Парламентер исходил весь город в поисках человека, которому мог бы передать обращение Нахимова к жителям: «Город волен в своей судьбе и мести русских отнюдь не подвержен. Русские город не займут». И никого не нашел. В английском посольстве, куда послал с ним записку адмирал, остался один швейцар.

Парламентер добирался сюда на кияке, уже к концу боя. Турецкие артиллеристы пропустили его на берег неохотно. Офицер, командовавший батареей, махнул рукой в его сторону, как бы давая дорогу, и никто из солдат не поглядел парламентеру вслед. Кияк, на котором приплыл посыльный от русского адмирала, вытащили на песок и разбили, злорадно любопытствуя, как будет унтер добираться обратно к кораблям.

Горящие обломки мачт неслись на ветру с моря, и каждый раз, когда мерно и натруженно палила батарея, то полевые деревца на берегу клонились наземь и выпрямлялись оголенные. Желтые листья сыпались мертвым ворохом и засыпали артиллеристов. Но к тому времени, когда парламентер достиг середины города, на месте, где он высадился, не было уже ни батареи, ни тополей. Волнами выбросило на берег охваченный огнем корабль, и батарею накрыло тяжестью пылающих парусов, образовавших теперь высокий огненный навес.

Парламентер видел гибель батареи, забравшись на крышу дома. Отсюда он внимательно оглядывал пустую улицу, стараясь найти кого-либо из жителей. Возле крохотных бассейнов и в глубине квадратных двориков похаживали зобатые павлины. Кое-где загорались дома, и унтер следил за тем, как пламенем подергивались шторы купеческих балконов, похожие на театральные занавесы. Не вытерпев, он перелез через ограду и пробовал пересечь дорогу огню. Адмирал велел щадить город, и унтеру становилось все более не по себе. Никто и не знал о прибытии парламентера, о намерении русских, потому никто и не тушил пожара. Унтер привык быть на людях, беречь людское добро, выполнять команду, теперь же он оказался предоставленным самому себе. Оставив белый парламентерский флажок и расстегнув мундир, он упрямо тушил загоревшийся низ незнакомого ему дома, вычерпывая из бассейна воду попавшимся под руку ведром. Со злым шипеньем глядели на него в скважину из сарая индюки и так же, казалось, шипели возле ног угли.

Потом он снова забрался на плоскую крышу и долго глядел на море. «Батюшка, Пал Степанович, — шептал он неслышно, побелевшими губами, отирая пот и все более тоскуя по «Силистрии», хоронившей сейчас за парусами его адмирала. — Батюшка, Пал Степанович, сгорит город, коли не сдадутся турки и не прикажешь унять огонь, а я, что я могу сделать?»

Тут же он заметил, как один из турецких кораблей, неподалеку от берега, клонясь бортом, выкинул белый флаг. Но только мелькнуло белое пятно, словно скользнула в грозовом небе ласточка, как бомба угодила в крюйт-камеру другого корабля, и корабль взлетел, показав на мгновение черное свое днище. Берег стал не виден в дыму, а с неба, словно угли с какой-то гигантской жаровни, посыпались куски дерева.

Парламентер сел на корточки и предался раздумью: право, на корабле он скорее справился бы со своим делом!.. Но, может быть, он все же найдет кого-нибудь в городе из тех, кто имеет власть?

Направляясь сюда, он думал, что будет встречен городским чиновником и приведен к главе города. Мог ли он знать, что в Синопе уже никого нет?

Оглядев улицу, унтер слез с крыши и один, в полном снаряжении, покусывая сивый ус и чеканя шаг, пошел дальше в глубь города, туда где высился известный ему по рассказам древний замок Митридата.

Унтер знал, он идет по земле, которую называют святой, ему доводилось слышать о понтийских царях и знаменитых греках, обитавших здесь, и сейчас к чувству беспокойства за невыполненное им поручение примешивалась еще и тревога: не рассыплется ли прахом этот столь чтимый корабельным попом город с его древностями и не окажется ли он, Василий Погорельский с Волыни, ответчиком за турок? Вдруг предадут они огню здешние святыни, а вину свалят на русские пушки, на адмирала Павла Степановича?

Думая об этом и вспоминая, как говорили о том же на корабле, посылая его сюда, парламентер вдруг озлобился. Он пересекал пустынную площадь, ведшую к замку Митридата, уже с таким чувством, словно здесь ему предстояло сражаться, а не призывать к спокойствию.

И тогда, на радость его, откуда-то из-за глиняных дувалов вышел старик болгарин, в серой свитке, широкополой шляпе, с извозчичьим кнутом в руке, похожий на чумаков, которых встречал унтер в степях, и крикнул:

— Брат!

Слово это, столь знакомое тем, кто был на Балканах и сидел у костра с черногорцем или с сербом, звучало сейчас празднично. Болгарин бежал к моряку, думая, что за унтером идет вслед по крайней мере рота матросов. Подбежав и никого больше не видя, он спросил:

— Кого ищешь? Зачем пришел?

Вскоре они сидели в тени такого же опустелого дома, и старик рассказывал:

— Не ушли болгары, греки, сербы… Турки ушли! Ой, брат, что же будет теперь? Синоп открыт русским. Царьград сзади. Говорят, крепость Силистрию на Дунае не нынче-завтра возьмут русские. Неужто конец туркам? Неужто свобода нам?

Привычка служить туркам и ненавидеть их сквозила в отрывистой, горячей его речи. Он то вскакивал, силясь бежать к морю, к кораблям, медленно поворачивающим на ветру огненные свои борта, то притихал и с недоверием смотрел на унтера.

— Варна и Белград не боятся турок. Но правду ль говорят, будто французы и англичане придут сюда? — спрашивал он и засмеялся своим словам, показывая кнутом куда-то в сторону гор.

— Куда им! На нашу-то землю. Французы на Москву шли, а что вышло? Или то с севера шли, теперь с юга хотят?

И опять в радостном недоумении допытывался, вглядываясь в усталое лицо унтера:

— Но турки-то как? Турки-то? Ведь их корабли горят!

— Куда люди девались, скажи ты мне бога ради? — вразумлял его унтер. О кораблях потом…

— Говорю же тебе: ушли турки… Наши остались. Пойдем к нашим! повторил болгарин. — Кто нужен тебе?

— Турки нужны! — упавшим голосом ответил унтер и объяснил болгарину, зачем прибыл он сюда с корабля.

— Идем! — торопливо схватил его за руку болгарин и, ни о чем больше не спрашивая, повел дымными, кривыми переулками в гору.

Здесь было людно. Женщины толпились у колодцев, закрыв лицо рукавом, зеленщик сидел возле своей лавки С кораном в руках, кося глаз на мутное от пожара небо. Из дворов выглядывали дети, блеяли козы, и унтер винил себя, почему не догадался сам завернуть в эту дальнюю часть города.

Голые степные берега развертывались в сизом тумане под горой, и унтер не знал, был ли этот туман от пороха и гари сражения или осень посылает в эту пору с моря сырую закатную мглу. Глаз его ловил вдали белые очертания паруса, но только облака, перерезанные багровым пламенем заката, спускались к морю, скрываясь за горизонтом, и унтера охватывало ощущение какой-то странной, почти неправдоподобной отрешенности от мира, от всего, что принес с собой этот уходящий вместе с облаками день.

Болгарин привел парламентера к дому Гаджи-Эффенди, в прошлом командира плененного у русских двухдеечного «Ягуара». Старик недвижимо сидел в кресле на крыше своего дома, в полосатых шароварах и высокой феске, все время, пока шел бой, следил в медную подзорную трубу за тем, как летят над берегом русские ядра. Он был разбит параличом, и от него не отходила рабыня, прижившаяся к капитанскому дому немолодая гречанка, статная, с молитвенно-тихим взглядом опухших усталых глаз.

Болгарин влез на крышу и, поклонившись, сказал ему о русском моряке, ожидающем внизу. Турок приподнялся и крикнул парламентеру по-русски, стараясь придать зычному своему голосу оттенок вежливости и доброты:

— Ступай, пожалуйста, сюда.

Унтер послушался. Обрадовавшись концу своих странствований, он тут же передал старику, что поручил Нахимов сказать жителям города.

Турок кивал головой, ястребиным немеркнущим оком зорко следя за моряком, как бы проверяя, не присочинит ли тот что-нибудь от себя, и обещал сейчас же ехать к судье и казначею города.

— Я знаю, где они, — прибавил он. — Я все знаю, не беспокойся.

Парламентер отходил со своим спутником от дома Гаджи-Эффенди, когда из его двора стремительно выехала коляска, обитая снаружи красным бархатом, с нелепым изображением якорей на дверцах.

Болгарин сказал, усмехнувшись:

— Капитан найдет кого надо… Я знал, к кому тебя привести.

С берега уже не доносились залпы. Где-то горели дома, и дым заволакивал небо, но купец по-прежнему сидел с кораном в руках, женщины все так же шептались у колодцев, и никто не бежал спасать город.

Вечерело, и унтер спешил к берегу. Он шел теперь облегченно и радостно, еще не зная, как доберется до своих, но преисполненный насмешливой уверенности в том, что ничто не помешает ему покинуть этот старинный, сейчас запуганный город. Но болгарин не уходил и вел его к замку Митридата, улыбаясь и ничего не объясняя. И вот на склоне горы их окружили шумной ватагой крестьяне, одетые так же, как стрик-болгарин, только в руках у них, кроме длинных кнутов, были длинные кремневые ружья и турецкие сабли, а за плечами в складках башлыков торчали бусоль в тряпице, трут и лепешки.

— Куда ты ведешь его, Петро? — кричали они, изумленно разглядывая моряка. — Где русские?

— Один он! Видите — один, — ревниво отвечал болгарин с таким видом, словно боялся, как бы не оттащили от него моряка, ставшего теперь не то его гостем, не то пленником.

— Один! — повторили в толпе огорченно и, заметив белый флажок, свернутый в руке унтера, зашумели:

— Ты, Петро, не шути. То ж он из квартирмейстеров, вперед послан, а может — с вестями…

— С вестями! — подтвердил унтер, и как бывало на корабле, когда досаждали ему новички с вопросами, выпрямился вдруг и скомандовал: — А ну слушайте же!..

И тут же подумал, что стоя говорить неудобно, и предложил:

— Может, присядем на травке-то.

Он первый опустился на землю, и за ним в тесный круг расположились, позвякивая оружием, остальные. Старик болгарин, приведший моряка, хранил молчание; он подложил под себя камень и теперь возвышался над всеми, явно желая, чтобы все помнили о нем, приведшем сюда моряка.

— Адмирал наш Нахимов воюет на море, — начал унтер, — и шлет свой поклон всем, кто на турецкой земле чтит нашу веру и любит наше отечество, но велел передать, что города не тронет и никому ущерба не причинит. И городу Синопу как был он турецким, так и оставаться…

— Вот горе-то наше! И адмирал не за нас! — неожиданно услышал унтер горестное восклицание и поймал обращенный к нему блуждающий взгляд старика болгарина.

— Турок бьет, а нас не жалеет! — протянул кто-то в обиде.

— Братья, — понял невольную свою ошибку унтер, — не с того я говорить начал. Адмирал наш, Павел Степанович, любит вас и жалеет, но город объявить русским не властен. С турками он дерется на море, а вот подождите — очнется султан от синяков, которые Нахимов ему наставил, пойдет на нас с суши, а тут мы еще раз побьем его и вынудим: отпусти, скажем, болгар и сербов… А будет нужно — отдай нам город Синоп.

— Сколько ждать, служивый? — почтительно произнес бородатый старик в темной сербской шинели, перехваченной узким ремешком с латунной застежкой, — в одежде, которую носили еще при царе Милоше.

— Сколько — не знаю, но только Россия Сербию и Болгарию султану не отдаст! — убежденно сказал унтер.

Крестьяне молчали, собираясь с мыслями, понуро и вместе с тем утешительно.

— Что же, братья, спасибо и на том, — сказал старик болгарин, считавший, что унтер находится под его покровительством, и теперь гордившийся этим, — адмиралу низкий поклон шлем и просим передать: ждем не дождемся русских, а пойдут англичане на них войной — пусть за нами корабль шлет, пойдем и мы за русскую землю воевать!

— Того не будет, Петро! — оборвали старика. — Далеко до нас англичанину.

— Далеко или близко, а англичанин везде… В вилайете у нас советником — человек от английского консула, а, слыхать, на «Таифе» командиром англичанин служит. Передай адмиралу также, что, если грянет война, пришлет Сербия свой военный корабль Севастополю в помощь. Один я об этом корабле знаю…

— Уже готов этот корабль. В бухте Которской он, слыхал я! — тихо и уверенно, как о чем-то давно известном, но подлежащем тайне сказал старик серб.

— Неужели верно? — простодушно удивился унтер. — Как же пройдет сюда, на Черное море? Или ночами? И есть разве у сербов военные корабли? Неужели турки не отнимут?

— Купецкий корабль! — пояснил Петро. — Понимать надо. А только снаряжен для боя. Что же до турок, не знаешь ты, служивый, что на Балканах творится. Думаешь., взяли турки власть, так и деться некуда?.. А Зету никто еще не полонил, не было такого и истории.

— Ты что делаешь сам-то? — спросил унтер, пристально и как-то по-новому присматриваясь к старику, словно только сейчас заметив всю необычность его поведения: ни пастух, ни воин, не понять — кто, и откуда столько знает?

— Учитель он! — сказали унтеру. — А делать умеет все, может дом построить, может священника заменить.

Увидев, что унтер напряженно молчит, силясь понять, что же за человек перед ним и как это можно непосвященному попа заменять, люди неторопливо стали пояснять, чередуясь в рассказе, как бы помогая друг другу, а иногда и в один голос:

— Священников много по Сербии ходит без дела.

Семинарии окончат и… в плотники. А то и в портные! — говорили они. Когда потребуется подешевле пошить одежу или починить крышу, решают: «Надо кликнуть попа!» Из попов иной стесняется, иной привычен. Мужчин много у них лишних, служивых да бездомных. Раньше в янычары мальчиков отсылали, теперь на работу в порты шлют. Так и Петро. Кем не был, где не бывал… В России есть, слыхать, «казаки-бродники», что кочуют по степям, вот и Петро наш такой!

— А сейчас где? — поинтересовался унтер.

— В Варне. С болгарами живет. У турок кого не найдешь, служивый, — и черкесов, и некрасовских казаков, и греков…

— Родом-то?..

Унтер все еще недопонимал, как же оказался Петро здесь. Бродягой не назовешь, и на все руки мастер, а все же откуда такой? В России как будто только беглые из крепостных — люди такой странной судьбы.

— Откуплен я, служивый. С малолетства по людям, потом пешком все Черноморье исходил. О родителях не спрашивай, а родился в Шумадии, в лесах, меж реками Тимаком и Дриною.

— Откуплен! — повторил унтер, соображая, что это значит, и боясь обидеть своим неведением.

— Ну да, тоже значит купили мальчиком…

Уптср смущенно вздохнул и понурился. Приверженный порядку, хотя и наслышанный о несправедливостях на земле, не сознавая почему, хотел он сейчас видеть в своем официальном проводнике, в новом знакомце, человека благополучного, устроенного в жизни.

Так разговаривая, они отвлеклись от самого печального для себя — от того, что над ними и впредь неведомо до каких пор властвовать туркам, и все мысли их обратились теперь на того, кто был прислан сюда Нахимовым. Они знали наперечет, какие корабли у турок, слышали от турецких матросов о Нахимове, слышали не так много, но то, что передавали им о русском адмирале, отвечало самым заветным представлениям их о другом русском, невиданно простом и вместе с тем великом человеке — о Суворове.

— Счастливый ты, — сказал Петро унтеру. — За что тебе счастье такое, небось и дома у тебя хорошо? Сам адмирал с тобой разговаривает, а у турок паша на людей не смотрит! Ждут тебя, верят тебе! Никого за тобой вдогонку не шлют, одного посылают. И чин у тебя мал, а вот ведь какое тебе доверие!

— Идти мне пора! — тихо сказал унтер. — Лодка моя на берегу, и страшно — вдруг корабли далеко уйдут. Будто и не стреляют больше!

— А с нами поужинать? — предложил было Петро, но унтера поддержали:

— Надо ему. Поздно! И от нас он небось теперь адмиралу весть несет. Не с пустыми руками.

Унтер растроганно молчал. Втайне он думал, что все сказанное крестьянами никак не будет в новинку Павлу Степановичу и не заслуживает его внимания. Но признаться им в этом не мог.

Провожали унтера сосредоточенно и чинно. Шли строем, приосанившись, держа ружье на плече, соблюдая старшинство: молодые сзади, старики впереди. Довели унтера до берега, тут же, не найдя оставленного унтером кияка, приволокли рыбацкую лодку и долго напутственно кричали ему, пока, водрузив белый флаг на корме и уверенно работая веслами, не скрылся он за волной.

Небо грозовело, и осеннее холодное течение вод стремительно несло мимо берега черные останки кораблей, как в половодье разбитые плоты. Паруса, ясно видные теперь унтеру, закрывали даль, и было в их недвижности что-то от туч, собиравшихся на горизонте, словно там опять зарождалась только что отгремевшая буря. Скалистый камень на берегу был дик, огромен, за ним прятались жасминные заросли, дальше никли к земле дома с садами, исторгая растерянный петушиный крик, блеяние коз. Город скрывался из глаз, как бы сливаясь с морем. На мели, в излучине бухты, как большой ворон, раскинувший крылья, дотлевал задавленный собственными парусами «Рафаил» — когда-то русский, плененный турками корабль. Унтер знал, что командир его был разжалован с запрещением жениться, дабы не было потомства от труса, а сам «Рафаил» императорским наказом подлежал сожжению. Радуясь свершившемуся, унтер оставил на минуту весла, снял фуражку и степенно перекрестился. Сумрак сгущался, как бы пригибая лодку к воде, но стена парусов становилась будто все ближе… Унтер уже мог различать корабли и, в великой, поднимающей дух радости, все сильнее греб, равняясь по одному, самому ближнему кораблю, оказавшемуся «Силистрией».

Прошло не менее часа, однако, пока выбившийся из сил унтер был поднят на адмиральский корабль. Коротко доложив о себе, он добрел, пошатываясь, до кормы и повалился спать на кучу каких-то шинелей и полусожженных парусов, еще хранивших запах сражения-дыма и гари.

Унтера разбудили, когда над морем уже поднимался рассвет. Проснувшись и привычно уловив резкий посвист ветра, он догадался по нему, с какой скоростью несется корабль. Вскочил и увидел возле себя адмирала. Сутулясь и ласково вглядываясь в лицо Погорельского, адмирал сказал:

— Ничего, братец, ничего!.. Сейчас спать будешь. Расскажи, кого видел в Синопе?

И, выслушав Погорельского, переспросил о крестьянах, провожавших моряка:

— Кто они? Откуда? Фамилии?

— Не записал, ваше превосходительство, ни к чему было…

— Как же ты, Погорельский, друзей своих не запомнил?

— На лицо многих помню, ваше превосходительство. Будет, говорят, война с Англией — пусть корабль за нами придет. Добровольцев-де найдется много. А Сербия свой пришлет. Но ведь мало ли что люди скажут… Куда там за ними посылать корабль? — усмехнулся унтер.

— Как знать, Погорельский, как знать… Сплоховал ты малость, братец, надо было переписать тех людей, что просились к нам и за нас воевать хотят.

Унтер молчал, смущенно приподняв плечи и не смея глядеть в глаза адмиралу.

— Наше дело морское, а они на сухопутье — я так полагал, ваше превосходительство, а на сухопутье армия воюет, не мы, — пробовал объяснить свою оплошность, понимая, что провинился не только перед адмиралом, но и перед теми людьми. И в чем-то Павел Степанович гораздо проще и отзывчивее, чем он, унтер, оказавшийся не по чипу важным. Сказать же, что он хотел уберечь Павла Степановича от излишних забот, унтер не смел.

— Ну что же, старинушка, теперь делать? — смягчился адмирал, заметив его смущение. — Будет нужно — те люди сами нас найдут. Иди отдыхай.

Но унтеру уже было не до сна. Пройдя в кубрик и раздевшись, он долго лежал, раздумывая о встреченных им в Синопе и о том, чем, собственно, полюбились эти люди адмиралу? Кому не известно, что сербы и болгары всегда русским помогут, только крикни клич? Или на сухопутье воевать собрался Павел Степанович? Или до всего ему дело?

Не выспавшись, унтер отправился отвести душу к старикам матросам, с которыми дружил на корабле, и порасспросить их о сражении. Пушкаря Федора Черепанова, земляка своего, он застал за починкой порванной в бою шинели. Черепанов сидел на койке возле иллюминатора, занятый штопкой дыр, и было видно, что после всего пережитого вчера работа эта успокаивает его и настраивает к раздумью. Он что-то напевал вполголоса, и в крепкой ладной фигуре его столько было уверенности в том, что все идет как следует, что унтер невольно почувствовал какое-то естественное преимущество Черепанова над собой. Они заговорили о вчерашнем. Пушкарь поведал о себе, заметив не без удальства: «Может, видел в Синопе, как мои ядра летели»? Кормовые флаги адмирал велел прибить гвоздиками, чтобы перебитый фалик не означал, будто флаг спущен. Пушкарь, упомянув об этом, хотел сказать: «Смерти не боялись, на смерть шли». Смеясь сообщил он о том, кик командир «Трех святителей» дал сигнал Павлу Степановичу: «Не могу идти», — больше остальных пострадал корабль, — и как ответил адмирал: «Возвращайтесь в Синоп». А сейчас ползет корабль в кильватере и небось сигнала своего стыдится!

— Вот бы за тобой и пришел в Синоп! — потешался Черепанов.

Поведал он унтеру и о другом: как обманул Павел Степанович турок в бою. Известно ведь, что при отдаче якорей матросы влезают на мачты, чтобы убрать паруса, иначе не осилишь дрейф корабля. Турки, ожидая этой минуты, готовились бить по парусам и пушки свои зарядили книпелями, да просчитались. Павел Степанович приказал лишь подобрать паруса, действуя с палубы, а дрейф и скорость корабля сдержать якорными канатами. Трудно было, но справились!

Однако было в его рассказе и много затаенного, невысказанного горя. Погорельский, зная пушкаря по деревне, каким тот был на барщине и дома, чувствовал в отрывистых, сдержанных словах его о погибших всю тяжесть и невосполнимость потерь.

— Отмучился Иван Ерофеев, — сказал в разговоре пушкарь. — Такого плотника, почитай, во всей нашей деревне не найти.

И Погорельский вспомнил заслуженного земляка своего, выстроившего помещику дом на диво всей губернии.

— А кузнец Никита Корягин? Разве ж такие кузнецы еще где есть? продолжал матрос.

— И он пропал? — глухо спросил унтер.

— Скончался от ран поутру! — важно, оставив работу, промолвил пушкарь.

И тут же сказал назидательно, открывая самые свои сокровенные мысли:

— Думаешь, Василий Тимофеич, против турка матросы с «Силистрии» или с «Трех святителей» дерутся? Нет, ихними руками с турком вся наша деревня воюет, а в деревне нашей, известно тебе, издавна крестьян в матросы берут. Потому и отец мой с Лазаревым Михаилом Петровичем к южному материку ходил. Коль России с Турцией, Англией да Францией воевать придется, я считаю, кто первым воином будет: тот, кто и труде силен. У французов, толкуют, зулусы, у англичан всякие прощелыги но найму против наших кузнецов да корабельщиков. Конечно, не обученных делу дворовых на крестьян и у нас много, но, чтобы строить редуты, не только землекопы, но и отменные мастера нужны…

— Али к войне готовишься? — строго спросил, оборвав его, унтер. — Офицеры что толкуют? Не простят нам турки и союзники Синопа.

— Не простят, Тимофеич, петля за собой петлю тянет. Думаешь, что пришли мы, пожгли турка — и поминай как звали? Павел Степанович офицерам своим не знаем, что говорит, но, по всему судя, вчерашний бой только за начало боев считает.

Так разговаривая, они вновь возвращались к вчерашнему. Значительность всего совершившегося переполняла унтера раскаянием: «Эх, не сумел я людям поведать правды. Черепанова бы туда, а мне на его место. И впрямь, видно, больших событий не миновать. Того и они ждут в Синопе — сербы, болгары, греки».

В это же утро Нахимов, говоря с офицерами о замеченных им ошибках в маневрировании кораблей, сказал:

— Еще одна ошибка, извольте знать, эскадре нашей не к чести: унтер-офицер Погорельский, посланный мною парламентером, не использовал представлявшейся ему возможности завести дружбу с дружественным нам славянским населением, не обменялся поручениями и адресами… В нашей же готовящейся баталии можно ли пренебречь такими связями? А все потому, что, не получив от нас инструкции, сам недомыслил, нашим оком себя не почувствовал. Да-с, господа, замечал я со стороны наших моряков эдакое, осуждения требующее, пренебрежение к сухопутью, к делам, не причастным к плаванью. Люди господина Бестужева, знакомца моего, будь они средь нас, конечно, не сочли бы напрасным вдаваться в заботы пехотинцев и тем паче обходить, готовясь к войне, чем живет население. Мы же, но несчастью, иной раз, кроме моря, ничего не видим вокруг себя!..

Офицеры почтительно слушали, и присутствовавший среди них мичман Сивачев не решался спросить адмирала, что, собственно, должен был сделать Погорельский, находясь в Синопе. Смутно чувствовали они правоту Павла Степановича и догадывались, что войну, которую ждут, придется вести по-новому для моряков, и победа в ней определится не только умением вести морской бой, но понимали, что не пришло время толковать обо всем этом более открыто. Поэтому адмирал лишь наводит их на мысль об этой войне, осуждает нерасторопного парламентера и говорит об отношении к простому народу…

Беседовали за чаем. Стакан Нахимов держал двумя пальцами, чуть отставив мизинец, с той легкой, шутливой грацией, которая выдавала сегодня его ровное, бодрящее всех состояние духа. Он был доволен офицерами, собравшимися здесь, и, казалось, даже денщиком, стоящим у дверей с полотенцем на плече. Мундир, чуть прожженный внизу, с белым, уже смененным ночью воротничком, сидел на адмирале щеголевато, хотя во всей его фигуре отнюдь не было какого-либо щегольства, может быть потому, что очень уж необычно сочеталась эта белизна воротничка с дыркой на мундире. Гладкий пробор придавал тонкому строгому лицу Нахимова какую-то напряженность, а светлые глаза глядели на всех весело, и было во всем его облике то мягкое простодушие любящего людей, но всегда сдержанного человека, которое вызывало к нему в них такое же, а подчас и граничащее с обожанием отношение. Им хотелось прервать его, сказать ему о том, что они думают о нем. Но не терпящий позы, длинных речей, восхвалений и уверений, он чувствовал себя легко в их кругу только при этой заведенной на службе сдержанности и не мог позволить себе как-либо иначе выразить свое удовлетворение ими перед лицом надвигающихся событий.

Эскадра приближалась к Севастополю. Сидя у иллюминатора, адмирал замечал, как ветер раздувает порванные, обугленные паруса кораблей, идущих рядом, как тянутся изо всех сил «Владимир» и «Три святителя». Скрывая недовольство, он глядел, как на кораблях поднимают по приказу Меншикова карантинные флаги. Приказ этот час назад принят был головным кораблем от посыльного судна. В Севастополе празднично готовились к встрече победителей, и тем не менее главнокомандующий, оберегая город неведомо от каких болезней, хотел два-три дня придержать корабль на рейде.

Пошатываясь на волне и грузно оседая правым бортом, расписанным по борту какими-то диковинными узорами, с поверженным на корме флагом, шел плененный в бою турецкий корабль «Нессими-Зефир». На нем в капитанской каюте, весь перевязанный, будто спеленатый бинтами, с ожогами на теле и на лице, недвижно, закрыв глаза и выставив в жалобной надменности черную бороду, лежал маленький ростом Осман-паша, знакомый Нахимову еще по Наваринскому сражению. Второй раз берет его в плен Нахимов.