Алексей не стал рассказывать Владимиру о своей поездке в Межгорье, хотя потребность в этом испытывал. Ему казалось, что, распрощавшись с домом Насти, а затем с разъездом, он потерял все. Его не интересовали ни собственная судьба, ни заботы людей, занятых привычным и очень нужным делом. Когда он пришел в цех, все здесь происходило как будто само по себе, без его участия. От старого осталась только тревога за Настю. Она обострилась, и чем больше Алексей думал о Насте, тем злее ненавидел войну.
В начале смены табельщица Люда передала Алексею письмо. В предчувствии новой беды Алексей нервно распечатал конверт, и перед его глазами запрыгали строчки, написанные порывистым почерком Жени Селезнева. Всегда веселый и многословный, Женя на этот раз был лаконичен и беспощаден. Он сообщал Алексею о невосполнимой утрате — гибели Николая Чуднова, который был другом многих заводчан.
Умер Коля на руках Жени от ран, полученных при взрыве мины.
Письмо выскользнуло из руки Алексея, и его тотчас поднял Сашок. Он же подставил плечо своему бригадиру, резко отступившему на шаг к станку. Сашку показалось, что Алексей падает, но он стоял прямо, как вкопанный, склонив голову.
Сашок уже прочитал письмо, протянул его подошедшему Чердынцеву, и так пошло оно из рук в руки, от станка к станку.
— Ну, гады! — закричал Костя Маскотин. — Это вам даром не пройдет! Чтобы такого парня угробить! Живыми их закапывать надо к чертовой матери! Эх, если бы не глаз…
Маскотин рванул ворот тельняшки, словно его кто-то душил, и побежал к своему полуавтомату. Он с такой силой швырнул на стол деталь, что она звякнула пронзительно на весь пролет, и сразу все вдруг точно очнулись от тяжелого забытья. Костя уже прошил сверлами деталь и кинул на станок новую, лихорадочно пробежал цепкими пальцами по рукоятям, и казалось: не только дробно содрогается гигантский станок, но и самого Костю Маскотина колотит дрожь злобы и отчаяния.
Никто ничего не стал говорить. Все молча разошлись по своим станкам, и в цехе начался настоящий бой работы, в гуле и грохоте которого глохли и вновь клокотали боль, ненависть и злость.
Один Алексей вяло передвигал по каткам рольганга детали, подтаскивал их к станку Сашка, а потом и сам взялся за рычаги, отпустив своего выученика на обеденный перерыв.
Алексей работал как будто на ощупь, не вглядываясь в деления шкалы, но в то же время видел, а может быть, ощущал допустимые пределы. Перед глазами же его стояло лицо Николая Чуднова. Он, как и в тот далекий день, слегка склонил голову; взгляд его черных глаз был задумчив и спокоен, на лоб скатились крупные кольца волос. Временами лицо Чуднова расплывалось, и вместо него возникало новое видение.
Это была Настя — задорная, увлекающая в какую-то неведомую дорогу; далеко-далеко звучал ее голос: «…Мой, мой!.. Погибнешь, но — мой!»
Рычаги станка пружинисто прыгали в руках Алексея, оп как будто владел сейчас не могучей стальной машиной, а касался пальцами клавиш неведомого инструмента, и почудилось даже, что где-то звучит возвышенная симфония. Так Алексей не работал еще никогда, да, верно, уж и не поработает.
Утром он пошел к Грачеву в партком. Ждать пришлось недолго. Седая женщина, сидевшая в приемной, прошла в кабинет и тотчас пригласила Алексея.
В тот момент, когда Алексей переступил порог кабинета, Грачев разъяснял кому-то по телефону новый почин авиационных заводов страны. Алексей быстро схватил суть этого почина: сверх плана первого квартала на личные средства работников авиазаводов предстояло построить самолеты для одной истребительной дивизии, одной дивизии штурмовиков и для одного полка бомбардировщиков дальнего действия.
Положив трубку, Грачев заулыбался и пошел навстречу Алексею.
— Вот это гость! Очень рад! Как слышал, работы у нас добавилось. Садись, Алексей Андреевич, рассказывай, как вы там без меня? — Только теперь он заметил необычное состояние Алексея, сменил тон и, пристально посмотрев в глаза, спросил: — Что-нибудь произошло? Может быть, смогу чем-то помочь?.. Ну чего ты молчишь? Пришел и молчишь. А ну расшевелись, если чего не ясно, спроси. — Он встал с кресла, протянул руку через стол и сжал локоть Алексея…
— Да, Аркадий Петрович, — заговорил Алексей, — за помощью и пришел. Прошу не отказать.
— Говори, говори! Выкладывай, в чем твоя просьба. Тебе всегда помогу, если в силах.
— Слышал, что формируется добровольческий корпус, из уральцев. Очень прошу рекомендовать…
— Ну, Алексей… — откинувшись в кресле и расслабившись, протянул Грачев. — Нашел кого просить. Знаешь ведь, что ты здесь нужен. Если бы я сам не из картерного и был не в курсе… Мне-то обстановка знакома. Людей в обрез, детали тяжелые, работа сложная. Новичка раз-два не обучишь, вспомни, как сам плюхался.
— Знаю.
— Тогда зачем же ты пришел?
— Потому что иначе не могу. Я вообще не привык просить. И никогда ничего не прошу. А сейчас мне очень нужна ваша помощь. Идти мне больше не к кому. — Алексей склонил голову, уперся подбородком в сжатые кулаки и умолк.
Молчал и Грачев. Он внимательно смотрел на Алексея, стараясь понять, что происходит с этим крепким парнем. И еще подумал: Пермяков с пустыми руками не уйдет. Не будешь же его выгонять. Но сначала надо узнать, что все-таки с ним стряслось, ведь он явно не в себе, не похож на того, прежнего Пермякова.
— Ну что, так и будем сидеть? — спросил Грачев, но Алексей не шевельнулся, сидел все в той же позе; на его лбу сгустились морщины, вздулась у виска жилка. — Ладно! — хлопнув ладонью по лежавшей на столе папке, сказал Грачев. — Давай свое заявление. — И когда Алексей протянул небольшой листок бумаги, положил его в папку. — Только не думай, что уже все решено. Каждое заявление будет тщательно разбираться. Для того чтобы стать бойцом добровольческого корпуса, нужно еще решение парткома. Ясно?
— Спасибо! — сказал Алексей и встал.
В его глазах, которые были теперь широко открыты и смотрели прямо, Грачев увидел затаившуюся боль.
— Не хочешь рассказывать, не надо. Значит, не доверяешь.
— Аркадий Петрович…
— Без эмоций, мне все ясно.
— Аркадий Петрович, большое вам спасибо! Доверие ваше оправдаю. Постараюсь оправдать.
— Это мне тоже ясно. Пока продолжай оправдывать здесь.
Алексей не знал, что Грачев, оставшись один, тотчас снял трубку и позвонил Дробину. Он получил исчерпывающую информацию обо всем, что произошло в последние дни с Алексеем Пермяковым.
— Тогда понятно, — заключил разговор Грачев и, вновь раскрыв папку, размашисто написал на заявлении Алексея свою рекомендацию.
Круглов встретил Алексея возле стола разметки, обменялся с ним несколькими малозначащими фразами и попросил заглянуть к нему — в конторку. И вот Алексей сидел у начальника участка, ждал, пока тот закончит подписывать наряды. Наконец эта работа была закончена, а Круглов молчал. По его лицу, на котором появлялись и исчезали желваки, можно было понять, что он нервничает. Несколько раз Круглов разжимал губы, но заговорил только теперь:
— Вот какое дело, Алексей. О твоем заявлении в партком слыхал. Это что — твердо?
Напряженный взгляд Круглова вынести было нелегко.
— Твердо, Петр Васильевич, — ответил Алексей. — Так надо.
— Но ведь ты знаешь, в какое положение ставишь нас. Весь участок, цех! Кто будет работать? Да и не хочу я никого другого.
Теперь молчал Алексей.
— Слушай, дорогой мой человек, — снова заговорил Круглов. — Еще не поздно все перекроить. Задачи у нас тут, поверь, ничуть не меньше. Здесь тот же фронт!
— Ну, Петр Васильевич, знаешь что!.. — Алексей встал, давая понять, что разговор окончен.
— А ты сядь, сядь, — Круглов положил руки да плечи Алексея. — Успокойся. — Он приподнял стекло, лежавшее на письменном столе, вытянул из-под него газетную вырезку, распрямил ее. — На-ко, почитай. Тут оно в самую точку сказано. Специально для таких, как ты, храню.
Алексей побежал глазами по статье: «Из поколения в поколение будет передаваться слава как о тех, кто в годину грозных испытаний защищал Советскую Родину с оружием в руках, так и о тех, кто ковал это оружие, кто строил танки и самолеты, кто варил сталь для снарядов, кто своими трудовыми подвигами был достоин воинской доблести бойцов».
Дальше Круглов, стоя за спиной Алексея, прочитал вслух:
— «Наши дети и внуки с бла-го-го-вением будут вспоминать о героях труда наших дней, как о героях великой освободительной отечественной войны». Надеюсь, дошло? Это «Правда», между прочим, так пишет. О нас пишет. Ты ведь, Алексей Андреевич, и есть самый настоящий герой отечественной войны!..
Глядя на задумавшегося Алексея, Круглов еще раз с надеждой спросил:
— Ну как? Остаешься?..
— Не могу, — тихим голосом ответил Алексей.
Разговор с братом об уходе с завода Алексей научал через несколько дней. Владимир не стал высказывать сомнений: решил, значит, решил. Пермяковы никогда не плелись в хвосте событий. Только, конечно, он, Алексей, был и здесь очень нужным бойцом.
— Да… — вздохнув, закончил Владимир. — Наверное, не суждено нам подолгу быть вместе. То я мотаюсь черт знает где, то вот теперь — ты. Признаться, я и сам чувствую себя довольно противно. Сижу здесь, как неприкаянный, и от меня никому никакой пользы.
На гимнастерке Владимира, очень невоинственно сидевшей на худых плечах, красовались теперь погоны старшего лейтенанта. Их совсем недавно ввели в армии, из которой Владимир еще не был окончательно списан.
Он ходил по комнате уже без палочки, не хромал, как прежде, и беспрестанно курил одну папиросу за другой. Алексей понимал, что это от волнения, беспокойства за своего брата, хотя Владимир ничем больше не выдавал своего состояния. Наоборот, говорил он спокойно, уверенно, подбадривая Алексея и, возможно, заодно успокаивая этим себя.
— Ход войны теперь в наших руках, не то что было раньше, когда начинал я. Триумфальный марш тебя, понятно, не ждет, однако воевать стало веселее. И, между прочим, ты сам этому помог. В том, что фашисты потеряли под Сталинградом три тысячи самолетов, есть и твоя заслуга. Твоя и твоих друзей по заводу. — Владимир остановился посреди комнаты и посмотрел на Алексея. — А когда ты получишь окончательный ответ?
— Уже получил.
— Отпустили?
— Рекомендовали решением парткома. Месяц доработаю, и все.
— Надо же… — протянул Владимир. — Твоя настойчивость одержала верх и тут. Ну что же, как говорят, с богом! Авось дойдешь до Берлина.
У входной двери послышались дробные звонки, и Владимир пошел открывать. Алексей понял, что это Юра: никто другой с такой озорной удалью не звонил.
Резкий, надтреснутый голос Юры донесся до Алексея еще из сеней:
— Привет, Пермяков-старший! А ну покажи мне, где здесь Аника-воин? — Войдя в комнату, он откинул воротник полупальто, сорвал с шеи цветастое кашне и бросил его на диван. — Вот он где, герой-самозванец! Рассказывай, — садясь на стул, сказал Юра, — как это в твоей гениальной башке созрела такая идея? Ему, видите ли, мало геройских подвигов здесь, — продолжал Юра, обращаясь к Владимиру, — так он еще решил увенчать себя лаврами Марса.
— Ты чего на него напустился? — спросил Владимир. — Человеку, можно сказать, оказана честь. Ты знаешь, какой там идет отбор?
— Все знаю и все понимаю! — не унимался Юра. — Но с другом своим расставаться не хочу. И в какое время! Когда прорвана блокада Ленинграда. Когда окончательно расчехвостили эту шпану под Сталинградом вместе с их паршивым генерал-фельдмаршалом. Да у нас в театре, если хочешь злать, все плачут от радости. Празднуют победу, а он…
— До победы еще надо пройти не один Сталинград, — урезонил Владимир.
— Но все равно, Алексей! Есть ли смысл уходить сейчас?
— Можно подумать, что сейчас не нужны солдаты, — нехотя отозвался Алексей. — Сейчас, когда погибли миллионы…
— А я совсем не хочу, чтобы среди них оказался ты. Ты — мой лучший друг, талантище… добрая душа, понимающая искусство! В тебе же, дурная голова, заложены бесценные богатства духа! И чтобы все это ушло в тартарары?..
— Они тоже были талантливы. Тоже знали и понимали искусство и тоже унесли с собой бесценные духовные богатства.
— А-а!.. — махнув рукой, закричал Юра. — С тобой разве можно говорить, как с нормальным человеком? Я вот покрутился в прифронтовом стройбате до седьмого пота, поползал, как крот, в грязи, всю жизнь не забуду.
— Ну вот, а мне и вспомнить нечего.
Алексей чиркнул спичкой и закурил, давая понять, что с этим разговором покончено, но Юра продолжал кипятиться:
— Не вижу причин для шуток. Война пошла под уклон. Мы, каждому ясно, победим. А ты суешь свою дурацкую башку под пулю в тот момент, когда обойдутся и без тебя.
— Интересно, что получится, если так начнут думать все? И вспомни свой оптимизм в первый день войны. Не ты ли уверял, что она кончится через два месяца?
— Ортодокс!
— Не ортодокс, а сознательный боец Красной Армии, — улыбнулся Алексей и тотчас нахмурился. — Я иду вместо Владимира, вместо Коли Чуднова… И вообще, дал я себе однажды клятву, а слово надо держать. Устраивает?
— А вот Колька Спирин мне написал, что стал бояться пули. Понимаешь? Хочу, говорит, своими глазами увидеть победу. Какая она будет…
— Дорогой Юра, — вступил в разговор Владимир, — агитация твоя запоздала. Алексей получил ту самую возможность, которая могла и не представиться. А она ему нужна. Да и сам-то ты продырявленный. Сам в бригады фронтовые рвешься.
— При чем тут я? А ну вас! Вы всегда были твердолобыми. Вы даже от счастья отказываетесь, когда оно к вам в руки идет!..
Владимир предупредительно покашлял, и Юра, сообразив, что в горячке сказал много лишнего, круто переменил тему:
— Ну, ладно — валяйте, вам видней. Вот, Володя, твои билеты. Кланяйся Галинке. — Он накинул на шею кашне, аккуратно разгладил его, застегнул пуговицы и посмотрел на Алексея. — Может быть, пойдешь и ты? — Алексей молча покачал головой. — Тогда бывайте! Адрес старый: дом семь, квартира восемь, милости просим.
После ухода Юры Алексей стал не спеша собираться на завод. Его ждала очередная ночная смена.
Незаметно прошел февраль, и Алексея призвали в армию. Всю весну он находился недалеко от города, в осоавиахимовских лагерях, где проходил учебу в составе мотострелковой бригады добровольческого корпуса. А солнечным июньским днем эшелон уральцев двинулся в сторону Подмосковья.
Алексея провожали Владимир, Юра Малевский, пришли и Вениамин Чердынцев, Петр Гоголев, Сашок. Алексей обнял каждого из них и прыгнул на подножку вагона. Он ни разу не оглянулся, чтобы скрыть от Владимира и друзей навернувшиеся слезы.
Поезд медленно тянулся вдоль одноэтажного здания вокзала, и уже в самом конце перрона, где, вскинув к солнцу трубы, играли музыканты военного оркестра, Алексей увидел через оконное стекло Сашу Карелина и Женю. Рядом с ними, напряженно вглядываясь в проходящий состав, стояла Нина.
Алексей отвернулся от окна, присел на скамью, и на него навалилась вся тяжесть воспоминаний о двух минувших годах войны. Казалось, что промелькнули они, как один день, а начался он с грохотавших и лязгавших цехов, по которым вела его, Алексея, маленькая, но бойкая табельщица Настя. Что стало с ней? Письма, в которых Алексей умолял Иллариона Дмитриевича написать хотя бы два слова, канули все в ту же неизвестность, что не давала покоя душе. Он все еще жил надеждой рано или поздно встретиться с Настей. Тогда она увидит его настоящее отношение к ней, поймет, что без нее для Алексея жизнь потеряет смысл. Он обязательно найдет ее, на то он и человек, чтобы вершить свою судьбу. Все, конечно, может быть в жизни. Иные дни опрокидывают все планы и все намерения, и даже сами представления о том, как может повернуться жизнь. Алексей вспомнил далекий летний день 1941 года, когда они с Юрой и Колей Спириным строили свои предположения о ходе войны. Они не знали, с какой силой вторгнется этот день в судьбы не одного, а многих, если не всех людей. Именно с этого дня начался отсчет иного времени, иной жизни, совсем не похожей на прежнюю. Теперь Алексей понимал, что вступившее в свои права новое, тревожное время поставило в зависимость от себя судьбу каждого человека, повернуло ее совсем в другое русло. И люди шли не дорогами, первоначально уготованными им судьбой, а указанными временем, жестким и крутым. Впрочем, подумал Алексей, жизнь — это и есть судьба. Крутые повороты меняют ход жизни, иногда обрывают ее, но и в этих случаях нельзя утверждать, что судьба не состоялась. Можно лишь думать о том, как бы сложилась она, не будь войны, и каких высот мог бы человек достигнуть на своем жизненном пути, не окажись этот путь короче предназначенного природой.
Поезд оставлял за собой трепещущие яркой листвой перелески. Свежая зелень березовых рощ сменялась солнечной желтизной сосновых боров, и вдруг плотно подступала дремучая, непроглядная чащоба угрюмых островерхих елей.
И все-таки, думал Алексей, он успел сделать что-то полезное. Наверное, успел. Человек в любой отрезок времени живет не зря. А у него были мгновения, дни и даже годы, в которые они, заводские ребята, возможно, сумели свершить такое, что окажется ценнее и значительнее всего остального, сделанного за всю долгую жизнь.
Перед глазами вставали усталые лица Чердынцева, Круглова, Гоголева, Уфимцева, Сашка. Усталые, но всегда готовые засиять задорной улыбкой — свидетельницей неизбывной силы духа и стойкости.
Вспомнился залитый огнями и наполненный запахами раскаленного металла цех. За его стенами стояла ночь. В воспоминаниях Алексея цех почему-то всегда представал ночным. И все, без исключения, смены военного времени тоже воспринимались им, как ночные. Наверное, оттого, что все, кто работал в цехе, не видели белого дня.
За исключением коротких летних месяцев, они сдавали и принимали свои станки всегда в сумерках — в восемь вечера и в восемь утра.
И все же ночные смены были светлыми. Их свет не мерк никогда. Именно свет, несмотря на то, что на дворе стояла ночь войны, а стекла окон и крыш были задраены черной вощеной бумагой.
Свет наполнял просторные, не умолкающие ни па час, громыхающие из суток в сутки цехи: его излучали электрические лампы у каждого станка, вдоль линии потока, на высоких потолках, которые служили станочникам все эти годы небом. Но красоту сверкающих, уверенно работающих цехов составляли не эти огни, она была заключена в сути всего происходящего здесь.
Гордая мысль о том, что не зря прожита та частица жизни, которая прошла на заводе, вызывала в Алексее чувство удовлетворения, и, верно, поэтому память вновь и вновь возвращала его в привычный мир труда, нужного всем людям.