есть в харчевне, погуляв по Венсенскому лесу, или присесть за стол в забегаловке “Гро-Кайу” на берегу Сены, или в трактирах для матросов, – пишет Нед Райвал. – Там подавали рыбу с красным вином и луком, голубей, жаренных на решетке, и говядину, нашпигованную салом, по новому рецепту. Ну и что ж, что в таких заведениях не самое изысканное меню. К кухне он относился так же, как к женщинам: блюда, которые он любил, всегда казались ему вкусными, так же, как запах той, за кем он ухаживал, был ему сладок… если она сильно потела». Вероятно, памятуя о своем детстве и кухне своей родной Венеции, Джакомо всегда питал слабость к относительно простым блюдам, не требовавшим подготовки и сложных приготовлений. «Все было превосходно, потому что ничто не стоило большого труда» – такая формулировка звучит у него не раз. «Его кулинарные истории провозглашают первородную простоту, а его средиземноморские рецепты нам знакомы. Тонкое равновесие между вкусом и умением предков, опиравшемся более на изысканность исходного продукта и передачу секретов в семье, чем на моду. Народные блюда не были извращены иной кулинарной культурой»,– отмечает Катрин Тоска.
«Природа велит питаться, – объясняет Казанова, – и дабы это не превратилось в тяжкий труд, она наделяет нас чувством, которое именуют аппетитом, и получает удовольствие, удовлетворяя его». Подлинное наслаждение невозможно, если ты вынужден по-варварски немедленно удовлетворять насущную потребность. Очевидно, что Казанова всегда был настоящим гурманом, поскольку наслаждение хорошей едой обеспечивало связь между первичными позывами сексуального голода, преобразованными в тонкую эротическую игру, и голодом физическим, облагороженным гастрономическими изысками цивилизации XVIII века. В плане эротического и гастрономического удовольствия цивилизованного человека от первобытного отличает лишь способность это удовольствие растягивать. Распутник должен «пострадать» от голода, чтобы лучше насладиться жарким. С риском быть обманутым в любви.
XXIV. Италия в последний раз
Вернувшись во Францию, Казанова приехал в Монпелье через Перпиньян, Нарбонн, Безье и Пезена. Он с наслаждением возвратился на юг Франции, где уже не чувствовал себя на чужбине.
Затем он отправился в Экс-ан-Прованс, где пробыл с 14 февраля по конец мая 1769 года и провел много времени со старым маркизом д’Аржаном, выдающимся литератором, который был другом и сотрапезником Фридриха Прусского. Маркиз подарил ему все свои труды – не менее двадцати четырех томов, недавно вышедших у одного берлинского издателя, «за исключением истории одного отрывка из своей жизни, которую он написал в молодости и оставил в типографии, поскольку раскаивался, что написал ее». Почему? – тотчас спросил его Казанова, возможно, уже подумывавший о том, чтобы однажды написать повествование о своей жизни. «Потому что в яростном желании писать правду я выставил себя на посмешище. Если вас обуяет такое желание, гоните его, как соблазн: могу вас уверить, что вы раскаетесь, ибо как честный человек вы можете писать только правду, как верный писатель – обязаны не только ничего не умалчивать из того, что может с вами случиться, но и не щадить себя, повествуя обо всех совершенных вами ошибках, а как добрый философ – придать отчетливости всем добрым поступкам, которые вы совершили. Вы должны поочередно порицать себя и восхвалять. Всю вашу исповедь примут за чистую монету, но не поверят, когда вы станете говорить истину к своей пользе. Кроме того, вы наделаете себе врагов, когда вам придется раскрыть тайны, не делающие чести людям, которые будут иметь с вами дело» (III, 722). Ясно! Никогда нельзя писать историю своей жизни (даже если – ирония судьбы! – из произведений маркиза д’Аржана и самого венецианца теперь читают только мемуары). И Казанова немедленно заявляет, что столь очевидные причины убедили его: автобиография принесет своему автору лишь крупные неприятности! «Я уверил его, что никогда не совершу такой глупости, и, несмотря на это, принялся за нее семь лет назад и обязался самому себе дойти до конца, хотя уже испытываю раскаяние. Я пишу в надежде на то, что моя история не увидит свет; льщу себя, что во время последней болезни, став наконец мудрее, я велю сжечь в своем присутствии все свои тетради. Если этого не случится, читатель мне простит, когда узнает, что писать записки было единственным лекарством, к которому я счел возможным прибегнуть, чтобы не сойти с ума или не умереть от горя из-за неприятностей, которые доставляли мне плуты, находившиеся в замке графа фон Вальдштейна в Дуксе. Занятый писанием по десять – двенадцать часов в день, я не дал себя убить черной тоске» (III, 723). Вот, по крайней мере, любопытный пассаж, поскольку Казанова до некоторой степени осуждает то, что делает. Было бы невозможно выйти на сцену, поскольку публика верит только недостаткам и промахам автора и систематически отвергает все, что может ему польстить. На самом деле Казанова не так уж не прав: потомки чаще осуждали его безнравственность, чем хвалили его дарования. Во всяком случае, он больше запомнился своими свершениями на любовном фронте, а его качества мыслителя и писателя как-то забылись. В извинение того, что он все-таки пишет мемуары, Казанова подчеркивает, что у них, во всяком случае, нет будущего.
В Экс-ан-Провансе Казанову ждала еще одна важная встреча – с Жозефом Бальзамо, более известным под именем графа Калиостро, самым знаменитым авантюристом того века наряду с графом Сен-Жерменом, который поразил венецианца своими замечательными способностями к подделке картин, гравюр и почерков. Он показал ему свою копию картины Рембрандта. Чуть позже его супруга попросила у Казановы рекомендательное письмо в Авиньон. На следующий же день она вернула письмо, спросив, действительно ли это оригинал. Казанова был в этом убежден, тогда как она сама ему сказала, что это всего лишь копия. Казанове пришлось взглянуть на оригинал, написанный его собственной рукой, чтобы убедиться наконец, что перед ним превосходная имитация.
В начале июня он отправился в Марсель, а оттуда, в начале июля, – в Италию. Остановился в Турине, где попытался собрать подписчиков для своей новой книги – опровержения «Истории венецианского правительства», сочинения Амело де Ла Уссе. В ней он выступил в защиту политического устройства Венецианской республики, подвергшегося серьезным нападкам со стороны французского писателя, что, по мнению Джакомо, должно было в кратчайшие сроки примирить его с властями Светлейшей и положить конец его изгнанию: «Моей целью от печатания этого труда было заслужить помилование инквизиторов», – прямо признается он. Ибо томительное желание вернуться в свой дорогой город терзало его все сильнее.
С июля по декабрь 1769 года он жил в Лугано, в швейцарском кантоне Тичино, где не свирепствовала цензура, и следил за печатанием своей книги. Вознамерившись ни с того ни с сего повидаться с бальи, он, к своему удивлению, встретил свою старую несостоявшуюся любовь из Солера – баронессу де Ролль, которую не видал девять лет и нашел похорошевшей. Тотчас желание возгорелось в Казанове, который уже представлял, как станет ее любовником в отместку за то, что не случилось прежде. Однако баронесса нашла его постаревшим и сказала ему об этом в лицо! Как летит время! Его старение становится лейтмотивом. В Марселе его мнимая племянница тоже сказала ему, что он постарел, и в Турине все обращали внимание на его возраст. Безжалостное возвращение тех же слов, в которых содержалась истина. Разве беспорядочная жизнь Казановы могла пройти бесследно для его внешнего облика? Он уже не обольститель, которому достаточно лишь предстать перед той, кого он хочет, чтобы ее покорить. Нет ничего ужаснее для распутника, чье тело долгое время было его главным козырем!
1 августа Казанова из Лугано устанавливает контакт с представителем Венецианской республики в Турине, Берлендисом, и сообщает ему о своей публикации, над которой работает, чтобы подготовить таким образом свое возвращение в Светлейшую. 19-го числа он получает весьма учтивый и ободряющий ответ и ни на минуту не подозревает, что посланник шпионит за ним еще больше, чем сам сообщает: «Мне бы хотелось, чтобы талант автора был в должной мере вознагражден рукоплесканиями публики и чтобы эта публикация стала для Вас действенным средством добиться той цели, кою Вы преследуете… Из всего того, что я написал [в Венецию] в Вашу пользу, я не получил иного ответа, кроме того, что мой отчет о Вашем прибытии сюда и о Вашем достойном поведении был принят благосклонно». Вернувшись в Турин, Казанова тотчас поспешил подарить посланнику экземпляр своего труда для официальной передачи венецианским властям. 30 декабря 1769 года Берлендис пишет светлейшим и милостивым синьорам, своим уважаемым господам: «Казанова вновь прибыл в сей город и вручил мне экземпляр своего труда под заглавием “Опровержение Амело”, о печатании которого, коим занимался автор в Лугано, я уже имел честь сообщить Вашим Светлостям некоторое время назад. Я полагаю своим долгом представить само это произведение Вашим Светлостям, которые как никто другой сумеют оценить заслуги и усердие писателя. Я узнал, что он должен пробыть здесь какое-то время, с целью войти в милость к герцогу Савойскому, хотя неизвестно, каким способом он добьется этой милости и этой чести. Я, разумеется, не буду терять его из виду и стану сообщать Вашим Светлостям о развитии ситуации» (III, 745). Когда бедный Джакомо ознакомился с крайне сухим ответом, присланным Берлендису тремя государственными инквизиторами – Фламинио Корнером, Барбариго и Алвизе Ренье, для него это стало холодным душем. «Экземпляр сочинения Казановы, озаглавленный “Опровержение Амело”, был нами получен на прошлой неделе вместе с Вашим письмом от 30 декабря. Наш суд одобряет, что Ваше превосходительство продолжит, как обещает, безупречный надзор за каждым шагом этой особы, а также то, что воздержится ото всего, что может указать или вызвать малейшую к ней благосклонность» (III, 745). Решившись ничего не предпринимать, что могло бы вызвать гнев венецианского суда и не навлекать на себя беду, Берлендис совсем позабыл об авторе и его произведении, предоставив их печальной участи, и выразил свою покорность в письме от 3 февраля 1770 года: «Понимая, что мне не пристало и противоречит моему долгу оказывать снисхождение к человеку, впавшему в немилость у августейшего Суда, я держал себя с Казановой с величайшей сдержанностью, несмотря на добрые услуги, оказанные мне кавалером Раиберти и другими уважаемыми особами, к которым он вхож. По досточтимому приказанию Ваших Светлостей, я стану со всем тщанием избегать всего, что могло бы позволить заподозрить малейшую благосклонность, и не премину наблюдать за всеми его передвижениями, о каких сообщу Вашим Светлостям, в доказательство моего неукоснительного повиновения» (III, 745). Он в самом деле принялся следить за Казановой, сообщив инквизиторам 17 марта 1770 года, что тот отправился в Ливорно через Парму и Болонью. Джакомо Казанова будет прав, когда скажет, что в Венеции ты либо сам шпион, либо за тобой шпионят. Какое огромное разочарование, ведь он думал, что так ловко все утроил! Очередной провал! И на сей раз ему не вернуться на дорогую родину. Решительно, Республика слишком злопамятна по отношению к нему. На мой взгляд, она уже давно простила ему вину, которая привела его в тюрьму, однако не была еще готова простить ему побег, а главное – рассказ о побеге, которым упивались все европейские дворы. Светлейшая наверняка чувствовала себя униженной и осмеянной.
В то время главной проблемой для Казановы было то, что у него нет никакого положения, никакой должности, то есть никакого регулярного дохода. С 1763 года он лишился финансовой подпитки от маркизы д’Юрфе, а в 1767 году – пенсиона, который перечислял ему Брагадин. Вот почему, едва прослышав об экспедиции в Дарданеллы с целью напасть на Турцию, он в середине мая 1770 года устремился в Ливорно, где собирался российский флот, чтобы увидеться с адмиралом, графом Алексеем Орловым, с которым он познакомился во время своего пребывания в Санкт-Петербурге. Снабженный рекомендацией сэра Уильяма Линча к английскому консулу в Ливорно, сэру Джону Дику, он хотел предложить ему свои услуги и ни секунды не сомневался в успехе своего предприятия. Он встретился с Орловым и принялся, по обыкновению, выставлять себя в выгодном свете. Он может пригодиться во всем. Он знает местность. Он даже утверждал, что владеет турецким языком, что было неправдой. Хотя Орлов из учтивости сразу согласился на то, чтобы Казанова сопровождал его чисто по-дружески, он категорически отказался предоставить ему какую ни на есть официальную должность. Его можно понять. Как можно доверить военную службу такому авантюристу? Казанова, которому совершенно нечего делать в крестовом походе по Средиземноморью, страшно разочарован! Он желал получить оплачиваемую должность. Мы знаем, что экспедиция не удалась и через Дарданеллы не прошла. Отсюда явно нарциссический вывод Казановы, который пытается утешиться: «Нам не узнать, прошел ли бы он через них, будь я рядом» (III, 754).
Поскольку в Ливорно его ничто более не удерживает, он снова отправляется странствовать. Парма, Болонья, Пиза, Флоренция, Сиена. К чему перечислять все смехотворные мини-события, отмечающие собой переезды? Уже ничего решающего не происходит во время тщетных скитаний, выражающих лишь одно: болезненную невозможность вернуться в Венецию. Без всякой четкой цели, он затем отправляется в Рим, где, кстати, ему не удается разработать никаких планов. Полнейшая пустота. Это уже даже не беспорядочная жизнь распутника, а, скорее, нежизнь.
Маясь от праздности и, вероятно, все более страдая от безденежья, он в начале июня решает уехать в Неаполь по дороге через Монте Кассино. В Неаполе, как и во всех местах, куда он возвращается, он встречает кое-каких старых знакомых, прежде всего, разумеется, женщин, в том числе Агату, с которой у него была краткая связь в Турине и которая с тех пор вышла замуж за адвоката, и старшую из ганноверских сестер из Лондона, а также некоего Альбергони, с которым он прежде познакомился в Падуе и который вскоре покончил с собой, международных мошенников – Томазо Медина, закоренелого игрока, и, разумеется, известного и неизбежного шевалье де Гудара. Все эти меланхоличные встречи с подругами и друзьями, которые тоже постарели, становятся несколько призрачными и мрачными, напоминая мне о последнем приеме у принцессы де Германт в конце прустовского романа «В поисках утраченного времени». Отныне прошлое превалирует над будущим. Казанова как раз объединяется с Гударом в игорном доме, устроенном им на склонах Паузилиппе. Там играют в фараон и бириби, и обязанностью Казановы является держать банк и завлекать клиентов. Еще несколько романов, в частности с Каллименой, однако в этих недолгих связях, лишенных страсти, есть привкус конца. «Жизнь в Сорренто была последним истинным счастьем, коего я вкусил в своей жизни» (III, 826).
Поскольку он в Неаполе, он не преминул наведаться в Салерно, неподалеку. Действительно, как сообщил ему аббат Галиани, именно там живут его старая римская любовь донья Лукреция, настоящее имя которой Анна Мария Валлати, и его родная дочь Леонильда, превратившаяся в двадцатипятилетнюю писаную красавицу. Она вышла замуж на маркиза де Ла К., семидесяти лет, который припозднился с женитьбой, исколесив всю Европу и многое пережив. Теперь подагра обрекла его почти не покидать своего кресла. Он годился в дедушки своей жене, но обладал неоценимым преимуществом, располагая значительной рентой в тридцать тысяч дукатов.
Проговорив три часа с маркизом, Казанова вышел с доньей Лукрецией в сад, где та сообщила ему кое-что об этой паре. Разумеется, ее дочь счастлива, но она не может ожидать от старика, чтобы тот был пылким любовником, какой нужен ей в ее возрасте. Когда он хорошо себя чувствует, уточняет Лукреция, он спит с женой и, «судя по рассказам дочери, мог бы похвалиться, будто совершил то, чего на самом деле не совершал. Однако нет никаких признаков того, что его нежность имеет добрые последствия» (III, 841). Мы уже поняли, что донья Лукреция умело подготавливает почву для необходимой операции по оплодотворению, которая должна принести большую пользу. Вскоре к ним присоединяется Леонильда, и все трое укрываются в гроте, освежаемом фонтаном, какие есть во многих дворцах этой местности, где летняя жара трудно переносима. Видя, что ее дочь отнюдь не противится нежным ласкам Джакомо, донья Лукреция попросила их быть умницами и не совершать двойного преступления, после чего оставила их одних и ушла на другой конец аллеи. Все-таки странно для матери уйти именно в тот момент, когда она видит, что Джакомо и ее дочь до крайности возбуждены, а затем спокойно вернуться после совокупления, не выразив ни малейшей тревоги по поводу того, что произошло! Роман продолжался без малейших проблем прямо на дому у маркиза де Ла К., в его загородной усадьбе, где жили все вместе сами супруги, мать и Казанова.
На самом деле эта кровосмесительная история – не столько нарушение запрета, сколько осуществление задуманного. Ф. Марсо справедливо отмечает некую бесцветность рассказа, отсутствие всяких непредвиденных обстоятельств. Ни малейшего препятствия, ни малейших затруднений. Действительно, этот инцест – больше финансовая операция, нежели поиски удовольствия, хотя удовольствие, конечно, присутствует. Каково же положение? Если старый супруг умрет, не оставив ей детей, Леонильда рискует остаться лишь с полагающимися ей как вдове ста тысячами дукатов, оставив почти все состояние законным наследникам. Положение тем более нетерпимое, что маркиз не любит своих родственников, которые только и ждут его смерти, чтобы поделить между собой его богатства. Он и женился-то для того, чтобы заиметь наследника и не дать этим хищникам растерзать свое состояние. Поскольку становится ясно, что он совершенно неспособен обрюхатить свою дорогую и нежную супругу, нужно в кратчайшие сроки найти достойное и тайное решение в плане подмены. И сам маркиз априори этому не противится, поскольку, как подчеркивает донья Лукреция, он совсем не ревнив: «Я уверена, что если бы среди городской знати она нашла себе мужчину по своему вкусу, маркиз окружил бы его дружеским расположением и в глубине души не рассердился бы, когда она бы понесла» (III, 840). Очевидно, что мать Леонильды, которая наверняка и подтолкнула дочь к замужеству с богатым стариком и сама заинтересована в том, чтобы та унаследовала все состояние, дабы обеспечить ей безбедную старость, уладила все так, с молчаливого согласия дочери, чтобы Джакомо обеспечил выполнение детородной миссии. Все было согласовано. Даже приличия постарались соблюсти. У Джакомо была небольшая связь с горничной Анастасией. И старый маркиз, очарованный шутками Джакомо со служанкой и помолодев на десять лет, как он сказал, от веселого общества Казановы, чувствовал себя так хорошо, что пообещал навестить свою супругу: тогда Джакомо пожелал этой паре, отнюдь не желая съязвить, «красивого мальчугана черезь девять месяцев от сего дня» (III, 843). Никто не заблуждался, но все счастливы: маркиз получит наследника, дочь и мать сохранят наследство, а Казанова за свои услуги получит пять тысяч дукатов от покладистого мужа, то есть именно ту сумму, которую он вручил девятью годами раньше герцогу де Маталоне в качестве приданого Леонильды. В целом Казанова не столько нарушает сексуальные запреты, сколько восполняет просчеты, чтобы восстановить справедливые права на наследство законной супруги, которую хотят обобрать прожорливые наследники. Этот инцест на самом деле лишь упрочит одну из ячеек общества, сделав возможным нормальную передачу наследства.
Пробыв еще недели две у маркиза де Ла К. в Салерно, Казанова в конце сентября 1770 года уехал в Рим, где решил прожить полгода в совершенном покое. Его план: изучить город для пополнения познаний. План совершенно неясный, что означает: Казанова не имеет ни малейшего представления о том, чем бы заняться. Зато совершенно точно, что ему придется растянуть на как можно большее время свои три тысячи цехинов. Он будет обедать и ужинать совершенно скромно. Он решился жить как мудрец, без всякой роскоши. После пышных периодов мотовства, когда он швырял, не считая, деньги на ветер, на богатую одежду и роскошные безделушки для себя, на пиры для друзей, на подарки для любовниц и на ставки в игре, теперь мы с удивлением обнаруживаем нового Казанову, который хочет выглядеть респектабельным, экономным, упорядоченным, спокойным, отказавшись даже от нескольких дюжин устриц, которые он находит слишком дорогими, довольствуясь недолгой связью с некоей Маргаритой, лишившейся одного глаза вследствие оспы. Поскольку искусственный глаз отличается своим цветом от настоящего, Джакомо вставляет ей фарфоровый глаз, похожий на другой. Решительно, он не так привередлив, как в прошлом, в выборе своих красоток.
В Риме мрачное возвращение призраков продолжается. В самом деле, он встречает там кардинала де Берни, который годом раньше участвовал в конклаве по избранию нового Папы. Для Берни это был большой личный успех, поскольку Папой, под именем Климента XIV, был избран сорока шестью голосами из сорока семи кардинал Ганганелли – кандидат, которого он поддерживал изо всех сил, чтобы добиться буллы о запрете ордена иезуитов. Этот успех немедленно принес ему престижную должность посла в Риме. К тому времени Берни, тратя не менее двадцати тысяч фунтов стерлингов в год, вел роскошную жизнь, поскольку, чтобы противостоять Папе и испанцам с позиции силы, представительству Франции следует придать почти королевский блеск, нужно быть первым в Риме. После Святого отца он – самая важная и могущественная особа в Вечном городе. Он поселился в великолепном палаццо Каролис, на Корсо, в самом центре города. В его распоряжении – четырнадцать карет, которые сопровождают во время торжественных выездов восемьдесят человек, одетых соответственно случаю: пешие слуги, гонцы, пажи, швейцары, кучеры, форейторы, конюхи… Он держит открытый стол, на который каждый день выставляется от тридцати до сорока приборов. Его кухня, за которой Пий IX признавал «запах святости», особенно славится в Риме. В его погребе содержатся исключительные богатства: «сладкие» вина, которые подают на кухне и на десерт: мадера, малага, херес, мускат из Аликанте и Сиракуз, а также столовое вино – бургундское, монтраше, эрмитаж, токайское, вина с Сардинии и с мыса Доброй Надежды. Тем не менее кардинал, которому теперь уже пятьдесят пять лет, сильно постарел со времен Венеции. Еще распутничая в Светлейшей, он был пухловат, а теперь совсем разжирел. После всех былых излишеств теперь он довольствовался скромными овощными блюдами, предоставляя гостям заботу и удовольствие наслаждаться самыми изысканными и вкусными яствами. В том, что касается женщин, его мужская сила, конечно, была не та, что раньше. Пристойная, почти семейная связь с княгиней де Санта Кроче вполне его удовлетворяла, возможно, эта связь была лишь для проформы, поскольку Берни сам признавался, что любит ее как отец.
Что подумал Казанова в глубине души, столкнувшись с таким великолепием? Остался равнодушен? Позавидовал? Случилось ли ему пожалеть о своей беззаботности и мотовстве? Подумал ли он, что лучше было выстроить настоящую карьеру, постепенно достигнув почтенного положения? Возможно, что будущее наводило на него тоску. Что с ним станется? Где он найдет приют? На какие средства будет существовать?
Тем не менее Берни, хоть и преуспел свыше всяких ожиданий, повел себя просто-таки как отец родной и верный друг. Спустя восемнадцать лет, он продолжал писать к М.М. с Мурано и сделает все возможное, чтобы посодействовать любовным интригам Джакомо, который добивается благосклонности двух очаровательных пансионерок одного римского монастыря. Подобные любовные приключения интересуют Берни, вероятно, потому, что позволяют заново – и опосредованно – пережить свои великие годы. Хотя у него денег куры не клюют, он уже не мужчина, а Джакомо в сравнении с ним нищ, однако все еще силен, хотя и не так, как прежде. Пускай Берни кардинал и посол, облеченный самыми официальными и почетными функциями, он помнит, что был мужчиной в постели девушек, и предоставляет венецианцу все необходимое, чтобы достичь своей цели. Он сделал так, что Казанова не только получил свободный доступ в монастырь, но и добился позволения сводить обеих красавиц на бал и в театр. По правде говоря, мне кажется странным, что по чудесному совпадению присутствие Берни возрождает монастырскую любовь. В самом деле, Казанова переживет несколько жгучих эротических моментов с двумя послушницами – сестрами Армелиной и Эмилией. Такое впечатление, что поблизости от Берни возрождаются любовные похождения на Мурано. До такой степени, что Казанова повторяет пресловутую операцию с устрицами, которая столь хорошо удалась ему когда-то с монахиней. Один раз – еще ладно, но два – это уже чересчур! «В игре с устрицами изо рта в рот я попенял Армелине за то, что прежде чем я получил устрицу, она сглотнула сок» (III, 906). И урок профессора Казановы начинается снова, на сей раз со множеством малоаппетитных физиологических подробностей, касающихся пищевода и вытягивания языка. До тошноты. Куда девались былые легкость и эротическая элегантность! Повторы утяжеляют рассказ. Кроме того, история с сестрами, употребленными за раз, пересказывает первоначальный эпизод с Нанеттой и Мартон. Складывается тягостное впечатление, что карьера распутника завершилась на повторе.
В середине июля 1771 года Казанова уезжает из Рима в Сиену и Флоренцию, «полный решимости вести образ жизни, совершенно отличный от того, какому я следовал до сего времени. Утомленный и удовлетворенный наслаждениями, которые я вкушал тридцать лет подряд, я думал не отказаться от них совершенно, но в ближайшее время лишь мельком прикасаться к ним, запретив себе всякие поступки, чреватые последствиями» (III, 937). Как грустно! Казанова становится рассудительным. Иначе говоря, перестает быть самим собой. «Мне казалось, что я постарел. Сорок шесть лет представлялись мне преклонным возрастом. Мне случалось находить наслаждение от любви не столь острым, не столь привлекательным, нежели я себе представлял до того, и вот уже восемь лет мало-помалу моя сила уменьшалась. Я находил, что сон, последовавший за длительным сражением, не был достаточно спокоен и что мой аппетит за столом, который прежде того распаляла любовь, становился слабее, когда я любил и равно когда уже выплеснул свою любовь» (III, 938). Распутнику пришел конец, раз любовь воображаемая уже превосходит действительную, а аппетит слабеет вместе с мужской силой. Добавьте к этому, что Казанова уже не интересует прекрасный пол, как он сам это признает, и что ему все чаще предпочитают молодых соперников! Однако неспособный, по своему обыкновению, не посещать самые сомнительные круги, он проведет шесть-семь месяцев во Флорении, пока его оттуда не выгонят после темной истории с плутовством в игре.
Тогда он отправляется в Болонью, где пробудет с 30 декабря 1771 года до октября 1772-го, изо всех сил пытаясь вести размеренную жизнь. По правде говоря, в этом нет его заслуги: на пороге старости человеку волей-неволей приходится остепениться. Отныне его единственным занятием как будто являются научные изыскания, точнее говоря, публикование работ, которые могли бы принести ему кое-какие доходы. В очередной раз он проявляет свои способности к экономии. Даже на продажную любовь соглашается, только если она не обходится слишком дорого.
Мы уже отмечали, что медленное путешествие Казановы по Италии подводит его все ближе и ближе к Венеции – конечной, давно и пылко желанной цели всех его пустых странствий. И он сам знает, что в этом его глубокое желание и что именно туда его влечет. Тогда-то он и познакомился с одним венецианцем, аристократом и сенатором, по имени Пьетро Дзагури, который пожелал способствовать его возвращению в Венецию и вырвал у инквизиторов позволение вернуться на родину совместными усилиями с Дандоло – последним из покровителей Джакомо, оставшимся в живых. Кстати, именно он, невероятно преданный друг, интриговал перед Дзагури, убеждая его споспешествовать возвращению Казановы в Светлейшую. Он считал, что если Казанова хочет получить помилование, то должен жить как можно ближе к Венецианскому государству, чтобы суду инквизиторов было удобнее наблюдать за его примерным поведением.
Казанова немедленно решает ехать в Триест. Не имея возможности безнаказанно пересечь территорию Венецианского государства, он через Пезаро приезжает в Анкону, а оттуда по морю отплывает в Триест. Инквизиторы, постоянно получающие точнейшую информацию, не теряют его из виду. Думая не задерживаться в Анконе, он все же провел там четыре-пять недель, разумеется, из-за девушки – Лии.
Сразу по приезде в Триест, 15 ноября 1772 года (так утверждал Казанова, однако вероятнее – в конце октября), Казанова принимается писать «Историю волнений в Польше». В Триесте он проведет два года, и работа позволяла ему переносить нескончаемое ожидание того, когда же кончится его изгнание. Отныне он готов на все ради возвращения и не пропускает ни единого случая доказать свою преданность Республике. Однажды консул сообщил ему, что тщетно хлопочет уже четыре года, пытаясь добиться от правительства Триеста, чтобы дилижанс, раз в неделю отправляющийся в Местре, удлинил свой маршрут, завернув в Удину, что имело бы значительную торговую выгоду для обоих государств. По мере многочисленных хлопот и встреч, благодаря также действенной поддержке австрийского губернатора Триеста, графа Вагенсберга, к которому Джакомо вошел в доверие, Казанова добился успеха там, где консул потерпел неудачу. Этот успех принес ему вознаграждение в сотню серебряных дукатов от секретаря суда инквизиторов, однако ему так и не позволили вернуться в Венецию. Чтобы выставить себя в выгодном свете перед теми же инквизиторами, он теперь взялся за посредничество в деле армян, приносившем большой ущерб экономике Венеции: четыре монаха, устав от тирании своего настоятеля, сбежали из монастыря Святого Лазаря и решили основать в другом месте новую типографию, чтобы поставлять книги всем армянским монастырям в турецкой империи. На сей раз Казанове не удастся убедить четырех беглецов вернуться в монастырь, однако он немедленно окажет другие услуги Светлейшей. Вагенсберг «нашел в Казанове полезный канал для передачи конфиденциальных сведений, которые его правительство желало сообщить венецианским властям, чтобы те проявили большее понимание по различным пограничным вопросам, представляющим взаимный интерес», – пишет Ривз Чайлдс. Никаких сомнений в том, что подобные сведения сильно интересовали Республику, поскольку она снова вознаградила Казанову сотней дукатов и обещанием ежемесячного пособия в десять цехинов. Это существенно улучшило его крайне непрочное финансовое положение, однако он все еще не мог вернуться на родину, которая была совсем рядом. По счастью, во все это время его венецианские друзья – сенатор Пьетро Дзагури, старый покровитель Марко Дандоло и прокуратор Лоренцо Морозини – не сидели сложа руки, стараясь приблизить окончание его изгнания: развязка была близка.
Однажды в Триесте он узнал во второй актрисе местной театральной труппы Ирен, дочь так называемого графа Ринальди, которую он когда-то любил в Милане, однако бросил в Генуе. Прошло уже одиннадцать лет. Она представила ему своего мужа и девятилетнюю дочь. Между нею и Казановой ничего не произошло, поскольку она теперь заделалась верной супругой. «В начале Великого поста она уехала со всею труппой, а три года спустя я увидел ее в Падуе, где завязал с ее дочерью гораздо более нежное знакомство» (III, 1053). Вот последние слова «Истории моей жизни», и, по правде говоря, трудно придумать ложный конец более в духе Казановы, поскольку в нем содержится начало нового приключения, как нельзя более соответствующего привычкам венецианского распутника: взять двенадцатилетнюю дочку, чью мать когда-то любил…
XXV. Шпионить
Какое счастье испытал Джакомо Казанова, когда 10 сентября 1774 года господин Марко ди Монти, консул Венеции в Триесте, сообщил ему, что он наконец-то может вернуться в родной город, и вручил ему долгожданную охранную грамоту, подписанную 3 сентября, после многих месяцев колебаний и обсуждений, тремя инквизиторами – Франческо Гримани, Франческо Джованни Сагредо и Аоло Бембо, «дабы он мог беспрепятственно перемещаться вперед и назад, останавливаться и возвращаться и общаться с кем угодно, не подвергаясь никаким обидам» на всей территории Венецианской республики. Прошло уже почти восемнадцать лет со времени его побега из Пьомби. Ему скоро пятьдесят. Конечно, ему хочется осесть, отдохнуть. Получить наконец возможность свободно гулять, поспешив, как водится, засвидетельствовать свое почтение по очереди всем трем инквизиторам, даровавшим ему помилование, которые приняли его любезно и – ирония судьбы! – попросили рассказать о побеге «со всеми подробностями». Мне нравится представлять, как он вернулся в свою родную Светлейшую, как вспоминает о своем детстве и юности в квартале Святого Самуила, гуляет по городу, пока хватит сил, бесконечно бродит по улочкам и тротуарам, останавливаясь на площадях и заглядывая во все кафе на площади Святого Марка, не позабыв заглянуть в «Ридотто», справиться у всех своих знакомых обо всем, что произошло в Венеции во время его отсутствия, что сталось с женщинами, которых он когда-то любил. «Я обезумел от радости, – пишет он графу Ламбергу 24 сентября 1774 года, – никогда грозный суд государственных инквизиторов не даровал ни одному гражданину более широкого прощения, чем то, каким наградили меня; меня приняли, и как только я явился, объявили о моей свободе, как сказали, в вознаграждение моему “Опровержению истории венецианского правительства, написанной Амело де Ла Уссе”». Первый частный визит он, разумеется, нанес Марко Дандоло, единственному выжившему из троицы, которая так долго покровительствовала ему и содержала. Ностальгия по далекому прошлому. Буря чувств и горячие слезы. Второй и третий визит пришлись на Пьетро Антонио Дзагури, два года хлопотавшего о том, чтобы сгладить препятствия на пути его возвращения на родину, и на влиятельного Франческо Лоренцо Морозини, чья патрицианская благожелательность к нему (из-за оказанных услуг) осталась неизменной.
Прибыв в Венецию в середине сентября, он стал героем дня, его чествовали и слушали, о нем только и говорили, он был окружен любопытством своих сограждан, горящих желанием увидеть и повстречать знаменитого беглеца. Услышать из его собственных уст, в энный раз, рассказ о побеге из Пьомби, который уже обошел всю Европу. «Либо любовь к родине, либо самолюбие, я знаю, что обязан этому возвращению самыми прекрасными моментами моей жизни: меня не принудили ни к какому искуплению, и все это знали». К несчастью, радость его будет недолгой. Любопытство венецианцев быстро ослабло, увлекшись другим предметом, и он вскоре снова канул в безвестность. Более того, былая любовь либо принадлежала к законченному прошлому, либо к ничего не сулящему настоящему. Нанетта Саворньян – Нинон – вышла замуж за графа Рамбальди. Ее сестра Марта – Мартон – приняла постриг под именем Марии Кончетты в монастыре Святой Марии с Ангелами на Мурано. Мария Элеонора Микиель – М.М., которая на Мурано удовлетворяла с Казановой страсть к вуайеризму аббата де Берни, – стала настоятельницей (да-да! В Светлейшей все бывает!) своего монастыря Святого Иакова Галисийского. Госпожа Ф. с Корфу, ставшая в замужестве достопочтенной патрицианкой Андрианой Фоскарини, заявляла, будто не принимает никаких визитов, чтобы показать ему, что на самом деле отныне презирает в нем низкого авантюриста, каким он стал, и в будущем намерена держать его на расстоянии. Точно так же, когда Казанова рассыпался в комплиментах в адрес Джустинианы Франки Антонии Винн, мадемуазель X.C.V. из «Истории моей жизни», по поводу издания ее первого труда – «О пребывании графов Северных в Венеции в январе 1732 года», та ответила ему с ледяной учтивостью, как чужому человеку, которого она и знать не знает. Казанова почти сразу понял, что в глазах высокопоставленных венецианцев он не является похвальным знакомством и что принимать его официально компрометирует и даже принижает.
Наверняка он надеялся на то, что будет полностью реабилитирован и, может быть, получит возмещение ущерба за заключение в тюрьму по произволу – компенсацию, соответствующую его невиновности, иначе говоря – важный пост в бюрократической системе венецианской администрации. «Все ожидали, что я получу должность, соответствующую моим способностям и необходимую для моего существования; однако все ошиблись, кроме меня», – утверждает он в «Истории моего побега из венецианской тюрьмы». Боюсь, что фразу следует читать с точностью до наоборот: на самом деле никто этого не ожидал, кроме него. «Какой-либо пост, – продолжает Казанова, – какого я мог бы добиться по милости суда, чье влияние безгранично, имел бы вид вознаграждения, а это было бы уже слишком. Во мне предполагали таланты, коими должен обладать человек, желающий быть самодостаточен, и такое мнение не было мне неприятно; однако все труды, которые я дал себе в течение девяти лет, оказались тщетны. Либо я не создан для Венеции, сказал я себе, либо Венеция не создана для меня, либо и то, и другое. В такой двусмысленной ситуации крупная неприятность пришла мне на помощь и подтолкнула вперед. Я решился покинуть родину, как покидают дом, который нравится, но где нужно терпеть дурного неудобного соседа, которого нельзя выселить».
В «Истории моего побега» Казанова невероятно неточен и краток. Правда, ему нечем хвалиться, и он предпочитает вилять. Чтобы заработать немного денег и пополнить свой скудный постоянный доход в двести шестьдесят четыре ливра в месяц, состоящий из небольшой ренты, завещанной Барбаро, и чуть увеличенной недостаточным ежемесячным пособием, выплачиваемым Дандоло, ему приходит в голову любопытная мысль: стать шпионом на содержании, профессиональным доносчиком на службе Венецианской республики. Казанова стукач! Он сам предложил инквизиторам свои услуги. Уже в декабре 1774 года он предупредил секретаря этой троицы, что, возможно, поступит на службу Фридриха II, Ландграфа Гессен-Касселя, в качестве частного агента, действующего в его интересах. Однако, сказал он, раболепно пресмыкаясь, «я не смею… располагать собой без милостивейшего согласия высочайшего суда, милосердие коего испытал на себе совсем недавно» и «не получив прежде согласия их превосходительств, поскольку самым славным титулом, к какому я стремлюсь, является полностью зависеть от почтенных законов моего Светлейшего естественного владыки». Это уже способ выставить себя в выгодном свете, снискать благожелательность и поддержку, возможно, еще и укрепить свое недавно полученное и еще непрочное помилование. Затем он прямо предложил свои услуги: «Природа человеческая, стремящаяся к самосохранению, яростно нападает на то, что сама предпринимает, лишь когда надеется добыть этим себе пропитание. Я же, несчастный, прошу у моего Светлейшего государя о вспомоществовании… чтобы оно ободрило меня, в надежде, что в будущем вещи, которые я постараюсь разузнать, окажутся ему полезными». Чтобы понять это странное решение Казановы, нужно вспомнить, что к тому времени он сидел почти без гроша. «Джакомо Казанова был беден, – сообщает Ги Андор. – Для человека, привыкшего к роскоши, к игре, женщинам, высшему обществу, которое побуждали его посещать его связи, двести шестьдесят четыре ливра в месяц были страшной нищетой… Ему часто приходилось краснеть за себя. Бывали моменты, когда он был вынужден закладывать свой красивый костюм у еврея Авраама. Его драгоценности уже давно были подделкой. Удар был нанесен по самому больному его месту – по самолюбию». Уже в ноябре 1776 года Казанова становится «конфидентом» инквизиторов неофициально, под псевдонимом Антонио Пратолини: оплата сдельная, за каждое донесение. Тем не менее статус профессионального стукача на службе правосудия, которое некогда несправедливо его осудило, – довольно странное занятие для распутного авантюриста, самого пострадавшего от тюремного заточения и бесчисленных высылок. Наверное, дело тут не только в деньгах; сей по меньшей мере унизительный акт лояльности выражает собой сложную ситуацию. «Если Казановой двигала “нужда”, то она была двойной: одновременно экономического характера и нравственного, – пишет Элио Бартолини. – Дамерини заявил так: “Для Казановы поступить на службу инквизиции было необходимостью, но не исключительно материального свойства”. Им двигало также темное желание довериться душой и телом власти, служить ей до гнусности, которая одна только и заставляет забыть о смирении и унылой нужде, благодаря иллюзии свободного выбора, обретенной инициативы». Гипотеза Филиппа Соллерса: Казанова, как и Сад, «поняли, что им нечего ждать, ни по сути, ни по форме, от любого режима или от какого бы то ни было общества. Это изменники первому лицу множественного числа. Они никогда не говорят “мы”. Это “я”, до самой глубины, и раз и навсегда». Это правда: Джакомо Казанова ничего не ждет от того или иного политического режима, которому ему не стыдно прислуживать, как и любому другому, но во всяком случае, в нем никогда не проявляется ни малейшего желания сменить этот режим. Невероятное превращение веселого распутника в строгого моралиста так и осталось бы непостижимым, если не допустить, что в Казанове никогда не было ничего от революционера, который хотел бы преобразовать венецианское общество и его устои, даже царствующий в нем произвол, поставить под вопрос его правосудие и законы. Во всяком случае, в каком бы положении он ни находился, он – за установленный порядок.
Казанова-доносчик все пускает в ход, цепляясь за любую причину, за мельчайший предлог, чтобы посылать донесения своим хозяевам и удовлетворять их. Простая история супружеской измены: «запутанная ситуация, могущая иметь серьезные последствия», – считает он своим долгом уточнить, чтобы раздуть из этого важное дело, настолько тема его донесения банальна и безынтересна. Если бы государственным инквизиторам присылали подробные донесения по поводу каждой измены в Венеции, их администрация была бы с головой завалена папками и бумагами, которые заполнили бы все кабинеты во Дворце дожей и Прокуратуре. Простой затор на улице, вызванный компанией, усевшейся в кружок на стульях, – и вот он уже строчит донесение: там якобы находится «центр темных и возмутительнейших слухов», – прибавляет Казанова, стараясь раздуть и это дело, явно совершенно незначительное. В другой раз он передает слова придворного адвоката Алессандро Бальби, который, по его словам, вышел за рамки самой элементарной корректности. Столь малое нарушение, я думаю, совершенно не заинтересовало инквизиторов, расследовавших гораздо более серьезные преступления, грозящие внутренней и внешней безопасности Венецианской республики. В другом его донесении говорится о крайне запутанной истории о ссоре, случившейся между ним самим и швейцаром театра Святого Луки из-за цехина, которому недоставало веса (не хватало 1 грамма) и перешедшей в бурные оскорбления, обращенные к нему неким Бартоло далла Тодеска. Происшествие тем более странное, что на сей раз сам Казанова занимает оборонительную позицию: «Призываю в свидетели всю Венецию, что я никогда не применял насилия к кому бы то ни было. Пусть все члены августейшего суда скажут, получали ли они какие-либо жалобы относительно меня. Несчастный и бедный, я никогда никому не делал зла, только терпел его. Впервые я умоляю Светлейшего государя, чтобы Бартоло далла Тодеска понес наказание: он обругал меня и осыпал унизительными сарказмами; он не принес мне остаток цехина, который я хотел вернуть тому, кто мне его дал, поскольку мне он был уплачен, как полновесный». Грустно глядеть на Казанову: хнычет, умоляет, лицемерит, заискивает. Как он жалок.
Следующее донесение Казановы – бурная моралистская тирада по поводу браков, чересчур легко расторгаемых церковными судами! «Ответственные за этот высший беспорядок и преступное распутство – церковные адвокаты. Порочные деяния сих лиц и постыдное молчание тех, в чьей власти пресекать подобные злоупотребления, но которые, однако, совершенно о сем не заботятся, являются первопричиной этого зла. Если и существует на свете суд, где судьям такого рода платят наличными, то это церковный суд; бесстыдство, с коим они покупают свидетелей, не знает границ: они заставляют их молчать, или отрицать, или опровергать. И тогда – одно из двух: либо мудрое правительство должно решиться и исключить брак из числа таинств, как сделали все протестанские общины, либо Религия не должна более позволять, чтобы таинство подвергалось публичным оскорблениям со стороны верующих, ставших предметом насмешки для развратных людей и жертвой подлых сеятелей раздора». Невозможно поверить!
Казанова также нападает на непристойные речи, звучавшие во время первого бала Святого Бенедикта, когда давали балет некоего Джузеппе Канчиани под названием «Кориолан». Который, по его словам, породил некий дух бунта и вызвал зловещие рассуждения. По правде говоря, доносы Казановы (слишком) хорошо отвечали тревогам венецианских властей. Но он как раз и не сообщал государственным инквизиторам ничего нового. Только повторял то, что они и так знали. Стремясь им понравиться, предупредить их желания, Казанова ни о чем их не оповещал. Более того, пускался в литературные, философские и моральные рассуждения, до которых инквизиторам не было никакого дела: им были нужны факты и только факты, конкретные и увесистые, для подтверждения обвинений. А его теперь шокировал даже вид обнаженного тела!
Ничтожным, вообще-то, шпионом был Джакомо Казанова, так и не раскрывший ничего существенного. Тем не менее из-за этой грязной работы, хоть и оказавшейся малоэффективной, он совершенно опустился, вменив себе в обязанность стать безжалостным цензором любой плохой литературы, нечестивой или безнравственной. «Повинуясь вашему досточтенному распоряжению, скажу в общих чертах, что у всех на руках, а также у книготорговцев, можно найти произведения Вольтера, кощунственные сочинения, среди которых: “Орлеанская девственница”, “Философия истории”, “Святая свеча”, “Философский словарь”, “Энциклопедические опыты”, “Послание к Урании”, “Евангелие разума” и другие. Имеется также ужасная “Ода Приапу” Пирона. Из Руссо есть “Эмиль”, заключающий в себе множество кощунств, и “Новая Элоиза”, утверждающая, что человек не наделен свободным суждением. Есть “Об уме” Гельвеция. Есть “Велизарий” Мармонтеля, “Церковные лавры”, “Тереза философ”, “Нескромные игры”, а из Кребийона-младшего – скандальная история “Буллы унигенитус”, под прикрытием отвратительной и похотливой сказки. Все произведения Буланже нечестивы; нечестивы и стихи Баффо; поэма нечестивой Лукреции была переведена на итальянский аббатом Пастори, бывшим иезуитом, который живет в этом городе, под чистыми веяниями сего милостивого неба. “Важный экзамен” милорда Болингброка, сочинение крайне нечестивое, которое есть сатира на нашу религию, от сотворения мира до последнего вселенского собора, находится у многих на руках. “Военный философ”, “Фрере”, “Развенчание христианства”; все нечестивые сочинения атеиста Ламетри; Лукиан, переведенный на итальянский, “О Мудрости” Шарона, отпечатанное в Венеции, Маккиавелли, Аренито и многие другие, названий не упомню, находятся у всех на руках. Так же и “Церковная история” аббата Флери, с нечестивым предисловием, приписываемым русскому царю, и сочинения аббата Рейналя, осужденное во Франции, распространены повсюду. Последнее издание этого сочинения привез из Вены в Венецию его светлость посол, вернувшийся в Вену, такой же есть у синьора Анджело Цорци. Не говорю уже о нечестивых книгах еретиков и сеятелей атеизма – Спинозы, Диагора и Порфирия, поскольку их можно найти во всех хороших библиотеках».
Ну и каталог! Все в одну кучу! Кстати, Казанова как будто не сознает, что таким образом проявляет осведомленность, которая может показаться подозрительной тем же инквизиторам. Даже Баффо, своего первого учителя, не пощадил. Какое предательство! А Казанова продолжает донесение в том же тоне, обличая все эти книги, «которые нельзя назвать нечестивыми, поскольку они не затрагивают догматы, но очень дурными, поскольку по своему безудержному распутству они словно были написаны именно для того, чтобы пробуждать от сна наихудшие страсти путем сладострастных, похотливо изложенных рассказов». Множество книг, продающихся подпольно или же находящихся в венецианских читальнях, заслуживают сожжения на костре: «Привратник Чертозини», «Монахиня в сорочке», «Нокрион», «Процесс П. Жирара и Ла Кадьер», «Штопальщица Маргарита» и т. д. Неужели Казанова забыл, что его самого посадили в тюрьму за нечестие? Неужели он пытается вернуть себе нравственную девственность в глазах государственных инквизиторов? 7 октября 1780 года он становится постоянным «конфидентом» инквизиторов с ежемесячным жалованьем в пятнадцать дукатов. Три месяца спустя те же самые инквизиторы внезапно отстранили его от должности, недовольные его услугами, и он спешно шлет им встревоженную мольбу: «Исполненный смятения, удрученный болью и раскаянием, признавая себя совершенно недостойным адресовать свое низкое послание их превосходительствам, сознаваясь, что пренебрег своими обязанностями в создавшихся условиях, я, Джакомо Казанова, на коленях умоляю о милосердии Государя, молю его предоставить мне из сочувствия и милости то, в чем по справедливости и по размышлении он не может мне отказать. /Прошу о владетельном великодушии, дабы оно пришло мне на помощь, дозволив мне, для поддержания своего существования, рьяно исполнять службу, к которой я был приобщен. /По этой почтительнейшей просьбе Ваши превосходительства в мудрости своей рассудят, каково расположение моего ума и мои намерения». Тем не менее инквизиторы не были тронуты этой речью и не пересмотрели своего решения. Он лишился жалованья. Они предоставили Казанове лишь дополнительное жалованье за месяц, уточнив, что в будущем он будет получать оплату сдельно, в соответствии со значимостью каждого из его донесений. Ирония судьбы: его последнее шпионское донесение помечено 31 октября 1782 года – годовщиной его побега из Пьомби.
Во все это время Казанова вел очень упорядоченную, даже стесненную жизнь – явный признак психической усталости, утомления от жизни, отречения. Она даже больше не играл – говорит само за себя! Вероятно, к тому времени у него остались лишь весьма скудные ресурсы, не позволявшие ему рискованных ставок и необдуманных расходов, в другие времена он не колеблясь наделал бы долгов ради нескольких рискованных партий в фараон. Элио Бартолини чудесно передает эти сумерки Казановы, постепенное угасание распутника, замыкающегося в себе. «Разумеется, Казанову еще приглашают в загородные усадьбы, в городские особняки, в театральные ложи, но его шутки, даже рассказанные по-французски, уже не так смешат. Его мания цитирования часто не находит отклика в аудитории: да и кому цитировать Горация, когда теперь все, начиная с завсегдатаев отеля Трон, цитируют Руссо? Порой даже открыто зевают перед этим выставлением напоказ своей эрудиции в области истории и философии, литературы и науки. Наконец, его претензия всегда быть правым стала считаться чудачеством: “Этот странный человек, который никогда не хотел быть неправым”,– вспоминал Да Понте, который, впрочем, мало упоминал о Казанове». Да, звезда Казановы закатывается.
Похоже, и с блестящими и шумными любовными историями тоже покончено. Он повстречал некую Франческу Бускини, которую все звали Кекка или Кеккина, скромную девушку из народа, которая, однако, умела читать и писать, сироту, жившую с матерью, младшей сестрой и юным братом в сущей трущобе. Ее называли белошвейкой. Возможно, она немного занималась шитьем, вышивкой на пяльцах или жемчугом, чтобы пополнить скромные доходы дома, которые, во всяком случае, имели загадочное происхождение. Если у нее и было качество, определившее выбор Казановы и заставившее его простить бедность ее среды, то, наверное, лишь ее молодость (ей было всего пятнадцать лет) и красота, поскольку ему нравилось показывать ее на публике, в театре или на прогулке. Мать Франчески, которая, надо полагать, мечтала выдать дочь за какого-нибудь честного и богатого купца, чтобы обеспечить и самой себе покойную старость, недобро смотрела на связь своей дочери с безденежным пятидесятилетним мужчиной. Болтушка растрезвонила об этой истории по всему кварталу, составив любовникам наихудшую репутацию. Когда умер Дандоло, лишив Казанову квартиры на острове Святого Моисея, тот решил поселиться в Барбариа де Ле Толе у Бускини. Он «платит за квартиру, и будет платить, более или менее регулярно, до 1784 года, словно чтобы укрепить свои узы с Франческой, выглядящие почти семейными. Сокращение жизненного и нравственного пространства становится таким образом нравственным усыханием, сдачей на милость старости с ее леностью, отсутствием энергии, отступлением перед возникающим порой призраком смерти», – пишет Элио Бартолини.
Мы помним, что Казанова, уязвленный тем, что не получил поддержки у Карло Гримани, когда сильно поссорился с неким Карлетти, написал в отместку злой лет. Это сочинение получило в Венеции неслыханный резонанс, и он быстро понял, что совершил огромную глупость. Подумать только, что Казанова намеревался создать назидательное произведение, по меньшей мере, лицемерно притворялся, что так думает, в «предисловии автора к читателям»: «Эта книга, читатели, – сатира на величайший изо всех пороков: гордыню. Целью этой брошюры является показать, как следовать добродетели, которая всегда зависит от уничтожения порока, ибо я совершенно уверен, что человек рождается порочным. Гордыня, надменность, безудержное самолюбие, насилие, неискренность, низость, трусливое хвастовство – вот пороки, которые я намерен разоблачить. Я представляю их в самом гнусном виде, чтобы влить ненависть к ним в сердца людей; я описываю их яркими красками, чтобы все их возненавидели и бежали их; я высмеиваю их, чтобы зараженные ими устыдились, постарались от них отделаться и краснели бы, если медлили с их изгнанием из себя. / Добродетели, которые я хочу поставить на место этих отвратительных пороков и коим обеспечиваю торжество, чтобы читатели возжелали их приобрести, – невозмутимость, смирение, стремление к истинным достоинствам, справедливость, благочестивая верность соблюдению честных обязательств, доблесть и великодушная умеренность».
Не вышло! Нечего лицемерно строить из себя Тартюфа, когда ты Джакомо Казанова, а в прошлом сбежал из тюрьмы Пьомби. Вскоре он написал письмо с извинениями, нечто вроде общественной исповеди, адресованной читателям своего памфлета, которое он так и не опубликовал, наверное, потому, что было уже слишком поздно: «Если бы я предвидел, что книга произведет подобный эффект, то никогда бы ее не опубликовал. /1. Я раскаиваюсь в том, что возомнил, будто мне необходимо удовлетворение, дабы сохранить уважение к себе, с которым, как я думал, ко мне относятся на родине. 2. Я раскаиваюсь в том, что с большим трудом преодолел отвращение, которое испытывал как к написанию сей книги, так и к ее публикации, и признаю, что достоен обладать добродетелью, которая потребовалась мне, чтобы извлечь ее из-под моего пера, поскольку злоупотреблял ею. 3. Я раскаиваюсь в том, что недостаточно рассуждал, чтобы понять, что столь бесстрашный поступок должен был сделать меня ненавистным всему городу. Я прошу у тебя прощения, о читатель, за то, что вызвал твое возмущение, и у тебя, патриций, которого я хотел просветить, примерно наказав».
Возмущение было всеобщим. Огромный скандал, поскольку одно из знаменитых и почтенных патрицианских семейств Венеции вываляли в грязи. Последствия пасквиля были катастрофичными для того, кто потратил столько сил, добиваясь прощения за побег из камеры во дворце Дожей и возвращения в свою дорогую Венецию, но возможно, в том, как он произвел этот скандал, стряхнув с себя оцепенение прозябания и искушая судьбу, было некое самоубийственное намерение. Это был способ из гордости навредить самому себе, чтобы избегнуть грозившей ему заурядности. Даже если делу не был дан официальный ход, в том смысле, что власти не предъявили ему требования покинуть город, Казанову тайно попросили как можно быстрее остановить продажу своей книги и «внезапно и окончательно» оставить Венецию вследствие смятения, вызванного его памфлетом. Это решение, принятое втайне во Дворце дожей, объявил ему Франческо Лоренцо Морозини, прокуратор Святого Марка с 22 июля 1755 года. Казанова был, по меньшей мере, уязвлен и разочарован тем, что ему приходится удалиться от родины при таких постыдных обстоятельствах, презираемому и отвергнутому всеми венецианскими патрициями. Он, думавший, что спокойно уйдет на покой в Венеции, понимает, что ему в очередной раз придется колесить по дорогам Европы, тогда как у него больше нет на это сил, да и возраст не тот: «Мне пятьдесят восемь лет, – с горечью пишет он в письме к прокуратору от 22 сентября, – я не могу идти пешком; зима надвигается; и как подумаю о том, чтобы вновь стать авантюристом, то начинаю смеяться, глядя на себя в зеркало. Мне нужно уехать, ибо отъезд мой – дело решенное, архирешенное; но не без неких предосторожностей. В четверг или в пятницу утром я явлюсь к Вашему превосходительству в Сан-Стефано, если Вы мне позволите; и если Вы окажете мне милость дать кое-какой совет, пролить свет, я с благодарностью приму все Ваши замечания и учту их. Уже три года я живу в Венеции в состоянии постоянного принуждения, понимая, что мне придется решиться на то, чтобы отправиться умирать в другое место, и постоянно откладываю свой отъезд. Нынешнее происшествие силой заставляет меня сделать то, что мне следовало бы сделать непосредственно, и именно Ваше превосходительство подталкивает меня к тому, чтобы решиться. Хитросплетения жизни столь сложны, может статься, что где-то я еще обрету покой – драгоценнейшее из сокровищ. Если это так, то я признаю, что обязан своим счастием жестокому принуждению, к которому мужественно прибегло Ваше превосходительство, побуждая меня уехать. Я навсегда запечатлею в своем сердце почтение, какое испытываю к Вашим выдающимся добродетелям, благодаря которым, я чувствую, прощу всем, кто был ко мне несправедлив и зол, не затаив на них обиды».
Все-таки напоследок гордо вскинул голову, уверяя, что изгнание ему как нельзя кстати! Оно побуждает его принять здравое и мудрое решение, которое он без конца откладывал. Время поджимает. Что произойдет, если он не повинуется как можно скорее приказу венецианских властей? У него теперь нет другого пути, кроме как поспешно укрыться в Триесте под покровительством префекта полиции, барона Питтони, уже помогавшего ему во время предыдущего пребывания. Гораздо позже, в 1797 году, Казанова напишет в «Кратком очерке своей жизни»: «В 1782 году я поссорился со всей венецианской знатью. В начале 1783 года я добровольно покинул неблагодарную родину». Добровольно? Это уж слишком! У него не оставалось другого выхода. 13 января 1783 года он на короткое время вернулся в Венецию, чтобы привести в порядок свои дела и проститься с Франческой. Со Светлейшей покончено окончательно, думал он с горечью и досадой…
XXVI. Последний тур по Европе
В середине января 1783 года Казанова приезжает в Вену. Он, конечно, не забыл, что был выслан из этого города шестнадцать лет назад префектом полиции за азартные игры и использование крапленых карт и что в принципе он не имеет права туда являться, однако он знал, что эта старая история позабыта. Уверенность его была тем сильнее, что в Вене отныне был новый император, Иосиф II, сменивший в 1780 году Марию Терезию, и новый префект полиции: на берегах Дуная установилась веселая свобода, так что австрийская столица стала одним из излюбленных мест авантюристов всех стран.
Последняя месть венецианца своей неблагодарной родине, напоминающая знаменитую мистификацию Орсона Уэллса в ХХ веке: Казанова «сумел вставить письмо в депеши венецианского посланника в Вене. В этом письме он предсказывал, что в городе на лагуне произойдет сильное землетрясение. Острова погрузятся в море, каналы выйдут из берегов и затопят Дворец дожей, и колокольня Святого Марка скроется в волнах», – пишет Ги Андор. Хотя казановисты, к несчастью, так и не нашли это удивительное письмо, мы, по меньшей мере, располагаем описанием разрушительных последствий его в Светлейшей, которые содержатся в письме французского посланника в Венеции Шлика к графу де Варенну: «На прошлой неделе государственные инквизиторы получили анонимное письмо, возвещающее, что 25-го числа сего месяца Венеция будет полностью разрушена землетрясением, еще более ужасным, чем в Мессине. Это письмо посеяло панику во всем городе. Некоторое число патрциев спешно покинули город, их примеру последовали другие. Автор безыменного письма… – некий Казанова, написавший его в Вене и сумевший вставить в личную переписку посла». На самом деле поступок Казановы не сводится к простой мистификации, призванной напугать трусов-патрициев, достаточно глупых, чтобы поверить в то, что землетрясения можно предсказывать. В более глубоком смысле – это символическое разрушение города, которому он больше не нужен. Раз Венеция изгнала меня, пусть скроется в пучине! Для меня она больше не существует.
В конце мая 1783 года Казанова уехал из Вены в Италию, похоже, без всякой серьезной причины. Он, наверное, и сам не знал, какие тщетные цели преследует, за какие химерические надежды цепляется. Порой говорили о масонской миссии, с которой он объезжал всю Европу, однако эту версию приводят всегда, когда не знают точной причины его переездов. На самом деле это прежде всего возвращение к истокам. Венеция по-прежнему влечет его к себе как магнит. Он не может от нее отдалиться, окончательно перерезать пуповину, которая всегда связывает его с родиной. Первая остановка на неделю у Николо Фоскарини, брата венецианского посла в Вене, который проживает в Удине, совсем рядом от Светлейшей. Джакомо словно хочет отдалить прощание. В январе 1783 года Казанова думал, что больше не увидит Венецию, и все же в понедельник 16 июня 1783 года не смог удержаться и наведался туда в последний раз. В буквальном смысле туда и обратно: велел отвезти себя до Фондаменте де Сан-Дзаниполо (поскольку дом Барбарии де Ле Толе, где жила Франческа, не выходил на воду) и поздоровался с ней, не задерживаясь, даже не выходя из гондолы. Он сильно рисковал. Знал, что если его поймают, он вернется в Пьомби и на сей раз уже оттуда не сбежит. Не могу себе представить более тягостной сцены, чем это поспешное прощание со своей спутницей и своим городом. Он быстро уехал в Местре.
Весь 1783 год он беспрестанно переезжал с места на место. Очевидно, что Казанова ездил, потому что не мог найти, где зацепиться, остановиться. Теперь, когда его нет в Венеции, его в буквальном смысле нет нигде. Тогда какая разница! 17 июня он в Бассано; делает остановки в Тренте, Инсбруке, неделю проводит в Аугсбурге в конце того же месяца. Именно там он получает письма от верной Франчески, хранящей страстную привязанность к своему любовнику.
5 июля он во Франкфурте-на-Майне. Затем – Майнц, Кельн. 16 июля он в Ахене. Я убежден, что он путешествует наугад, никогда не зная, куда отправится потом. Несчастный Казанова, носящийся во весь опор по Европе, напоминал тогда пчелу, запертую в комнате, которая не находит выхода и беспорядочно носится, как сумасшедшая, натыкаясь на препятствия, возвращаясь в исходную точку, чтобы тотчас вновь пуститься куда глаза глядят. Он явно выбит из колеи. Переезды становятся практически неврозом. Это уже не путешествия, а какая-то дромомания, симптом патологической неуравновешенности. Это уже не космополитизм, а почти самоубийственное саморазвеяние по Европе. Теперь он в Спа, городе причуд, где он пережил одно из самых унизительных происшествий в своей жизни. Одна английская леди пригласила его сопровождать ее в Амстердам и сделала ему такие предложения, что у Джакомо, который всякое видал, мурашки побежали по коже. Хотя Казанова так и не набрался смелости сообщить в переписке с друзьями, каковы конкретно были эти предложения, похоже на то, что англичанка хотела сделать Джакомо своим официальным жиголо: он стал бы ее любовником на четыре года в обмен на срочные выплаты, которые переводились бы на его счет. Полностью всю сумму он получил бы по истечении контракта и по завершении своей беспорочной сексуальной службы. Какое ужасное падение для распутника! Получать плату, как сам он платил за продажную любовь! Он в буквальном смысле сбегает. Гаага, Роттердам, Антверпен, Брюссель. В Венеции, где его близкие живут в жуткой нищете, несмотря на небольшие суммы, посылаемые Джакомо (он оказался меньшим эгоистом, чем можно было подумать), продолжают распродавать вещи. После одежды в ход пошли простыни, которые продали, чтобы уплатить за жилье. Франческе даже пришлось продать золотой крестик, который она так любила. «Это конец всему! – пишет она, – ведь я уже продала столько всего, чтобы есть! Короче, бывают моменты, когда мы совершенно не знаем, как жить. У меня нет никого на свете, кроме тебя, и от тебя одного я жду помощи. Когда ты сможешь мне помочь, то помоги. Я знаю, ты от всего сердца поможешь мне, как только сможешь. Если бы ты знал, мой дорогой друг, что бывают дни, когда нам нечего есть!»
Наконец, 20 сентября он прибывает в Париж. По счастью, его брат Франческо, художник, и его вторая жена тогда жили в Лувре и предоставили ему кров. Какое мрачное чувство, должно быть, испытал Казанова! Париж для него – уже не европейская столица искусства жить, а королевство мертвых. Огромное кладбище. Столько старых знакомых отошли в мир иной. Умерли маркиза д’Юрфе и госпожа дю Рюмен. Умерли и Манон Балетти, Камилла. В попытке раздобыть немного денег, он затевает множество проектов, которые, разумеется, обрываются в самом начале. Он задумал выпускать газету. Обдумывает путешествие на Мадагаскар. Набрасывает на бумаге планы большого канала из Нарбонна в Байонну, вдоль Пиренеев. И другие задумки не приводят ни к чему конкретному, ощутимому. Он захаживает в различные академические учреждения, где жарко спорят об опытах братьев Жозефа и Этьена Монгольфье. После первого полета домашних животных – петуха, утки и барана, осуществленного 19 сентября 1783 года, – Пилатр де Розье и маркиз д’Арланд вознеслись 21 ноября из сада при замке Ла Мюэтт на шаре, разработанном Этьеном Монгольфье, пролетели над Парижем и приземлились в Бютт-о-Кай, между Мулен-де-Мервей и Мулен-Вье. 23 ноября 1783 года Казанова присутствовал на заседании Академии наук, где был заслушан доклад об этом чудесном полете.
Два месяца спустя он покидает Париж вместе с братом Франческо и возвращается в Вену 7 декабря. По правде говоря, Франческо сильно торопился смыться втихую. После смерти своей первой жены, через десять лет неудачного брака, он женился на Жанне Катрин Делашо, которая принесла ему весьма приличное приданое, благодаря щедрости своего любовника, графа де Монбаре, который был отцом двух ее детей. Франческо пришел на смену любовнику, взял на себя заботы о детях и прикарманил деньги, но и этот брак не заладился. Надо сказать, что от образа жизни Франческо, который любил тратить деньги, как знатный вельможа, приданое быстро растаяло. Сплошь в долгах, поссорившись с женой, Френческо помышлял только об одном: бежать как можно скорее, и пусть жена сама выкручивается. Он уплатил самые вопиющие и неотложные долги, заставив раскошелиться клиентов, которые заказали ему картины, но не стали их забирать или платить по счету. 13 ноября его брат Джакомо сумел получить в Фонтенбло от венецианского посла Долфина паспорта за подписью министра Верженна. Presto! В путь! 24-го оба брата поспешно покинули Париж.
Поездка в Вену окажется для Франческо величайшей удачей в жизни. Он прочно обосновался в австрийской столице и как художник и «распорядитель удовольствий» стал протеже герцога фон Кауница. Он вел роскошную жизнь, о какой всегда мечтал, в великолепных апартаментах со множеством слуг, имел трех лошадей, шесть карет, загородный дом и любовницу. Разумеется, поскольку горбатого могила исправит, он все равно разорился и обанкротился после смерти герцога. Джакомо же Казанова недолго пробыл в Вене, поскольку в середине декабря он уже в Берлине, где надеется получить должность при Академии. 9 января 1784 года его видели в Дессау; 13 января – в Дрездене, где ему не удалось примириться с Джованни Баттиста Казановой; 18 января – в Брюнне, у графа фон Ламберга. 18 февраля он вернулся в Вену, где нашел скромное место секретаря у венецианского посланника Себастьяно Фоскарини. Наконец-то начался менее тягостный и неспокойный период, который, к несчастью, продлится всего год. Вращаясь, к своему великому удовольствию, в избранном и блестящем обществе, он вновь обретает некую радость жизни. Он снова забавляется. Во время карнавала четырежды был на маскарадах, танцевал менуэты и кадрили. Присутствовал на банкетах, которые устраивал посол. После стольких лишений и разочарований он наслаждался мирной жизнью, которую вел в посольстве. Конечно, все это слишком хорошо, чтобы длиться долго…
XXVII. Дукс
В сентябре 1785-го у Казановы опять выбита почва из-под ног: он только что лишился своего «хозяина», посла Фоскарини, который умер от подагры в Вене 23 сентября. Благодаря своей скромной должности секретаря, в обязанности которого входило «писать депеши», что позволяло ему считать себя необходимым для хорошей работы посольства, к нему понемногу вернулась былая уверенность в себе. Разве не находится он теперь на службе своей родины в области дипломатии? Со смертью посла он вдруг остался на улице без гроша, сбитый с толку, обескураженный, тем более растерянный, что в Берлине он не получил места при Академии, которого надеялся добиться благодаря своим обширным познаниям во всех отраслях человеческого знания. Он прекрасно понимает, что уже много лет как вышел из возраста обольщения и побед. Теперь ему шестьдесят, он больше не верит в возможность найти себе богатых бескорыстных покровителей, щедрых меценатов, готовых содержать его ради незаменимого удовольствия с ним беседовать. Уже хорошо, если сыщется работодатель, который бы более-менее регулярно ему платил. Ему давно пора осесть, обеспечить себе уход на покой, одним словом – подумать о завершении жизни. По счастью, в Топлице он повстречал, находясь в гостях у семейства Клари, графа Иосифа Карла Иммануила фон Вальдштейна, с которым познакомился в Вене 14 февраля прошлого года во время ужина у посла Фоскарини. Этому графу, владельцу замка Дукс, наследному сенешалю Богемии, венгерскому магнату, начальнику генерального штаба империи, было всего тридцать лет: он исполнял престижные обязанности камергера его императорского величества. Куча официальных титулов, один звучнее другого, что не мешало ему быть закоренелым игроком и страстным любителем скачек. Свои обязанности, положенные по рангу, он выполнял лишь тогда, когда не мог от них отделаться. Он избрал военную карьеру, чтобы избежать более трудных задач, иначе говоря, чтобы вообще ничего не делать. Аристократ самой благородной закваски, но, по меньшей мере, легкомысленный, потомок знаменитого Валленштейна, располагавший с рождения огромными богатствами и бесчисленными возможностями, всегда предоставленный самому себе и совершавший только глупости, повеса, развратник и мот, он до сих пор вел самую беспорядочную жизнь, что сильно огорчало его мать. Судя по письму, написанному Казанове Да Понте в мае 1793 года, «в Лондоне он вел самое неприглядное существование: дурно устроен, дурно одет, дурно обслужен; вечно в кабаре, в лупанарах, в кафе, с мерзавцами, с… не будем об этом; у него ангельское сердце, превосходный характер, но голова еще дурнее нашей». Мы знаем, что в то время, как признает его мать, он в самом деле носился по всей Европе «как шарлатан, всегда путешествуя на своих лошадях, со своими любовницами, неграми и другими нелепо одетыми людьми». Но тот же самый Да Понте, после недобрых инсинуаций, сообщает, что граф, отважный рыцарь, участвовал в подготовке побега Людовика XVI и якобы пытался спасти принцессу де Ламбаль. В общем, это «смесь храбрости и малодушия, утонченности и грубости, величия и позора», род авантюриста, но застрахованного на все случаи жизни своим рождением и состоянием. С чего же это Джакомо Казанова ему понравился? Если верить его дядюшке, принцу Карлу де Линю, их с первой же встречи сблизило масонское братство и общее пристрастие к оккультизму. На самом деле Вальдштейн лишь на следующий год наймет его библиотекарем в свой замок Дукс, чтобы навести порядок среди сорока тысяч томов, которыми он располагал, и составить их подробный каталог.
В прошлом было столько говорено о жутких невзгодах несчастного Казановы, отверженного всей Европой и сосланного во всеми забытую дыру в глуши Центральной Европы, что следует подкорректировать эту чересчур мрачную легенду. Хотя Дукс, конечно, не европейская столица, и это еще мягко сказано, тем не менее это отнюдь не глухое место и не ГУЛАГ для малоизвестных писателей. Городок Дукс, ставший теперь Духцовым, расположен в горном массиве Эрцебирге, в северной Богемии, в десятке километров от границы с Саксонией, неподалеку от курорта Топлиц. Замок Дукс, обширное прямоугольное сооружение, построенное на французский лад в строгих правилах классицизма, в XVIII веке выглядел весьма импозантно. Спереди «замок заключал первый двор; затем, за балюстрадой из шести элементов, на верху которых стояли скульптурные композиции на мифологические сюжеты, открывался парадный двор, флигели и основное здание, расположение окон с перекрестьями в котором наверняка должно было напоминать величественный Версаль», – сообщает Э. Бартолини. Сзади – плоский фасад, украшенный лестницей в стиле тех, какие бывают в оперных театрах. «Под лестницами, напротив единственного входа, в нише, инкрустированной ракушками, стоял старик, удерживая своими все еще крепкими руками молодую женщину в слезах, как и положено, обнаженную. Она силилась вырваться от него под взглядом беспомощного и отчаявшегося Эрота: “Время похищает Красоту”. Никаких сомнений, что старый Джакомо не раз мечтательно и ностальгически любовался этой скульптурной группой. Внутри замка, вокруг большой парадной залы – множество салонов, у каждого из которых было свое особое назначение: для утренних визитов, для дневных посещений, для бильярда, для карточной игры, для кофе, и сотня спален в лабиринте коридоров и лестниц. Это, конечно, не грандиозная пышность Версаля и двора Людовика XV, но и не каменоломни. Дукс, конечно, не Париж со своим роскошным двором и салонами, и маловероятно, чтобы Казанова привлекал сюда восторженных посетителей: на их взгляд, он принадлежал к другой эпохе, был занятным ее свидетельством, но в то же время ходячим анахронизмом, ископаемым. Тем не менее Дукс не был и худшим вариантом для обездоленного и безденежного старика, даже если Джакомо бесконечно жаловался и утверждал, что сожалеет о своем решении, как он писал Иоганну Фердинанду Опицу 13 января 1794 года: «Граф совершил безумство, остановив меня; но согласившись на это, я совершил безумство куда большее». В предисловии к своему фантастическому роману «Искамерон» он пишет: «Вы единственный в мире человек, которому вздумалось остановить мои передвижения в начале сентября 1785 года, доверив мне Вашу прекрасную библиотеку», нет никаких сомнений, что благодарность его, несмотря на вынужденное благодарение и угодливую лесть к хозяину, искренна. Есть что-то нежданное в этом удалении на покой, хоть и не позолоченном, но, по крайней мере, комфортном, и Джакомо Казанова прекрасно знает, что в его возрасте ему было бы трудно найти что-то лучшее.
Поэтому не стоит спешить и чрезвычайно драматизировать положение Казановы. С чисто материальной точки зрения, имевшей важность в его глазах (он никогда не упускал того, что ему положено), положение его было устойчивым и даже завидным. Он должен был в принципе получать жалованье в тысячу флоринов в год (на самом деле он, кажется, получал не более пятисот флоринов), то есть в два-три раза больше того, что ему прежде платила венецианская инквизиция за гораздо более тяжелую и утомительную, к тому же унизительную работу. Кроме того, он имел в своем распоряжении личного слугу, повара и собственный экипаж, предоставленный графом Вальдштейном. И потом, разве не занимался он исследованиями, о чем не раз мечтал во время своих изнурительных скитаний? Разве не обрел он в библиотеке Дукса покойную гавань, какую мечтал найти в бенедиктинском аббатстве Эйнзидельн и в княжеской библиотеке Вольфенбюттеля?
В чем, собственно, заключались обязанности Казановы в Дуксе? У графа была огромная библиотека в сорок тысяч томов, которые были расставлены на полках в полнейшем беспорядке, без всякого каталога. Вся работа Казановы состояла в том, чтобы навести кое-какой порядок в этом невероятном хаосе, устроенном на первом этаже правого крыла в первом дворе, в длинной галерее, хорошо освещенной широкими окнами с узкими перекрестьями, под низким сводом. Нужно также приобретать необходимые книги, которых не хватает, выбрасывать бесполезные труды, избавляться от дубликатов, проводя умелую обменную политику со знающими книготорговцами. Доказательством того, что эта работа была ему интересна, служит письмо Казановы к Максу фон Ламбергу, в котором он укоряет своего хозяина за то, что тот покупает недостаточно новых книг в пополнение существующего собрания: «Неприятности, которые хотели устроить моему доброму господину из Дукса, коему я имею честь принадлежать, вынудили меня отправиться в Дрезден, где я пробыл шесть дней и довел все дела до успешного завершения. Через два-три дня граф вернется, и я посвящу большую часть времени дружбе, благодарности и долгу. Граф возвращается из Англии, где он забавлялся и где купил тридцать лошадей: они невероятно красивы, но меня не интересуют. Я бы всех их охотно отдал, чтобы заполучить книги, коих не хватает в его библиотеке, хранителем которой я являюсь, тогда как граф отдал бы всю свою библиотеку за единственную лошадь, хвалу которой пел Ариосто, или за одного из коней Ахиллеса, которые, если верить Гомеру, умели разговаривать, как ученые мужи, или, по меньшей мере, как достойные люди, никогда ничему не учась».
Дукс к тому же был не столь удален от мира, как можно было подумать. Замок соседствовал с летней резиденцией в Топлице, со своим замком и курортными заведениями. Там можно было встретить лучшее сообщество, вращавшееся вокруг принцессы Марии Кристины, дочери принца де Линя, которая была замужем за графом Жаном Непонуцемом де Клари. Тем не менее «зимой там должно быть скучно. Последние курортники и туристы, задерживавшиеся на конец осени в Топлице, покидали эти края и унылое существование маленького провинциального городка. Снег падал густыми хлопьями и запирал людей в своих домах, лишая их всех других развлечений, кроме вульгарных сплетен», – размышляет Ги Андор. Время, должно быть, долго тянулось для того, кто некогда колесил по Европе вдоль и поперек. Ему ничего не оставалось, кроме как удалиться в две комнаты своих небольших апартаментов, расположенных на втором этаже, над библиотекой, и продолжать обширную переписку, благодаря которой он поддерживал связи с важными людьми или близкими друзьями: графом и графиней фон Ламберг, принцем де Линем, принцессой Клари, князем Белосельским, послом России в Дрездене, графом Кенигом, княгиней Лабковиц, Опицем, Да Понте, Дзагури, Меммо, аббатом делла Лена, Франческой Бускини, своей последней венецианской любовницей. Столько писем не заменяли ему былой остроумной беседы со знаменитейшими писателями – д’Аламбером, Вольтером, Руссо, Фонтенелем, Кребийоном, кардиналом де Берни и самыми могущественными государями – Фридрихом II, Екатериной Великой, Иосифом II. Казанова, должно быть, чувствовал себя одиноким, обреченным на молчание. И – недобрый знак! – заводил долгие немые разговоры с Мелампигой, своей собакой, названной так из-за цвета своей шкуры – белой с черными пятнами, помесью гончей и фокстерьера. Кстати, на ее смерть он напишет траурную речь на латыни: «Увы! Мелампиги больше нет! Прекрасная при жизни, жемчужина своей породы, с ушами, стоящими торчком, словно чтобы не пропустить ничего из того, что говорилось», и т. д.
Без сомнения, больше всего Казанову в Дуксе обижало и ранило то, что к нему там не относились с уважением и почтением, каких он, на его взгляд, заслуживал своими качествами великого писателя и исключительного мыслителя. Нужно представить себе Казанову, одновременно хнычущего и требовательного, крайне самолюбивого, нытика и спорщика. Любой пустяк нервировал его и выводил из себя. Его стенания и жалобы были столь постоянны и многочисленны, что вызывали у окружающих улыбку.
«Только не думайте, – писал принц де Линь, – что в этой тихой гавани, открытой ему благодетелем графом фон Вальдштейном, дабы оградить его от бурь, он их не искал; не проходило и дня, чтобы из-за его кофе, молока, блюда макарон, которых он требовал, в доме не разгорались ссоры. Повар плохо приготовил ему поленту, конюшенный дал ему плохого кучера, чтобы приехать ко мне, собаки лаяли всю ночь; к Вальдштейну приехало больше гостей, чем он ожидал, и поэтому ему пришлось есть за малым столом. Резкие или фальшивые звуки охотничьего рога пронзили ему уши. Кюре ему надоел, вздумав добиться его обращения. Граф не поздоровался с ним первым. Суп ему из лукавства подали слишком горячим. Слуга заставил его ждать, когда он попросил пить. Его не представили важному человеку, приехавшему взглянуть на копье, которым пронзили великого Валленштейна. Ему не открыли оружейную, и не потому, что не было ключа, а из злости. Граф взял какую-то книгу, не предупредив его. Конюх не снял шляпы, проходя мимо. Он заговорил по-немецки, а этого не слыхали. Он рассердился – смех. Он показал свои французские стихи – смех. Он жестикулировал, декламируя свои итальянские стихи, – смех. Он сделал при входе реверанс, какому обучил его шестьдесят лет назад знаменитый танцмейстер Марсель, – смех. Он важно выступал в менуэте на каждом балу – смех. Он прикрепил белое перо, облачился в раззолоченный шелк, надел бархатный сюртук и подвязки с блестящими пряжками поверх подвернутых шелковых чулок – смех. “Cospetto! – говорил он, – вы все негодяи, якобинцы, вы все виноваты перед графом; и граф виноват передо мной тем, что вас не накажет. Сударь, – сказал он ему, – я проткнул брюхо главному польскому воеводе, я не дворянин, но стал дворянином”. Граф рассмеялся – новая обида».
Ему поверить, так все в Дуксе нестерпимо: климат слишком холодный для итальянца, немецкий выговор местного населения – гортанный и ранящий его ухо, да и сами местные жители ему не по вкусу. И в самом деле, сосуществование с местными, в особенности с прислугой замка, зачастую ленивой, обжористой, вороватой, с поселянами Дукса и окрестными крестьянами – настоящими скотами, с его точки зрения, – было нелегким. Зато они пользовались частыми и долгими отлучками графа, чтобы перечить Джакомо и делать его жизнь невыносимой, стараясь унизить его всеми способами. Для них Казанова был бедным заносчивым стариком, рядящимся в смешные устаревшие костюмы и придерживавшимся чопорных манер другой эпохи, иностранцем, который позволял себе все критиковать, к тому же итальянцем. За кого он себя принимает, этот гордец? По какому праву так важничает и на всех посматривает так надменно, с видом превосходства? Дай ему волю, так только и придется, что слушать его, подражать ему, выказывать ему уважение. В конце концов он такой же слуга, как и они. И Казанова, конечно, никак не пытался поправить положение: смотрел на всех свысока, не хотел ничего понимать из того, что они говорили по-немецки, и замыкался в презрительном молчании: «Я в Дуксе, где, чтобы жить в согласии со всеми моими соседями, достаточно не рассуждать вместе с ними – нет ничего легче». Без сомнения, к тому времени характер его совершенно испортился. Он стал желчен, раздражителен, мелочен, брезглив, оказавшись на положении полуслуги. Жалуясь на все подряд, он становится мишенью насмешек и недобрых выходок. Он напрасно сердится, ведь гнев его бессилен. Вскоре ссоры обостряются, становятся злее и переходят в постоянную, мелочную и скрытую войну между старым обольстителем и обслугой замка, сплотившейся против него.
Кроме того, по меньшей мере, легкомысленное и двусмысленное поведение Казановы тоже было ему не на пользу. Стоит ли удивляться, что одиночество и скука быстро возродили его потребность в женщине? Возможно, в замке заметили, что он дает волю рукам с кое-какими субретками, которые грубо поставили его на место, а на улицах Дукса он без большого успеха прижимался к юным поселянкам. Случилось так, что у консьержа замка была дочь, Анна Доротея Клеер, если не красавица, то по меньшей мере приятная и любезная девушка. Ей было девятнадцать лет, когда Казанова приехал в Дукс. Через несколько месяцев после того, как он поселился в замке, Доротея оказалась беременна и упорно отказывалась назвать имя отца будущего ребенка. Все заподозрили Казанову. Клевета? В одном письме к Ламбергу от 19 марта 1787 года Казанова допускает, как будто не придавая этому значения, что Доротея ежедневно приходила к нему в комнату. Он рассказывает о своем предложении «совету чести», состоявшему из отца Доротеи, местного кюре и двух свидетелей: если она назовет его отцом будущего ребенка, он примет на себя отцовство. Тогда Доротея голосом, прерываемым рыданиями, решилась открыть имя обольстителя – некоего Франца Ксаверия Шетнера, художника из Дукса, который во всем повинился и женился на ней в январе 1787 года. Слишком уж все хорошо! Немного напоминает постановку. Мы имеем полное право скептически отнестись к развязке этой истории, тем более что Казанова как будто оказывал весьма дорогостоящие знаки внимания Доротее и ее родным. Франческа Бускини раздраженно и разочарованно пеняла ему в одном письме на то, что он больше не посылает ей ни гроша, потому что осыпает Доротею и всю ее семью из шести человек знаками внимания, на которые уходят все его деньги. Надо полагать, Казанова не горел желанием вступить в брак или же семейство из Дукса не считало его подходящим мужем из-за возраста или национальности, так что пришлось подыскать возможного отца, у которого была своя корысть: кое-какие деньги взамен утраченной девственности. Поведение Казановы, по меньшей мере, двусмысленно, поскольку, объявив себя готовым возместить ущерб в любой форме, он не признал себя виновным в беременности Доротеи. С уверенностью ничего утверждать нельзя, но можно предположить, что Казанова избавился от ненужного отцовства за несколько десятков флоринов. Тем не менее, вся эта история не способствовала его популярности в поселке, и он получил репутацию иностранца, соблазняющего и бросающего местных девушек, купив им мужа.
Положение сильно ухудшилось, когда в 1787 году граф нанял дворецким некоего Георга Фельткиршнера, старого обер-лейтенанта австрийской армии, вышедшего в отставку после Семилетней войны. Движимый, наверное, глупой агрессивностью солдата по отношению к интеллигенту, этот шестидесятилетний старик организовал систематическую травлю несчастного Казановы. Он был тем более въедливым и злопамятным, что прекрасно знал: одно письмо его врага в военное министерство немедленно лишит его двухсот флоринов пенсии по инвалидности: на самом деле, он и не имел на нее права, поскольку получал жалованье. Хотя он не был управляющим самим поместьем, он забрал власть над всеми службами и всей обслугой замка. Требуя от них рабской покорности, он без труда настроил их против Казановы, который и без того всячески этому способствовал!
В первое время, несмотря на явную взаимную неприязнь, дело не сдвинулось с мертвой точки и война объявлена не была. К несчастью, Казанова, имевший привычку есть за одним столом с графом, когда тот был в замке, или заказывать кухарке вкусные блюда, которые подавали ему в комнату, внезапно лишился средств на потворство своему чревоугодию. Издание «Искамерона» за счет автора обернулось сущей катастрофой. Издательский провал обошелся Казанове не менее чем в две тысячи флоринов. Он оказался сплошь в долгах и был вынужден уволить свою дорогую кухарку. С утонченными ужинами у камина в том 1788 году было покончено! По милости графа фон Вальдштейна ему оставалось только одно: есть в людской, делить стол со слугами и терпеть грубое общество этих увальней, потешавшихся над его разорением. Он, еще вчера важничавший и капризничавший, теперь вынужден ежедневно обедать и ужинать с другими слугами. Несомненно, Казанова, стыдясь того, что скатился на самый низ общественной лестницы, делался все более невыносимым склочником в ответ на нахальство и сарказм этих варваров.
Злоба накапливалась с обеих сторон. Нападки дворецкого становились все яростнее. Теперь в Топлице ходил по рукам злой и клеветнический памфлет на Джакомо, если и не написанный, то вдохновленный Фельткиршнером. Затем от слов перешли к делу. Казанова навесил крепкий замок на дверь библиотеки, потому что боялся, что его враги раскрадут книги, а ответственность за их исчезновение, естественно, ляжет на него. Дворецкий не преминул сорвать замок, Казанова повесил его на место. Однажды Казанова обнаружил свой портрет, приклеенный экскрементами в нужнике замка и сопровожденный ругательной надписью. Какое унижение! Должно быть, все обитатели замка видели, что его смешали с дерьмом! «Ваш плут Видероль, настоящий подручный палача, выдрал мой портрет из одного из моих произведений, нацарапал на нем мое имя с эпитетом, которому обучили его вы, а затем наклеил его на дверь уборной собственными испражнениями или вашими; ибо из-за гнусных сношений они легко могли перемешаться». На сей раз Казанова, бывший в курсе интимных отношений Фельткиршнера и Видероля (настоящее имя которого было Карл Видерхольт), посыльного при поместье, забыл о своей обычной благожелательности к содомитам. Все становится гадким и мелочным. Оба приятеля вскоре вновь принялись за свое, вывесив в очередной раз его изображение в том же месте и тем же способом. Обидевшись, Казанова отреагировал самым неловким способом – сообщил всем своим знакомым о гнусной махинации, жертвой которой он стал. Как он заблуждался в оценках, разрекламировав таким образом то, что выставляло его на посмешище!
Какое-то время противники относительно сдерживали себя, но 11 декабря 1791 года произошла вспышка насилия, когда Фельткиршнер приказал Видеролю отлупить палкой Казанову, гулявшего по улицам Дукса. Тому ничего не оставалось, как поспешно укрыться в доме синдика. Он уже жаловался по поводу истории с нужником этому синдику, Францу Ксаверию Лезеру, который ограничился тем, что на словах отчитал виновного. Казанова попытается добиться возмещения ущерба за нападение, которое могло стоить ему жизни, но напрасно, поскольку синдик утверждал, что юридически Видероль зависит от графа, так как входит в штат его слуг.
Казанова, который может защитить себя только пером, попытался отомстить за все эти подлости, написав «Письма к господину Фолькиршнеру от его лучшего друга Жака Казановы де Сенгаля, от 10 января 1792 года», которые обнаружили после его смерти среди его личных бумаг в Дуксе. «Фоль» вместо «фельт», ибо «фельд» по-немецки означает всего-навсего «поле», тогда как прилагательное «фоль» содержит в себе все негативные оттенки: продажный, сомнительный, грязный, ленивый. Поэтому Казанова на протяжении всего своего произведения неустанно оскорбляет и ругает на чем свет стоит управляющего замком: он и бездельник, и трус, и ленивец, и клеветник, и невежественный попугай, нравственный урод, непроходимый глупец, коварный плут, лживый укрыватель, вор и негодяй, жалкий обер-лейтенантишка, подлый и несправедливый, наглый прохвост. Видимо, у Казановы наболело, ему нужно облегчить душу, выговориться.
Без сомнения, на взгляд Казановы конфликт носит прежде всего лингвистический и культурный характер: он, старый уроженец Юга, сражается с северным варварством. Фельткиршнеру и его другу инспектору Штельцлю Казанова не мог простить презрения к его статусу интеллигента и писателя. Они не способны понять, что он пишет и издает свои произведения не затем, чтобы заработать на жизнь, а чтобы сделать жизнь интересней и приятней.
Возможно, еще больше, чем подлостью и низостью своих мучителей, Казанова обижен поведением Каролины, титулованной любовницы графа, когда тот живет в замке. Шлюха, наполняющая дом бездельниками, по словам матери Вальдштейна, неспособная найти мужа себе по вкусу, хотя ее сын намерен снабдить ее приличным приданым. Когда граф Вальдштейн наконец приехал в замок весной 1793 года, инспектор Штельцль был немедленно отослан, да и сам дворецкий Фельткиршнер вскоре уволен. Они все-таки зашли слишком далеко, и в 1797 году старому Фельткиршнеру ничего не остается, как снова поступить в пехотный полк «Карл, Герцог Фюрстенбергский», а два года спустя окончательно выйти в отставку. Победа Казановы была бы блестящей, если бы и Видерхольта тоже наказали и уволили. Однако его пощадили благодаря заступничеству Каролины перед графом. Вальдштейн смилостивился, вероятно, потому, что по совету своей матери, которая хотела положить конец их связи и надеялась женить сына, вернув его, таким образом, на праведный путь, согласился, чтобы та вышла за Видерхольта. Какое огорчение для Казановы! Его, всю свою жизнь выпутывавшегося из наихудших ситуаций и избегавшего наказания благодаря женскому заступничеству, на сей раз предала женщина. Решительно, времена изменились.
К концу 1793 года Казанова был столь подавлен своими неприятностями, особенно финансовыми, что даже подумывал наложить на себя руки, правда, чисто литературным образом, поскольку его планы свелись всего-навсего к тому, что он изложил на бумаге свои поползновения к самоубийству и преобразовал их в очередное произведение под заглавием «Краткие размышления философа, вынужденного думать о самоубийстве». (Составлено в Дуксе, встав с постели утром 13 декабря 1793 года, в день святой Лючии, примечательном в моем слишком долгом существовании):
«Моя жизнь сплошная мука. / Какая метафизическая сущность запрещает мне убить себя? Природа. / Какова другая сущность, приказывающая мне избавиться от груза жизни, радости которой я могу испытывать не вполне, тогда как выношу на себе все ее страдания в полной мере? Разум. / Природа труслива, ее закон состоит в самосохранении, и она требует от меня пожертвовать всем, лишь бы жить. Но разум является той способностью, что приказывает мне попрать ногами инстинкт и учит выбирать лучшее, тщательно взвесив все аргументы. Разум доказывает мне, что я являюсь человеком лишь при условии, что заставляю природу замолчать каждый раз, когда она противится действию, которое одним ударом избавит меня ото всех моих бед. / Разум убеждает меня, что власть убить себя – привилегия, дарованная мне Богом, чтобы позволить понять, что я выше всех остальных живых тварей, созданных Им на этой земле, ибо ни одна тварь не убивает себя, за исключением скорпиона, который отравляет себя собственным ядом, убедившись, что не сможет выбраться из окружающего его огня и не обжечься. Это существо более боится огня, нежели смерти. / Разум властно повелевает мне убить себя… Аминь!»
Разумеется, он этого не сделал. Тем не менее, подобное «завещание», написанное под воздействием огорчения, показывает, до какой степени ему неуютно в Дуксе.
По счастью, нежная переписка озарит собой последние годы Казановы и отвлечет от неприятностей его положения и незавидности его окружения. Можно себе представить, как он был доволен, получив в начале февраля 1797 года письмо от почитательницы:
«Вам покажется необыкновенным, даже дерзким с моей стороны написать Вам эти строки, более того, предложить регулярную переписку; если сей поступок непоследователен, если он Вам досаден, вините в нем порывы несчастного сердца, которое считает, что вправе рассчитывать на Вашу дружбу. Вы были другом моего почтенного отца (судя по тому, что мне пишет Эрнест), соблаговолите наделить этим титулом и сироту, которую несчастная судьба заставила пережить своих достойных родителей. Ваши заслуги, возраст, опыт внушают мне величайшее почтение, не смею сказать нежность, ибо друг моего отца не может быть мне безразличен. Я завидую моему брату, имеющему счастье наслаждаться Вашим обществом, но поскольку я этого счастия лишена, то могу восполнить эту потерю, лишь переписываясь с Вами; вот почему я тешу себя надеждой, что Вы не обидитесь на мою вольность и будете иметь снисходительность к моему дурному стилю и почерку. Да, Вы, конечно, извините мою откровенность, ведь я уверена, что Вы сама доброта, ибо разве можно жить в окружении самого любезного из людей – Вальдштейна – и не быть снисходительным? Если Вы хотите вообразить себе идеал особы, которая Вам пишет, взгляните на моего брата: я совершенно на него похожа, хотя, признаюсь, более дурна собой, и частью обладаю его добрыми качествами; хотя скажу Вам честно, я крайне легкомысленна, что заставляет меня совершать сотню ошибок в день, за которые я живо укоряю себя каждый вечер. / Вот Вам точный портрет моего характера, будьте же снисходительны, сударь, ибо со мной это необходимо».
Кто же была эта Сесиль Роггендорф, приславшая ему такое письмо? Ей был двадцать один год, она дочь графа Эрнеста фон Роггендорфа, малопочтенного человека, совершенно не интересовавшегося этим ребенком, прижитым с любовницей Вильгельминой Фредеричи, на которой он женился после смерти своей первой жены. Сам он умер в 1790 году, когда его дочери было всего пятнадцать, оставив ей на все про все семьдесят четыре цехина и старую одежду. Бедная Сесиль влачила жалкое существование. Она почти не могла рассчитывать на помощь своего брата, хорошего солдата, но пьяницу, забияку и вечного должника, перебивавшегося с пятое на десятое в Дуксе в качестве гостя графа Вальдштейна. Она отчаянно искала, кому бы довериться, моральную поддержку, покровителя. Потеряв жениха, она через три месяца после того отправила свое первое письмо – настоящий призыв о помощи – Казанове, который, как она думала, был другом ее отца. Наверное, она не знала ничего о его бурном прошлом. Хотя… Однажды она напишет, что, по ее мнению, «самый порочный человек» стоит больше человека заурядного, то есть такого, кто не только не отличается какими-либо добродетелями, но к тому же и «не ведает ни славы, ни честолюбия, ни величия».
Самое удивительное то, что Казанова, поспешив ответить на первое письмо Сесиль, над которым пролил слезы, быстро и искренне согласился играть для несчастной одинокой девушки роль советчика, воспитателя, наставника и даже тайного благодетеля, поскольку он сумеет избавить ее от материальных забот, пристроив компаньонкой к дочерям герцога Курляндского. Переписка прекратится лишь в апреле 1798 года, за два месяца до смерти Казановы. Сесиль подписывалась сначала «Сесиль, графиня Роггендорф», потом «Сесиль», наконец, «Зиновия» (королева Пальмиры), называя Джакомо Лонгином (по имени философа, бывшего министром Зиновии, или по имени римского сотника, который, вместо того чтобы прикончить Христа на кресте, раздробив ему колени, просто проткнул ему бок своим копьем?). В письме к ее брату Эрнесту он радовался тому, что был превосходным наставником, отеческим, бескорыстным. И в самом деле, он проявлял постоянную участливость и бдительную заботу в этой не свойственной для себя, даже, по правде говоря, поразительной роли духовного и интеллектуального руководителя, которому исповедовалась и доверительно рассказывала о себе молодая девушка. Без малейшей двусмысленности со стороны старика, он особо это подчеркивал. Теперь он пользуется своим «красноречием, чтобы давать благородным девицам уроки мудрости», внушает Сесиль «любовь к истине, умеренность, послушание, благородную гордость, ничем не походящую на высокомерие, и, наконец, все добродетели, созданные для ее пола и соответствующие чести».
Просто сон какой-то. Априори трудно было себе представить авантюриста, хоть и в отставке, пылкого обольстителя, хоть и остепенившегося с возрастом и проблемами со здоровьем, отшельника-библиотекаря-энциклопедиста из Дукса в образе дотошного и чуткого моралиста. Время его проповедей в церкви Святого Самуила давно миновало. И все же… Он бдит, советует, увещевает, отчитывает, если нужно. В определенный момент у него складывается впечатление, что его дорогая Сесиль в какой-то мере заочно влюблена в графа Вальдштейна. Она, в самом деле, расспрашивает «о его лице, манерах, увлечениях, забавах, вкусах» у всех, кто с ним знаком. «Мое любопытство удовлетворили, и в конце концов каждый сказал, что Вальдштейн – человек большого ума, и ума необычайного; это значило, что он соответствует моему идеалу, я была в восторге, в восхищении и доверилась бы в этот момент любым магическим силам мира, чтобы увидеть моего благодетеля. Я не знаю, дружба ли это, любовь или иное чувство говорит во мне за него, но совершенно точно, что я его люблю и лелею, как отца. Однако я не знаю, должна ли желать с таким нетерпением лично познакомиться с графом». Казанова сильно этим раздражен. В этом следует видеть не столько проявление старческой ревности, столько желание оградить чересчур сентиментальную и наивную девушку от горьких и тягостных разочарований. Он знает, до какой степени химеричны подобные представления, ведь ему был известен характер графа, ведущего себя с женщинами более чем небрежно, а увлеченного в основном лошадьми. Он прекрасно сознает, что Сесиль позволяет себя увлечь романтическому воображению и лелеет неразумные надежды на разделенную страсть, на любовь с первого взгляда. Их дружба чуть не прервалась. Он прочитал ей нотацию, грубо открыл ей подлинный характер графа. По счастью, Сесиль, покорная и послушная, попросила прощения, приняла его наставления и даже попросила о других, касающихся правил поведения. Во всяком случае, она вскоре поняла, до какой степени заблуждалась.
Когда дело Вальдштейна было закрыто, переписка продолжалась без перебоев, хотя дочерняя любовь Сесиль становилась все более настойчивой. Она хотела знать о своем дорогом Казанове все: его имя, полученное при крещении, его возраст, его жизненный путь. В конце концов он удовлетворит ее любопытство, написав для нее «Краткий очерк своей жизни», правда, очень сжатый, если текст, найденный в его бумагах в Дуксе, – тот самый, что он послал своей подруге. На самом деле вероятно, что Казанова прислал ей более полную исповедь и наверняка более компрометирующую для него самого и для некоторых особ из его окружения. По этой причине он попросил ее, а она обязалась (хотя то была для него дорогая жертва) «предать эти дорогие строки огню».
Я предполагаю, что в некоторые дни Казанова тяготился дружбой своей молодой подруги. Но по правде говоря, развлечения и случаи поговорить с очаровательной девицей в Дуксе были столь редки…
XXVIII. Последние приключения
Октябрь 1787 года. Казанова, позволяющий себе иногда вылазки, чтобы переменить обстановку и сбежать от своего окружения, находится в Праге, где пробудет до декабря. Он приехал проследить за печатанием «Истории моего побега из венецианской тюрьмы» и, что еще более важно в его глазах, за изданием «Искамерона». Он остановился у лейтенанта Кузани, который во времена посла Фоскарини был его спутником по прогулкам и скромным обедам в Шенбрунне.
Со своей стороны, Лоренцо Да Понте прибыл в Прагу 9 октября. Он поселился в отеле «Платтензее», в то время как Моцарт, тоже находившийся в Праге вместе с супругой с 4-го числа, занимал номер в гостинице «Три льва». Оба здания стояли так близко друг от друга, что композитор и либреттист могли переговариваться в окно через улицу. Надо сказать, что это обстоятельство было для них очень важно, поскольку им вместе нужно было завершить срочную работу: первое представление «Дон Жуана» должно состояться 14 октября, по случаю прибытия в Прагу великой герцогини Тосканской, в присутствии Марии Терезии, племянницы императора, и Антона Саксонского, недавно ставшего ее мужем. Моцарт и Да Понте часто встречались в связи с необходимостью внести многочисленные изменения в музыку и текст «Дон Жуана» и постоянно переделывать оперу, «чтобы приспособить ее к недостаткам певцов, которые те представляли капризами: как напоминает Алерамо Ланапаппи в недавнем и подтвержденном документами очерке “Лоренцо Да Понте”, дуэт “Ручку дай, ангел милый” пришлось переделывать пять раз, пока певец Басси не дал своего согласия», – сообщает Элио Бартолини. В то время как премьера была назначена на середину месяца, «нерешительные певцы не могли справиться с совершенством партитуры; с другой стороны, оставалось сомнение: прилично ли чествовать (хоть и в шутливой манере) подвиги самого знаменитого из распутников перед молодой княжеской четой, находящейся в свадебном путешествии?» Все шло настолько плохо (из-за несостоятельности певцов, многочисленных организационных сложностей и, возможно, из-за внутренней цензуры, поскольку Моцарт и Да Понте боялись дорого заплатить за дерзость выбранного сюжета), что в последний момент не готовый «Дон Жуан» был заменен «Свадьбой Фигаро», а премьера отложена на понедельник 29 октября 1787 года. Ситуация еще более осложнилась тем, что Да Понте срочно пришлось вернуться в Вену: его вызвал письмом Сальери, объявивший, что оперу «Аксур, царь Ормуза», ранее ставившуюся в Париже под названием «Тарар» и по либретто Бомарше, заказали по случаю бракосочетания престолонаследника эрцгерцога Франца и что император Иосиф II настоятельно требует его присутствия.
Есть все причины предполагать, что Джакомо Казанова и Лоренцо Да Понте, встречавшиеся в 1777 году, когда либреттист, еще не сделавший карьеры, был секретарем Пьетро Антонио Дзагури, и недавно повстречавшиеся в Вене, неоднократно виделись в Праге. Известно, что отношения между ними были далеко не сердечными, тем более что Казанова испытывал несказанное и несоизмеримое презрение к Да Понте, который был ничем, когда они познакомились в Венеции. Даже если в то время Казанове было нечем гордиться, поскольку он был простым шпионом на жалованье у государственных инквизиторов и сожительствовал с бедной швеей, он все равно испытывал чувство превосходства. «К тому же что он, не стесняясь, рассказывал (возможно, приукрашивая) обо всех своих удивительных приключениях. Молодой священник, которому надоело им быть и общаться с отбросами общества, оказался в обществе человека, которого можно было принять за одного из великих представителей галантной Европы, – пишет Жан-Франсуа Лаби в статье «Казанова, Дон Жуан, Да Понте». – Трудно переусердствовать, подчеркивая скудость светского опыта Да Понте в те годы в Венеции, когда в нем хотели видеть авантюриста высокого полета. Это всего лишь мелкий преподаватель провинциальной семинарии, явившийся предаться разврату в большом городе и дважды попавшийся в когти женщин гораздо опытнее себя. Анджиола и Анджиолетта быстро подмяли его под себя во всех смыслах этого слова. Они полностью захватили инициативу». Нет ничего смешнее в глазах такого распутника, как Казанова, чем наивный развратник, ставший игрушкой женщин. Джакомо презирает его, как, впрочем, презирают его многие из тех, кто его хорошо знал, например, Дзагури, который пишет о Да Понте: «Он носит в себе и всегда будет носить язву, снедающую до корней все, что в нем может быть хорошего… Он заслуживает только одного – презрения».
Со времен той очень сложной эпохи «тощих коров» Лоренцо Да Понте, точно Маленький Мук, раздобывший волшебные туфли, неудержимо взлетел вверх по общественной лестнице. В Вене он стал поэтом императорских театров. Получал приличное содержание и пользовался дружбой императора, который оказывал ему большое уважение и осыпал милостями. Теперь он уже считал себя знатоком элегантности и умения жить. Со своей стороны, Казанова опустился по той же лестнице еще на ступеньку ниже, Отныне он занимал лишь скромную должность секретаря у венецианского посла. Можно было бы сказать, что их роли переменились. Но это только в глазах общественности, но ни в коей мере не в представлении их обоих друг о друге. Без сомнения, жалкий Да Понте по-прежнему впечатлен Казановой, а тот все так же питает презрение к либреттисту.
Разве могли они не возобновить знакомство в Праге при такой географической близости! Они, наверное, искали друг друга, чтобы покрыть друг друга позором. Во всяком случае, пражская светская жизнь предоставляла им кучу предлогов, чтобы встречаться, как бы не желая того. Напротив, отсутствие встреч было бы воистину удивительным. И вслед за Да Понте Казанова должен был познакомиться с композитором. «Не будучи страстным любителем камерной музыки, бывший скрипач камерного оркестра Святого Самуила не упускал возможности показаться на концерте; что же до кулис, то они всегда и везде были его настоящими пенатами, – пишет Ф.-Л. Мар в статье «Казанова и “Дон Жуан”». – И потом они оба были Братьями. Хотя они не принадлежали к одной ложе, а посвящение Моцарта в масоны, важнейшее биографическое событие, имело иные движущие причины (поиск братства в иллюминизме), чем те, возможно, корыстные соображения, что возвели г-на де Сенгаля к высшим ступеням, это не отнимает важности этой их связи в светском плане. Как человек в духе времени, Да Понте, должно быть, тоже не остался в стороне: разве не работал он в Дрездене вместе с Маццола (еще одним другом Казановы) над либретто к “Осирису”, масонской опере Наумана, – посредственным предшественником “Волшебной флейты”? Наконец, и шестидесятилетний венецианец, и молодой зальцбуржец – самые что ни на есть настоящие кавалеры папского ордена Золотой шпоры. Кроме того, у них было много общих знакомых, способных свести их друг с другом. Например, Паскуале Бондини, директор пражского итальянского театра, заказавший Моцарту оперу, где его жена выступит в роли Церлины, также был хорошо знаком с Казановой».
Тем не менее после срочного отъезда Да Понте в Вену Моцарт поселился на вилле Бертрамка, в пригороде Праги, у замечательных друзей – пианиста и композитора Франца Душека и его жены, Йозефы, обладательницы сопрано. Вся проблема заключалась в том, что он должен был продолжать работу над музыкой, чтобы закончить «Дон Жуана», а рядом уже не было либреттиста, чтобы ему помочь. Если Казанова и вмешался в составление либретто, то только в это время. Поскольку официальный либреттист отсутствовал, именно он произвел последнюю необходимую подгонку, и его сотрудничество осталось дружеским и негласным, чтобы не разъярить официального автора – Да Понте. Историк Альфред Мейснер рассказывает о памятном вечере на вилле Бертрамка. Казанова беседовал с Моцартом о своем побеге из Пьомби. Завязался маленький дружеский заговор, который привел к тому, что музыканта заперли в его комнате: его не выпустят до тех пор, пока он не запишет Увертюру, уже сложившуюся в его голове, но запись которой он все откладывал. Воспоминания его жены Констанции, «замурованной» вместе с ним, не противоречат этой истории. Можно было бы сильно усомниться в этом рассказе, приписав его слабеющей памяти или желанию блеснуть, если бы в 1924 году в бумагах авантюриста, хранившихся в Дуксе, не обнаружили два листка, написанных его рукой, – не что иное, как взаимозаменяемые варианты для «Дон Жуана», сцена Х второго акта оперы. В окончательном варианте Лепорелло, схваченный Эльвирой, Церлиной, Оттавио и Мазетто, умоляет в соль-мажоре: «Ах, сжальтесь надо мною». В первом варианте эта ария и предшествующие четыре реплики речитатива заменены очень живым и красочным квинтетом:
ЛЕПОРЕЛЛО: Растерян, смущен, изобличен. Оправдаться не могу. Прощенья вашего молю.
ДОНЬЯ ЭЛЬВИРА, ДОН ОТТАВИО, МАЗЕТТО, ЦЕРЛИНА: Нет тебе прощенья!
ЛЕПОРЕЛЛО: У вас в руках моя судьба.
ЦЕРЛИНА: Я вытряхну твое нутро.
МАЗЕТТО: Я выбью из тебя мозги.
ОТТАВИО: К позорному столбу!
ЭЛЬВИРА: Пора заткнуть тебе рот.
ВЧЕТВЕРОМ: Подлый предатель!
ЛЕП.: У вас в руках… и т. д.
Все 4: В петлю его (3 р.)
ЛЕП.: Сжальтесь: какая гадкая смерть!
ВСЕ 4: На галеры (3 р.)
ЛЕП.: Грести тяжело, и жизнь сурова!
ВСЕ 4: Ступай площади мести!
ЛЕП.: Я знатного рода!
ВСЕ 4: Так познакомься с каторжанами!
ЛЕП.: Ах нет, о милости молю!
ВСЕ 4: Что делать нам с коварным плутом?
ЛЕП.: У вас в руках… и т. д.
Таким образом Казанова, усилив комизм сцены перечислением наказаний, превратил Лепорелло в труса, заикающегося от страха. Тем не менее он остался насмешливым и наглым, осмеливаясь даже взывать к своему мнимому знатному происхождению. Во втором варианте Лепорелло пытается обелить себя, обвиняя женщин, которые являются главными виновницами всех злодеяний Дон Жуана.
ЛЕПОРЕЛЛО: Только Дон Жуан принудил меня к этому переодеванию. Он – стольких горестей единственная причина. Я же заслуживаю прощения. Я невиновен. Во всем виноват женский пол, околдовывающий его ум и оковывающий его сердце. О обольстительный пол! Источник боли! Отпустите с миром бедного невиновного. Я не бунтарь, я не смог бы вас оскорбить и докажу это: это он переменил костюмы, он взял мою одежду, чтобы отколотить Мазетто. С сеньорой Эльвирой я только исполнял свою службу, такова была его воля. Я правду говорю. Гнева вашего заслуживает только Дон Жуан. Я накажу недостойного. Пустите меня. (Убегает).
Очевидно, целью предложений Казановы является сделать персонаж Лепорелло более насыщенным. Теперь уже невозможно точно определить, сохранил ли, использовал ли Моцарт фрагменты, написанные венецианцем или предложенные им: теперь и те, и другие растворились в тексте Лоренцо Да Понте. В принципе, это все же возможно и вероятно, поскольку в оперу привнесли целую серию добавлений. Так, мы знаем, что на следующий год, во время представления «Дон Жуана» в Вене, Да Понте сам вставил во второй акт дуэт Лепорелло и Церлины. В самом деле, тогда как премьера «Дон Жуана» в Праге была триумфом, опера «не имела никакого успеха в Вене». «Все, за исключением одного Моцарта, вообразили, что ей чего-то не хватает, – писал сам Да Понте. – Мы бросились добавлять, изменили различные отрывки, вставили новые сцены: и во второй раз “Дон Жуан” не имел никакого успеха!»
Просто дух захватывает, когда представишь, как старый обольститель в отставке дорабатывал и переделывал либретто к опере Моцарта, переиначивал образ Дон Жуана. Это тем более захватывающе, что если Дон Жуан и Казанова – главные объекты вожделения женщин на Западе, венецианец по сути своей – анти-Дон Жуан. Нет ничего общего между итальянцем Джакомо Казановой и испанцем Дон Жуаном, равно как и между их последующими списками – Ловеласом Ричардсона и виконтом де Вальмоном из «Опасных связей» Лакло. Во-первых, в социальном плане: Дон Жуан дворянин. Казанова – более чем скромного происхождения. С одной стороны – идальго, дворянин и испанец, с другой – выскочка, которому вечно приходится ходить по лезвию ножа. Если у одного – врожденное и неукоснительное чувство чести, поскольку, во всяком случае, он мог себе его позволить, другой был всегда готов пойти на сделку с совестью, если в том была необходимость.
Для бонвивана-Казановы, спешившего наслаждаться жизнью, женщина, без сомнения, была чудесным и незаменимым наслаждением, но все же одним из удовольствий в ряду многих других, от которых он не намеревался отказываться ради нее: аппетитных блюд, выдержанного вина, оперы и хороших театральных пьес, развлечений светского общества, красот беседы, возбуждения и азарта игры. Ни одной сладострастной возможности, открывавшейся ему, он не отвергал. Дон Жуан, напротив, оставил все ради женщин, так что его карьера обольстителя стала формой аскетизма. Итальянец – чрезвычайно общительный человек, тогда как испанец замкнут в себе. Дон Жуан, храбрец и гордец, бросает вызов всему обществу. Казанова уважает, или, по крайней мере, притворяется, что уважает его правила и законы. Он предпочитает лукавить и соблюдать приличия. Дон Жуан – безбожник, однако приверженный католическим чувствам, богохульник, иконоборец, тогда как Казанова чужд религии, хотя при необходимости может заделаться христианином. Вера или неверие для него неважны: как сложатся обстоятельства. Дон Жуан – антихрист, Казанова – антиничто, он против разве что того, что могло бы помешать ему наслаждаться.
Дон Жуан, злодей и еретик, постоянно что-то нарушает, тогда как Казанова, более гибкий и управляемый, постоянно приспосабливается. Один гордо сопротивляется, другой тихо подлаживается. Дон Жуан любит устраивать скандалы, Казанова предпочитает их избегать. Для Дон Жуана соблазнить женщину – значит перейти черту, а для Казановы это пустяки. У испанца есть свое представление о грехе, содержащемся в плотских наслаждениях вне священных уз брака, в чем есть что-то от дьявола. Сатана живет в лоне женщины, которое он всеми силами ненавидит и жаждет покарать. Суть женщины нечистая и бесовская, что он доказывает всякий раз, как одна из них, чья верность, таким образом, была лишь показной и лживой, как и у всех ее сестер, уступает его домогательствам. Вот почему, садист и поборник справедливости, он преследует лишь одну цель – высмеять ее двуличную добродетель и похитить у нее честь, осквернить и унизить. Обесчестить женщину для него – значит доказать, что она есть всего лишь грубая плоть, каково бы ни было ее положение в обществе. Дон Жуаном движет рассудок, Казановой – гормоны.
Для Дон Жуана, воина любви, победа важна сама по себе. И чем она сложнее, тем ценнее и славнее. «Можно ли себе представить в жизни испанца доступных женщин, окружающих Казанову грациозным и продажным хороводом? – пишет Ф. Марсо. – Дон Жуану нет дела до доступных женщин. С ними невозможна победа. Согласие дается сразу, заключается перемирие, Дон Жуан с презрением удаляется. Что могут дать ему тела, сдавшиеся, еще не подвергшись нападению?» Чем грознее препятствие, чем более непреодолимым оно кажется, тем упорнее действует Дон Жуан в противоположность венецианцу, который быстро устает. Он хочет заниматься любовью, а не покорять сердца. Доступная и уступчивая любовь, удобный случай, которым можно походя воспользоваться, никогда не смущали Казанову, предпочитавшего их войне на износ, нескончаемым осадам. Его, напротив, отталкивала чересчур сложная любовь, и он был готов упасть в объятия заразной шлюхи, чтобы компенсировать неудачу. Кстати, испытывал ли Дон Жуан наслаждение с женщинами? Хотя, разумеется, обольстителю нельзя обойтись без секса, ведь он обязан быть превосходным любовником, плотская любовь не является конечной целью его более метафизических, нежели физических поисков.
Казанова ненавидит все формы разрыва: грубый разрыв тех, кого он любит, с их мужьями или предыдущими любовниками, и свои собственные разрывы с возлюбленными. Все должно уладиться полюбовно, без сцен и драм. В этом смысле он в очередной раз противостоит Дон Жуану, которому женщины отдаются лишь после того, как сами совершили предательство. Как пишет Шошана Фельман, «важно отметить, что для всех соблазненных женщин принять предложение о браке от Дон Жуана было возможно, лишь нарушив прежде данное ими обещание».
На первый взгляд Дон Жуан – человек, который, так же, как и Джакомо Казанова, бесконечно множит число побед у женщин. На самом деле каждая новая связь отрицала предыдущую. «По ту сторону внешнего сложения, в результате которого одни женщины добавляются к другим, мы сталкиваемся с необходимостью вычитания или замены. В череде женщин последующая не прибавляется к предыдущей, а неким образом отменяет ее, точно ее и не было»,– пишет Моник Шнайдер. Для Казановы новая любовница не отменяла предыдущих: он их всех брал на себя. Кстати, он часто с удовольствием с ними встречался и даже снова занимался с ними любовью через многие годы после первого знакомства. Не могу себе представить, чтобы Дон Жуан снова взял женщину, которой уже когда-то обладал. Что за интерес ему был совершать снова то, что он уже когда-то сделал? Во всяком случае, женщина, которой он овладел, для него больше не существует. Она призналась в своей сущностной нечистоте.
Дон Жуану знакомы только драматичные ситуации, тогда как Казанова старается лишить драматизма любовные связи. Дон Жуан предается отчаянию, не верит в счастье – состояние, наверное, отвратительное, с его точки зрения. Это персонаж в корне трагичный, тогда как Казанова преображает мир, в котором живет, в великую комедию. Вот почему Дон Жуан, разящий обольститель, который, кстати, не расстается со своей шпагой, жесток и зол, тогда как Джакомо почти никогда не лишен доброты и благожелательности и всегда стремится устроить семейное счастье соблазненных им женщин. Казанова любит женщин, Дон Жуан – нет.
Продолжение и окончание связей между либреттистом Моцарта и Казановой, – жалкое, как и сам Да Понте. Когда в 1792 году либреттист, у которого были неприятности в Венеции, отправился в Дрезден, то вздумал сделать небольшой крюк через Дукс. Два-три дня спустя он решил уехать в Дрезден, и Казанова вызвался сопровождать его до Топлица. Да Понте пришлось нанять другую лошадь, заручиться услугами форейтора. Лошадь понесла, карета опрокинулась. Ему пришлось в конце концов продать и коня, и карету, потеряв попутно сорок пиастров. Расходы росли как снежный ком. «Более того, Казанова, вызвавшийся вести переговоры по продаже, оставил себе два цехина за посреднические услуги. «Это, – сказал он мне, – позволит мне вернуться домой, и поскольку я никогда не смогу вам их вернуть, как, впрочем, и все остальные суммы, которые я вам должен, позвольте мне дать вам три совета, которые стоят больше, чем все сокровища мира: первое, мой дорогой Да Понте, если вы хотите составить состояние, не ездите в Париж; отправляйтесь в Лондон; второе: в Лондоне – ни ногой в “Итальянское кафе”; третье: никогда не выдавайте краткосрочных векселей». Решительно, Казанову не переделать: этот вечный шарлатан постоянно что-то продает, чтобы выручить немного денег, – магический рецепт философского камня или добрые советы, которые вреда не принесут. Хотя оба приятеля еще поддерживали переписку, они больше никогда уже не увидятся.
Старея в Дуксе, Казанова отнюдь не застывал в унылой и жалкой неподвижности, а путешествовал, пока ему позволяло здоровье и средства. Он много раз наведывался в Прагу в 1787 году, в Лейпциг и Дрезден в 1788-м, снова в Прагу в 1791 году, чтобы присутствовать на коронации Леопольда II 6 сентября, в Тюбинген, а также в Карлсбад. Подолгу жил в Топлице у Клари. Он выбирался даже в Берлин и Гамбург в надежде подыскать себе новое место. Это показывает, что с возрастом его страсть к перемене мест не утихла. Даже в марте – апреле 1797 года, менее чем за год до смерти, он в последний раз съездил в Дрезден.
Возможно, эта его непоседливость, которая была отличительной чертой лучших умов XVIII века, не желавших ограничивать свои горизонты только своей родиной, была одной из тем последних разговоров между принцем Карлом-Иосифом де Линем и Джакомо Казановой. «Перелистывая однажды, под конец жизни, дневник одного из своих секретарей, г-на Лейеба, пунктуального немца, принц де Линь подсчитал, что до 1786 года тридцать четыре раза ездил он из Брюсселя в Вену через Париж, двенадцать – из армии в Вену, во время войн, в которых участвовал, восемнадцать – из Белея в Париж, дважды побывал в России, дважды – в Польше, по одному разу – в Молдавии, Провансе, Англии, провел в карете три года своей жизни и потратил на дорогу 250 тысяч флоринов».
«Я голубь, который больше не путешествует», – часто повторял Джакомо принц де Линь, обездвиженный возрастом, превратившийся в домоседа из-за нехватки денег и из-за войны. Мне нравится представлять себе двух отшельников: старого венецианца, вынужденного разъезжать лишь по окрестностям, и принца, отошедшего от дипломатических дел. Сидя у камелька холодным и снежным зимним вечером, в уютной гостиной замка Дукс, в центре Богемии, они рассказывают друг другу о своих бесчисленных и далеких путешествиях по Европе в благословенные времена Старого режима.
XXIX. Писать
Вообще-то Казанова писал всегда. Как просвещенный любитель, образованный дилетант. Со времен двух своих диссертаций по юриспруденции, защищавшихся в Падуанском университете. Со времен своих проповедей в церкви Святого Самуила. Со времен многочисленных сонетов по случаю, скропанных, чтобы способствовать своим любовным похождениям. Будучи вхож повсюду в мире литераторов, Казанова должен был понять, что в конце концов его положение окажется ложным, если он сам не проявит себя в области литературы. Отныне он чувствует себя в силах писать по-французски, производить совершенную прозу, с тех пор как уроки Кребийона-старшего и наставления Патю, молодого актера и превосходного товарища по распутству, открыли ему все тонкости языка и все тайны замечательного стиля. В первое время лучшим решением ему представлялся театр, одновременно чтобы обеспечить себе репутацию, славу и приличные доходы. «Находясь в Дрездене в 1752 году, он перевел на итальянский “Зороастра” – оперу Рамо на слова Каюзака – для своей матери и сестры, примадонн придворного саксонского театра. Через несколько месяцев, вернувшись в Париж, он поставил в Итальянской комедии свою первую пьесу – комедию, написанную в соавторстве с Прево д’Эксмом: “Фессалийки, или Арлекин на шабаше”. Хотя успех был невелик, поскольку пьеса выдержала всего четыре представления, братья Парфе в своем «Театральном словаре» 1756 года все же признают за ней воображение, удачные комические сцены и забавные выражения. Вскоре он написал еще одну комедию, которую его мать играла в Дрездене в следующем году. Она называлась “Молук-кеида”, во многом повторяла пьесу Расина “Фиваида, или Братья-враги”, и главное ее достоинство состояло в том, что она переносила на комическую сцену самый трагический из сюжетов, раздвоив при этом персонаж Арлекина», – пишет Франсис Фюрлан. Поскольку в целом карьера в театре не задалась, Казанова после своего побега из Пьомби попробовал свои силы в легкой поэзии, опубликовав в Париже, в «Меркюр де Франс», итальянский мадригал «Всепобеждающая Любовь» в честь мадемуазель Камиллы Веронезе, модной актрисы и к тому же его соотечественницы. Название стихотворения – «L’Amore se la Vince» – не что иное, как анаграмма имени красавицы, и стихи заметили, поскольку газета получила несколько откликов на этот мадригал. Понемногу начинает складываться его репутация литератора, хотя его творчество еще весьма скромно и незначительно. Ему придется приложить усилия к ее утверждению, ибо она больше зависит от молвы и слухов, чем от реального собрания написанных трудов. По возвращении от Вольтера он, не спрашивая позволения у автора, перевел «Шотландку», вероятно, с намерением сыграть ее на венецианском карнавале 1761 года. В Лондоне, в 1763 году, он стал соавтором романа в письмах на несколько актуальных тем – «Китайский шпион», над которым работал другой великий авантюрист-«многостаночник» XVIII века, Анж Гудар, столь часто появлявшийся в жизни Казановы.
До сих пор литературная деятельность Казановы, незначительная и неупорядоченная, указывала на дилетанта, не имеющего ни малейшего желания принести свои развлечения в жертву упорному труду. Но теперь, с приближением сорокалетия, победы даются ему не так легко, как в прошлом. Уже недостаточно покрасоваться и вставить несколько острот в новомодных салонах, чтобы обеспечить себе малой ценой благосклонность какого-нибудь обеспеченного аристократа. Хотя у него есть талант и легкость, ему недостает собрания трудов, чтобы подать себя. А вдруг теперь перо станет для него единственным серьезным способом зарабатывать на жизнь?
Когда в июле 1769 года Казанова поселился в Лугано, в области Тичино, где, по счастью, не было никакой цензуры, он решил закончить и опубликовать там свое самое амбициозное на тот день произведение – «Опровержение», в котором раскритиковал в пух и прах творение француза Амело де Ла Уссе, «История венецианского правительства», опубликованное в 1676 году, где тот сурово судил о политике венецианского сената. Без сомнения, Казанова также хотел проявить свои таланты историка и писателя, а еще обеспечить себе доходы, но главное – желал, чтобы этот всплеск патриотизма не укрылся от внимания государственных инквизиторов. Теперь его уже утомили постоянные странствия по Европе. По правде говоря, в этой книге свалены вперемешку выпады против ненавидимого им Вольтера и критика в адрес Жан-Жака Руссо; более полемические, нежели методические аргументы против Амело де Ла Уссе, перемежающиеся с историями из его личной жизни, не имеющими никакого отношения к сюжету! Тем не менее книга имела успех: менее чем за год весь тираж трехтомника был распродан. И все же ворота Венеции перед ним не раскрылись. И Казанова, отправившийся в Рим и встретивший там своего старого знакомого кардинала де Берни, стал членом литературной Академии Аркадия под именем Евполомео Пантаксено. Он показал себя серьезным и деятельным академиком, не пропустил ни одного заседания и предложил «элегантное и очень ученое выражение», как писала пресса того времени, чтобы прояснить трудный отрывок из Горация: «Scribendi recte sapere est principium et finis». Поселившись в следующем году в Болонье, он написал небольшой трактат под заглавием «Lana caprina» («Козья шерсть»), приняв активное участие в яростном споре, в котором столкнулись два выдающихся профессора университета. «На седьмой или восьмой день по приезде в Болонью, я познакомился в книжной лавке Таруффи с молодым кривым аббатом, который подарил мне две брошюры, недавнее порождение гения двух молодых профессоров университета. Он сказал мне, что это чтение меня повеселит, и оказался прав. В одной из брошюр, вышедшей из печати в ноябре прошлого года, доказывалось, что следует прощать женщинам все совершаемые ими проступки, поскольку они зависят от матки, которая заставляет их действовать помимо воли. Вторая брошюра была критикой на первую. Автор утверждал, что матка и в самом деле животное, однако оно не властно над разумом женщины, поскольку анатомии не удалось обнаружить не малейшего канала сообщения между нутром, вместилищем плода и мозгом» (III, 960).
Ознакомившись с подобным бредом, когда первопричину всей женской психологии предполагали в одном из женских органов, Казанова не устоял перед желанием напечатать яростный памфлет, обрушившись на обоих глупых педантов. Этот памфлет, написанный в три дня и напечатанный за две недели в пятистах экземплярах в Венеции, тотчас поступил в продажу к одному болонскому книготорговцу, и вся операция принесла ему тридцать цехинов. Целью Казановы было не столько привнести новые познания в отношении женщин, сколько высмеять своих противников и их физиологический обскурантизм, показав, что, добавляя к гнету, который и так уже испытывает на себе женщина, еще и тиранию матки, они хотят сделать ее безмерно несчастной.
Переехав из Болоньи в Триест, чтобы быть поближе к Венеции, он поставил там комедию «Сила настоящей дружбы» и написал либретто к одной кантате. Также в Триесте он доработал труд, ради которого восемью годами раньше, зимой 1765–1766 года, рылся в Варшаве в архивах богатейшей библиотеки епископа Киевского господина Залусского: «История волнений в Польше со времени кончины Елизаветы Петровны до заключения мира между Россией и Османской Портой, в которой можно найти все события, повлекшие за собой революцию в этих государствах». Он опубликовал два первых тома с конца 1773-го по весну 1774 года у одного издателя из Гориции. Тогда-то и зародился спор по поводу третьего тома: сильно разгневавшись, Казанова обвинил в плутовстве издателя, который отказался передать ему шесть цехинов и двести авторских экземпляров. Издатель, со своей стороны, заявлял о небрежности автора, выставлявшего в свою защиту несерьезные аргументы. В конце концов, несмотря на обещания Джакомо, четвертый том в свет так и не вышел.
Наконец он вернулся в Венецию. Радость была с оттенком грусти, потому что ему теперь уже пятьдесят, лучшие друзья на том свете, ему не приходится рассчитывать ни на чью моральную, а главное, финансовую поддержку. Только перо помогло бы ему сводить концы с концами. Он многого ожидал от своего стихотворного перевода «Илиады» на итальянский язык. Первый том, посвященный «Его светлости монсеньору Карло Спинола, маркизу Священной Римской Империи и прочая и прочая» и включавший пять первых песней, вышел в 1775 году у печатника Модесто Фанцо, а второй, посвященный лорду Тилни, – в начале 1776 года. Третий том вышел в 1778 году и был посвящен Джан Доменико Стратико, некогда бывшему доминиканцем, жадным до всех земных наслаждений, а теперь ставшему епископом в Далматии. Четвертый том так света и не увидел, и не только потому, что Казанова вел беспорядочное существование, занятый добыванием средств к существованию, что мешало усидчивому труду и любой последовательной деятельности: в 1776 году «неожиданно» вышла другая венецианская «Илиада» в переводе настоящего эллиниста, иезуита Кристофоро Ридольфи, которая быстро затмила краткий, чисто светский успех его собственного труда.
Бедный Казанова, который, как мы видели, переживал тогда не лучшие времена, не мог добывать себе пропитание пером и был вынужден просить у инквизиторов о должности шпиона и доносчика. Невзгоды, подталкивавшие его на лихорадочные поиски успеха, который должен был быть немедленным и прочным, сделали его злопамятным и желчным. Все, что он сумел тогда написать, – это весьма посредственный памфлет против Вольтера, умершего в 1778 году: «Избранное из книг “Похвалы” Вольтеру», которое он посвятил, еще более смиренный и заискивающий, как никогда, дожу Паоло Ренье: вечно это жалкое усердие перед венецианскими властями, пресмыкательство и навязчивая лесть государственным учреждениям, низкопоклонство перед властью.
Пытаясь упрочить свою хлипкую репутацию литератора, Казанова брызжет идеями. И в 1780 году очертя голову бросается в журналистику, начав издавать ежемесячный журнал, на самом деле являясь его единственным составителем, – «Opusculi Miscellanei» («Смесь»). В шестом и предпоследнем номере, вышедшем в июне 1780 года, он опубликовал «Дуэль, или Краткое жизнеописание венецианца Дж. К.», в котором безо всякой совести переоценивает свою жизнь, создает апологию самого себя. Он собирался изложить письменно историю своего поединка с графом Браницким, чтобы представить (совершенно объективно!) решительное и неопровержимое доказательство своей почтенности как человека и венецианца. На самом деле венецианцам было чихать на моральную реабилитацию господина Джакомо Казановы. Снова неудача: журнал не имел ожидаемого успеха и через полгода перестал выходить.
Однако это не отвратило Казанову от журналистики, поскольку он основал газету театральной критики – «Гонец Талии», в первое время выходившую еженедельно, на сей раз на французском языке. Правда, Джакомо, у которого никогда не было недостатка в проектах, чтобы попытаться поправить свои дела, отныне стал театральным антрепренером и привез в Венецию французскую труппу, которой намеревался устроить дебют и поддерживать благодаря своему журналу. Это было своего рода возвращение к истокам для сына актеров. «Я никогда не читал ничего, что лучшим образом могло бы провалить театральную труппу», – зло заявил Карло Гоцци по поводу его листка. В очередной раз предприятие будет свернуто: одиннадцатый выпуск газеты стал последним. В оправдание Казановы следует признать, что в последней четверти XVIII века театр в Светлейшей не был тем, чем он был раньше. В то время Венеция, где осталось всего-навсего семь театров – два оперных, два оперы-буфф и три комедии, – уже не являлась театральным и музыкальным центром всей Европы.
Упрямый Казанова не отчаялся и упорствовал в своих литературных предприятиях. На сей раз он задумал новый исторический роман, «Венецианские анекдоты», опубликованный в 1782 году. Надо сказать, что автор не перетрудился, заставляя работать свое воображение, а всего лишь перенес «Осаду Кале» госпожи де Тансен на историческую почву Венецианской республики. Очевидно, он надеялся, что на этом перепаханном поле взойдут несколько цехинов, и даже не пытался создать литературное произведение.
В 1778 году Казанова опубликовал в Праге «Историю моего побега из венецианской тюрьмы Пьомби». Рассказав ее при всех дворах Европы, во всех светских салонах Парижа и иных мест, во всех королевских и княжеских дворцах, он наконец решился превратить свой самый большой устный успех в литературное повествование. В тот же год, все так же в Праге, Казанова опубликовал свое самое амбициозное и самое оригинальное произведение – «Искамерон, или История Эдуарда и Элизабет, проведших 81 год у мегамикров»: нечто среднее между утопией и научной фантастикой. Выпустив его вслед за предыдущим произведением, он ожидал значительного успеха и приличных доходов. Однако аудитория оказалась более чем скромной, поскольку в целом ему с трудом удалось завлечь сто пятьдесят подписчиков на издание. Надо признать, что провал был оправданным. Хотя специалисту роман предоставляет замечательный материал, позволяющий узнать о воззрениях Казановы на самые разнообразные темы, от политики до философии, включая медицину, хирургию, богословие, математику, физику и химию, в глазах венецианца той поры этот «Искамерон», бесспорно, скучный и неинтересный, представлял собой жуткую бесконечную мешанину, которую невозможно читать.
Нет пока ничего более разрозненного, разнородного, раздробленного, чем литературное творчество Казановы. Сочинения по случаю или для добывания пропитания, в основном на злобу дня. Беспорядочные шаги в разных направлениях, пробы во всех жанрах, из которых не складывается ничего целостного. То поэт, то эссеист, переводчик, романист, драматург, театральный критик, историк, памфлетист, политолог… Он так и не нашел подходящей для себя формы.
Однако в 1790 году, в шестьдесят пять лет, он сообщил Ламбергу, что работает над новым сочинением – своими Мемуарами, вероятно, начатыми годом раньше: он решил рассказать о своей жизни, облечь в письменную форму свои воспоминания. В декабре 1790 года Ламберг пишет Опицу, что Казанова уже закончил половину своего автобиографического труда. Вопрос в том, почему и каким образом ему однажды пришла в голову мысль написать «Историю моей жини». Надо ли полагать, что это литературное занятие ему ненавязчиво посоветовал врач в связи с его проблемами со здоровьем и что оно прежде всего должно было возыметь лечебное действие? «В апреле 1798 года Казанова переболел недугом, который ввергнул его в состояние глубокой усталости. Через несколько недель ему пришлось вызвать ирландского врача, поселившегося неподалеку от Дукса, – доктора Джеймса Коламба О’Рейли, который прописал ему полный покой и, в частности, прекрашение занятий математикой. Но зная характер своего беспокойного пациента, врач посоветовал ему неутомительное развлечение. Так, в письме от 17 мая, О’Рейли предписал Казанове интеллектуальную терапию для лечения его болезни: “…но дорогой друг, нужно на несколько месяцев отказаться от мрачных исследований, утомляющих мозг, от секса, нужно, чтобы вы теперь стали ленивцем, а для облегчения, некоторым образом, вам следует всего-навсего вспомнить прекрасные дни, проведенные в Венеции и в других частях света”». Так значит, это врачу принадлежала инициатива в написании огромной автобиографии? Мне кажется вероятным, что добрый доктор попал в точку лишь потому, что Казанова уже сообщал ему в предыдущих разговорах об этом плане, пока еще остававшемся туманным.
Если верить самому Казанове, то главной причиной, подтолкнувшей его к созданию «Мемуаров», было желание избегнуть скуки и докучников в Дуксе. Он жил в столь душной и враждебной атмосфере, что ему было необходимо найти отдушину: ею и стала автобиография. Однако я убежден, что даже без объективного и ужасного давления в Дуксе он все-таки написал бы «Историю моей жизни». Ведь Казанова постоянно записывал свои встречи, разговоры, приключения, значительные, а главное, незначительные события, при которых присутствовал, словно, необязательно сам это зная и сознавая, намеревался однажды выступить свидетелем того, что видел, пережил, испытал. Он прямо называет свои заметки «капитулами». Если Казанова использует столь важный и помпезный термин, обозначая отчеты о своих развлечениях, великолепных обедах и светских фривольностях, значит, придает им огромную – капитальную – важность. Кстати, всю свою жизнь он таскал их с собой в багаже, заботясь о них так же тщательно, как и об одежде. Точно так же он хранит свою переписку, словно уже знает, что однажды подведет итог. Хотя написание «Истории моей жизни» – способ выживания в напряженной и нездоровой атмосфере Богемии, оно все-таки не выглядит импровизацией. Самое поразительное – насколько срочной Казанова считает свою обязанность довести дело до конца. Он работает яростно, лихорадочно, как сумасшедший: «Я пишу по тринадцать часов в день, которые проходят для меня, как тринадцать минут», – пишет он своему другу Опицу. Из той же переписки: «Я пишу с утра до вечера и могу Вас уверить, что пишу даже, когда сплю, ибо мне всегда снится, что я пишу». В своем более чем преклонном возрасте он знает, что борется со временем, что ему надо спешить, если он хочет завершить начатое. При таких условиях это уже не просто труд дилетанта, не знающего, чем себя занять в часы вынужденной праздности, не легкое времяпровождение, утешение для профессионального распутника в отставке. Он не пережил бы на самом деле того, что пережил, если не записал бы пережитое, ведь написанное оставит непреходящий след в памяти людей и потомства. Жизнь не состоится до тех пор, пока не получит письменного выражения.
Стоит ли, однако, считать, что Казанова страстно переживал все, что уже пережил, описывая это? Сам он так и утверждал: «Вспоминая испытанные наслаждения, я продлеваю их и смеюсь над тяготами, которые перенес и которых более не ощущаю». На самом деле все было не так, поскольку «после воодушевления и веселого нетерпения перейти от одного наслаждения к другому приходит медленное шествование мысли, рассудочное и умиротворенное воссоздание прошлого», – пишет Лидия Флем. Как можно серьезно поверить хоть на мгновение, не расписавшись в полном идеализме, который никогда не был свойственен Джакомо, что воспоминание и описание объятий на деле воссоздают эти объятия? Он не возвращается в прошлое. Он смотрит на него из своего настоящего в Дуксе, что доказывают многочисленные ворчливые ремарки, усеивающие текст, в которых Джакомо горько сожалеет о том, чего больше нет, – о своем теле, здоровье, былой жизненной силе, сознавая, в каком жалком состоянии находится. Он постоянно отдаляется и рассматривает прошлое на расстоянии. «Вездесущность письма во время существования Казановы в замке Дукс, иное время, в которое он окунается с головой, не означают при всей своей насыщенности, что Казанова, когда пишет, полностью предается своему прошлому, сливаясь с ним в некой галлюцинации, полностью стирающей окружающую его реальность, – отмечает Ш. Тома. – Нет, Казанова пишет оттуда, где он есть, то есть очень издалека. И на то, что он использует свои воспоминания, он смотрит хладнокровно… Холодным взглядом распутника, но также и человека, который знает себя и других знанием, в коем пробивается, на фоне нежности, уверенный оттенок презрения». В этом плане симптоматично, что, когда «в июле 1792 года Казанова добрался в описании своей жизни до года 1772-го, он убедился, что удовольствие, которое испытывал в начале работы, уменьшается по мере того, как рассказ приближается к году возвращения в Венецию. В последующие двенадцать месяцев он добавил к рукописи лишь несколько глав, доведших его до “возраста пятидесяти лет”, которого он не хочет превышать», как пишет Опицу в письме от 20 июля 1793 года: «В том, что касается моих мемуаров, я думаю, что остановлюсь, ибо с возраста пятидесяти лет могу рассказывать лишь о печальном, и это печалит меня самого. Я написал их, лишь чтобы повеселить себя с моими читателями; теперь я огорчил бы их, а этого делать не стоит». Чем ближе друг к другу время пережитого и время написания, тем слабее желание составлять мемуары, потому что в конечном счете смешение времен сотрет всякое критическое расстояние.
Во всяком случае, уже невозможно затеряться в прошлом, поскольку прежнего мира больше нет. Начиная с мерзостей Французской революции, которую он ненавидит, потому что она осуждает все «ценности» его жизни, после краха Старого режима, бывшего необходимым театром всех его наслаждений, Европы, которую Джакомо любил и в которой жил, больше не существует. Его мир мертв, и его прежние знакомые умерли для него, даже если с чисто биологической точки зрения они все еще живы. Покончено с XVIII веком и миром Казановы. Он проживет достаточно долго, чтобы увидеть падение Венеции, покоренной и униженной Бонапартом. Отныне он – вне времени, отрешенный ото всего: от современников, своего прошлого и самого себя, безразличный, потому что современность больше никоим образом его не касается. Доходило до того, что в иные дни, в одиночестве Дукса, он спрашивал себя, стоит ли оставлять еще какой-либо след своего пребывания на земле, и даже подумывал об уничтожении своей рукописи, как он пишет Опицу 20 февраля 1792 года: «В том, что касается мемуаров, чем дальше подвигается работа, тем более я убежден, что они должны быть сожжены. Вы видите, что пока это в моей власти, они наверняка не выйдут в свет. Природа их такова, чтобы ночь для читателя миновала незаметно; но “цинизм”, который я в них вложил, чрезмерен. Он выходит за рамки, кои приличие наложило на нескромность. Но Вы не поверите, насколько это меня забавляет. Я заметил, не краснея, что больше никого не люблю; но отметьте, что я краснею оттого, что не краснею, и этот вторичный румянец оправдывает меня перед самим собой, ибо до других мне дела нет. Sed metuo ne cui de plus quam tibi credas. Я говорю все, не щажу себя, и все же не могу, как человек чести, озаглавить свои мемуары «Исповедью», ибо я ни в чем не раскаиваюсь, а Вы ведь знаете, что без раскаяния не получишь отпущения грехов. Вы думаете, что я хвастаю? Вовсе нет. Я рассказываю вслух, чтобы повеселить себя». Описывая свою жизнь, чтобы сохранить ее для потомства, Казанова в то же время, становясь все большим скептиком, хочет стереть ее, как будто ему вполне достаточно ее прожить, а затем довести до высшего накала на аутодафе, который не оставит от нее ничего.
ХХХ. Умереть
Последняя картина: Казанова – дряхлый старик. Теперь, в 1798 году, ему уже семьдесят три года. Тяжело стать физически немощным из-за унизительных неудобств и болезненных последствий возраста, когда ты был человеком, превратившим свое соблазнительное и крепкое тело в поле битв и средоточие своей жизни. Болезни идут одна за другой, не давая ему ни минуты передышки. У него проблемы с желудком, наверняка вызванные его прожорливостью, и ему приходится следовать строжайшей диете: даже чревоугодие, одно из его последних наслаждений в Дуксе, ему запрещено. Он страдает (правда, уже давно, со времен заключения в Пьомби) от геморроя, который он думал утишить, более не садясь верхом. Гипертрофия простаты, вызвавшая интоксикацию, которая в те времена была роковой, усугублялась с каждым днем. С мочевым пузырем тоже не все в порядке, недержание мочи причиняет все больше неудобств, но он полагает, что это пройдет, если он будет воздерживаться, как сейчас, он плотских удовольствий. У него выпали зубы. Одышка. С 1791 года он вынужден носить очки, настолько ослабло зрение. В конце 1797 года появилась боль в бедре, которая, как он думает, вскоре пройдет. В конце февраля 1798 года – происшествие гораздо более серьезное: «кровь в голову ударила», иначе говоря, он пережил апоплексический удар. Джакомо уже не обольститель, а ходячая больница.
Дражайшая Сесиль, тревожащаяся о его здоровье, беспрестанно его отчитывает и советует ему лечиться, в каждом письме сообщает ему новые, по большей части «бабушкины» рецепты. 14 февраля 1798 года: «Принимайте лекарства, лечитесь! Длительные ли Ваши боли? Мешают ли они Вам спать? Как зовут Вашего врача? Во имя неба, поправляйтесь». 22 февраля 1798 года: «Мужайтесь, если Вы еще в силах, через час или два Вы испытаете облегчение; если строго применять рецепт, который я Вам посылаю, он сотворит чудеса, это непревзойденное лекарство. (…) Льняное семя отварить в молоке до разбухания; сделать из него компресс, нанеся между двумя полосами ткани шириной в ладонь. Этим компрессом обернуть низ живота и менять, как только начнет остывать; менее чем через час наступит значительное облегчение». 17 марта 1798 года: «Ешьте побольше чернослива, он утоляет жажду. Мой врач и Зиновия просят Вас». И так далее. Друзья не сидят спокойно и наперебой дают ему советы по лечению.
Казанова всегда внимательно относился к своему здоровью и своему телу, и теперь понимал, что он пропал, и что конец его близок. Во всяком случае, он никогда не доверял докторам и официальной медицине. «Насмешник над врачами, он был убежден, что Иосиф II умер из-за Брамбиллы, придворного протохирурга, и что хирург Фейхтер убил Ламберга, – пишет Элио Бартолини. – Он больше верил в добродетели медицины, представляющей собой нечто среднее между колдовством и знахарством». Он всегда отдавал предпочтение природным лекарственным средствам и легким снадобьям, в особенности водам, которые принимал каждый год. Когда после четырех месяцев болезни его взялся лечить один врач из Топлица, некий Ганза, Казанова принял его лекарство лишь один раз и тотчас ему заявил, что снадобье не принесло ему никакой пользы, к великому разочарованию врача, пытавшегося убедить пациента продолжить лечение: «Сударь, мне досадно, что эффект от лекарства, принятого один раз, не оправдал ваших ожиданий. Но боже мой! Вы человек мудрый и просвещенный, чтобы понимать, что в нашем теле пружины жизни, из-за неизбежного движения, существующего между жидкой и твердой материей его механизма и по общим законам человечества, должны быть изношены и что поэтому самые лучшие лекарства не могут подействовать так скоро. Будьте любезны, в ваших собственных интересах, только неделю принимать что-то постоянно». По правде говоря, Казанова не столько нетерпелив, сколько скептически настроен. Отныне неумолимого продвижения болезни уже ничем не остановить. Зачем же стараться, если он ничего не ждет от жизни?
В апреле 1798 года, изнуренный, неспособный сосредоточиться на умственном труде, он прекращает редактировать рукопись своих «Мемуаров», не добравшись до последнего тома, оставшегося в черновике. Неопровержимое доказательство того, что на сей раз он в самом деле «дошел до ручки»: он просит ракового супа, но к несчастью, герцогиня Элиза фон дер Рекке, регулярно снабжавшая его превосходной мадерой и бульонными плитками, не может его прислать. Раки, которых так любила мать Казановы и которых ей безумно хотелось перед тем, как она разродилась Джакомо. Круг замкнулся: возвращение в отправную точку. Увы! Добрая герцогиня не могла удержаться, чтобы не сопроводить великолепные кулинарные подношения рассуждениями литературного и философского порядка, которые, по правде говоря, не могли подбодрить Казанову и даже выводили его из себя, поскольку надо быть чертовски эгоистичным, чтобы, как она, занимать стоицизма у умирающего: «Я нахожу, что Вы правы в том, что не желаете завязывать новые связи, но жестоко лишать Ваших старых друзей удовлетворения видеть, как Вы переносите жизненные беды и как идете по пути, который предстоит проделать всем нам. Признаюсь Вам, что мысль о разлуке с Вами терзает мое сердце, однако благородное мужество, с коим Вы продвигаетесь к мрачным вратам смерти, возвышает мою душу. Сии качества, коих не может приглушить даже Ваша тяжелая болезнь, дарованы Вам ради вечного счастия. Как прекрасная бабочка возносится из жалкой оболочки гусеницы, наше мыслящее существо возродится в других формах, покинув тело, которое было дано на краткое время существу, достойному вечного счастья» (III, 1159). Какое жалкое утешение: знать, что он спасет свою душу, освободившуюся от телесной оболочки, которой он так дорожит!
27 мая Карло Анджолини, хореограф из Дрездена, женившийся на племяннице Казановы, приехал в Дукс, чтобы ухаживать за стариком и быть с ним до конца. Последние строчки к подруге: «Пятница, полдень. – Тяжелым недугом природа приговорила меня к медленной смерти, но, слава Богу, конец недалек. Поскольку я не могу принимать никакой пищи, я слабею с каждым днем, не могу больше вставать с постели; иначе, прелестная дама, я бы просил о прощении. Г. Шпренгпортен сообщил мне о Вашем приезде, и я надеялся поправиться, но теперь я борюсь со смертью. До своего последнего вздоха я буду иметь честь быть Вашим преданным и покорным слугой». До последнего – соблюдение формы. Галантная вежливость и утонченная учтивость.
По свидетельству принца де Линя, «его аппетит уменьшался с каждым днем, он мало сожалел о жизни; но окончил ее благородно перед Богом и людьми. Он причастился святых даров с величественными жестами и сентенциями, сказав: «Великий Боже, и вы, свидетели моей смерти, я жил как философ и умираю как христианин». Какая выспренность! Какой пафос! Элио Бартолини подчеркивает нарочитую театральность этой сцены, столь назидательной и католической. Это тем более удивительно, что Казанова всю жизнь держался на почтительном отдалении от религии. Хотя он не отрицал существования Бога, он нас предупреждал, что не имеет желания проверить свое бессмертие ценой своей жизни: «Утешительная философия, согласная с религией, утверждает, что зависимость души от чувств и органов всего лишь мимолетна и случайна и что душа будет свободна и счастлива, когда смерть тела избавит ее от их тиранической власти. Все это красиво, но, если отринуть религию, не слишком надежно. Поскольку я не могу получить полной уверенности в том, что бессмертен, пока не прекращу жить, мне простится, что я не тороплюсь узнать эту истину. Знание ценой жизни стоит слишком дорого» (I, 5).
Одним из тягостных эпизодов его жизни был внезапный всплеск набожности. После того как его покинула Генриетта, великая любовь его жизни, он погрузился в черное отчаяние, быстро перешедшее в глубокую депрессию. Вернулся в Парму и заперся в комнате на скверном постоялом дворе. Полная неврастения. Никаких желаний. Никакой воли – ни есть, ни даже покончить с собой. Однако оказалось, что смежную комнату занимал Валентин Делаэ, «набожный человек, чьи черные одежды и благочестивое карканье проносятся через “Мемуары”, точно воронья стая», как пишет Жан-Дидье Венсан. Джакомо знает, кто это, потому что уже встречался с ним в прошлом. Тем не менее заботы Делаэ, который заставляет его есть и развлекает, возвращают Казанову к жизни. Понемногу он стряхивает с себя оцепенение, снова начинает выходить в город и смеяться. В эти шесть недель он подхватил «в обществе Делаэ болезнь гораздо более дурную, нежели сифилис» (I, 525), переданный ему одной актрисой, не думая, что он к ней восприимчив. «Делаэ, не покидавший меня ни на час по утрам, отправляясь в церковь, сделал меня набожным, причем настолько, что я соглашался с ним, что должен быть рад тому, что подхватил болезнь, принесшую спасение моей душе. Я искренне благодарил Бога за то, что тот воспользовался ртутью, чтобы вывести мой дух, прежде блуждавший в потемках, к свету истины» (I, 525). Его благочестие крепнет с каждым днем, он думает лишь о том, чтобы дословно следовать Евангелию, дабы попасть в царствие небесное. Поскольку набожность – болезнь эпидемическая, новообращенный Казанова стремится обратить в веру своих венецианских друзей. Он пережил настоящий кризис фанатизма, пока, наконец, не решил, что лечение сифилиса ртутью, металлом нечистым и очень опасным, отравило его рассудок и ослабило его ум. По счастью, в конце концов он понял, что Делаэ – всего лишь лицемер, которому удалось его облапошить. Если он превосходно играл роль совершенного христианина, то с единственной целью: обрести благополучие под крылом своих хозяев, которые были счастливы выполнять капризы столь глубоко верующего подданного. Очевидно, что набожность в глазах Казановы была либо болезнью, либо двуличием. Человек в прекрасной физической форме и в добром душевном здравии не может быть набожен, особенно если у него есть средства на удовлетворение своих нужд.
В один прекрасный день 1760 года Казанова даже подумал сделаться монахом. Тогда, в начале апреля, он только что убежал из Штутгарта, где был подвергнут домашнему аресту, потому что отказался уплатить офицерам четыре тысячи луидоров, проигранные накануне на слово: надо сказать, что его накачали наркотиками, прежде чем он сел играть. Он прибыл в Цюрих, словно свалившись с небес в самый богатый город Швейцарии. Подавленный и удрученный, он подвел итог своей прожитой жизни и нынешнему положению. «Мне кажется, что я навлек на себя все удручавшие меня несчастья и злоупотреблял всеми милостями Фортуны по отношению ко мне. Сраженный бедой, которой я сам раскрыл ворота, я содрогнулся и решил перестать быть игрушкой Фортуны, вырвавшись из ее рук. Обладая сотней тысяч экю, я решил устроить себе постоянное положение, оградив его от всяческих превратностей. Полный покой – величайшее из всех благ» (II, 290).
На следующее утро он вышел из города и шесть часов шел по сельской местности, не зная, куда идет. Знамение Господне? Он увидел «большую церковь рядом с большим зданием правильной архитектуры, приглашавшим прохожих направить туда свои стопы» (II, 291). Так получилось, что он наткнулся на бенедиктинское аббатство Эйнзидельн, построенное в начале века в великолепном и зрелищном стиле барокко. Как мог его не поразить размах и необычайное богатство церковного убранства? Огромные своды, купола, восьмиугольник нефа, стены и хоры украшены фресками и гипсом под мрамор. Благосклонно принятый аббатом Николаем II, пригласившим его отобедать, он стал ему исповедоваться, хотя минутой раньше и не помышлял ни о чем подобном. «Это была моя причуда. Мне казалось, что я делаю то, чего хочет Бог, когда приводил в исполнение случайную мысль, залетевшую мне в голову» (II, 294). Глядя, как покойно живут бенедиктинцы, а главное, какая чудесная у них библиотека, состоящая сплошь из фолиантов, самым новым из которых не меньше века, он сказал себе, что мог бы жить здесь счастливо до последнего часа, не давая над собой власти Фортуне. Он почувствовал себя готовым постричься в бенедиктинцы. Сообщил аббату о своих планах стать монахом, тот попросил у него две недели на размышление, прежде чем дать ответ. На четырнадцатый день своего мнимого обращения он наткнулся на четырех очаровательных молодых женщин, прикинулся слугой, чтобы подойти к ним поближе, и в конце концов мысленно занялся любовью с самой хорошенькой из них, милой брюнеткой, одетой в амазонку. Вернулось желание. С планами похоронить себя в монастыре до конца своих дней было покончено. Когда на следующий день аббат согласился принять его в монастырь, ему пришлось признаться, что он передумал.
И вот двадцать пять лет спустя, в мае 1785 года, на Казанову вновь напал стих отречься от света и удалиться в монастырь. Он послал подряд три письма Доменико Томиотти де Фибрису, крестьянину из-под Тревизе, который стал генералом артиллерии в австрийской армии, графом и военным губернатором Трансильвании, сообщая ему о своих планах и одновременно предлагая свои услуги в качестве секретаря. Тот отнесся более чем скептически к его монашеской карьере, а по поводу предложения услуг попросту послал его подальше: «…мне вовсе не нужны секретари; у меня их здесь восемнадцать, и они добивают меня, заставляя читать и расписываться». Нужно ли принимать всерьез желание удалиться в монастырь, которое, возможно, было лишь предлогом, чтобы найти работу и жалованье? Тем не менее Казанова периодически мечтал об отдыхе, а покой для него символизировали два места – библиотека и монастырь. Такое ощущение, что усталость от беспрестанных разъездов порождала в нем стремление к уединению и покою, которое, впрочем, быстро исчезало, как только подворачивался новый случай отправиться в путешествие или новая женщина, которую можно было соблазнить. Монастырь так и остался для него в области несбыточного.
4 июня 1798 года, в летнем одиночестве замка Дукс, откуда уехали граф Вальдштейн с друзьями, за Казановой присматривал только его племянник Карло Анджолини и Финетта, его верная борзая, которую княгиня Лобковиц прислала ему в подарок из Билина взамен его дорогой покойной Мелампиги. Он умер через несколько минут после того, как священник причастил его святых даров. Угас в своем кресле – наверное, потому, что задыхался, лежа на кровати. Это самое кресло еще можно увидеть в его рабочем кабинете в Дуксе, к спинке сзади прибита бронзовая табличка с надписью: «В этом кресле 4 июня 1798 года скончался Джакомо Казанова». После скромного отпевания его похоронили на маленьком кладбище, которое находится позади часовни Святой Варвары. Малограмотный невежда, ведший учет смертей в приходской церковной книге, не упустил случая в последний раз нанести ему оскорбление, исковеркав его имя в вдвойне ошибочной записи: «4 июня, герр Якоб Кассанеус, венецианец, 84-х лет». Как и имя, так и возраст ошибочны: Джакомо было семьдесят три года, два месяца и два дня. «На могилу положили полагающийся случаю камень с небольшим железным крестом. Говорят, что крест очень скоро выломался и упал наземь, скрывшись в высокой траве», – пишет Ги Андор. Когда в 1922 году на кладбище проводили раскопки, то извлекли стелу с надписью «Казанова MDCCLXXXIX», которая, возможно, была воздвигнута на его могиле через год после смерти, однако останков его не обнаружили. Позднее на фасаде часовни Святой Варвары укрепили такую мрачную памятную доску:
JAKOB CASANOVA
Venedig 1725
Dux 1798
По правде говоря, не могло быть ничего печальнее для венецианца, писавшего по-французски, чем эта эпитафия на немецком языке.
XXXI. Лжеказанова Федерико Феллини
Конечно, Казанова и знать не мог, что через два века после смерти подвергнется несравнимо худшему поношению, нежели во время своего несчастливого пребывания в Богемии. ХХ век далеко не всегда был к нему милостив. Хотя знания о его жизни и творчестве постоянно пополняются благодаря дотошности казановистов, тем не менее Джакомо как никогда страдает от подлого коварства.
Все началось, и очень плохо, с «Казановы» Федерико Феллини – фильма, который только проиллюстрировал и подтвердил, с неоспоримым и страшным талантом, даже гениальностью, в утрированной пышности роскошного и сумасшедшего барокко, навязчивый и удручающий стереотип жалкого Казановы, неудачника, безвольного, презренного, сексуально озабоченного, который мог обаять только «разочарованных, закомплексованных, всех, кто лишен внутреннего света», как сказал сам Феллини в интервью «Фигаро».
Почти черный экран, и все в черном свете. Казанова терпеть его не мог: в «Искамероне», своем большом научно-фантастическом романе, он выводит теорию цветов, царившую у мегамикров – народа, обитавшего в центре Земли, – и подчеркивает, что для них черного цвета практически не существует, потому что свет не приемлет темноты. В самом начале фильма – сразу траур. Первоклассная похоронная процессия. Ни малейшего яркого проблеска в ознаменование великолепной карьеры распутника – солнечной, ослепительной, которую начал Джакомо Казанова – вольный авантюрист Европы в эпоху Просвещения. Здесь, наоборот, все начинается во тьме. Полное противоречие, которого уже не изжить с первых же кадров, почти тоскливых и депрессивных; на них одна ночная вода: черная, тяжелая, густая, мрачная, зловещая – в общем, свинцовая (точно тюрьма во Дворце дожей!). Мутные, «мертвые» воды, тревожное и странное ощущение того, чего больше нет, но все же еще есть. Нечеткое и смутное подрагивание жидкости. Неощутимые отблески, которые тоже почти мертвы. На все это мрачно накладывается музыка Нино Рота: «Самосожжение вдовы бедняка», в целом, более давящая и помпезная, нежели слегка и задушевно меланхоличная, колеблющаяся между мрачностью и ностальгией, чередующая басовые и визгливые ноты. Еле слышная, смутно волнующая музыка (разумеется, именно этот эффект она и старается произвести), в которой все-таки улавливается изначальный замысел. Так сказать, глубь веков, одновременно привлекательный и жалкий отзвук грязноватого и вязкого прошлого, не слишком-то приятного, если честно. В Венеции, в XVIII веке, но в еще большей степени в наши дни живущим на земле не до смеха… Вот и начались два с половиной часа озлобленности и мести, переиначивания и извращения…
По меньшей мере, смысл сразу становится ясен: эти чересчур заполненные водой места несут на себе бремя тяжелого смертоносного прошлого. От них разит смертью и потусторонним миром… Легкий плеск, первый и робкий перезвон колоколов, пока имя режиссера и название фильма высвечиваются на экране. Небольшой поклон самому себе… О себе так скоро не забудешь…
Затем наступает праздник. Но это только так говорится, потому что он жалким образом сорвется. Праздник очень языческий, я хочу сказать, ритуальное фетишистское поклонение Венузии, как в древние времена и на самом деле совсем не по-венециански. Более «священный», идолопоклонческий, нежели действительно вольный и веселый. Церемониал Рима времен упадка, на манер «Сатирикона», а не Светлейшей, которая всегда относилась к религии с недоверием и кощунством, практически изгнав из города на остров Святого Петра официальный папский собор. Венера и Кибела… Карнавал. Маски всякого рода: арлекины, полишинели, звериные морды, черти, драконы и т. д. Исступленное и ритмичное возбуждение толпы, подпрыгивающей в лад, словно участвует в политическом митинге. Абсурдные и гротесковые звуки римских труб, нелепые и неуместные в городе Монтеверди и Вивальди. Когда музыканты выстраиваются рядами на ступенях моста Риальто, можно подумать, что это игры в Колизее. Но вот из воды появляется большая женская голова, некий огромный греческий или этрусский идол, точно не знаю, впечатляющая, с завораживающими глазами навыкате, которую мы снова увидим в самом конце фильма под холодными водами Большого канала. Непристойные восклицания на венецианском диалекте: «Сочащаяся вагина, испражняющаяся щель, подземная старуха, смердящая карга, уготованная нам в супруги и матери, дочери и мадонны…» В общем, здесь уже появляется «зияющая, всепоглощающая, обожаемая, разрушающая Матерь». Она вернется еще не раз. Фейерверк. Снова такое впечатление, что мы в Риме, на Капитолии в день триумфа, когда какой-нибудь Цезарь возвращается с победой из дальних походов на окраины империи, в африканские или азиатские страны. И потом – катастрофа. Надо думать, что канаты оказались недостаточно прочны: они надорвались, лопнули. Огромное лицо медленно погружается в грязные воды Большого канала. Несчастье, проклятие. Паника, отчаяние, суета венецианцев. Великолепный, такой феллиниевский кадр: огромные глаза, исчезающие в глубинах моря.
Пора уже понять: праздник кончился. Месса окончена. Это дурное предзнаменование для всего XVIII века Джакомо Казановы. Упадок и вырождение. Поддельный мир, полный золота, фальшивых самоцветов, перьев, парчи и бриллиантов, который разлагается и стремится к своему концу. Пресловутая «дольче вита» XVIII века кончилась, не успев начаться. Агония целой эпохи, самым агонизирующим симптомом которой станет Казанова. Смотря почти нехотя барочный и тератологический фильм Феллини, я сразу же пожалел о том, что его снял не Стенли Кубрик. Его светский и элитарный «Барри Линдон» гораздо более в стиле Казановы, чем фильм Феллини, неоспоримая красота которого систематически противоречит духу Джакомо.
Можно утверждать, что Федерико Феллини таким образом развенчал Венецию – город, который ошибочно идеализируют наивные влюбленные в гондолах. На самом деле он лишь воссоздал старые декадентские мифы конца XIX века о мрачной, вечно агонизирующей Венеции, в духе Мориса Барреса и Томаса Манна. «Смерть в Венеции» и все такое. На протяжении всего фильма нас будет преследовать непреодолимая враждебность Светлейшей, настоящая метеорологическая катастрофа. Жалкая и злобная Венеция под дождем. Ужасная буря в попросту страшной лагуне. «В лагуне появляются чудовищные очертания, похожие на привидения: скрученные колья, появляющиеся из воды; огромные клочья вырванной с корнем травы, плывущие по волнам, стволы деревьев, похожие на крокодилов: все это сметается яростным ветром под дождем, искажающим очертания». Сколько воды! Слишком много воды для Феллини, который в Римини ни разу не был на пляже и так и не научился плавать – он, римлянин с суши, человек, поселившийся на семи холмах. Воссоздавая искусственную Венецию, он усиливает всеобщий потоп, разжижает, растворяет ее, погружает в воду, под воду. «Воссоздать Венецию в “Чинечитта” стоит еще дороже самой Венеции, но мне нужна Венеция, где больше воды, где вода повсюду, – город, похожий на околоплодный пузырь, в котором Казанова живет своей воображаемой жизнью», – говорил сам режиссер в своих интервью. Впрочем, на протяжении всего фильма, где главенствуют зеленоватые оттенки аквариума, варьирующиеся между бирюзовым и ультрамариновым, жидкое возьмет верх над твердым: вода лагуны, вода Темзы, вода в бане великанши, хлещущий дождь, потоки вина и пива, оплывающие свечи, льющиеся слезы, потеки базальта и т. д.
Все та же сражающая наповал песня о материнской пуповине, которую Федерико Феллини лишь подхватывает вслед за многими другими: он заключает Казанову в околоплодный пузырь Светлейшей. Начиная с Жан-Поля Сартра и кончая Домиником Фернандесом, водный город Дожей побуждает всех проводить тот же диковатый психоанализ с материнской доминантой, которая в данном случае больше отражает воображение писателей, нежели действительность. Лагуна – «стратегическое убежище, но, возможно, и нечто большее: защита сродни материнской в этой вязкой, болотистой, грязной стихии, – пишет Доминик Фернандес. – Воды Венеции – не чистые воды: это воды насыщенные, сущностные, родовые, плазматические, первородная материя… Феллини, колосс масштаба Бальзака, чувствительный к первопричинам и скрытым силам, которые движут миром, был очарован первобытным тестом, из которого слеплена Венеция. Сквозь воды каналов он разглядел ил лагуны. Отсюда это внешне абсурдное, но на самом деле справедливое и глубокое требование – воспроизвести в павильоне для «Казановы» воду из пластмассы, густую, тягучую, «более подлинную, чем настоящая вода».
Сартр, не растекающийся мыслию по древу, пишет прямо: «Сирота по отцу, путешественник теряется в материнских оболочках; к нему возвращаются темные и теплые воспоминания о сказочных пещерах… Путешественники, мы возвращаемся в раннее детство, в то время, когда нас еще не отняли от груди, в немое детство, без панциря и корсета, в котором мы жили с нашими матерями в немного влажном смешении плоти, где мы ни для кого не были объектом». Заставив Казанову родиться из вязкой воды плаценты, из которой, по правде говоря, он так и не вынырнет, Феллини впоследствии не преминет раздавить его огромной материнской массой. Это случится в дрезденской опере, когда люстры уже погашены на прусский манер, по-военному, а зал пуст.
С ожесточенным упорством он накрепко приковывает Джакомо Казанову к матери. Идеализирование образа матери и самоотождествление с его совершенством и всемогуществом. Его бесчисленные победы – сплошь доказательства власти матери: феи, королевы, волшебницы, удачи, Провидения. Во время ярмарки, показанной в фильме, странные и тревожные образы женских половых органов – татуированные, в картинке волшебного фонаря, в виде осьминога, хлопушки, улитки, – разумеется, находятся в огромном, еще теплом чреве китихи – Большой Муны. Что и требовалось доказать. Чем больше Казанова соблазнит разных женщин, чем плотнее он запрется в матке, тем вернее он подтвердит власть и могущество матери над собой.
Вот тут-то и появляется жалкий и смешной Казанова, белый как мел, похожий на призрак, со свечой, которую он нарочно поднимает и опускает, чтобы назначить и подтвердить свое любовное свидание. Бесстрастный. Замогильный. Потусторонний. Неживой человек. Дональд Сазерленд с бледным лицом набальзамированного Пьеро, ошеломленного и сбитого с толку, грустного клоуна, тогда как «настоящий» Казанова – по меньшей мере смуглый, цветом лица смахивал на мавра. В роскошном доме на Мурано, где коридор уставлен китайским фарфором с эротическими мотивами, а салон с камином из белого мрамора полностью состоит из зеркал в форме маленьких ромбов, чтобы отражать и умножать совокупления, происходит первая любовная сцена, пикантности которой придает страстный вуайеризм господина аббата де Берни, французского посла в Венеции и титулованного любовника монахини. Он наслаждается, наблюдая за любовными игрищами сквозь два крошечных отверстия – глаза двух серебряных рыбок, расположенных голова к хвосту и украшающих одну из стен. Монашка, возбужденная и похотливая, – в общем-то, немного тронутая, истеричная кукла. Кокетливая и неуемная, зажатая и нервная. Симптоматично: любовному состязанию задают ритм гротесковые движения странного механизма из позолоченого металла – птицы, совы или голубки, точно не знаю: во всяком случае, «птичка» по-итальянски означает пенис («сейчас вылетит птичка»), и кое-кому захочется предположить, что этот автомат, с которым Казанова не расстанется во все свое феллиниевское существование, – своего рода фетиш, позволяющий бесконечно продлить инфантильное отрицание кастрации, поскольку этот совершенно незрелый Казанова так никогда и не повзрослеет. Сова постоянно поднимается и опускается, вертит головой, раскрывает и складывает крылья со смешным и тщеславным видом. В точном соответствии с механическими движениями автомата, любовники, тоже отлаженные, как часовой механизм, «медленно сгибают, отводят назад, расставляют руки и ноги: позы сложные и странные, похожие на абсурдные и ритуальные движения, старинные и таинственные церемониалы». Несколько мрачноватый балет, выглядящий еще более механическим из-за тела монашки, которая хоть и обнажила свои красивые ягодицы, все же не сняла странный красный корсет, точно панцирь у насекомого, и белую шляпу, из-за чего она выглядит негнущейся, как манекен. Кстати, заметим, что Казанова за весь фильм ни разу полностью не обнажился. Во всех любовных сценах он остается в белом нижнем белье, полотняном корсете и длинных кальсонах, которые облегают его, покрывая странной сбруей, более подходящей упряжной лошади, нежели любовнику. Но для Федерико Феллини он как раз и есть лошадь, выполняющая тяжелую сексуальную работу. Во всяком случае, невозможность обнажения не позволяет любовникам прикасаться к коже друг друга и ласкать ее. Бесконечно повторяющийся половой акт – да. Интимный любовный контакт, соприкосновение обнаженных тел – нет, никогда.
Цирк Феллини. Именно цирковому образцу следует физическая любовь. «Акробатическая сцена, вроде “замедленных цирковых номеров”», – однозначно уточняет сценарий по поводу Казановы, который высоко поднимает молодую женщину, держа ее за ляжки, и скачет с ней вокруг комнаты. Силовой аттракцион. Сексуальная «Дорога». Кстати, в другом эпизоде фильма Казанова, прежде чем заняться любовью, делает несколько отжиманий и упражнений на растяжку, словно разогревающийся гимнаст, чтобы не ударить лицом в грязь. Это представление в ярмарочном балагане. Любовь – всегда подвиг, доблесть, достижение, если не соревнование, ристалище. Артист вечно дает представление, чтобы поразить публику: в данном случае – перед похотливым зрителем аббатом де Берни. Под конец он спрашивает у зрителя, был ли он на высоте, требует аплодисментов. «Multo bene!» Он получает лестные поздравления французского посла, который, однако, ставит ему на вид небольшое отсутствие фантазии в положении на спине, что в целом не умаляет достоинств его работы. Более чем приличное выступление. Прекрасный цирковой номер. Тогда, польщенный в своем самолюбии, Казанова, точно старый актеришка, который не может удержаться, чтобы не похвастаться перед публикой, самодовольно и тщеславно объясняет Берни, что обладает и другими талантами и заслугами, в частности, интеллектуальными и финансовыми, в области науки и литературы, политики и экономики, алхимии.
Мы, конечно, поняли, что странный и смешной автомат, руководящий любовным сношением, которым любуется господин де Берни, – символ всей сексуальной жизни Казановы, повторяющейся и механической деятельности, исступленного и призрачного танца, нелепого и зловещего, без всякой цели. Казанова – совокупляющаяся марионетка, двигающая своим телом взад-вперед, точно поршень, опираясь на руки. Казанова в поту, это машина для удовлетворения зачастую плотоядных и ненасытных самок, игрушка женского желания, остающаяся в дураках. Гротесковое и монотонное соитие: Казанова, труженик секса, трудолюбиво обрабатывает женщин – любую женщину, встречающуюся ему на пути, почти что по обязанности. Он жалко постанывает, точно гребец на галерах, который ворочает веслом, прикованный к скамье. «Казанова, – уточняет сценарий, – с упорством продолжает половой акт, производя также впечатление каждодневной усталости: привычное и неумолимое действие, которого он не может избежать. Его взгляд становится все более стеклянным, неподвижным, рассеянным». Постоянная насмешка над физической любовью, над сексом. Под конец полового акта – отупевшее и глупое лицо, закатившиеся глаза изнуренного любовника и удручающая и дурацкая улыбка, выпуклые глаза монашки, которые на мгновение страшно косят. Отвратительное уродство оргазма. Как и в другом эпизоде, когда мы видим обратное отражение лица женщины, испытывающей оргазм, ставшее почти чудовищным, с раскрытым ртом и с кругами под глазами (избыток макияжа?). Казанова Феллини, будь то в любви или в повседневной жизни, не может, никогда не должен избежать насмешки: напряженный, неестественный, наполненный самим собой, вечно будто аршин проглотил. Это индюк, павлин, как говорят модистки. Даже в худшей из ситуаций, например, когда его арестовывают бесчувственные венецианские ищейки, он снова смешон. Пьеро, полинявший от воды лагуны, который клацает зубами, покрываясь испариной и дрожа, мокрый от брызг. Даже когда он сбегает из тюрьмы Пьомби, его собственные слова, некстати представляющие его побег как «высшее достижение разума, математической точности, интуиции и смелости», приканчивают несчастного Казанову, оборванного и жалкого, пыхтящего как паровоз, ползущего, как таракан, с большим трудом волоча за собой своего двойника – черный чехол с тяжелым автоматом-птицей, с которым он никогда не расстается, – по-детски рыдающего и, наконец, прыгающего по крыше Дворца дожей. Ни разу над ним не сжалились.
Надо признать, что в некоторых сценах Феллини утрирует до крайности, до армейского юмора, чтобы окончательно выставить Казанову на посмешище. Например, эпизод с каретой, которую раскачивает в ужасную бурю, когда он приезжает в Париж. Гони! Тяжелый экипаж опасно раскачивается взад-вперед и из стороны в сторону по плохой дороге. Возбуждение Казановы, которого показывают по пояс. Он на верху блаженства. Он в городе Мазарини, Расина и Вольтера. Он хочет затянуть гимн во славу столицы Франции. Он опрокидывается назад, одновременно камера спускается вниз. Он сознательно мастурбирует. В то время как он уже вот-вот доведет дело до конца, карета опрокидывается. Этот Казанова-петрушка совершенно невозможен. Как нестерпим Казанова, буквально осаждаемый и поедаемый живьем разгоряченными самками, во время оргии, когда большая закрытая кровать перемещается по комнате в ритме исступленной похоти отвратительных разнузданных проституток, которые набрасываются на него. Она останавливается, когда изнуренные участники оргии прерываются на минутку передохнуть, и продолжает свою бешеную гонку, когда они возобновляют совокупление. Однажды в Риме, следуя «Истории моей жизни», молодой англичанин, виконт Лисмор, пригласил Казанову на вечеринку, где собрались «Семь-восемь девиц… три-четыре кастрата… и пять или шесть аббатов, мужей всех жен и жен всех мужей». Тогда Казанова занял позицию благоразумной сдержанности, стоял в сторонке и в конце концов ушел, поскольку ему стало противно. Женщина в постели – это хорошо. Две женщины в той же постели – зачастую еще лучше. Если больше – Казанова уже не в своей стихии. Он не любитель групповух.
Последний пример, если в том есть необходимость: риторический и пустой соблазн (более соблазн, нежели попытка) самоубийства Джакомо после тягостного и унизительного романа с Шарпийон в Лондоне. Помпезный, пафосный, велеречивый Казанова раздевается, затем надевает парадные одежды, чтобы в них умереть: контраст между тривиальностью действия и речью уже убивает человека, который высоким слогом взывает к поэтам, которых он вскоре повстречает на том свете – к Горацию, Данте, Петрарке, Ариосто и Тассо, – а при этом снимает штаны! У Феллини Казанова – вечный шут. Потом он заходит в Темзу, держа одной рукой над головой маленький камень, который, конечно, никогда не утянет его за собой на дно реки, если только он не разобьет им себе голову. Все обращается в насмешку. Невозможно ни на миг отнестись серьезно к этой чересчур показной попытке самоубийства. Чистый маскарад без малейшего намека на достоверность.
Знаменательно, что, «когда Феллини пришлось пожертвовать некоторыми эпизодами, которые он не снял или вырезал при монтаже, его выбор пал в основном на все то, что могло придать какую-то насыщенность образу Казановы, пусть даже скандального свойства: его гомосексуальный опыт, совращение им десятилетней девочки или эротические подвиги с матерью и дочкой, – пишет знаток творчества Феллини Бертран Левержуа. – Для Федерико миф о Казанове – мыльный пузырь. Поэтому он не колеблясь отказался и от эпизода, в котором венецианский обольститель должен встретиться с Вольтером: обреченный на ничтожество, Казанова этого недостоин… Через это, повествуя о “нежизни”, фильм становится абстрактным». Полнейшее молчание обо всех встречах Казановы с писателями или государями. Отсутствует встреча с Марией Терезией, эрцгерцогиней австрийской и императрицей, просвещенной государыней Европы времен Просветителей, которая изначально была в сценарии. Круг общения Казановы в Европе систематически обойден стороной, а ведь Джакомо существовал через свои связи с другими, что и составляет суть «Истории моей жизни». Отгороженный от мира и замкнутый в области половых отношений, Казанова обращается в пустую оболочку, больше не живет.
Механическая пустота соития. Все женщины, привлекающие Казанову на протяжении фильма Феллини, в той или иной мере похожи на статуи, маленькие или огромные, в зависимости от роста, – я хочу сказать, что они в определенной степени кажутся неодушевленными, более куклами, нежели живыми существами. Так, в мастерской белошвеек Казанова прежде всего замечает Анну Марию, тоненькую девушку, настолько застывшую и неподвижную, с закрытыми глазами, настолько бледную и зеленоватую, восковую, что ее поначалу можно принять за один из манекенов, которые находятся в комнате. Женщина-дитя, женщина-кукла, настолько ее замечания наивны и даже дебильны. Очень слабенькая, она беспрестанно падает в обморок, и именно тогда, когда белошвейка лежит без сознания (это уточнение имеет решающее значение), Казанова впервые целует ее в венецианском саду, нереальном из-за тумана. Что же до мерзкой козы, маркизы д’Юр-фе, которая на самом деле его не привлекает, но которую он трахает по профессиональной необходимости, если так можно сказать, то она тоже кажется безжизненной, даже мертвой, настолько ее странный белый наряд придает ей вид старой мумии. Даже в эпизоде с Генриеттой, главной любовью Казановы, ее лицо на краткий миг показано выточенным из дерева – деревянный солдатик, поскольку она одета офицером, а уж затем мы видим ее роскошный красный наряд на вешалке. В лондонском эпизоде с ярмарочными развлечениями великанша (другое чисто феллиниевское изображение обширного и щедрого материнского лона), выставляющая на посмешище мужчин, которые отваживаются потягаться с ней в борьбе, в том числе на руках, – более идол, нежели собственно женщина, более скульптурный образ, нежели одухотворенное создание, она симптоматически играет с несколькими куклами – другими неодушевленными изображениями женщины, – которых каждый вечер укладывает спать.
Все выглядит так, будто Джакомо в большей мере привлекает подобие женщины, нежели сама женщина. До такой степени, что в последней любовной сцене фильма он предпочитает реальным женщинам женщину искусственную – Розальбу, не надувную куклу, но нечто вроде усовершенствованного автомата из фарфора, механически отзывающегося на все его желания. Сцена, кстати, красивая и волнующая, по крайней мере, вначале. Неровные жесты куклы, ее блестящее и застывшее лицо, легкие поскрипывания ее механических сочленений. Он слегка баюкает ее, заставляет танцевать, чрезвычайно мягко укладывает на кровать, нежно целует. Потом все снова срывается. Жеребец возбуждается, сажает ее на себя, яростно занимается с ней любовью. Финальное изображение куклы с поднятыми вверх ногами и руками, необычайно гротесковое, как у перевернутой на спину черепахи. На самом деле подобная любовь с неодушевленным предметом полностью противоречит духу Казановы, если вспомнить, что наслаждение женщины составляло для него даже большую часть его собственного наслаждения. Если партнерша остается бесчувственной, наслаждение невозможно. Мы еще увидим Розальбу, когда Казанова, ностальгирующий старик, изгнанный в заснеженную и холодную Богемию, в невыносимую германскую грубость, видит во сне себя молодого в далекой Венеции, куда он, наверное, уже не вернется: сначала он снова видит своих бывших любовниц, которые исчезают или убегают при его приближении, и в конце концов танцует с автоматом возле моста Риальто. Симптоматично в медленном вращении сам Казанова застывает, как фарфоровая кукла. Застывший, остывший, короче говоря, фригидный Казанова: осталась только недвижная пара марионеток. Не случайно, что эта последняя Венеция из сна – зимняя, дома покрыты снегом, каналы скованы льдом. Полное торжество «нежизни».
Казанова – в чистом виде машина наслаждения: когда английский посол в Риме приглашает его помериться силами с Ригетто, кучером князя Дель Брандо, чтобы проверить, который из двух, человек умственного или физического труда, больше раз кончит за час, оба движущихся тела в профиль напоминают шатуны отлаженного механизма. Подобная механика удовольствия несравненно более в стиле Сада, чем Казановы, как в свое время показал Ролан Барт: «Сад часто изобретал настоящие машины, сладострастные или преступные. Существуют аппараты для доставления страданий: машина для бичевания (она растягивает плоть, чтобы быстрее выступила кровь), машина для изнасилования, машина для беременности (то есть для подготовки детоубийства), машина для смеха (вызывающая “столь сильную боль, что она порождает сардонический смех, который весьма любопытно изучать”). Существуют машины для оргазма… Есть, наконец, машины, сочетающие обе функции, которые жестоко грозят, вынуждая принять нужную позу./ Садовская машина не ограничена автоматом (увлечение того века); целая группа живых тел замышляется, выстраивается как машина». Целая группа в действии – это хорошо смазанный механизм с поршнями, шатунами и шестеренками, которая работает в наилучшем режиме оргазма. И Ролан Барт ловко сопоставляет садовские картины с разновидностью музыкальных шкатулок, которые делали в Швейцарии, – механическими картинами: «совершенно классическая живопись, в которой, однако, какой-либо элемент мог приходить в движение: стрелки на деревенской колокольне передвигались, или крестьянка переставляла ноги, или пасущаяся корова поматывала головой. Это несколько архаическое состояние соответствует садовской сцене: это живая картина, в которой что-то принимается двигаться; движение возникает спорадически, зритель к нему присоединяется, но не извне, а изнутри». На самом деле механика оргазма, отлаженного повтором, всегда более или менее тяготеет к извращению. Однако нет существа менее извращенного, чем Казанова: невинность наслаждения не предполагает и тени нарушения запретов.
Что Казанова сильно любил женщину и многих женщин, совершенно очевидно и неоспоримо, именно это сначала и принесло ему известность, довольно глупым образом сведя его сложную многогранную личность к одному-единственному аспекту, и в его «Мемуарах» есть эротическая антология, где все всегда заканчивается в постели. Тем не менее он не озабоченный, всегда отдающий предпочтение количеству перед качеством. Нет ничего более противного Казанове, чем подобная сексуальная одержимость, чисто физическая и даже животная. Вот, например, как писатель объясняет нам, что природа животного должна по инстинкту удовлетворять три потребности для поддержания существования: питаться, размножаться и уничтожать своего врага. Если человек испытывает три эти чувства – голод, тяготение к соитию и ненависть к врагу, – не используя свой разум для законных поисков удовлетворения, он не покинет примитивной стадии грубого животного начала. Как человек XVIII века, Казанова ни на секунду не сомневался в том, что сам оргазм рассудочного происхождения: «Единственно человек способен к истинному наслаждению, ибо будучи наделен способностью рассуждать, он предугадывает его, стремится к нему, доставляет его и рассуждает над ним, получив наслаждение».
Мы также поняли, что Феллини терпеть не может, смертельно ненавидит господина Джакомо Казанову. И стремится только высмеять и унизить его.
«Для меня Казанова не существует, я не узнал его и не нашел среди тысяч страниц, которые якобы открывают его нам. Казанова – всего лишь отчет о куче эпизодов, действий, людей; завихряющаяся, но инертная, густая, немая материя. Казанова – экстраверт без тайны и застенчивости (время от времени он говорит об Ариосто, декламирует его стихи и плачет), претенциозный, педантичный, громоздкий. Громоздкий, как лошадь в доме. У него лошадиное здоровье, это жеребец… Он объехал весь свет, а словно никогда не выходил из своей спальни. Это архетип “итальянца”: приблизительность, недифференцированность, общие места, условность, фасад, персона, поза. / Можно понять, почему из него раздули миф: потому что он – сама пустота. Всеобъемлющая беспредметность: Поэзия, Женщина, женская Душа, Науки, Искусства… при полном отсутствии индивидуальности… Кто может знать, кем действительно был Казанова? Мы судим о персонаже книги. И персонаж отделяется от нее, превращаясь в точку отсчета, с которой читатель сопоставляет себя самого. Что до меня, он представлялся мне скучным писателем, который говорит о шумном, тяжелом, трусливом герое, куртизане по имени Казанова, толстом заносчивом мужчине, от которого разит потом и пудрой, глупом, деспотичном и спесивом, как поп или солдафон. О человеке, который всегда хочет быть прав. И который, кстати, часто бывает прав, внешне, потому что все знает. Его рост 1 метр 91 см, он утверждает, что может совершать половой акт восемь раз подряд, так что и здесь состязаться с ним невозможно, переводит с греческого и латыни, знает наизусть Ариосто и математику, декламирует и играет комедии, в совершенстве говорит по-французски, знаком с Людовиком XV и Помпадур… Но как можно общаться с таким дураком? Как испытывать малейший интерес, малейшее любопытство к кому-то до такой степени приблизительному, велеречивому и напыщенному? Еще и храброму: он дрался на дуэлях… Фашист, некий прообраз того первобытного и самодовольного скота, какого мы увидим при фашизме. То есть существо коллективное, а не индивидуальное, упивающееся действием, помпезными и театральными жестами, думающее по системе из лозунгов; удерживая эмоции на температуре тела и горячки. В общем, подростковый возраст в наихудшем выражении: тирания, физическое здоровье, фанатический и лицемерный идеализм. Ведь фашизм – это подростковый возраст, затянувшийся сверх положенного».
Казанова – прообраз фашиста, даже фашист. Надеюсь, это шутка. Какая странная мысль, да еще и несправедливая! Ведь он был частью великой системы, в рамках которой страсти и идеи совершали свое обращение по всей Европе эпохи Просвещения. Это все-таки значит менять роли местами и чересчур быстро забыть, что Казанова, объявленный каббалистом и виновным в презрении к религии, автором еретических писаний, владельцем книг, запрещенных Церковью, был осужден судом инквизиции и заключен в наихудших условиях в тюрьму Пьомби! Стоит ли напоминать, что содержание обвинения ему так и не сообщили, что не было ни допроса, ни суда, а следовательно, никакой возможной защиты, ему даже приговор не зачитали. В этом полном отсутствии процедуры, из-за чего обвиняемый пребывал в полнейшем неведении, не было ничего исключительного, как то подтверждает историк Леопольд Курти в «Исторических и политических мемуарах о Венецианской республике, составленных в 1792 году», подчеркивая, что подозреваемого «осуждают, не зачитывая ему приговора, даже не ставя его в известность о его преступлении, и он не может услышать ни слова в свою защиту». Если где-то и существовала какая-нибудь форма фашизма (хотя этот термин следует использовать крайне осторожно, тогда как Феллини обращается с ним чересчур небрежно), то, скорее, в самой Венецианской республике, которая превратила повсеместное шпионство и доносительство в страшно эффективный образ правления, основывала свою торговлю, то есть безопасность морских путей, на своей военной мощи, на совершенстве своего арсенала, и была способна расторгнуть любой союз, пойти на любое предательство.
Ненависть Феллини к Казанове такова, что он заставил Дональда Сазерленда – Дональдино, как он его называл (по-моему, более презрительно, нежели дружески) – дорого заплатить за сыгранную роль. Для канадского актера, проявившего поистине героическую самоотверженность и высочайший профессионализм, съемки быстро превратились в сущие мучения, ведь ему приходилось подчиняться бесчисленным и экстравагантным требованиям режиссера, который, подобно пластическому хирургу, не успокоился, пока не исказил всеми возможными и вообразимыми способами, до неприличия, ненавистный облик обольстителя. Он выбрил ему виски, и лоб тоже, чтобы сделать выше, велел выщипать ему брови, примерить триста разных носов и триста подбородков, сто двадцать шесть раз изменить грим, подпилить зубы, «чтобы сделать его похожим, – объяснил Феллини, – на “профиль с медальона”, на ракообразное, насекомое, на абстрактное, далекое, странное лицо…» Совершенно необходимо снова и снова обезображивать Казанову, которому не удастся искупить своего непростительного существования сексуальной марионетки. К тому же надо думать, что Казанова, с точки зрения маэстро, слишком «дородовый», чтобы иметь определенное и определимое лицо. Чистая фантазия, подверженная всякого рода вариациям и пластическим модификациям.
Какое странное ожесточение! Какое мстительное бешенство! Вот, наверное, почему конец фильма, одновременно патетический и комичный, в большей степени вдохновленный остроумным, но и язвительным, злым пером принца де Линя, так похож на жестокую казнь. В конторе замка Дукс Казанова, дряхлый стонущий старик, яростно требует себе макарон, даже жалуется графине, тогда как все остальные слуги над ним потешаются. Званый вечер у графа Вальдштейна. Приходит Казанова, очень старомодный, смешной жеманник, отставший от времени, престарелый красавчик «в буйстве бархата, перьев, чулок, блесток», контрастирующих со сдержанным современным стилем. Из вежливости и любопытства его просят почитать стихи. И Казанова, лиричный и возбужденный, начинает помпезно декламировать стихи Ариосто со старческой мимикой и бурной жестикуляцией: «Он стал столь неистов, столь взбешен, что утратил рассудок. Он не подумал выхватить из ножен свой меч, который мог бы сотворить чудеса. Но его огромная сила в тот момент не нуждалась ни в топоре, ни в палице. Он доказал это, вырвав с корнем большую сосну с первого раза…» Сначала сдерживаемые, потом все более шумные смешки женщин. Раздосадованный и утративший иллюзии, Казанова медленно поднимается по большой лестнице и запирается в своем рабочем кабинете. Последняя жестокость режиссера: в библиотеке, посреди книг, восседает нелепый и бесполезный автомат, сопровождавший былые любовные утехи.
Что еще серьезнее с моей точки зрения – Казанова для Феллини еще и отвратительный писатель: «Я продвигался по бескрайнему бумажному океану “Мемуаров”,– рассказывает режиссер, – по сухому перечню фактов, собранных с педантичностью статистика, по дотошной, тщательной, упорной, не слишком лживой описи, и раздражение, неприятие, скука были единственными разновидностями чувства подавленности и отчаяния, одолевавших меня. Это отчуждение, эта тошнота подсказали мне смысл фильма. Я вбил себе в голову рассказать историю человека, который не родился, приключения зомби, мрачной марионетки без собственных идей, чувств или мнений; “Итальянца”, узника чрева своей матери, могилы, где он мечтает о жизни, не живя, в мире, лишенном эмоций, населенном только объемами, перспективами гипнотических и ледяных форм. Эти пустые формы складываются и рассыпаются в колдовстве аквариума, в морской глубине, где теряется память, где все становится плоским, в незнакомом мире, в котором человеку не за что зацепиться». С ума сойти. Это невозможно. Наверное, мы читали разные тексты. Говорят даже, что знаменитый режиссер, читая «Историю моей жизни», рвал каждую прочитанную страницу, настолько текст был ему противен. Как же можно не заметить, что Казанова замечательный писатель, что его слог легок и прост, великолепно подвижен, что он обладает редкой способностью обрисовать человека в нескольких строчках, что он чудесный рассказчик, умеющий создавать эффект и обладающий врожденным чувством стиля? В этом плане тысячу раз прав Филипп Соллерс: «Никто не хотел, чтобы Казанова был писателем (и скажем трезво: одним из величайших писателей XVIII века). Его превратили в циркового медведя. Ожесточенно искажают его образ. Постановщики, набросившиеся на него, представили его куклой, любовной машиной, более или менее старческой или смешной марионеткой. Он занимает умы, но он их и тревожит. Хотят рассказывать о его “галантных подвигах”, но при условии лишить героя его глубины. Короче, к нему ревнуют, к нему относятся со смутной досадой, чопорно, свысока. Феллини, в особенно глупом замечании, дошел до того, что назвал Казанову дураком. Лучше было бы представить его, наконец, таким, каков он есть: простым, прямым, смелым, образованным, обольстительным, забавным. Философом в действии».
Более того: вопреки заносчивым утверждениям Феллини у Казановы есть идеи, и этого нельзя отрицать. У него есть даже целая жизненная философия. Четкая, продуманная, состоявшаяся. Там, где Феллини видит только пустоту и ничто, на самом деле царит антиморализм безответственности, являющийся активной формой свободы. В удивительном персонаже Казановы «люди видят то, чем порой восхищаются, чего порой опасаются или в чем тайно упрекают себя: свободу. Хуже того: свободу без алиби, пишет Ф. Марсо. Свободу без доктрины. Свободу, которая даже не нуждается в рассуждении, в оправдании, в требованиях. Голую свободу. Неприкрытую свободу. Наглую свободу».
Я согласен с тем, что фильм глубоко и чудесно феллиниевский, я даже во многом им восхищаюсь. К несчастью, это не чистая выдумка режиссера, а экранизация автобиографии, реально написанной реально существовавшим человеком. Феллини, кстати, легко это признает: «Направление фильма чуждо “Мемуарам”, Казанове, XVIII веку. Буду откровенен: читать этот телефонный справочник, этот перечень событий, плавать в океане сухих страниц, написанных без страсти, которые обличают строгость педантичного, дотошного статистика, не умеющего даже приврать, – да, это вызвало у меня только замешательство, отвращение, безразличие. / Короче, я остался чужд повествованию. И именно это полное неприятие, отсутствие сходства между Казановой и мной самим, тошнота и отвращение указали мне, в каком направлении выстраивать фильм: пустота. Фильм о пустоте. Никакой идеологии, никакий ощущений, никаких эмоций – даже эстетических – и никакого XVIII века. / Никакой социологической критики. Отсутствие всего. (…) Я отчаянно вцепился в это “головокружение от пустоты” как в единственный ориентир, позволяющий мне рассказать о Казанове и о его несуществующей жизни». Но почему тогда Казанова, раз между его воображением и воображением режиссера не существует ни малейшего сходства, ни малейшего совпадения, ни малейшего согласия? Зачем было выбирать человека, который в любом случае ему не подходит? Зачем издеваться над этим замечательным текстом и гробить его? Феллини же утверждает, что таким образом свел свои счеты с невыносимым фаллократическим образом latin lover, которые является лишь оборотной стороной первобытного подавления инстинктов, признаком незрелости: «В жутком сексуальном разочаровании, в котором барахтаются итальянцы, неизбежно родился миф о непревзойденном любовнике, который за всех отомстил. С годами, веками женоненавистнического воспитания, основанного на боязни секса и навязываемого Католической церковью, латинский самец накопил в своих отношениях с женщиной такую парализующую жажду, что остался из-за нее подростком, индивидуумом с замедленным развитием». Можно понять, что Феллини хотел свести счеты с невыносимым итальянским самцом, трусливым, эгоистичным, инфантильным, пленником многочисленных табу и ограниченным своим католическим воспитанием, которому нужно вырасти и созреть, чтобы установить новые отношения с женщиной. Тем не менее мысль взять за основу Джакомо Казанову, который воистину не имел ничего общего с такой психологической и социологической конфигурацией, была неуместной и даже губительной. Трудно себе представить человека более свободного, чем он!
К тому же я считаю, что, чтобы любить Казанову, нужно любить и женщину. Возможно, это не относится к Федерико Феллини. Судя по ожесточению, с каким он запирал Казанову в материнском лоне, ответ отрицательный, – кстати, это подтверждается анализом других его фильмов. Маэстро сам признавал свои противоречия в том, что касается женщин: «Я проецирую на них все свои темные пятна, свои комплексы. Я очарован женщиной как существом, не достигшим сознательной и объективной отрешенности и которое, с другой стороны, и не хочет его достичь». Так что проблема заключается в режиссере, а не в писателе. Его «Казанова» прежде всего автобиографичен. Он не имеет никакого отношения к автору «Истории моей жизни».
В конечном счете нужно выбирать между Джакомо Казановой и Федерико Феллини. Без малейшего колебания, я выбираю моего дорогого Казанову.