В сербском селе под Марицей в день памяти Косовской битвы появился рослый монах в пыльной черной свите, подпоясанной ремешком и в легких опанках. Медленно проходя по улицам, он громко обращался к поселянам:
— Кто отдаст богу последнюю свою рубашку?
И когда встречный бедняк поспешно снимал с себя и бросал наземь рубаху, монах откидывал ее в сторону палкой и говорил, останавливая взгляд на прохожих, которые выглядели побогаче:
— Сегодня со всех получить надо. На корабль собираем. Не. жалейте себя, добрые люди!
Послушник, шедший следом, сгребал руками все брошенное монаху и вместе с ним шел на площадь.
Там, стоя возле кучи приношений и подарков, которая все больше росла, монах взывал к населению:
— На корабль жертвуете. На корабль, добрые люди!
Он не был многоречив, и послушник объяснил за него: монастырь копит деньги, чтобы передать купцу Николе Филиппову в оплату за корабль, который идет с сербскими добровольцами защищать Севастополь от турок.
Иные узнавали в монахе старого гайдука, убежавшего отсюда после поражения его отряда в схватке с турками, усмехались.
— Не успокоился еще, юначе, и в монастыре?
— Бог не велит, братья.
— А люба твоя? Тоже ушла в монастырь?
— Умерла люба, — кланялся монах. — Кто знал ее, пусть молится за светлую ее душу.
В толпе становились на колени, те же, кто не знал жены старого гайдука, быстро крестились, глядя в землю.
— Не печальтесь! — звучал над ними словно откуда-то сверху голос монаха. — Жертвуйте на корабль божий, что к русинам пойдет!
Толпа прибывала, послушник что-то шепнул людям, и вскоре нехотя, с понурой важностью подошел трактирщик, белесый, подвижной старичок с саблей за поясом, поклонился.
— Покупай! — угрожающе-весело крикнул ему монах, показав взглядом на кучу, прикрытую попонами, подушками с седел и какой-то цветистой дырявой шалью.
— Да не обмани, на войну деньги нужны! Старичок мешкотно, сутулясь и бледнея под взглядами людей, приблизился к куче, сказал, жалобно тряся желтоватой бородкой:
— Разве ж так можно, братья?.. Я от себя лучше денег не ожалею, а это все пусть другой купит. Вот турок Абдул, торговец, — он побогаче!
— Бери! — внятно и тихо произнес монах. — Не нужен нам турок, люди тебя просят… Вспомни, какой день сегодня!
— Да ведь канет, Данило, канет в море старание твое. И мои деньги… Не наберешь на корабль, и мыслимо ли через Босфор прорваться? Был ты, Данило, всегда неудачлив. Говорю тебе — пропадет твое старание и не вспомнится, не отзовется.
— У бог отзовется, а у тебя?.. Смотри, отец! — с хмурым спокойствием, как бы ожидая его возражений, возвысил голос монах.
И больше ничего не сказав, передал, казалось, его на расправу толпе.
— Берешь ли? — подступили к нему крестьяне.
— Везите! — с горестной лихостью, скрывая досаду, махнул слабой рукой трактирщик и, выпрямившись, мелким, но твердым шажком, придерживая саблю, повернул к себе.
Послушник повез, с помощью крестьян, к его дому все оптом откупленное и без труда собранное тряпичное добро, еще не зная цены, но уверенный в том, что трактирщик не посмеет жадничать, а монах, перекрестив толпу, отправился дальше. Пегая лошаденка, запряженная в высокую арбу, вскоре перегнала его на дороге. С арбы свешивались платки, рубахи и улыбался глазами молодой послушник весь в черном, с темным от времени маленьким деревянным крестом на груди. Монах отступил с дороги, переждал, пропуская арбу, и бодрее зашагал в следующее село, где также знали его и не могли миновать встречи с ним и тамошний трактирщик и крестьяне.
Корабль снаряжался тайно, но, как ни трудно было туркам следить за всем происходящим на подвластных им, всегда неспокойных балканских землях, о корабле им вскоре стало все известно. Было о нем и в письменных сообщениях, переданных капудан-пашой Слэду. К тому времени, когда турецкий отряд спешно занял все выходы Которской бухты и выслал солдат по прибрежным селам, корабль горбов уже вышел в море. Он был некрупнее шхуны, с парусами, разрисованными углем по низу, с бело-синим флагом, похожим на крыло чайки, и на смолистом борту его, вместе с настоящей, некогда отбитой у врага пушкой, высилась прагия — фальшивая, выдолбленная из дуба пушка, одна из тех, которыми не раз устрашали турок на сербских границах.
Бронзовая цветом, со следами пуль на стволе, она была неотличима издали от настоящей и, как ни странно, радовала глаз моряков, принимавших многое несбыточное на веру, при всей храбрости не лишенных подчас чего-то детского. Среди моряков были пастухи и садовники, кузнецы и пахари; около трехсот добровольцев крестьян, привыкших к морю, шло к русскому адмиралу на корабле, которому еще не дали названия.
Ими командовал монах, Данило Милянич, не сменивший своего черного одеяния, оказавшийся самым искусным из них в кораблевождении. Монах знал Ядран, пути в Босфор и в Севастополь, звездную карту неба, укромную заводь едва приметных бухт, спасительную черноту ночей. Так же, как и знакомый ему по годам юности Петро Богов, он умел делать все посильное человеку, считал и свое монашеское занятие не более чем «святым ремеслом», но применению своих сил в миру ставил непреложным условием независимость от Порты и власть народной скупщины. Сейчас он хотел, высадясь у Севастополя и передав корабль адмиралу, выждать конца войны, а потом, пройдя вдоль и поперек по русской земле, обойдя ее с юга до севера, написать «хождение по земле братниной» во исполнение старинного завета сербских церквей.
Монах ютился со всеми в темном, разделенном кусками паруса, пахнущем смолой корабельном трюме. Икона Мирликийского чудотворца, покровителя моряков, старика с жухлым и веселым лицом, не похожим ни на одного святого, стояла в углу между кремневых ружей и старинных тинолем на большой бочке с питьевой водой, как на аналое. Монах делил трапезу между всеми: воду, хлеб, вареное мясо и ракию, спрятанную в бутылях. Первую ночь он провел у штурмового колеса, день проверял оружие, вечером стоял на молитве. Море, бархатисто-темное, вбирало в себя безоблачную синеву неба, дымчатый свет звезд и бережно влекло корабль потайной силой своих волн, мягко клонящихся в одну сторону с парусом, к северо-востоку. Утром юноша-серб, самый молодой в команде, с лобастым внимательным лицом, нахмуренными белыми бровками, в домотканой рубахе с блестящими на солнце пуговками, выделанными из ракушек, обратил внимание черного монаха на темнеющие вдали корабли. У них не было подзорной трубы, и только острота зрения могла предостеречь от опасности. Они проходили Босфор и в этом самом узком месте могли быть на виду, не видя ничего сами, кроме ненавистных, рвущихся ввысь минаретов на берегу и мечетей в отсветах солнца, как десятки зеркал передающих отражение своих куполов.
Монах мелел приспустить паруса, задний из них, с намалеванным углем изображением Слэда и капудан-паши, закрыл своей тенью прагию, и издали их корабль должен был походить теперь на рыбачью шаланду, несущую мир и покорность всем своим видом.
Монах сетовал на себя за то, что не рассчитал время, здесь он думал проходить ночью, но пришел раньше, и сейчас самое благое было бы идти вблизи чужих кораблей, закрывающих даль парусами. На всякий случай он велел вооружиться, и сербы залегли в трюме, как в апрошах, готовые при первом знаке ворваться на палубу. Но все благоволило им, и в темноте они были далеко от Босфора, приблизившись теперь к эскадре, невиданно и неслыханно грозной. Раскинувшись на несколько верст, шли тяжелые корабли в сплошной завесе парусов, словно двигался по морю, исторгая конское ржанье, крики петухов, запахи хлеба и сена, плавучий материк с несметным числом обитателей. Высокие борта по укрывали облитых светом луны медно-рыжих пушечных стволов. Впереди, наполняя море глухим рокотом и темня паруса дымом, двигались паровые суда, и такие же медно-рыжие трубы их, похожие на перевернутые стволы орудий, выбрасывали в темноту искры.
— Англичане! — сказал монах. — А может быть, и французы. Идут на русских!
Он не хотел признаться, что подобной корабельной мощи не предполагал ни в одной стране. Безыменный корабль их мог показаться англичанам неизвестным лазутчиком, спешащим сообщить русским о выходе эскадры. Впрочем, наверное, об эскадре русские уже знают.
К рассвету, отделившись от вражеского корабля, они вышли на осененный туманным светом уходящей луны, спокойный простор моря, показавшийся им неприютно холодным. И тотчас же с какого-то дальнего, стоящего на якорях, небольшого судна крикнули им по-французски в переговорную трубу:
— Дозорные? Все ли в порядке?
Они уходили, используя всю силу ветра и все умение управлять парусами, но теперь их бегство озадачило вахтенных, до этого спокойно наблюдавших за маленьким парусником, плывущим вместе с эскадрой. С корабля на корабль, нарастая в ночи, перекатывался негромкий гул голосов и дошел до сербского судна уже тогда, когда ружейный выстрел выбил щепу из его борта и сербам стало видно, что им не скрыться.
— Купчишка какой-нибудь, может быть грек! — рассудил французский вахтенный офицер, обеспокоенный больше тем, как бы не помешать сну своего командующего. Офицер склонен был пропустить купца, но с «Таифа», ближнего корабля англичан, вышла на выстрел шлюпка, и теперь казалось, будто раскинувшийся в море бескрайный лагерь кораблей посылает своего гонца за смельчаком, нарушившим его тяжелый ночной покой.
Монах высадил две трети команды на шлюпки и, закрывая их своим кораблем, давал им уйти. Привычно опустившись на колени с двумя канонирами, он приник к пушке, выстрелил, и каменное ядро разбило подходившую шлюпку англичан, гулко отдавшись эхом одиночного и, как можно было предположить, сторожевого выстрела.
Слэда разбудил вахтенный офицер, доложивший о гибели на шлюпке двух матросов. Слэд вышел на палубу, еще не понимая, что произошло. Три бортовых орудия «Таифа» палили по низенькому паруснику, видны были только его белые, идущие из-под самой воды паруса, словно руки утопающего.
— Не надо топить. Я пойду на шлюпке туда, — сказал Слзд офицеру.
— Сэр, это очень опасно! — посмел возразить, подбегая к Слэду, помощник. — И что нам с этого корабля? Это, наверное, какой-нибудь русский купец, мнящий себя большим патриотом и потому не сдающийся в плен. Он думает, что потомки оценят его доблесть. Что-то подобное уже однажды было…
Слэд не повернул к нему лица и молчал, продолжая смотреть на тонущий корабль. Помощник повиновался и приказал спустить вторую шлюпку.
Над морем поднимался призрачно неясный матовый рассвет, когда Слэд в сюртуке, поблескивающем тусклым золотом эполет, вбежал на колеблющуюся палубу корабля. Сбитые паруса хранили мертвецов. Монах с лицом воина лежал, распластавшись во весь рост, скомкав в руке служившее ему пыжом какое-то письмо. Слэд обежал палубу, заглянул в трюм и, возвращаясь на шлюпку, вырвал из рук мертвеца остаток письма. Тут же он заметил деревянную пушку и не без труда отшвырнул ее в воду. Уходя на шлюпке, он пробовал прочитать письмо. Оно было адресовано Нахимову и начиналось со строк, звучащих, как изречение: «Равнодушный к беде русских равнодушен к себе. Но славяне братья…»
Деревянная пушка, похожая на белого пса, прыгнувшего откуда-то с берега, ровно плыла по течению вслед за шлюпкой Слэда. Волны перекатывались через борт корабля, и паруса с измалеванным углем изображением капудан-паши все еще держались, закрывая палубу.