Нахимов знал, что его прозвали «матросским батькой», и однажды при генерале Молере употребил это прозвище в споре, сказав: «Не будь я матросским батькой, коли не выдержим мы осаду». А спор касался зимней кампании, новых укреплении и размещения войск.

Не в привычках Павла Степановича было, между тем, прибегать к этим прозвищам и простонародным словечкам. Может быть, потому, что другие любили щеголять молодцеватыми обращениями к солдатам, величая их «русскими орлами» да «героями-ребятушками», и этим сами как бы поднимались в собственных глазах. Нахимову мнилось в этом обращении нечто лубочное.

Полюбившийся севастопольцам генерал Хрулев мог крикнуть своим молодцам, ведя их в атаку: «Благодетели, за мной!» — и земно кланяться им в благодарность, но тот же Молер не выговорил бы этих слов перед строем, а если бы и произнес, то насмешил бы всех!

Молер молчал, но капитан первого ранга Вегов не согласился с высказанным Нахимовым о подготовке к зиме.

— Страшно подумать, судьба России зависит от количества пороха на севастопольских складах. — Он стал лицом к Молеру. — Как старший из севастопольских ветеранов, почту за честь предложить всеми нами любимому адмиралу Нахимову несколько вопросов.

— Спрашивайте, — Молер качнул бритой маленькой головой.

— Первое — о воинском достоинстве. Можно ли брать всерьез обучение наших разночинцев, производимое наспех, и расселение их по редутам? Долголетнему опыту командиров предложить взамен пагубную неопытность волонтеров? Второе: комендант любой осажденной крепости волен не подавать виду, что гарнизон его слаб, но старшие офицеры должны знать, обречена ли крепость или может устоять. Капитуляция смерти подобна, но и оборона без средств на то чревата бесславной гибелью, ибо российские донкихоты не умножат отечественной славы сим военным поражением… Что может быть хуже неведения? Враг, в десять раз сильнейший, коли и победит, но не в позор нам, не Россию возьмет, а Севастополь…

— Я думаю, господину Вегову не пристало говорить далее! — с места выкрикнул Нахимов.

— Но позвольте, Павел Степанович, — поднялся с кресла Молер, — вам ли, столь терпимому к рассуждениям, пенять на некоторую откровенность господина Вегова?

— В дни войны то не откровенность, а паскудство!..

— Ваше превосходительство! — запальчиво крикнул с места Вегов. Сожалея о моем малом чипе, не могу простить оскорблений…

— Пустое, — резко ответил Нахимов. — Позвольте отвечу севастопольскому ветерану.

Он также поднялся с места, и теперь два генерала стояли друг против друга, за столом, вокруг которого настороженно сидели старшие офицеры гарнизона.

— Не частное, сиречь не местное предприятие — защита наших севастопольских твердынь! — звучал в сумрачной тишине хрипловатый голос Нахимова. — Защиту ведет Россия всем опытом обороны своих крепостей и военным знанием, переданным ее полководцами. Был ли обречен Суворов и послушал бы он своего офицера в день взятия Чортова моста, если бы предложили Суворову сдаваться французам? Для того ли потопили мы семь славных наших кораблей, чтобы рассуждать о своем позоре? И не множатся ли средства обороны самой смелостью защитников, не побоявшихся десятикратно сильнейшего врага? Господину Вегову, хочу надеяться, не помешает в бою выраженное здесь малодушие, он не ослабит свою решительность в действиях этими сомнениями, не делающими ему чести. Корнилова здесь не было. Вечером Павел Степанович приехал в заброшенную свою квартиру в доме унтер-офицерской вдовы и сел за работу. Книги по фортификации, таблицы артиллерийских расчетов лежали на его столе вместе с картами нового Севастополя. Старый — не имел береговых укреплений. Из всех крепостей, которые знала история, Севастопольская будет самая необычная… по замыслу. Нахимов мысленно рисует себе расположение Малахова кургана. Матросские домики пока еще огибают его, лежат в низине бесстрашной, огороженной высокими рвами деревенькой. Только глубиной укреплений и защитным огнем соседних батарей можно помочь ему. Но если бы отрядить сюда тысячу землекопов с лошадьми и воздвигнуть насыпь в большую гору! Говорят, в России мастер Перегудов изобрел землеройную машину. Эх бы сюда Перегудовых!

Нахимов вспоминает разговор с разночинцами и тут же обеспокоенно отмечает в записной книжке: «Смоленского учителя держать в резерве, нужен будет позже. Унтерам учить разночинцев».

Адмирал представляет себе, каким станет Малахов, если пустить на него этих пришлых и пока необстрелянный. И без них сколь беспечен этот «смертный бивуак»; в амбразурах не редко увидишь матроса, склонившегося над котелком с кашей. Возле пушек торговки носят горячий сбитень и машут полотенцами, ставят самовары и вместо трубы прилаживают корпус французской ракеты. Забывают, что, не ровен час, залетит сюда «лебедушка» — английская пуля без чашки и «молоденькая» — с чашкой, а то и «лохматка», сиречь бомба. А пароходы, перевозящие людей с южной стороны на северную и обратно, ходят при всех огнях, и на палубах поют песни.

Ночью командующий северной стороны спешивается у домика, бросает поводья адъютанту и спешит на свет керосиновой лампы в окне. Входит в комнату и озирается. Дом давно опустел, вдова уехала в Симферополь, оставив на попечение адмиральских денщиков два сундука с вещами. Впрочем, Павел Степанович сам обещал по возможности сберечь ее добро. Корнилов видит несмятую постель, кинутый в угол «погребец», два адмиральских мундира на вешалке, покрытые пылью, говорит себе, усмехнувшись:

— Заботы о себе не любит, к тому же холостяк!

От него самого жена, уехавшая в Николаев, шестой день вестей ждет и грозит ему вернуться.

— Кто прибыл к нам, кто в пути? — задает Нахимов обычный вопрос.

— Кто в пути? Извольте. — Корнилов присаживается у стола. — Едут хирург Пирогов, госпитальные сестры, девять инженеров, знающих минное дело, шестьдесят три студента-добровольца от Черняева, от наших славянофилов…

— Что в ставке, Владимир Алексеевич?

К ставке Владимир Алексеевич ближе. Этому способствует генерал-адъютантский чин его при должности начальника штаба флота. Правда, светлейший одинаково не любит обоих адмиралов. Обособленность их от армейских стала менее заметной в дни войны, хотя город и выпало защищать севастопольскому гарнизону. Все чаще делится Нахимов с гарнизонными запасами и вчера выслал в адрес командующего армией Липранди тысячу тюфяков и обоз с сапогами. Но странно: в действия войск не всегда вводят Павла Степановича и о предстоящих армейских операциях ему приходится узнавать подчас стороной. «Дружественные» генералы, среди них Хрулев и Липранди, приезжают из ставки рассказать… адмиралу о намерениях штаба. Бывает, впрочем, что, уже прослышав обо всем, адмирал еще раз выслушивает их с видом человека неосведомленного и обойденного вниманием. Корнилов знает «слабость» Павла Степановича — его стремление не быть на виду, но ничего не выпустить из виду, этакое горьким опытом рожденное хитроумие. При этом трудно встретить среди генералов более прямого и независимого в суждениях.

Корнилов коротко передает о том, что известно о готовящемся наступлении. Он вынимает из нагрудного кармана карту южной бухты. Стоянка кораблей крупно помечена на карте чернилами, стрелами, показано направление огня. Кружочками обозначены корабли французов, среди них «Шарлеман», «Наполеон», «Город Париж», ближние на рейде.

— Час пробил! — говорит он Нахимову. — Сегодня французы закончили свое построение, и завтра взовьется сигнал: La France vous regarde. Надо ли нам ждать этого часа?..

— День будет горячим! — соглашается с ним Нахимов, прикидывая, сколько пушек сосредоточено французами на этой стороне. — День будет равен годку, не так ли, Владимир Алексеевич?

Недавние разговоры их о ставке, об армии и текущие заботы вдруг кажутся удивительно незначительными: ведь пока армейские полки начнут атаку, союзники с моря могут овладеть городом.

Сознание все еще не привыкнет к этой жестокой неотвратимой возможности, мысль устремляется в будущее Севастополя, к действиям, которые готовит армия, а между тем завтрашний день сулит беду. И, может быть, если не сбить завтра ответным огнем батареи французов, то не идти и полкм Липранди в атаку.

— Хорошо, что вовремя заметили построение французов! — тихо говорит Нахимов. — Они хотят разгромить Малахов.

Взгляд его становится колючим, цепким, мускулы щек твердеют, и тонкое лицо обретает сосредоточенную и строгую красоту.

— Восемьсот корабельных орудий французов против наших ста, это слева… — говорит Нахимов. — Ночуем на корабле! — кричит в раскрытое окно сидящим на скамье адъютантам. — Лошадей!

Теперь он нетерпелив, стремителен, и в самой сутулости его что-то от этой стремительной решимости, от порыва. Он идет быстро, и Корнилов едва поспевает за ним. Денщик гасит лампу и остановившимися глазами растерянно смотрит вслед адмиралу, потом мелко крестится и уходит спать в сторожку, откуда видно ему взморье и неясно очерченный парусами прибрежный строй кораблей.

«Ягудиил» отстаивается в бездействии, превращенный в батарею. Ярко горят масляные фонари по обоим бортам, и видно, как ночная сырость проступает на его бортах блестящими крапинками влаги. Нахимов входит на палубу, скидывает мундир и быстро лезет по веревочным перекладинам на салинг. Оттуда, вымеряя глазом пространство, он долго смотрит на построившийся треугольником головной отряд французской эскадры. Потом тихо слезает и уединяется с Корниловым.

Ночью вблизи «Ягудиила» незаметно останавливаются три фрегата. Под тяжелым покровом брезента, плотно облегающим нижние и верхние палубы, выступают очертания орудии. Неслышно ступая, матросы стаскивают брезент, нацеливают орудия, ловко орудуя в темноте. Сюда, к холму, на цепях волокут снятые с других кораблей пушки, и в тот час, когда французский адмирал должен обратиться на рассвете с призывом к морякам, слитый, нарастающий пушечный гром несется со стороны Севастополя. В пороховом дыму, закрывшем берег, сотни ядер мелькают черными точками, и только когда на «Шарлемане» возникает пожар и трехцветный флаг падает в море, французский адмирал обращается к своему отряду с запоздалым словом.

Сзади, располагаясь дугой, медленно, как бы опасаясь мели, из Камышовой бухты, скрытые пеленой дыма, выползали турецкие и английские пароходы. Паруса «Таифа», выкрашенные в красное, призывают месть на голову победителей при Сппоие. Необычный на флотах кровавый цвет парусов, казалось, отпугивал соседей, и «Таиф» все более отдалялся от них, замыкая строй.

Орудия били, и борта кораблей то кренились, то выравнивались на волне. Пламя показывалось в жерлах, и будто низкая стелющаяся по воде молния прорезывала горизонт.

Огонь эскадры сосредоточивался на Малаховом кургане; черный дождь ядер засыпал бастион, срывал кровли укрытия, сравнивал насыпи, но уже горели и отходили в море передние корабли французов, — не выдержал «Наполеон», тонул «Город Париж», и красные паруса «Таифа» вдруг рухнули за борт. Корабли отходили, а по тем, которые еще стояли, били с Малахова кургана, с русских судов, с холмов, бил весь Севастополь, как бы перенесший сюда огонь всех своих батарей. С берега теперь казалось, словно пароходы, пятясь, уводили с собой на буксире лишенные движения парусники. «Таиф», лишенный парусов, походил на скалу, поднявшуюся со дна моря.

Нахимов находился на «Ягудииле». Адъютант подбежал к нему и хотел что-то сказать, но мог только беззвучно пошевелить губами.

— Что вы? — гневно крикнул на него адмирал.

— Ваше превосходительство…

— Да ну же…

— Третьего бастиона нет.

— О чем вы? — глухо, не веря мгновенно вспыхнувшему предположению, переспросил Нахимов.

— Бомба… в пороховой погреб. Нет бастиона, ваше превосходительство!

Адмирал уже не слушал его, стремительно спускался по трапу в шлюпку.

— Крикнуть охотником с «Ягудиила» на третий бастион, — приказал он, отчаливая.

И, оказавшись на берегу, увидел: на засыпанную обломками и открытую противнику низину, где только что высились стены укреплений, бежали болгары и сербы. Он знал их по одежде и натренированности движений, гибких, точных, лишенных и сейчас суетливости.

Соседняя Будищевская батарея огнем своим защищала оголенную низину. Адмирал поискал взглядом адъютанта, сказал громко:

— Да, бастиона нет.

— И адмирала Корнилова нет, ваше превосходительство, — бледнея, промолвил адъютант. И, выдержав тяжелый, ушедший в себя взгляд Павла Степановича, доложил: — Смертельно ранен на Малаховом кургане, перенесен в госпиталь.

Мимо Нахимова бежали болгары, разночинцы, моряки… Синие мундиры французов вдруг оказались с другой стороны на пепельно-сером поле, опять на подступах к замолкшему бастиону. Отходила, отстреливаясь, эскадра. Павел Степанович знал, что сражение выиграно и не следил за ним.

Он отошел к коню, беспокойно сновавшему вокруг коновязи вблизи каменной стены только что возведенного укрепления (как только ординарец успевал перегонять за ним коня!), прислонился к седлу и почувствовал, как хорошо бы сейчас побыть несколько минут одному. Скорбь, переполнявшая его, была столь велика, что он не мог бы продолжать вести себя так, как обычно, и не мог открыться в своей слабости. Нужно было чем-то разрядить в себе это состояние короткого внутреннего оцепенения, пересилить боль, но люди подбегали к нему, участливо вглядывались в его почерневшее от дыма лицо, и он, в какое-то мгновение подавив в себе желание скрыться от них, опять нашел силы для исполнения будничных своих обязанностей.

— Отрядить на помощь санитарам по десятку из всех рот! — приказал он адъютанту и вскочил в седло.

Прижавшись к луке, он спешил в госпиталь.

Он знал, что теперь, без Корнилова, он еще больше одинок в штабе светлейшего. О том, что со смертью Корнилова вся ратная тяжесть ляжет на него, он не размышлял сейчас и посчитал бы такое размышление ненужным. Он чувствовал себя и без того ответственным перед ушедшим из жизни Корниловым за возросшее значение своих действий.

Он скакал, держа в одной руке поводья и подзорную трубу, в другой фуражку, — не сними — ее унес бы ветер, — и прибыл в госпиталь к тому времени, когда умирающему доложили: «Малахов сохранен, атака отбита».

Это было последним, что мог еще расслышать Корнилов.