Счастье рядом

Вагнер Николай Николаевич

Глава семнадцатая

 

 

1

Воскресный день в доме Кондратовых начинался с аппетитного аромата уральских картофельных шанег. Этот приятный запах, напоминавший о поджаристых, с тонкой хрустящей корочкой изделиях Веры Ивановны, доносился даже в комнату Андрея, самую отдаленную. И он знал, что нежиться в постели уже не придется, вот-вот раздастся в дверь осторожный, но настойчивый стук, а затем последует приглашение хозяйки. Знал Андрей и то, что отказаться от воскресного завтрака не удастся. За стуком Веры Ивановны послышится царапающий звук тонких пальцев Али, подражающей шуршанию мыши, а потом безо всякого предупреждения в комнату явится сам Кондратов и, собрав под усами всю суровость, на которую он только способен, скомандует: «Подъем!». Затем Федор Митрофанович будет выжидающе ходить из угла в угол, брать попадающиеся под руку книги и журналы, класть их на место, останавливаться посредине комнаты и снова грозно повторять свою команду. И тогда придется при нем вылезать из-под одеяла.

На этот раз он предвосхитил даже стук Веры Ивановны. Когда она только приблизилась к двери, Андрей вышел ей навстречу и, пожелав доброго утра, поспешил к умывальнику.

Вскоре все четверо сидели за столом. Он был накрыт белой накрахмаленной скатертью с широкой розоватой каймой и уставлен сверкавшими на солнце стаканами, сахарницей, пузатым электрическим самоваром и большим круглым блюдом, на котором высилась гора румяных шанег.

— Берите, какая понравится, — предлагала Вера Ивановна. — Вот эта так и смотрит на вас.

Андрей взглянул на блюдо и понял, что выбирать не имело смысла, — шаньги были одна красивее другой.

— Как в детстве! — сказал он, надкусив воздушный душистый край.

Вера Ивановна тем временем разливала в стаканы крепкий чай, по вкусу каждого накладывала сахар. Напоминали детство и яркие лучи солнца, которые падали на стол. Вот так же в северогорской квартире пробивались они через белесые заросли папоротника, которые переплетали стекла и прозрачной наледью сбегали вниз. Сквозь голубые просветы в окне виднелись обросшие изморозью ветви сирени, над соседним домом неторопливо поднималась прямая струйка белого дыма. Январские морозы сковали уральскую землю прочно и надолго.

Как бы угадывая мысли Андрея, Федор Митрофанович сказал:

— Зима нынче по всем правилам. В шесть утра было тридцать пять. В ближайшие два-три дня, — продолжал он, отхлебнув горячего чая, — существенных изменений не ожидается.

— Значит, будет все наоборот, — озорно сверкнув глазами, вставила Аля. — По радио всегда так: скажут дождь — будет сушь, скажут сушь — будет дождь.

— При чем здесь радио, это дело метеорологов.

— Погода от них не зависит, — упорствовала Аля.

— Погода не зависит, а предсказывают они.

— Пусть тогда правильно предсказывают!

— Предсказывают! — выходя из равновесия, буркнул Кондратов. — А если циклон?

— Что циклон?

— А вот то — взял и возник, неожиданно...

— Пусть вставляют слово: возможно; может, дождик, может, снег, может, будет, может, нет. Спасибо! — улыбаясь, выкрикнула Аля, встала из-за стола и скрылась в соседней комнате.

— Егоза! — добродушно сказал Кондратов и, отодвинув блюдце со стаканом, принялся разминать папиросу. Не торопясь зажег спичку, выпустил клубящуюся струю дыма.

— Да... У нас морозы, а где-нибудь в Крыму или на Кавказе теплынь. Уж до чего мы хорошо отдохнули прошлым летом. Жарковато, правда, но зато какое море!... Стихия! Лежишь на песке и смотришь, смотришь — и не веришь глазам, что может быть столько воды. Красота! А вечером прохладно и такой воздух — дышишь и не надышишься. Мы с Веруней каждый вечер в палисадничке просиживали. Кругом темень, небо черное, а на нем вот такие звезды. И музыка доносится невесть откуда.

Вера Ивановна убрала со стола и мыла на кухне посуду. Кондратов и Андрей продолжали сидеть на прежних местах и завели разговор о работе. Андрей всегда был в курсе дел кузнечного цеха, знал не только, как он справлялся с планом, велик ли задел, но и представлял, кто из кузнецов, их помощников, мастеров и бригадиров — в какую смену работал. Известны ему были и дни профсоюзных, партийных собраний, какие вопросы на них обсуждались, ну и, конечно, мнение по каждому вопросу, которого придерживался Федор Митрофанович. Мнение это было чаще всего самым правильным не только с точки зрения Кондратова, но и Андрея. А вот сегодня он не мог решить, прав ли Федор Митрофанович.

— Представь себя на моем месте, — горячился Кондратов. — Я рабочий человек, к тому же — председатель цехкома. И вот приносят мне на подпись шпаргалку. Это значит, я должен заверить, что Илья Борисович Килин действительно прочитал лекцию рабочим нашего цеха и присутствовало на ней четыреста человек. Спрашиваю: для чего такая бухгалтерия? А мне говорят — совершенно правильно понимаете, Федор Митрофанович, — бухгалтерия, а значит, документ должен быть подписан по всей форме. И вот ты скажи мне, Андрей Игнатьевич, как эго понимать? Этот самый Килин читал в цехе лекцию о решающем периоде перехода к коммунизму за деньги?! Да ведь, узнав об этом, потомки нас засмеют! Ну хорошо, — не успокаивался Кондратов, — пусть Килин получит свои пятьдесят рублей — не жаль. Денег не жаль, но сам-то Килин как выглядит? Его-то сознательность где? И где то понимание агитационной работы, которое было в двадцатых годах? Не по бедности же своей мы не платили деньги первым партийным пропагандистам. Чего молчишь?

— Не знаю, что и сказать, — ответил Андрей, поглаживая примостившегося у него на коленях кота.

— То-то и оно. Бумагу я подписал, а надо ли было ее подписывать — не уверен и по сей час. Ты спроси у своего Кравчука, откуда повелась такая политика, может быть, он тебе объяснит.

— Может быть, обязательно спрошу, — отозвался Андрей, подумав о том, что рано или поздно неугомонный кузнец непременно напомнит о сегодняшнем разговоре, задаст этот же самый вопрос и не ответить ему будет нельзя.

— Или вот еще, — продолжал Кондратов. — Есть у нас один инженер. В технике безопасности. Когда он работает — не поймешь. Целыми днями торчит в завкоме, делегации разные по заводу водит, успевает на все совещания и на каждом речь держит. Глядишь на него и думаешь: нет человека нужнее. Незаменимый! А никому и в голову не приходит, что он пустоцвет и нету от него никакой пользы. Ты понимаешь — нет пользы?! А живет, хлеб ест. Все свыклись с его суетой, все думают, что без него и обойтись-то нельзя и что премия ему обязательно положена. А уж придет время отпуска — подавай путевку; вернется с курорта — гони безвозвратную ссуду. Вот и скажи, есть у такого понятие о совести и как вообще изжить эту породу людей? Категория людей, о которых говорил Кондратов, Андрею была знакома. Вот и Ткаченко с Розой Ивановной не утруждали себя работой, а на курорт за счет профсоюза ездили ежегодно. Но говорить о них не хотелось, чтобы не ворошить неприятные воспоминания.

— У них не хватает скромности, — сказал он, — а у нас прямоты. Отказывать надо. Пусть о товарищах думают. В самом-то деле — не одни они членские взносы платят.

— Такие подумают...

В комнате со свежими газетами и письмом появилась Аля.

— Заставила бы поплясать, — сказала она, размахивая конвертом, — да жаль вашу больную ногу.

— Стоит ли плясать? — стараясь быть равнодушным, спросил Андрей.

— Это уж вам виднее! — многозначительно произнесла Аля и положила письмо на стол.

На конверте прямым крупным почерком был написан адрес, под фамилией Андрея спокойно легла двойная волнистая черта, в углу стоял штамп Харьковского почтамта.

Письмо от Жизнёвой пришло после долгого перерыва. За время болезни Андрей ни разу не написал ей и теперь понял, что молчание Татьяны Васильевны объяснялось обыкновенным женским самолюбием. Не получив ответа на два письма и на телеграмму, она сочла неудобным напоминать о себе. Только узнав из открытки Кедриной о беде, случившейся с Андреем, сразу же отправила вот это полное тревоги письмо. Она требовала немедленно сообщить о состоянии здоровья и о том, в чем он нуждается, выражала готовность в случае необходимости прилететь на самолете, спрашивала, не мог ли он сам приехать на юг.

Андрей долго сидел молча, не выпуская из рук письма. Не сразу он ответил и на вопрос Кондратова. И только спустя несколько минут, как бы очнувшись, сказал:

— От друга, Федор Митрофанович. От хорошего друга.

— Ну, ну, а тут тоже неплохие вести, — он протянул газету. — Только вчера слушали по радио, а сегодня — пожалуйста, полное описание. Представь: вторая космическая скорость, первый межпланетный полет. Вот куда шагнула Россия! Чего молчишь?

— И я говорю — здорово! Жаль только, что одни прорываются к звездам, а другие не могут оторвать нос от земли.

Он рассказал о столкновении с Фроловым и выговоре, который последовал на другой день в приказе председателя. Андрей понимал, что поступил опрометчиво и глупо, что он просто-напросто сорвался, и все-таки был глубоко убежден в неправоте Бурова. Стиль его работы, приспособленцы, которые тянулись к нему, — не могли оставаться не замеченными всеми, кто соприкасался с жизнью радиокомитета. По какому же праву он продолжал занимать свое место, служил живым напоминанием о прошлом, омрачившем жизнь всей страны? Или в самом деле это прошлое настолько живуче и цепко? Или ему на смену действительно пришло равнодушие?..

— Не знаю, — задумчиво проговорил Федор Митрофанович. — У нас такого вроде не водится. Видно, эти самые культы больше живучи среди начальства, в учреждениях. Рабочий класс, он прямо вопрос ставит. Сфальшивит кто, напрямую ему выложат. Вот и моргай перед собранием да мотай на ус. А в зале-то, может, все пятьсот человек сидят. Нет, у нас культа быть не может, а если и вынырнет — все равно он сам себя изживет. «Пока изживет, — подумал Андрей, — многие еще наплачутся. Вот и Оля Комлева. Ни за что не захотел Буров зачислить ее в штат: «Не надо нам финтифлюшек!» А ведь она способная и с завидным желанием работать».