Алексей и в самом деле занемог. Началось с нестерпимой головной боли, потом стало трудно глотать. Возвращаясь с работы, он заглянул на всякий случай в заводскую поликлинику. Хотел посоветоваться насчет лекарства, но вместо совета женщина-врач протянула ему термометр и, ни слова не говоря, села за свой столик. Она писала что-то в толстом, потрепанном журнале и время от времени поглядывала на Алексея и еще на двух сидевших здесь подростков, затем попросила всех троих достать термометры. У пареньков температура оказалась нормальной, у Алексея — выше тридцати восьми. Ему выдали бюллетень и назначили лечение. Врач и слушать не захотела о срочном задании в цехе: больной есть больной.
В тамбуре у входной двери Алексей вновь увидел двух пареньков, что сидели в кабинете врача. Они курили и досадовали, что им не удалось нагнать температуру. «Ну, орлы», — подумал Алексей. Хотелось, видно, ребятам немного передохнуть, да не то время — война. Выйдя на яркий солнечный свет, Алексей поймал себя на мысли, что он, как мальчишка, рад бюллетеню. Больше года работал он без единого выходного, а теперь целых два, а может быть, и три дня волен распоряжаться собой, как хочет.
К вечеру второго дня Алексей почувствовал себя крепче и решил пройтись до театрального сквера, где его должен был встретить Юра Малевский.
Каким великим счастьем показалась Алексею возможность присесть на скамью, откинуться на ее шаткую спинку и подставить лицо теплому лучу вечернего солнца. И забыться. Не только грезить, а любоваться цветущей сиренью, венчиками цветов, обыкновенной травой… Все это, казалось, ушло безвозвратно и вдруг — вернулось, зацвело, заблагоухало тонко и чудно, напомнило о красоте жизни, не заглушенной, не убитой войной.
Алексей сидел на скамье, курил табак «Наргиле», испытывая те редкие минуты блаженства, воспоминание о которых остается на всю жизнь. Эти вечерние часы, выпавшие Алексею как великое счастье, по случаю болезни, представлялись ему вознаграждением за бесконечные месяцы тяжелой работы в душном грохочущем цехе. Никогда, наверное, не оценишь столь ощутимо всю благость бытия вне контрастов, вне сопоставления мрачного, трудного, казалось, безысходного — с безгранично светлым, радующим, умиротворяющим.
Эти предзакатные вечера, вырванные из черной ночи войны, возможно, будут вспоминаться Алексею и потом, спустя десятилетия, как самые счастливые в жизни. Так, верно, и фронтовикам приходят на память редкие часы привалов, занятные и даже курьезные истории, хотя это были лишь кратковременные передышки среди тяжкой работы, лишений и смертей. Говорят же, что приятное и легкое вспоминается чаще, но зато горестное и трудное не забывается никогда, так же, как не забывается героическое, а оно не возникает на легком течении жизни.
Так думал Алексей, сидя на скамье в театральном сквере, и не в первый раз укорял себя за то, что сравнивает тыл и фронт. Такое сравнение было против его совести, хотя он знал: никто из героев фронта не сопоставлял, чья ноша тяжелей. Фронтовикам больше, чем кому-либо, было понятно, что без опоры на тыл им не выстоять, не одолеть врага. Они всегда ощущали просторы родной земли, и это придавало им мужество, согревало. А тыловики в трудной каждодневной работе думали о тех, кто был там, в грохоте боя, под огнем.
Алексей вспомнил, как появился в их цехе Митрий. Он пришел сразу после госпиталя. Оглядел ребят, станки и сказал, уткнув кулаки в бока:
— Все понятненько! У вас тут тишина и божья благодать. Стены не разворочены бронебойными, мины и пули не косят. Поживаете как у Христа за пазухой. Да… А вот мы там!.. Что ни шаг — смерть.
И пошли укоры, от которых становилось не по себе, — дескать, все вы тут лодыри, сачки, на триста процентов норму давать не можете.
Действительно, бомбы над цехом не рвутся, тихо, если не принимать во внимание гул станков. Окна до самого потолка задраены черной бумагой скорее для формальности. Каждому было ясно, что затемнение за две тысячи верст от фронта ни к чему. Хотя чем черт не шутит: летал же над соседней областью самолет-разведчик, и кто знает, чем это могло обернуться завтра.
Никто не возражал Митрию. Один Венька Чердынцев ехидно прошипел на одесский манер, хотя и уралец коренной:
— А мы еще будем посмотреть, как ты доходить станешь. — И добавил по-уральски: — Нече нас паскудить, не хлебнул еще нашего.
Митрий и не взглянул на Чердынцева, даже отвернулся от него нарочито, засунул большие пальцы за широкий солдатский ремень, отвел складки гимнастерки за бугристую спину и пошел на пятую линию, к своему фрезерному. Он редко возвращался оттуда, хлопотал всю смену у неуклюжей фрезерной громадины, усердно крутил вентили, ставил на стол детали и пускал в ход огромную тяжелую фрезу. Целыми сменами он не отходил от станка, ни с кем не общался, но всякий раз, когда выпадал случай выступить на разнарядке у начальника участка, разговор у него был один: мало делаете, желторотики, укрылись здесь и волынку тянете. Если разобраться, на передовой ваше место, а не здесь!..
Шли месяцы, и начала исчезать свежесть со щек Митрия, складки опустились от переносья к синим, бескровным губам. А на исходе зимы, когда в одну из ночных смен вырубили электроэнергию, Алексей с Вениамином Чердынцевым в поисках курева забрели на термический участок и наткнулись на Митрия, сидевшего возле гигантской электрической печи. Он, как и десяток других мужиков, спал, закинув небритое лицо.
— Вот он, наш герой! — язвительно сказал Чердынцев. — Митинговал, а сам сачкует тут небось с начала смены.
Чердынцев шевельнул сапогом ногу Митрия, обутую в брезентовый ботинок и перетянутую обмотками, но разбудил его не сразу.
Наконец Митрий протер ладонями глаза и посмотрел опасливо по сторонам. Убедившись, что поблизости нет ни мастера, ни бригадира, он проворчал жалостно, еле слышно:
— Чего надо-то? Все равно току нет. Да вот, — он показал на ногу, — раны болят.
— Ты же не раненый, а контуженый, сам рассказывал, — заметил Чердынцев, в голосе которого прозвучали нотки сочувствия.
— Ну, контуженый, — согласился Митрий. — Думаешь, легче? — Он приподнялся, отряхнул со штанов рыжую пыль и уставился на Чердынцева неподвижными, воспаленными глазами. — Нет ли корочки завалящей али курева? Невмоготу такая жизня: ночей недосыпаем, куска недоедаем. Ночь-ноченски в заводе, когда он, перерыв-то, будет?
— Э-э, Митрий, — ответил Чердынцев. — Где ночь ночует, там и год годует. Корочку бог пошлет, а табачок будет только на обратном пути. Кемарь давай, а мы с Лешей до штамповки дойдем, там у дружка моего саморезка — запри-дух.
— Довыступал, оратор, — уже незло сказал Чердынцев Алексею. — Не наша косточка, не уральская. Мы доходим, да отходим. Кто же за нас лямку тянуть будет?
Все это Алексей вспомнил теперь так живо, что даже удивился, почему сейчас не хочется спать. Тогда спать хотелось смертельно. Даже саморезка, продравшая горло, болью ударившая в грудь, не расшевелила и не принесла бодрости. Шли самые тяжкие часы — исход ночи, когда руки против воли становились вялыми, движения — машинальными. Но все же это были движения, была работа, и она отгоняла сон. А в ту ночь отключили ток, и в гулкой тишине опустевшего, пригасившего огни цеха бороться со сном не было никакой возможности.
Чердынцев в курилке задремал на корточках. Алексей же побродил по цеху, затем долго стоял у стола разметки с Анатолием Порфирьевичем, слушал его байки о мирном житье-бытье в Острогожске, где теперь шли тяжелые бои; слушал и засыпал, дивясь тому, что можно, оказывается, спать стоя. Он слышал о том, как умудряются засыпать солдаты на марше, в строю, во время многосуточных переходов: идут, взявшись под руки, и спят, но не очень верил в это. А вот теперь сам впадал в глубокий сон, не имея никакой опоры, кроме собственных ног, теряя неизвестно на какое время нить рассказа Анатолия Порфирьевича, не слыша его голоса и успевая увидеть самые неожиданные сны, в которых то возникало лицо мамы — она снова жила, ходила по их маленькой квартире, занимаясь своими обычными, повседневными делами, то явственный образ мамы расплывался, и вместо него улыбчиво смотрели глаза Нины Козловой, но взгляд их постепенно тускнел, становился задумчивым: «Вы так и не пришли на премьеру в театр…»
Цех в ту смену ожил примерно в седьмом часу. Алексей понял, что дали ток, услышав завывающий звук карусельного станка, очень напоминавший сирену. Тотчас к этому тревожному вою прибавился стукоток долбежки, потом плачуще вжикнул протяжной станок, и пошла разноголосица всевозможных звуков, сливаясь постепенно в привычное, ровное гудение всего цеха. Алексей поспешил к своему «борингу» и, не дойдя до него нескольких шагов, столкнулся с Кругловым.
Ничего не сказал Петр Круглов, только глазами блеснул, голубыми с красными прожилками. Свернул в сторону и заспешил к Паше Уфимцеву, который не слышал ожившего цеха, спал, уронив голову на руки, вытянутые поперек железной инструментальной тумбы.
Все это казалось теперь таким далеким… Из репродуктора, прикрученного проволокой к фонарному столбу, доносился мягкий голос популярного певца. Он с какой-то необыкновенной удалью напевал о фронтовых дорогах. Два седовласых актера на противоположной скамейке комментировали исполнение.
— Это же надо иметь такую смелость — браться за вокал, не имея голоса.
— Да, но какая музыкальность!
Концерт кончился, и по радио объявили точное время. Скоро должен был появиться Юра. Тут же Алексей подумал о Нине. Очень захотелось увидеть ее в этот теплый, солнечный вечер. А ведь это не исключено. По аллее, ведущей к театру, то и дело проходили балерины, их нетрудно было отличить по прямой походке и необычным нарядам. Алексей был наслышан о кумирах публики, непревзойденных звездах балета. Они казались необыкновенно красивыми. На их точеных ногах поблескивали лакированные туфельки, с плеч ниспадали цветастые казакины. Как будто и не было никакой войны. Но именно присутствие в городе знаменитостей эвакуированного театра лишний раз напоминало о том, что она была. Город, из которого прибыл всемирно известный театр, ежечасно подвергался артиллерийским налетам, в небе его кружили фашистские бомбовозы. Одно было вначале непонятно Алексею: кто посещал оперные и балетные спектакли? Казалось, всем просто не до того. Фронт и заводы поглотили весь народ. Но однажды Юра Малевский провел Алексея в театр, и он удивился: в зале не пустовало ни одного места. Здесь были и военные, и рабочие, даже из его цеха. В театр ходил каждый, кто мог, кому это удавалось, и обогащался и а всю жизнь, потому что редкое сочетание талантов объединяла в те годы труппа знаменитого театра в провинциальном городе.
В одиннадцатом часу на центральной аллее появился Юра. Он шел энергичной походкой, ставя носки врозь; спину, как всегда, держал прямо. Плечи и голова его были откинуты назад, грудь браво выдавалась вперед.
— Ну, что, мой прекрасный друг, — приветствовал Юра, подойдя к скамейке. — Ты весь в мечтах? В твоем воображении, конечно, возникают неповторимые пейзажи этого чудесного мира. Я верю, ты еще напишешь свои шедевры!
Юра не садился. Он любил постоять, демонстрируя свою осанку, оглядывать толпу, галантно раскланиваться со знакомыми. Наконец он присел на край скамьи, осторожно, чтобы не помять брюк, подогнул одну ногу и вытянул другую вперед. На лацкане его пиджака краснела нашивка за ранение. Он посмотрел пристально на Алексея и воскликнул:
— Ты сегодня неотразим! Да, да! Однако снизойди и послушай. — Юра быстро достал из бокового кармана пиджака записную книжку и вполголоса начал декламировать свои новые стихи: — «Не возвратились из разлуки домой герои-моряки… сомкнули бронзовые руки отягощенные венки. В честь неопознанных, но близких, вас, безымянные сыны, в гранит безмолвный обелиска скрижали славы втиснены». Ну, как? Не нравится? Тогда ничего не говори. Между прочим, эти стихи я посвятил Саше Карелину.
— Ты видишься с ним?
— Каждый вечер, когда в спектакле занята Женя. Он приходит ее встречать.
— А когда ты видел последний раз Нину?
— Когда! Вижу по два раза каждый день.
— Как она?
— Живет и процветает, думаю, скоро покинет кордебалет и перейдет в солистки. Спрашивала как-то о тебе.
— Ну уж брось!.. Как спрашивала?
— Как? Спросила: где наш юный художник? Я ей: страшно занят, создает неповторимое эпическое полотно. А она: ах, как это интересно! Признайся, ты к ней неравнодушен?
— Просто давно не видел.
— Сегодня увидишь. Оттанцует последний акт и придет. А вот и Саша!
Юра встал, подтянулся, поправил и без того ладно сидящий пиджак. К скамейке, широко взмахивая костылями, приближался улыбающийся Саша Карелин.
— Вот это встреча! — сказал он, пожимая руки Юре и Алексею. — Разрешите пополнить вашу честную компанию? — Саша сел, придвинулся к Алексею, освобождая место для Юры.
— Сиди, сиди, Сашенька, я постою.
— Ты тоже кого-нибудь встречаешь?
— Да… Ниночку, — небрежно ответил Юра.
— Козлову? А Женя не выходила?
— Сейчас появятся обе. Спектакль закончился. Видишь, пошел народ.
Юра снова присел на скамейку и обратился к Саше:
— Мне очень хочется прочитать тебе стихи о моряках. Сейчас неудобно — много народа… Но я уверен, они до тебя дойдут! Не то что до этого сурового критика, — он кивнул на Алексея. — Понимаешь, моряки геройски гибнут за Родину, и она воздает им вечную славу. Это так и будет! Вот увидишь.
— Верю! — отозвался Саша. — Еще как верю! Восемь месяцев бились матросы за Севастополь, и партизаны, и бойцы приморской армии… Сколько друзей погибло… Но и фашисты хлебнули горя, как никогда. — Саша достал из кармана кителя «Правду», развернул ее. — Запомнится им Севастополь… Вот здесь, между прочим, напечатано сообщение «Двести пятьдесят дней героической обороны Севастополя». Читал? Держи! — Он протянул газету Юре. — Прочитаешь — поймешь, что это не поражение, а победа, да еще какая! Так что ты прав, Юра, севастопольцы прославили себя. Память о них, это точно, перешагнет века.
— Черт знает что, — заговорил Юра. — Мы стремимся достигнуть высот искусства, несем его людям, а эти бандиты, чтоб им ни дна, ни покрышки, которые продырявили и мой бюст, жгут классические полотна, уничтожают памятники культуры! Только ни хрена у них все равно не выйдет!
— Верно, — согласился Саша. — Есть ведь еще и мы! Так, Алексей? — И он крепко обнял Алексея за плечи. — Мы и здесь повоюем. — И он заговорил спокойно, с улыбкой, которая шла к его открытому, мужественному лицу: — Спасибо тебе за Галинку. Надеюсь, уживаетесь? Помогать пострадавшим от войны — наш долг.
— Уживаемся, — ответил Алексей. — Меня и дома-то никогда нет. Вместе с жильем передал им наш огородный участок. Они достали два ведра картошки и посадили ее за рекой.
К удивлению Саши и Алексея, Юра неожиданно начал читать стихи:
— «Она стремится в мир иной, увлечена высокой целью. И рампа блещет ей дугой, к ногам бросая ожерелье». Вот она, мой юный друг! Идет твоя мечта.
В конце аллеи действительно показалась Нина. Алексей сразу узнал ее. Легкая, прямая походка, мягкие очертания изящной высокой фигуры отличали ее от всех, кто шел сейчас через сквер. Чуть поотстав от Нины, оживленно разговаривали Женя и молодой человек в светлом плаще. Облик этого, как подумалось Алексею, актера очень напоминал Сергея Аркадьевича Репнина, представителя Межгорского завода.
Алексей вдруг встрепенулся и хотел было уйти, но Юра крепко стиснул его руку и прошептал:
— Не валяй дурака! Сколько можно вздыхать? Вместо того чтобы объясниться, ты бежишь, как трусливая лань.
Не расслышав, о чем говорит Юра, Саша Карелин сказал:
— Вот ведь чудо! Рождаются люди одинаковые, все как все, ан нет. Один возьмет да явится на свет с божьей искрой певца, другой — танцор, третий — художник. И потом сами же люди дивятся себе подобным, таким, да не таким, обыкновенным и в то же время — недосягаемым. И хорошо, когда люди не завидуют талантам, а оберегают их и гордятся ими. Я лично — горжусь, в том числе и Женей.
— Правильно делаешь! — сказал Юра. — Однако что это за хлюст увивается за ней?
Сомнений у Алексея теперь уже не было: рослый молодой человек в макинтоше был не кто иной, как Сергей Аркадьевич Репнин. В одной руке он держал букет тюльпанов, другой касался локтя Жени.
Юра вскочил со скамьи.
— Знакомься, Ниночка: мой старый друг Алексей. Замечательный художник, но ужасный скромник.
Нина подала руку и рассмеялась. Следом за ней поздоровались Женя и Репнин.
— Художник! — удивился он, бережно передавая букет Нине. — Это для меня новость. Привет рабочему классу! Как Настенька? Я, между прочим, кое-что вам привез. — И уже обращаясь к остальным: — Мы, можно сказать, в одной упряжке — коренной заводской народ.
Не обратив внимания на слова Репнина, Нина спросила:
— Это правда, что вы пишете большое полотно?
— Нет, сейчас не до этого. Я и до войны не брался за большие работы.
— А Юра говорил…
— Работает, работает, — подтвердил Юра. — Я же сказал, что мой друг — великий скромник. Однако результаты его труда достигают звезд!
— Каких звезд? — не поняла Нина.
— Таких же, каких достигает наш труд, любой — звезд победы.
— Ну, Юрочка, ты всегда витаешь в своих поэтических образах. Однако свежо, — передернулась Нина. — Вы идете?
Саша поднялся со скамьи, и они с Женей двинулись вперед.
— Идемте, Нина Васильевна, — поспешил сказать Репнин. — Я вас провожу. До свидания, товарищи! — попрощался он, и все четверо медленно пошли по центральной аллее.
Алексей растерянно стоял возле скамьи, а Юра, не пытаясь сдерживать смех, бодро выкрикивал:
— Ну, здорово! Орел! Как он нас отрезал! Да ты не куксись, Ниночка у нас — человек серьезный. Такие прилизанные прилипалы, как этот, атакуют ее каждый день. А толк-то какой? Никакого! Идем. Тебе завтра на завод?
— В первую, — ответил Алексей.
— Ну и пошли. Я тоже чертовски устал. Утром репетиция. Днем — с бригадой в колхоз. Вечером — спектакль, И все-таки я счастлив. Ты знаешь, после этого стройбата я попал, как в рай, хотя не подумай, что у нас легко. Искусство для меня — все. Вот в чем дело! И главное, я ощущаю, что даже в такое время оно нужно людям. И оно тоже приближает победу! Да, да! Я в этом убежден. Сейчас и в самом деле любой труд достигает звезд. И если, Алеша, победит искусство, победим мы!
— А не наоборот?
— Может быть, и наоборот. Но пойми: страна не дает погибнуть искусству. Это ли не признак победы!