396
Мне снова пришлось проезжать через Тюрингию мимо Вартбургского замка, созерцание и посещение которого странным образом связывались для меня с отъездом из Германии или возвращением в нее. В Веймар я прибыл в два часа ночи, и на следующий день Лист повез меня в приготовленное для меня помещение в замке Альтенбург, заметив многозначительно, что мне отведены комнаты принцессы Марии. Впрочем, на этот раз никого из дам там не было: княгиня Каролина была в Риме, а ее дочь, вышедшая замуж за князя Константина Гогенлоэ, жила в Вене. Осталась только мисс Андерсон, воспитательница Марии, чтобы помочь Листу в приеме его гостей. В общем, замок собирались запечатать. Для этой цели, а также и для принятия инвентаря всего имущества приехал из Вены юный дядя Листа, Эдуард.
В замке царило большое оживление, так как на предстоящее празднество съехалось множество музыкантов, значительную часть которых Лист поместил у себя. Среди этих последних следует назвать Бюлова и Корнелиуса. Все они, и прежде всего сам Лист, к моему удивлению, носили простые дорожные шапочки, что указывало на непринужденную обстановку этого сельского музыкального празднества, посвященного Веймару.
В верхнем этаже с некоторой торжественностью был помещен Франи Брендель с супругой. Весь дом «кишел музыкантами». Среди них я встретил старого знакомого Дрезеке, как и молодого человека по имени Вайсхаймер, которого Лист как-то раз направил ко мне в Цюрих. Приехал и Таузиг, но он большей частью держался в стороне от нашего общества, всецело поглощенный любовной интригой с одной молодой дамой. Для небольших прогулок Лист назначил мне в спутницы Эмилию Генаст, на что я не имел оснований жаловаться, так как она была очень остроумна. Я познакомился также со скрипачом и музыкантом Дамрошем.
Большое удовольствие доставила мне встреча со старой приятельницей Альбиной Фромман, хотя я застал ее в некотором разладе с Листом. Но когда Бландина с Оливье приехали из Парижа, чтобы поселиться в Альтенбурге, рядом со мной, радостные дни нашего пребывания здесь приобрели характер какой-то почти возбужденной веселости. Веселее всех был Бюлов. Он должен был дирижировать при исполнении симфонии Листа «Фауст». Его живость и энергия были необычайны. Партитуру он знал наизусть и провел ее с оркестром, состоявшим далеко не из первоклассных сил германского музыкального мира, с изумительной точностью, тонкостью и огнем. После этой симфонии наиболее удачной из исполненных вещей была музыка «Прометея». Но особенно потрясающе подействовал на меня цикл песен Die Entsagende Бюлова в исполнении Эмилии Генаст.
Остальная программа представляла мало утешительного, в том числе и кантата Вайсхаймера Das Grab im Busento, а немецкий марш Дрезике был даже причиной весьма крупных неприятностей. Этой странной композиции столь одаренного в общем человека, сочиненной как бы в насмешку, Лист из непонятных мотивов протежировал с почти вызывающей страстностью. Он настаивал, чтобы марш прошел под управлением Бюлова. Ганс согласился и провел его опять-таки наизусть. Но это дало повод для неслыханной демонстрации. Лист, которого ничем нельзя было заставить показаться публике, устроившей его произведению восторженный прием, теперь, во время исполнения марша Дрезике, поставленного последним номером программы, появился в литерной ложе. Протянув вперед руки и громко крича «браво», он яростно аплодировал произведению своего протеже, которое было принято публикой крайне неблагосклонно. Разразилась настоящая буря, и Лист с побагровевшим от гнева лицом выдерживал ее один против всех. Бландина, сидевшая рядом со мной, пришла, как и я, в отчаяние от неслыханно вызывающего поведения своего отца. Прошло немало времени, пока все успокоилось. От самого Листа никакого объяснения нельзя было добиться. Слышались только гневно-презрительные замечания по адресу публики, для которой марш этот слишком хорош. С другой стороны, я узнал, что все было затеяно с целью отомстить веймарской публике, которой, однако, на этот раз в театре вовсе не было. Лист мстил за Корнелиуса, опера которого «Багдадский цирюльник», исполненная некоторое время тому назад в Веймаре под личным его управлением, была освистана местными посетителями театра.
Я заметил, кроме того, что у Листа за эти дни были и другие большие неприятности. Он сам сознался мне, что старался побудить Великого герцога Веймарского выказать мне какое-нибудь внимание, пригласить меня вместе с ним к своему столу. Но так как герцог колебался принять у себя политического эмигранта, не амнистированного королем Саксонским, Лист рассчитывал добиться для меня по крайней мере ордена Белого Сокола. Но и в этом ему было отказано.
Потерпев неудачу в своих хлопотах при дворе, он находил, что в таком случае население должно отметить чем-нибудь мое присутствие на празднестве. Было решено устроить в честь меня факельное шествие. Услыхав об этом, я употребил все усилия, чтобы расстроить намеченный план, что мне и удалось. Но совсем без оваций дело не обошлось. Однажды утром советник юстиции Гилле [Gille] из Йены с шестью студентами, расположившись под моим окном, спели одну из милых песенок Певческого общества. Я выразил им свою сердечную благодарность. Кроме того, большой торжественный обед, на который собрались все музыканты, а между ними и я, занявший место между Бландиной и Оливье, ознаменовался сердечной овацией по моему адресу. Меня приветствовали как композитора, приобретшего в Германии за время своего изгнания любовь и известность «Тангейзером» и «Лоэнгрином». Лист сказал несколько слов, исполненных большой энергии. Но мне и самому пришлось ответить специальному оратору довольно пространной речью. Небольшие обеды, которые Лист устраивал для избранных гостей, были очень уютны. На одном из них я упомянул об отсутствующей хозяйке Альтенбурга. Один раз стол был накрыт в саду, и я имел удовольствие видеть за обедом в весьма рассудительной беседе с Оливье Альвину Фромман. Она уже помирилась с Листом.
397
Так среди разнообразных удовольствий прошла неделя. Настал день разлуки для всех нас. Счастливый случай устроил так, что большую часть своего давно решенного путешествия в Вену мне пришлось совершить в обществе Бландины и Оливье. Они задумали посетить Козиму в Райхенхалле [Reichenhall], где она проводила курс лечения. Прощаясь на вокзале с Листом, мы вспомнили Бюлова. Он уехал накануне, отличившись в минувшие дни празднества. Мы изливались в похвалах по его адресу. Я заметил лишь шутливо, что ему незачем было жениться на Козиме, на что Лист с легким поклоном ответил: «Это было роскошно».
В дороге нами, главным образом Бландиной и мной, овладела самая необузданная веселость, которая все росла и росла. При каждом новом взрыве смеха с нашей стороны Оливье спрашивал: «Qu' est ce qu' il dit?» Ему пришлось терпеливо сносить, что, дурачась и шутя, мы все время говорили по-немецки. Впрочем, на его беспрестанные справки относительно Tonique и Jambon cru, составлявших главные элементы его питания, мы неизменно отвечали по-французски.
В Нюрнберг, где нам надо было переночевать, мы приехали поздно ночью. С большим трудом добрались до гостиницы, которую открыли после долгих ожиданий. Хозяин, пожилой толстяк, снизошел на наши просьбы дать нам, несмотря на поздний час, комнаты. Но чтобы привести это в исполнение, он, заставив нас простоять бесконечно долго в сенях, после продолжительных колебаний удалился в задний коридор дома, где у одной из дверей заискивающе робким голосом произнес: «Маргарита». Он повторил это имя несколько раз, прибавив, что приехали гости. В ответ послышался женский голос, произносивший какое-то проклятие. После долгих, настойчивых просьб появилась наконец Маргарита в глубоком неглиже и после таинственных переговоров с хозяином указала нам соответствующие комнаты. Но курьезнее всего было то, что ни хозяин, ни его служанка не замечали необузданного смеха, который мы тщетно старались подавить. На следующий день мы осмотрели некоторые достопримечательности города, между прочим и Германский музей, своей тогдашней бедностью вызвавший презрение моего французского друга. Значительная коллекция орудий пыток, среди которых особенно выделялся весь утыканный гвоздями ящик, возбудила в Бландине отвращение, смешанное с состраданием.
398
Вечером мы приехали в Мюнхен. На следующий день, позаботившись о ветчине и «tonique», мы занялись осмотром города, доставившего Оливье большое удовлетворение. Он нашел, что близкий к античному стиль, в котором выполнены возведенные королем Людвигом I художественные сооружения, очень выгодно отличает их от зданий, которыми, к его величайшей досаде, Луи-Наполеону угодно было застраивать Париж. Он уверял, что непременно выскажется там по этому поводу.
В Мюнхене я случайно встретил старого знакомого фон Горнштейна. Я представил его своим друзьям, назвав «бароном». Его смешная фигура и неуклюжие манеры чрезвычайно забавляли их. Но веселость наша достигла крайних пределов, когда перед отъездом в Райхенхалль «le baron» повел нас в пивную, находившуюся в отдаленной части города: он хотел показать нам Мюнхен еще с этой стороны. Была темная ночь. Кроме маленького огарка, с которым «барон» сам должен был спуститься в погреб, чтобы достать для нас пива, другого освещения не было. Однако пиво было чрезвычайно вкусно, и Горнштейну пришлось несколько раз повторить свое путешествие в погреб. Когда же, чтобы не опоздать на поезд, мы с величайшей поспешностью пустились на вокзал, с трудом шагая по пашням и пробираясь через рвы, нельзя было не почувствовать, что непривычный напиток слегка вскружил нам головы. Бландина, едва успев войти в вагон, заснула глубоким сном, от которого проснулась лишь с наступлением дня, когда мы приехали в Райхенхалль. Там нас встретила Козима и проводила в приготовленное помещение.
Состояние ее здоровья нас очень обрадовало. Оно оказалось гораздо лучше, чем мы, особенно я, представляли себе его прежде. Ей было предписано лечение сывороткой. На следующее утро мы проводили ее в лечебное заведение. Однако Козима придавала меньше значения предписанному ей лечебному средству, чем прогулкам и пребыванию на прекрасном, укрепляющем горном воздухе. В веселом настроении, которое сейчас же установилось между обеими сестрами, мы с Оливье не могли принимать участия, потому что для интимных своих разговоров, беспрестанно прерываемых далеко слышными взрывами смеха, они запирались обыкновенно у себя в комнате, и мне большей частью оставалось искать развлечения во французской беседе с моим политическим другом. Впрочем, мне удавалось иногда проникнуть к ним. Раз я возвестил им свое намерение усыновить их ввиду того, что их родной отец больше о них не заботится. Это заявление, встреченное без особенного доверия, вызвало только взрыв нового веселья. Однажды я пожаловался Бландине на то, что Козима ведет себя несколько диковато. Бландина долго не могла понять меня, но в конце концов сообразила, что я ставлю ее сестре в упрек проявляемую ею timidité d'un sauvage. Через несколько дней мне пришлось подумать о продолжении путешествия, прерванного столь приятным образом. Прощаясь в сенях, я встретил устремленный на меня вопросительно-робкий взгляд Козимы.
В коляске я спустился по долине в Зальцбург. На австрийской границе со мной произошло небольшое приключение с администрацией таможни. Лист подарил мне в Веймаре ящичек драгоценнейших сигар, которые он сам получил в подарок от барона Сина [Sina]. Зная со времени пребывания в Венеции, с какими неслыханными трудностями сопряжен ввоз сигар в Австрию, я вздумал запрятать их среди белья и в карманах моих платьев. Но таможенный служитель, старый солдат, по-видимому, был хорошо знаком с такими приемами: он ловко извлек эти Corpora delicti из всех складок моего маленького саквояжа. Я пробовал подкупить его, дав ему «на чай». Деньги он взял, но тем сильнее было мое возмущение, когда, несмотря на это, он все-таки донес на меня. Мне пришлось уплатить значительный штраф, но зато я получил разрешение выкупить сигары, от чего я с негодованием отказался. Но одновременно с квитанцией в уплате штрафа мне вручили прусский талер, который таможенный служитель спокойно сунул себе в карман. Собираясь сесть в вагон, я еще раз увидел этого солдата. Он сидел за кружкой пива, спокойно закусывая хлебом и сыром. Я предложил ему талер, но на этот раз он отказался взять его. Много раз я потом досадовал на себя за то, что не справился об имени этого человека. Он был бы необыкновенно верным слугой, и я охотно взял бы его к себе.
399
В Зальцбург я приехал в проливной дождь. Я переночевал здесь и на следующий день добрался наконец до места своего назначения – Вены. Тут я рассчитывал воспользоваться гостеприимством близко знакомого мне еще по Швейцарии Колачека. Получив давно амнистию в Австрии, он посетил меня в мой прошлый приезд в Вену и предложил свою квартиру на случай, если я вернусь на продолжительное время. Ему хотелось избавить меня от неприятной жизни в гостинице. Я охотно принял это предложение из чисто экономических мотивов, имевших для меня в данную минуту такое большое значение, и с вокзала со своим небольшим багажом прямо отправился по указанному мне адресу. Оказалось, к моему удивлению, что я попал в самое отдаленное предместье, почти лишенное сообщения с Веной, а в самом доме не было никого, так как Колачек с семьей переехал на дачу в Хюттельдорф [Hütteldorf]. С трудом я разыскал старую служанку, которая была предупреждена о моем предстоящем приезде. Она указала мне маленькую комнатку, в которой, если захочу, я могу расположиться, но ни на постельное белье, ни вообще на какие бы то ни было услуги с ее стороны я не должен был рассчитывать.
В высшей степени разочарованный, я вернулся в город, решив ждать Колачека в кафе на Штефан-плац [Stephansplatz], где, по словам служанки, он обыкновенно бывал в это время. Я долго сидел там, неоднократно наводя о нем справки, как вдруг, взглянув на дверь, я увидел входящего Штандгартнера. Изумление его при этой неожиданной встрече было тем более велико, что, по его словам, он ни разу в жизни не был в этом кафе, и только совершенно исключительный случай привел его сюда в этот день и час. Узнав о моем положении, он страшно возмутился моим решением поселиться в отдаленном конце Вены, когда дела требуют моего присутствия в центре города, и предложил мне собственную квартиру, которую он с семьей покидает на шесть недель. Хорошенькая племянница, живущая с матерью и сестрой в том же доме, позаботится, чтобы я не был лишен необходимых услуг, завтрака и прочее. Я могу расположиться во всей квартире с полным удобством. С торжеством повел он меня сейчас же к себе. У него не было никого, домашние его уже переселились на лето в Зальцбург. Колачек был оповещен об этой перемене, мои вещи перевезены сюда, и несколько дней я наслаждался в обществе Штандгартнера всеми удобствами его милого гостеприимства. Из дальнейших бесед с ним выяснились новые затруднения, вставшие на моем пути. Назначенные прошлой весной на это время (я приехал в Вену 14 августа) репетиции «Тристана и Изольды» пришлось отложить на неопределенный срок, так как у тенора Андера болело горло. При этом известии мое пребывание в Вене сразу представилось мне совершенно бесполезным. Но дело в том, что никто не мог бы мне посоветовать, куда направиться и на что целесообразно употребить свои силы.
400
Теперь только мне стала совершенно ясна вся безнадежность моего положения: мне казалось, что я покинут всем светом. Если еще несколько лет тому назад я при подобных обстоятельствах мог льстить себе надеждой найти дружеский приют у Листа в Веймаре и переждать у него неблагоприятный момент, то теперь это было невозможно: дом его, как я убедился в этом, вернувшись в Германию, собирались совершенно запечатать. Таким образом, надо было позаботиться найти приют. Я обратился по этому поводу к Великому герцогу Баденскому, у которого так недавно встретил дружеский и участливый прием. В красноречивом письме я обрисовал ему свое положение, уверил его, что для меня теперь главное – иметь какое-нибудь, хотя бы самое скромное, убежище, и просил дать мне возможность поискать его в Карлсруэ или в его окрестностях, назначив пенсию в 1200 талеров. Но каково было мое удивление, когда я получил на это уже не собственноручный, а лишь подписанный Великим герцогом ответ, в котором меня извещали, что исполнение моей просьбы привело бы к вмешательству с моей стороны в тамошние дела, что, несомненно, вызвало бы недоразумения с директором театра, моим старым другом Эдуардом Девриентом, человеком чрезвычайно добросовестным в исполнении своих обязанностей. Ввиду того что в подобных случаях Великий герцог чувствовал бы себя вынужденным, как он выразился, «чинить суд», может быть, не в мою пользу, то по зрелом размышлении он должен отказаться от исполнения моей просьбы.
Княгиня Меттерних, когда я уезжал из Парижа, предвидела мои нужды и в самых сердечных выражениях указала мне в Вене на семейство графа Нако, отозвавшись особенно многозначительно о графине. Поселившись теперь в квартире Штандгартнера, я в один из немногих дней, которые он провел со мною в Вене, познакомился через него с молодым князем Рудольфом Лихтенштейном, известным среди своих друзей просто под именем Руди. Врач его, связанный с ним дружескими отношениями, обрисовал мне его в самых привлекательных чертах, охарактеризовав как страстного почитателя моей музыки. После того как Штандгартнер уехал к своей семье, я часто встречался с князем за обедом в ресторане отеля Erzherzog Karl, и мы уговорились посетить графа Нако в его поместье Шварцау [Schwarzau], довольно далеко от Вены.
Путешествие это, частью по железной дороге, мы совершили в приятном обществе молодой жены князя. Прибыв в Шварцау, они представили меня графу и графине Нако. Граф отличался выдающейся красотой, графиня же была чем-то вроде «цивилизованной цыганки». Ее талант к живописи напоминал о себе на каждом шагу огромнейшими копиями картин Ван Дейка, покрывавшими стены. Но гораздо мучительнее было ее музицирование за роялем, под аккомпанемент которого она исполняла разные песни с самым настоящим цыганским пошибом. Листу, по ее словам, этого пошиба уловить не удалось. Но, с другой стороны, музыка «Лоэнгрина», казалось, очень расположила всех в мою пользу. Это подтвердили мне и другие магнаты, гостившие в замке, среди которых я встретил знакомого мне с Венеции графа Эдмунда Зичи. Я здесь имел случай ближе ознакомиться с формами свободного венгерского гостеприимства, но не могу сказать, чтобы содержание разговоров, которые там велись, вызывало во мне особенное восхищение. Скоро пришлось спросить себя, что мне делать среди этих людей.
На ночь мне отвели приличную комнату, а на следующий день я с раннего утра принялся за осмотр прекрасно содержащегося замка, стараясь определить, в какой части его я мог бы занять помещение на продолжительное время. Когда за завтраком я с большой похвалой отозвался о вместимости замка, мне ответили, что его едва хватает для нужд графской семьи, так как молодая графиня со своим штатом требует особенно большого помещения. Мы завтракали на открытом воздухе. Было холодное сентябрьское утро. Мой друг Руди казался не в духе. Я зяб. Скоро, встав из-за стола, я простился с графской семьей. Редко мне приходилось бывать в обществе людей, с которыми при всей их воспитанности у меня было бы так мало общего. Это чувство возросло до крайних пределов во время переезда на железнодорожную станцию Мёдлинг [Mödling]. Я совершил его вместе с несколькими из гостивших в замке «кавалеров». Пришлось хранить немое молчание, так как разговор вертелся исключительно вокруг лошадей.
401
В Мёдлинге я вышел. Там жил тенор Андер. Я предварительно известил его, что приеду в этот день, что готов приняться за «Тристана». Было очень рано. Ясное, прохладное утро обещало теплую погоду. Я решил совершить прогулку в очаровательный Брюль [Brühl] раньше, чем отправиться к Андеру. Там, в саду красиво расположенной гостиницы, я велел подать второй завтрак и в полном уединении провел восхитительный час. Лесные пташки уже смолкли. Но вокруг меня собралась целая стая воробьев, и я стал кормить их хлебными крошками. Через несколько минут они потеряли всякий страх и, опускаясь прямо на стол, грабили все, что находили на нем. Это напомнило мне утро в таверне трактирщика Хомо близ Монморанси. Я смеялся до слез. Покинув ресторан, я отправился на дачу Андера.
К сожалению, я убедился, что болезнь его не была пустым предлогом. Как бы то ни было, я скоро должен был сказать себе, что этому слабому артисту, хотя на него и смотрели в Вене как на полубога, роль Тристана ни в каком случае не может быть по плечу. Тем не менее, приехав сюда, я решил со своей стороны сделать все, что могу, и спел ему всю партию. Это всегда приводило меня в сильное возбуждение. Он уверял, что партия написана прямо для него. С Таузигом и Корнелиусом, которых я встретил в Вене и которых я просил явиться к Андеру в этот день, я вечером вернулся обратно в город.
С этими обоими друзьями, сердечно озабоченными моей судьбой и всегда старавшимися по возможности развлекать меня, я проводил немало времени. Таузиг, у которого появились аристократические замашки, держался несколько в стороне от нас. Впрочем, и он бывал вместе с нами у г-жи Дустман. Она часто приглашала нас в Хицинг [Hietzing], где проводила лето. Несколько раз у нее устраивались обеды, подчас даже музыкальные пробы роли Изольды, которую предполагалось отдать ей. В голосе ее было достаточно гибкости, необходимой для передачи известных душевных движений. Там же я прочел вслух «Тристана», ибо я все еще надеялся, что при терпении и энтузиазме добьюсь постановки этого произведения. Пока, впрочем, требовалось только терпение, а энтузиазм оказывался бесполезным. Андер был болен, и ни один врач не мог определить с точностью, когда он в состоянии будет владеть голосом.
Я коротал время, как мог, и вдруг я решил перевести на немецкий язык текст новой сцены «Тангейзера», написанной для Парижа на французском языке. Для этого Корнелиусу пришлось переписать весьма истрепавшийся оригинал партитуры. Копию я взял себе, забыв об оставшемся у него оригинале. Что из этого вышло, расскажу потом.
402
К нам присоединился знакомый с прежних времен музыкант Винтербергер, которого я нашел здесь в положении, возбуждавшем большую зависть: в доме любезнейшей графини Банфи, старой приятельницы Листа, ему был оказан великолепный прием. Он жил там в очень комфортабельных условиях, не зная никаких забот, так как добрейшая дама считала своим долгом окружить его всеми удобствами. От него же я получил сведения о Карле Риттере. Я узнал, что Риттер живет в Неаполе, в доме фортепьянного мастера, где за квартиру и стол дает уроки его детям. Прожив все, что у него было, Винтербергер, снабженный кое-какими рекомендациями Листа, отправился в Венгрию искать приключений. Его постигли неудачи, за которые он и был теперь вознагражден жизнью в доме доброй графини. У этой дамы я встретил прекрасную арфистку, фрейлейн Мёсснер [Mössner], тоже находившуюся при ней. По распоряжению графини она отправилась со своей арфой в сад и здесь, сидя за своим инструментом, произвела своим видом и игрой такое хорошее впечатление, что оно осталось у меня в памяти до сих пор. К сожалению, я навлек на себя неудовольствие молодой девушки тем, что отказался написать пьесу для ее инструмента. Видя мое решительное нежелание польстить ее тщеславию, она больше не обращала на меня внимания.
К числу интересных знакомств, которые я приобрел в это тяжелое время, принадлежит знакомство с поэтом Хеббелем. Так как не было ничего невероятного в том, что мне придется на продолжительное время избрать Вену местом своей деятельности, я считал полезным завязать более близкие связи с тамошними литературными знаменитостями. К встрече с Хеббелем я приготовился, предварительно прочитав его драматические произведения. Я прилагал все усилия найти их хорошими и близкое знакомство с ним особенно интересным. То обстоятельство, что пьесы его показались мне слабыми, особенно благодаря неестественности концепций, а язык при всей своей изысканности – большей частью плоским, не удержало меня от моего намерения. Я посетил его только раз и не особенно долго с ним беседовал: я не нашел в нем той эксцентричной силы, какой дышит большинство его героев. Это произвело на меня неприятное впечатление, которое объяснилось только много лет спустя, внезапно, когда я узнал, что Хеббель умер от размягчения костей. О венском театральном деле, беседуя со мной, он говорил с пренебрежением дилетанта, однако ведущего свои дела с коммерческой аккуратностью. Я не чувствовал особенного желания повторить свое посещение, особенно после того, как, сделав мне ответный визит и не застав меня дома, он оставил карточку, на которой было написано: «Hebbel, chevalier des plusieurs ordres».
403
Моего старого друга, Генриха Лаубе, я нашел в давно занимаемой им должности директора придворного Бургтеатра. Уже в первый мой приезд прошлой весной он счел долгом свести меня с венскими литературными знаменитостями, под которыми, будучи весьма практическим человеком, он разумел главным образом журналистов и рецензентов. Считая знакомство с д-ром Гансликом особенно для меня интересным, он однажды пригласил и его на званый обед. Заметив, что я не сказал с ним ни слова, он чрезвычайно удивился и счел это обстоятельство достаточным основанием, чтобы предсказать мне большие трудности в Вене, если я рассчитываю выбрать ее ареной своей художественно-артистической деятельности. Теперь, при моем возвращении, он встретил меня просто как старого друга и предложил во всякое время, когда у меня явится настроение, делить с ним его обеды, которые, будучи страстным охотником, он всегда умел разнообразить свежей дичью. Однако я пользовался этим приглашением не особенно часто, потому что меня мало привлекал дух преобладавших за его столом разговоров, вертевшихся вокруг сухих театральных дел и отношений.
После обеда, за кофе и сигарой, актеры и литераторы собирались вокруг большого стола, за которым председательствовала обыкновенно жена Лаубе, в то время как сам он отдыхал в облаках сигарного дыма. Она стала вполне женой театрального директора и считала своим долгом держать длинные, изысканные речи о вещах, в которых ровно ничего не понимала. При этом меня радовало ее добродушие, которое я с таким удовольствием подмечал в ней прежде. Когда, совершенно не стесняясь, я указывал ей на ее ошибки, в то время как никто из окружавших ее льстецов не решался ей возражать, она с неподдельной веселостью принимала мои замечания. С нею и с ее мужем я обыкновенно вел разговоры лишь в форме шуток и острот, так как их серьезные темы оставляли меня в высшей степени равнодушным, почему они и смотрели на меня как на гениального пустомелю. Когда я потом выступил в Вене со своими концертами, госпожа Лаубе с дружеским удивлением заметила, что, оказывается, я очень недурно дирижирую, чего она совершенно не ожидала от меня, основываясь на отзыве какой-то газеты.
В одном отношении практическая осведомленность Лаубе оказала довольно значительные услуги: он ознакомил меня с характером лиц, игравших наибольшую роль в управлении королевскими театрами. Выяснилось, что самое важное здесь лицо – придворный советник фон Раймонд. Старый граф Лянцкоронский, обычно столь ревниво оберегавший свой авторитет фельдмаршала, избегал принимать самостоятельные решения, не посоветовавшись с фон Раймондом, который слыл знатоком в финансовых делах. Сам Раймонд, при более близком знакомстве оказавшийся образцом невежественности, подпал под влияние стремившейся меня унизить венской прессы и стал проявлять в деле постановки «Тристана» нерешительность и скрытность. Официально мне приходилось сноситься по этому делу только с директором оперы Сальви, бывшим учителем пения камер-фрау эрцгерцогини Софии. Этот неспособный и несведущий человек при встречах со мной должен был притворяться, что вследствие полученного из высшей инстанции предписания у него нет другой заботы, как забота о постановке «Тристана». Постоянно проявляя ко мне благосклонность и напуская на себя вид необыкновенного усердия, он старался скрыть от меня становившееся все более подозрительным настроение оперного персонала.
404
О том, как здесь обстоят дела, я узнал однажды, будучи приглашен с группой наших певцов в имение некоего Думба [Dumba], о котором мне говорили как о восторженном меценате. Андер взял с собой партию Тристана, словно желая показать, что ни на один день не может с ней расстаться. Это вызвало негодование г-жи Дустман, которая стала его обвинять в лицемерной игре, имевшей целью ввести меня в заблуждение. Андер, говорила она, не хуже других знает, что ему не придется петь этой партии, что ищут только случая как-нибудь взвалить на нее, госпожу Дустман, невозможность поставить «Тристана». При этом в дело вмешался Сальви, как бы желая все уладить и устроить наилучшим для меня образом. Он предложил обратиться к тенору Вальтеру. Когда же я отверг его как в высшей степени несимпатичного певца, он указал на заграничных артистов, которых он готов пригласить по моему выбору. Действительно, состоялось несколько пробных гастрольных спектаклей, на которых больше всего надежд подавал, казалось, Морини. На самом же деле я был так угнетен и так исполнен одного стремления – во чтобы то ни стало поставить свою оперу, – что, присутствуя с Корнелиусом на представлении доницеттиевской «Лючии», сам старался вызвать своего друга на благоприятное суждение об этом певце. В ответ на мой полный ожидания взгляд Корнелиус вдруг воскликнул: «Отвратительно, отвратительно!» Это вырвавшееся у него восклицание заставило нас обоих расхохотаться, и в самом веселом настроении мы скоро покинули театр.
В конце концов из всех имевших отношение к театру лиц единственным человеком, на искренность которого я мог положиться, остался капельмейстер Генрих Эссер. Он с большой серьезностью отдался чрезвычайно трудному для него изучению «Тристана», не теряя надежды дождаться его постановки, если только я соглашусь выбрать тенора Вальтера. Несмотря, однако, на мой упорный отказ обратиться к этому певцу, мы с Эссером по-прежнему оставались добрыми друзьями. Он, как и я, любил прогулки, и часто целыми часами мы бродили с ним по окрестностям Вены, проводя время в разговорах, в которые я вкладывал много энтузиазма, а он – искренность и серьезность, свойственные его натуре.
Пока вопрос о постановке «Тристана» тянулся, как хроническая болезнь, в конце сентября вернулся в Вену Штандгартнер с семьей. В самой тесной связи с этим обстоятельством стояла для меня необходимость приискать новую квартиру. Я выбрал гостиницу Kaiserin Elisabeth [«Императрица Елизавета»] . С семьей моего друга я поддерживал постоянные отношения, причем познакомился близко с его женой, тремя сыновьями и дочерью от первого ее брака, а также молоденькой дочерью от второго. Думая о неделях, проведенных в квартире моих друзей, я с грустью вспоминал об удовольствии, какое доставила мне племянница Штандгартнера Серафина как своей неутомимой заботливостью, так и приятной, остроумной беседой. За ее хорошенькую фигурку и всегда тщательно причесанные локонами à l'enfant волосы я звал ее Куколкой.
Теперь, в мрачном номере гостиницы, мне приходилось труднее. Да и расходы мои увеличились весьма значительно. Из театральных гонораров я получил, кажется, за это время только 25 или 30 луидоров из Брауншвейга за постановку «Тангейзера». Зато я получил от Минны из Дрездена несколько листиков мишуры, которые она оторвала для меня от венка, поднесенного ей некоторыми из ее приятельниц 24 ноября по случаю нашей серебряной свадьбы. Что эта посылка сопровождалась горькими упреками, меня нисколько не удивило. В ответ на них я постарался внушить ей надежду на золотую свадьбу. Проживая бесцельно в дорогой венской гостинице, я старался делать все возможное, чтобы добиться постановки «Тристана». Я обратился к Тихачеку в Дрезден, но, конечно, не получил от него согласия. Ту же попытку и столь же безуспешно я повторил и со Шнорром. Тогда я не мог не сказать себе, что дела мои обстоят довольно плачевно.
Написав как-то Везендонкам в Цюрих, я не скрыл от них правды, и в ответ на это, желая меня развлечь, они предложили мне приехать в Венецию, куда собирались тогда для собственного удовольствия. Бог весть, на что я рассчитывал, когда в один серый ноябрьский день отправился по железной дороге в Триест, а оттуда на пароходе, где мне снова пришлось пережить неприятные часы, в Венецию. В гостинице Danieli я взял комнатку. Друзья мои, отношения которых показались мне очень хорошими, наслаждались, бегая по картинным галереям. Они стремились приобщить к этому и меня, рассчитывая таким образом рассеять мои мрачные мысли. Моего положения в Вене они, по-видимому, не хотели понять. Вообще, я все чаще стал замечать, что печальный финал моего парижского предприятия, с которым были связаны столь блестящие перспективы, отнял у моих друзей всякую надежду на мои дальнейшие успехи. По-видимому, они молча примирились с этим. Везендонку, всегда вооруженному огромным биноклем на случай посещения какого-нибудь музея, только раз удалось потащить меня с собой в Академию, которую в мой прежний приезд я видел только снаружи. При всей моей безучастности я должен сознаться, что «Вознесение» Тициана произвело на меня настолько сильное впечатление, что я вдруг почувствовал приток прежних внутренних сил.
Я решил написать «Мейстерзингеров».
405
Пригласив на скромный обед своих старых знакомых Тессарина и Везендонков в Albergo San-Marco, посетив затем Луиджию, мою бывшую прислужницу в палаццо Джустиниани, и удостоверившись в неизменности ее дружеских чувств, я по прошествии четырех унылых дней, к удивлению друзей, внезапно покинул Венецию. Сделав большой крюк, я пустился по железной дороге в долгий, скучный обратный путь в Вену. Предо мной носились музыкальные концепции «Мейстерзингеров», текст которых я помнил лишь в ранних набросках. Тут же с величайшей ясностью зародилась в моем мозгу большая часть увертюры в C-dur.
Я приехал в Вену в очень хорошем настроении. Корнелиуса я тотчас же известил о своем возвращении, послав ему маленькую гондолу, которую я купил для него в Венеции. К ней я приложил итальянскую канцону, написанную на самый бессмысленный итальянский текст. Узнав о моем намерении сейчас же приняться за выполнение «Мейстерзингеров», он обезумел от радости. До самого моего отъезда из Вены он находился в состоянии полного опьянения. Я сейчас же заставил своего друга искать материалы, при помощи которых я мог бы разработать сюжет.
Прежде всего мне пришла на ум полемическая статья Гримма о пении мейстерзингеров, которую следовало изучить. Но надо было достать нюрнбергскую хронику старого Вагензайля. Корнелиус пошел со мной в королевскую библиотеку. Разрешения взять, по счастью, найденную там книгу на дом другу моему удалось добиться лишь после весьма неприятного, по его словам, визита к барону Мюнх-Беллингхаузену (Гальму). Теперь я засел в своей гостинице, делая извлечения из этой хроники. К изумлению многих несведущих людей, я сумел использовать их для текста.
406
Однако прежде всего надо было обеспечить себя средствами на то время, пока я буду работать над новым произведением. Мне пришло на ум обратиться к музыкальному издателю Шотту в Майнце. Стремясь только к одному – раздобыть денег, которых хватило бы на возможно более продолжительный срок, – я за 20 000 франков предложил ему свое произведение не только в полную литературную собственность, но и с правом драматических постановок. Присланный по телеграфу решительный отказ Шотта разрушил все мои надежды.
Видя себя вынужденным искать других путей, я решил обратиться в Берлин. Бюлов, всегда готовый оказать мне дружескую услугу, известил меня о возможности устроить большой концерт под моим собственным управлением, концерт, который мог бы дать значительную сумму. Так как я страстно хотел найти для себя приют у друзей, то Берлин показался мне теперь настоящим спасением. Я уже собирался уезжать, когда утром получил от Шотта письмо, отправленное после телеграммы и открывшее мне утешительные перспективы: он хотел выпустить сейчас же клавираусцуг «Валькирии», за который предлагал 1500 гульденов авансом до окончательных расчетов. Радость Корнелиуса была неописуема: ему казалось, что судьба «Мейстерзингеров» обеспечена. К тому же Бюлов, возмущенный и расстроенный, сообщил мне о затруднениях, которые встретила его попытка подготовить в Берлине мой концерт. Фон Хюльзен объявил, что не примет в Берлине моего визита, а план устроить концерт в большом ресторане Кролля он по зрелом обсуждении отверг как неподходящий.
Пока я усердно разрабатывал детальную сценическую концепцию «Мейстерзингеров», приезд князя и княгини Меттерних внес новый, по-видимому благоприятный, аспект в мои дела.
Интерес моих парижских покровителей ко мне, к обстоятельствам моей жизни, был, несомненно, серьезен. Чтобы оказать им в свою очередь какую-нибудь любезность, я убедил дирекцию театра разрешить мне пригласить превосходный оперный оркестр на утренние часы, чтобы сыграть несколько отрывков из «Тристана». Оркестр, как и госпожа Дустман, любезно выразили готовность удовлетворить мое желание. В присутствии княгини Меттерних, которую я пригласил с несколькими из ее друзей, я исполнил три больших фрагмента, вступление к первому и начало второго акта почти до середины. Несмотря на одну только предварительную репетицию с оркестром и исполнявшей сольную партию госпожей Дустман, эти отрывки были проведены настолько хорошо, что я мог не сомневаться в произведенном ими отличном впечатлении. Явился также и Андер, но он не знал и не пытался спеть ни одной ноты. Мои сиятельные друзья, так же как и первая танцовщица, фрейлейн Куки [Couqui], к удивлению моему тайно присутствовавшая на этой репетиции, осыпали меня полными энтузиазма выражениями своего удовольствия.
Узнав о моем желании уединиться куда-нибудь, чтобы отдаться работе над новым произведением, князь и княгиня Меттерних объявили, что могут предложить мне тихий приют в Париже: их просторный отель окончательно устроен, и в нем удобная квартира, выходящая в тихий сад, к моим услугам. Я могу устроиться так, как устроился однажды в здании прусского посольства. Мой «Эрар» находится еще в Париже, и если я приеду к концу года, все уже будет готово. Останется только приступить к работе. С нескрываемой радостью и глубокой благодарностью я принял это любезное приглашение. Надо было привести свои дела в порядок, чтобы приличным образом покинуть Вену и переселиться в Париж. Этому, казалось, могло бы способствовать сделанное дирекцией благодаря хлопотам Штандгартнера предложение выплатить мне часть гонорара за «Тристана». Но так как мне предстояло получить всего 500 флоринов при условиях, весьма смахивавших на полный отказ с моей стороны от постановки оперы, я решительно отверг это предложение, что не помешало, однако же, газетам, постоянно находившимся в связи с театральной дирекцией, опубликовать, будто я взял отступное. К счастью, я заявил протест и восстановил истину.
Переговоры с Шоттом несколько затянулись, так как я не хотел идти на его предложение относительно «Валькирии». Я по-прежнему предоставлял ему «Мейстерзингеров» и наконец добился от него согласия уплатить мне в счет нового произведения 1500 гульденов, которые он раньше предлагал в счет «Валькирии». Сейчас же по получении векселя я стал укладываться. Как вдруг мне подали телеграмму от вернувшейся в Париж княгини Меттерних – она просила отложить отъезд до первого января. Желая как можно скорее покинуть Вену, я решил ничего не менять в своих планах и пока отправиться в Майнц для дальнейших переговоров и окончательного соглашения с Шоттом. В момент расставания на вокзале меня особенно развеселил Корнелиус. С таинственным энтузиазмом он шепнул мне одну строфу Сакса, которую он знал от меня: «Der Vogel, der heut‘ sang, dem war der Schnabel hold gewachsen; ward auch den Meistern dabei bang, gar wohl gefi el er doch Hans Sachsen!»
407
В Майнце я ближе познакомился с семейством Шотт, с которым встретился еще в Париже. Ежедневным гостем у них в доме был упомянутый выше молодой музыкант Вайсхаймер, незадолго до того получивший место капельмейстера при тамошнем театре. Другой молодой человек, юрист Штэдль [Städl], произнес однажды за обедом пространную речь в честь меня, закончив ее действительно остроумным тостом. Тем не менее мои переговоры с Францем Шоттом, чрезвычайно странным, как оказалось, человеком, подвигались туго. Я решительно настаивал на первом предложении, цель которого заключалась в том, чтобы, обеспечив себя необходимыми средствами на два года, я мог беспрепятственно работать над новым произведением. Свое отрицательное отношение к моему предложению Шотт оправдывал тем, что его внутреннему чувству претит с таким человеком, как я, совершать своего рода торг, покупая у меня за определенную сумму авторское право и право на театральные представления. Он музыкальный издатель и ничем другим не хочет быть. Я настаивал на выдаче аванса в требуемом размере, причем в обеспечение возврата той части его, которая останется от покрытия гонорара за литературную собственность, я предоставляю ему в виде залога доход с будущих представлений. С большим трудом удалось склонить его выдать мне деньги вперед в счет моих будущих музыкальных композиций вообще. При такой комбинации и я требовал, чтобы мне была гарантирована последовательная выдача в общей сложности 20 000 франков. Так как теперь, расплатившись в гостинице, я снова нуждался в деньгах, то Шотт выдал мне векселя на Париж. Оттуда я получил письменное сообщение от графини Меттерних, смысл которого был для меня не особенно ясен: она извещала о внезапной смерти своей матери, графини Шандор, и о перемене, вызванной этим обстоятельством в ее семейном положении.
408
Я снова стал раздумывать, не разумнее ли приискать в Карлсруэ или окрестностях его скромную квартиру, которая могла бы оказаться достаточно спокойным приютом и на более продолжительное время. Ввиду трудности содержать Минну, которой, согласно обещанию, я должен был посылать в Дрезден ежегодно 1000 талеров, мне представлялось благоразумнее, а главным образом экономнее, взять жену к себе. Письмо, которое я как раз получил от нее и которое содержало в себе не что иное, как попытку поссорить меня с дружески расположенными ко мне лицами, заставило меня сейчас же отказаться от всякой мысли о новом соединении с ней и, оставив в силе прежний парижский план, держаться от нее как можно дальше.
Около середины декабря я выехал в Париж, где снял очень скромную комнатку с приятным видом из окон в неказистом отеле Voltaire [«Вольтер»] на набережной того же имени. Здесь, собираясь с мыслями для новой работы, я хотел прожить вдали от всех до начала нового года, когда, согласно желанию княгини Меттерних, я смогу ей представиться. Чтобы не поставить в неловкое положение Пурталеса и Гатцфельда, близких к семье Меттерних, я решил не показываться и им, как если бы меня вовсе и не было в Париже. Я разыскал не имеющих ко всему этому миру никакого отношения старых знакомых Трюине, Гасперини, Флаксланда и живописца Чермака. С Трюине и его отцом я встречался каждый день за обедом в Taverne Anglaise, куда с наступлением темноты, когда никто уже не мог узнать меня, я пробирался по знакомым улицам. Однажды, раскрыв газету, я увидел извещение о внезапной смерти графа Пурталеса. Велико было мое горе и особенно мое сожаление о том, что из какого-то особенного внимания к дому княгини Меттерних я лишил себя удовольствия посетить этого друга, которого так ценил.
Теперь я немедленно отправился к графу Гатцфельду. От него я услышал подтверждение печального известия и описание обстоятельств этой внезапной смерти: она была вызвана болезнью сердца, которой врачи до последней минуты не подозревали. В то же время я узнал от него о действительном положении дел в отеле князя Меттерниха. Смерть графини Шандор, о которой известила меня княгиня, имела следующие последствия: графа, этого прославившегося венгерского сумасброда, графиня до сих пор в интересах семьи оберегала как больного. Теперь, вне всякого присмотра, от него можно было ожидать самых невероятных выходок. Поэтому Меттернихи сочли нужным взять его в Париж и окружить уходом под своим собственным наблюдением. Для этой цели княгиня выбрала предназначенную для меня квартиру как единственную, отвечающую требованиям данного случая. Я увидел, что о переезде в здание австрийского посольства больше не может быть и речи, и мне осталось только предаться размышлениям о странных причудах судьбы, снова забросившей меня в роковой Париж.
409
Пока, до окончания текста «Мейстерзингеров», мне ничего другого не оставалось, как сохранить за собой свою не очень дорогую комнату в отеле Voltaire. Надо было обсудить вопрос, решить, где искать желанного тихого приюта для спокойной работы над новым произведением. Это оказалось делом нелегким. Мое имя, всю мою особу, на которую каждый невольно смотрел сквозь призму моей парижской неудачи, окутал туман, в котором даже старые друзья не узнавали меня. Такое подозрительное впечатление я готов был вынести из своего последнего посещения Оливье: во всяком случае, мое намерение появиться снова на парижской арене показалось бы всем более чем рискованным. Мне пришлось объяснить, что привел меня сюда странный случай, что о продолжительном пребывании здесь я вовсе и не думаю.
Но помимо этого, несомненно, обманчивого впечатления, я скоро заметил перемены, происшедшие в самой семье: бабушка лежала в постели со сломанной ногой, которая в ее преклонном возрасте не могла быть залечена. Оливье устроил ее в своей и без того тесной квартире, и в небольшой комнатке у ее постели мы собирались за обедом. Бландина показалась мне чрезвычайно изменившейся с лета, на лице ее лежало серьезное и грустное выражение. Мне показалось, что она ожидала прибавления семейства. Эмиль сухо и как бы вскользь дал мне единственный оказавшийся для меня пригодным совет: когда Рихард Линдау обратился ко мне через своего поверенного с напоминанием по поводу присужденного судом вознаграждения за его воображаемое сотрудничество в переводе «Тангейзера», я показал письмо Оливье и спросил, что мне делать. «Ne repondez pas», – вот все, что он мне ответил, и совет его был не только полезен, но и легко исполним. Больше с этой стороны меня не тревожили. С тяжелым чувством я решил в дальнейшем не беспокоить Оливье. Прощаясь со мной, Бландина бросила на меня невыразимо грустный взгляд.
Но зато у меня завязались частые, почти ежедневные отношения с Чермаком, в обществе которого я по вечерам, кроме Taverne Anglaise, где я всегда встречался с семьей Трюине, посещал еще и другие, столь же дешевые рестораны. Обыкновенно мы оттуда отправлялись в один из маленьких театров, которые прежде, поглощенный одной заботой, я оставлял совершенно без внимания. Лучшим из них оказался театр «Гимназия», в котором почти всегда давались хорошие пьесы в исполнении превосходной труппы. Из этих вещей в памяти моей особенно живо сохранилась одна тонкая, трогательная одноактная вещь: Je dine chez ma mère. В пьесах, которые ставились в театр «Пале-Рояль», с его не особенно изысканным направлением, как и в театре «Дежазе», я увидел прообразы тех фарсов, которыми в дурной переработке и с самыми неудачными потугами на местный колорит из года в год угощают немецкую публику. Иногда я обедал в семье Флаксландов, отнюдь не выражавших никакого отчаяния относительно будущих моих успехов в Париже. Пока же мой парижский издатель продолжал печатать «Летучего Голландца», а также и «Риенци», за которого он уплатил мне небольшой гонорар в 1500 франков, так как эта вещь не входила в наше первое соглашение.
Причина моего почти веселого настроения, несмотря на отвратительное положение дел, не покидавшего меня в Париже и сохранившегося в памяти, заключалась в том, что текст «Мейстерзингеров» с каждым днем значительно подвигался вперед. Да и как было не приходить в веселое настроение, когда, обдумывая своеобразные стихи и прибаутки, я мог отрываться от бумаги и из окна третьего этажа гостиницы видеть необычайное движение на набережных и многочисленных мостах, а далее широкую панораму с видом на Тюильри, Лувр и дальше до ратуши.
Я зашел уже далеко в работе над первым актом, когда наступил роковой день нового, 1862 года, и я отправился с визитом к княгине Меттерних. Я встретил с ее стороны вполне естественное смущение. В самых искренних словах она выразила мне сожаление, что ввиду известных мне обстоятельств она должна взять обратно свое приглашение. Я с веселым видом постарался ее успокоить. Графа Гацфельда я просил известить меня, когда вдовствующая графиня Пурталес будет в состоянии принять меня.
Так я продолжал в течение всего января работать над текстом «Мейстерзингеров» и довел его до конца ровно в тридцать дней. Мелодия к стихам Сакса в честь Реформации, которыми народ в последнем действии приветствует своего любимого мастера, зародилась у меня в тот момент, когда по пути к Taverne Anglaise я проходил по галереям Пале-Рояля. Трюине уже ждал меня. Я спросил у него лист бумаги, карандаш и записал мелодию, тихонько ее напевая. Трюине, которого я после обеда обыкновенно провожал с отцом через бульвары до квартиры на Фобур-Сен-Оноре, беспрерывно и восторженно восклицал: «Mais quelle gaîté d'esprit, cher maître!»
410
Но чем ближе работа подвигалась к концу, тем серьезнее меня обступали заботы о дальнейшем устройстве. Меня все еще не покидала мечта, что мне посчастливится найти приют, подобный тому, какого я лишился с отъездом Листа из Альтенбурга. Я вспомнил, что в прошлом году получил от г-жи Стрит горячее приглашение приехать к ней и ее отцу в Брюссель на продолжительное время. На это приглашение я сослался теперь, спрашивая ее в письме, может ли она дать мне скромный приют у себя на некоторое время: в ответ она написала мне, что в отчаянии от необходимости отказать мне в этой просьбе. С подобным же запросом я обратился и к Козиме, вызвав в ней неподдельный испуг, что стало мне понятно позднее, когда, посетив Берлин, я ознакомился с условиями жизни Бюлова. Чрезвычайно удивительно было, напротив, то, что мой зять Авенариус, который тоже весьма недурно устроился в Берлине, отнесся очень серьезно к моему запросу. Он предложил мне остановиться у него и самому убедиться, насколько это для меня удобно. Моя сестра Цецилия просила меня не приезжать с Минной, которую она предлагала устроить поблизости на случай, если она этого пожелает. На беду, эта несчастная женщина снова написала мне яростное письмо по поводу оскорбительного образа действий моей сестры: перспектива попасть в прежние передряги так испугала меня, что, не задумываясь, я отказался от предложения моего зятя.
Наконец, мне пришло в голову отыскать спокойное прибежище где-нибудь в окрестностях Майнца, под финансовым крылом Шотта. Последний говорил мне об очень красивом имении молодого барона фон Горнштейна, расположенном в этой местности. Я полагал, что оказал барону честь, написав ему в Мюнхен и просив разрешения поселиться на некоторое время в его поместье в Рейнгау [Rheingau]. Но, к величайшему моему изумлению, ответ его выражал лишь испуг от одной мысли о возможности чего-либо подобного. Тогда я решил прямо поехать в Майнц, куда я уже отправил нашу мебель и домашнее хозяйство, почти год стоявшие в Париже на складе.
Но раньше чем, приняв это решение, я успел покинуть Париж, на мою долю выпало утешение в форме возвышенного увещания, напоминавшего о стойкости и самоотречении. Я написал о своем положении и о том, что составляло предмет моих забот, госпоже Везендонк, в выражениях, в каких обыкновенно сообщают о подобных вещах участливым друзьям. Она ответила посылкой небольшого чугунного пресс-папье, купленного для меня в подарок еще в Венеции. Оно изображало льва святого Марка, с лапой на книге, и должно было возбудить во мне стремление походить на этого льва.
От графини Пурталес я получил разрешение посетить ее. В своем тяжелом испытании, невзирая на траур, она все же не хотела оставить не выраженным свое искреннее ко мне расположение. Когда я ей рассказал, чем я занят в настоящее время, она стала расспрашивать меня о моей новой опере. На выраженное мной сожаление, что, конечно, теперь она не расположена ознакомиться с веселым содержанием «Мейстерзингеров», она очень любезно ответила, что все-таки хотела бы услышать их, и пригласила меня прийти вечером. Она была первая, которой я прочел готовую поэму, и на нас обоих произвело немалое впечатление то обстоятельство, что чтение не раз заставляло нас смеяться самым веселым смехом.
411
В вечер моего отъезда, 1 февраля, я пригласил в последний раз своих друзей, Гасперини, Чермака и обоих Трюине, к себе в гостиницу на обед. Все были в прекрасном расположении духа, чему особенно способствовало мое собственное веселое настроение, хотя никто не мог понять, что общего между ним и только что оконченной поэмой, на дальнейшую разработку которой я возлагал в связи с возвращением в Германию такие большие надежды.
Все еще озабоченный выбором необходимого спокойного прибежища, я направил свой путь в Карлсруэ. У великогерцогской четы я встретил очень любезный прием. Меня спросили о моих дальнейших планах. Но и намека не было сделано на то, что приют, которого я так искал, мог бы найтись в Карлсруэ. Я обратил внимание на участливую озабоченность Великого герцога тем, из каких источников я покрываю расходы на свою жизнь, которая обходится мне теперь недешево, особенно ввиду моих разъездов. С веселым видом я постарался успокоить его на этот счет, намекнув на договор с Шоттом, согласно которому последний впредь до окончания «Мейстерзингеров» должен выдавать мне нужные суммы в виде авансов под мою работу. Это, казалось, успокоило его. Позднее я узнал от Альвины Фромман, что герцог будто бы обратил внимание на проявленную мной большую гордость по отношению к нему, когда он предложил мне как другу свой кошелек. Но этого, по правде сказать, я тогда не заметил. Была речь только о том, чтобы через некоторое время я снова приехал в Карлсруэ поставить одну из своих опер, хотя бы «Лоэнгрина».
Я продолжал свое путешествие в Майнц, куда прибыл 4 февраля в сильнейшее наводнение. Рейн вследствие раннего ледохода выступил из берегов, как никогда. Почти с опасностью для жизни мне удалось добраться до дома Шотта. Но уже раньше я обещал на следующий день, 5 февраля вечером, прочесть у Шотта «Мейстерзингеров». Я взял слово с Корнелиуса, что он приедет из Вены к этому дню, для чего я еще из Парижа послал ему 100 франков на путевые издержки. Ответа я от него не получил. Как Рейн в Майнце, разлились и все реки Германии, вызвав перерыв в железнодорожном сообщении, и я перестал рассчитывать на своевременный приезд Корнелиуса. Но все же я оттянул начало чтения до указанной в письме минуты. Действительно, ровно в семь часов Корнелиус вошел в дом. Ему пришлось перенести самые неприятные приключения, он даже потерял в дороге пальто. Полузамерзший, он несколько часов назад приехал к своей сестре. Чтение поэмы привело всех в самое веселое настроение. Меня только огорчило, что я никак не мог отговорить Корнелиуса от его намерения уехать на следующий день обратно: точное выполнение своего плана – явиться в Майнц на одно лишь чтение «Мейстерзингеров» – он считал необходимым для того, чтобы придать всему этому эпизоду своеобразный характер. В самом деле, на следующий день, невзирая на льдины и потоки воды, он уехал обратно в Вену.
412
Согласно уговору мы с Шоттом отправились на противоположный берег Рейна искать для меня помещение. Мы рассчитывали на Бибрих [Biebrich], но, не найдя там ничего подходящего, обошли и Висбаден. В конце концов я решил остановиться в гостинице Europäischen Hof [«Европейский двор»] в Бибрихе, чтобы отсюда продолжать поиски. Стремясь устроиться как можно уединеннее и гарантировать себя от соприкосновения с какой бы то ни было музыкой, я решил снять очень маленькую, но чрезвычайно подходящую для меня квартиру на большой, расположенной у самого Рейна даче, только что выстроенной архитектором [Вильгельмом] Фрикхёфером [Frickhöfer]. Мне надо было дождаться прибытия обстановки из Парижа. Наконец все было на месте. С бесконечными затруднениями и расходами вещи мои были выгружены на таможне, и я поторопился отобрать все, что мне нужно было для новой квартиры.
Вообще в Бибрихе должно было остаться только самое необходимое. Большую же часть обстановки я решил отослать жене в Дрезден. Я известил об этом Минну, и ею сейчас же овладело опасение, что при неправильной распаковке все будет испорчено, а многое, может быть, пропадет. Едва я успел, обретя свой рояль, в течение восьми дней сносно устроиться на новой квартире, как внезапно явилась Минна. Вначале я почувствовал сердечную радость при виде ее цветущей внешности и неутомимой энергии в практических делах: мне даже показалось, что лучше всего будет, если она будет жить со мной. Но, к сожалению, мое хорошее настроение держалось недолго, так как скоро возобновились старые сцены: когда мы на таможне стали распределять между собой вещи, она не могла обуздать своего гнева по поводу того, что, не дожидаясь ее приезда, я вынул из ящиков все пригодное для меня. Считая все-таки приличным наделить меня кое-какими хозяйственными предметами, она оставила мне четыре прибора ножей, вилок и ложек, несколько чашек и тарелок, позаботилась об основательной упаковке остального немаленького хозяйства и, когда все было сделано согласно ее желаниям, уехала через неделю обратно в Дрезден. Она льстила себя надеждой, что при помощи предоставленной ей обстановки в состоянии хорошо устроиться и в скором времени пригласить меня к себе. С этой целью она завязала некоторые отношения с высшими правительственными чиновниками и добилась заявления министра, чтобы я подал формальное прошение об амнистии королю, и тогда никаких препятствий для моего возвращения в Дрезден не будет.
Я колебался принять какое-нибудь решение в этом деле. Присутствие Минны в значительной степени ухудшало мое настроение, без того сильно нарушенное тревогами последнего времени. Суровая погода, плохие печи, полная беспомощность в ведении хозяйства, неожиданно большие расходы, которых требовало устройство Минны, – все это совершенно убило во мне радость творчества, какую я испытывал, работая в отеле «Вольтер».
Желая развлечь меня, семейство Шотт пригласило меня в Дармштадт на представление «Риенци» с участием Нимана. В Дармштадте, еще на вокзале, мне представился тогдашний министр фон Дальвиг и пригласил в свою ложу. Опасаясь демонстрации по моему адресу, которая легко могла бы показаться оскорбительной для Великого герцога, он остроумно решил, что из своей ложи может сделать вид, будто представляет меня публике от его имени. В этом смысле все сошло прилично и мило: само представление, показавшее мне Нимана в одной из его лучших ролей, было особенно интересно. При этом я увидел, какие были допущены огромные купюры, взамен чего балет, очевидно, чтоб польстить вкусу Великого герцога, был необычайно растянут повторением тривиальных мест. Из Дармштадта мне пришлось вернуться домой, опять-таки по рейнским льдинам. При очень дурном настроении духа я все-таки постарался внести кое-какой комфорт в свое домашнее хозяйство, наняв служанку, которая должна была готовить для меня завтрак. Обедал я в Europäischen Hof.
415
Но так как расположение к работе не пропадало и мною стало овладевать некоторое беспокойство, я обратился к Великому герцогу Баденскому с предложением, согласно обещанию, прочесть ему «Мейстерзингеров». Великий герцог ответил очень любезной телеграммой, лично им подписанной. 7 марта я приехал в Карлсруэ и прочел великогерцогской чете свою рукопись. Чтение происходило в очень остроумно выбранном для этой цели салоне, украшенном большой исторической картиной старого друга Пехта. На ней был изображен юный Гёте, читающий предкам Великого герцога первые наброски своего «Фауста». Моя поэма была принята хорошо, и в заключение Великая герцогиня отозвалась с особенным сочувствием о музыкальной характеристике превосходного Погнера. Это следовало понять как признание того факта, что простой горожанин ревностнее иного князя стремится к развитию искусства.
Снова зашла речь о представлении «Лоэнгрина» под моим управлением, и мне было рекомендовано сговориться по этому поводу с Эдуардом Девриентом. Этот последний имел несчастье показаться мне с самой ужасной стороны, предложив посмотреть постановку «Тангейзера». К моему большому удивлению, я убедился, что драматург, о котором я всегда отзывался с такой похвалой, погряз в самой пошлой театральной рутине. На высказанное мной изумление по поводу возмутительных ошибок в постановке он ответил еще большим изумлением, к тому же выраженным с высокомерной досадой, по поводу того, что я подымаю столько шума из-за пустяков, зная, что в театральном деле иначе быть не может. Тем не менее было решено, что предстоящим летом «Лоэнгрин» будет дан в образцовом исполнении, при участии Шнорров.
Более приятное впечатление дало мне на обратном пути посещение франкфуртского театра, где ставилась очень недурная комедия. Особенное внимание обратила на себя Фридерика Майер, сестра венской певицы Дустман, выделившаяся своей необычайно тонкой манерой игры, какой мне не приходилось наблюдать до сих пор у немецких актеров. Я стал взвешивать возможные шансы в смысле приобретения сносных знакомств среди рассеянных вокруг Бибриха людей, чтобы не ограничиваться Шноррами да хозяином гостиницы.
Так, я посетил семейство Рафф еще в Висбадене. Госпожа Рафф, сестра хорошо знакомой мне из Веймара Эмилии Генаст, была артисткой висбаденского Придворного театра. Мне рассказали о ней, что своей необычайной экономией и порядком она привела запущенные дела своего мужа в очень хорошее состояние. Сам Рафф, которого я представлял себе, по бесчисленным рассказам об его бесчинствах под крылом Листа, эксцентрически-гениальной личностью, очень разочаровал меня. При ближайшем знакомстве я увидел чрезвычайно сухого, трезвого, много мнящего о своем уме и вместе с тем лишенного всякой широты взгляда человека. С высоты своего материального благополучия, созданного женой, он разрешал себе читать мне нравоучения и делать дружеские увещания по поводу моего собственного положения. Он советовал мне в драматических композициях сообразовываться с действительностью, указывая на партитуру «Тристана» как на измышление идеалистической фантазии, настроенной на экстравагантный лад. Охотно навещая, несмотря на всю ее заурядность, его жену во время моих прогулок пешком, которые доводили меня иногда до Висбадена, я к самому Раффу стал относиться с величайшим равнодушием. Впрочем, узнав меня ближе, он начал постепенно сокращать свои мудрые советы и в конце концов даже стал бояться моих шуток, против которых чувствовал себя безоружным.
416
В Бибрихе меня теперь чаще стал посещать Венделин Вайсхаймер, сын богатого крестьянина в Остхофене, которого, к крайнему своему удивлению, отец не мог заставить бросить музыку. Я был знаком с ним давно. Венделин стремился познакомить меня со своим отцом, надеясь этим склонить старика в пользу выбранной им музыкальной карьеры. Это заставило меня предпринимать прогулки и в сторону Остхофена. С дирижерским талантом молодого Вайсхаймера я познакомился по шедшему под его управлением «Орфею» Оффенбаха. Это была высшая ступень, которой ему удалось достигнуть при его подчиненном положении в составе майнцского театра. Присутствуя при этой мерзости, я пришел в ужас оттого, что в своем участии к молодому человеку я унизился до такой степени, и долгое время не мог ему этого простить. Желая доставить себе более возвышенное развлечение, я написал Фридерике Майер во Франкфурт, прося известить меня, когда будет повторено представление комедии Кальдерона «Общественная тайна». Объявление об этом спектакле я увидел слишком поздно. Очень обрадованная моим интересом к этому делу, она ответила, что комедия, должно быть, не скоро будет повторена, но что в ближайшем времени будет дано произведение Кальдерона «Дон Гутьерре». Я поехал на это представление, лично познакомился с интересной артисткой и, в общем, имел все основания быть довольным постановкой трагедии Кальдерона, хотя талантливой исполнительнице главной женской роли вполне удавались только более простые места пьесы, для могучего же пафоса у нее не хватало сил. Узнав от нее, что она часто бывает в Майнце у каких-то своих знакомых, я выразил желание, чтобы при случае она заглянула и ко мне в Бибрих. Она дала обещание.
Большой вечер, который Шотты устроили для своих майнцских знакомых, доставил мне приятное знакомство с Матильдой Майер. За ее «благоразумие», как выразилась госпожа Шотт, ей назначено быть моей соседкой за ужином. Вся ее манера держать себя, очень рассудительная, искренняя, притом носящая определенный «майнцский» отпечаток, выгодно отличала ее, отнюдь не бросаясь в глаза, от всего прочего общества. Я обещал посетить ее в кругу ее семьи, что доставило мне случай увидеть городскую идиллию, какой мне до сих пор не приходилось встречать. Матильда, дочь нотариуса, оставившего после смерти небольшое состояние, жила со своей матерью, двумя тетками и сестрой в довольно тесной, но чрезвычайно опрятной квартирке, в то время как брат ее, постоянно причинявший ей большие заботы, изучал в Париже коммерческое дело. При своем практическом уме она вела все дела, по-видимому, к большому удовлетворению остальных членов семьи. Меня они принимали чрезвычайно сердечно, когда по своим надобностям я отправлялся в Майнц, что повторялось каждую неделю, и всякий раз заставляли обедать. Так как у Матильды был большой круг знакомых – между ними единственный друг Шопенгауэра, живший в Майнце, какой-то старый господин, – я часто встречался с ней и в других местах, как, например, у Раффов в Висбадене. Оттуда она со своей немолодой приятельницей, Луизой Вагнер, изредка провожала меня по пути домой, как иногда и я в свою очередь провожал ее в Майнц.
Среди подобных приятных впечатлений, в которые вносили свою долю удовольствия и частые прогулки в прекрасном парке замка Бибрих, я снова с наступлением хорошего времени года почувствовал сильное влечение к работе. Сидя на балконе своей квартиры и глядя на простирающийся предо мной в волшебном освещении заходящего солнца «золотой» Майнц с катящим в отдалении свои величественные воды Рейном, я вдруг ясно и отчетливо почувствовал вступление к «Мейстерзингерам». Однажды в минуту тоски оно встало предо мной как далекое воздушное видение. Я сейчас же записал его в том самом виде, в каком оно и сейчас находится в партитуре, где с величайшей определенностью проведены все главные мотивы драмы. Затем я продолжал работу, компонируя последовательно, по тексту, сцену за сценой. В таком настроении у меня явилась охота посетить герцога Нассауского. Он был моим соседом, и я так часто встречал его на своих прогулках в парке, что счел приличным представиться ему. К сожалению, беседа с ним ничего мне не дала: это был чрезвычайно ограниченный, но очень воспитанный человек, который просил извинения, что безостановочно курит сигару: без нее он не может обойтись. В разговоре выяснилось, что он отдает предпочтение итальянской опере, относительно которой я не хотел поселить в душе его никаких сомнений. Однако, стараясь расположить его в свою пользу, я преследовал тайную цель. В задней части его парка, у самой реки, стоял крохотный замок, чрезвычайно ветхий на вид, игравший роль живописной развалины и служивший мастерской какому-то скульптору. Во мне зародилось смелое желание, чтобы это маленькое, полуразрушенное здание было предоставлено мне в пожизненное владение, ибо в сердце мое закралась тревога, можно ли будет долго оставаться в моей теперешней квартире. Дело в том, что большая часть того этажа, в котором я снимал две маленькие комнаты, была сдана на предстоящее лето «семейству», которое, как я узнал, собиралось водворить здесь свой рояль. Однако мне не советовали добиваться милости герцога Нассауского, так как сырой маленький замок был совершенно неподходящим для меня помещением.
417
Впрочем, я продолжал совершать отдаленные прогулки с целью отыскать где-нибудь желанный уединенный домик с садом. На этих прогулках меня часто сопровождал, кроме Вайсхаймера, тот молодой юрист, д-р Штэдль, который у Шоттов, как я уже упоминал, произнес в честь меня столь удачный тост. Это был странный человек. Меня часто удивляло сильное возбуждение, которое я не раз замечал в нем и которое впоследствии объяснилось тем, что в Висбадене он с большой страстностью предавался игре в рулетку. Он познакомил меня с одним своим другом, искусным музыкантом, д-ром Шюлером [Schüler] из Висбадена. С ними я часто обсуждал возможность приобрести или хотя бы только отыскать для себя маленький замок.
Раз, имея в виду все ту же цель, мы посетили Бинген и, взобравшись на довольно высокую скалу, поднялись на стоявшую на ней знаменитую старую башню, в которой когда-то был заключен император Генрих IV. Четвертый этаж ее представлял обширный зал, занимавший весь квадрат строения, с единственным окном, выходившим на Рейн. Мне он показался идеалом всех моих мечтаний о квартире, так как при помощи занавесов я мог бы разделить его на несколько комнат и, таким образом, устроить себе великолепное убежище на всю жизнь. Штэдль и Шюлер считали возможным помочь мне осуществить это желание, так как оба они были знакомы с собственником руин. Через некоторое время они действительно сообщили мне, что владелец готов сдать зал за небольшую плату. Но тут же было указано на полную невозможность осуществить мой план: мне сказали, что ни один человек не согласился бы прислуживать мне, так как в этой местности, между прочим, нет колодца, и только в цистерне, находящейся очень глубоко внизу, в подземелье башни, имеется скверная вода. Достаточно было при таких обстоятельствах появиться одному затруднению, чтобы у меня пропал весь интерес к этим широким планам.
Такая же неудача постигла меня и с барским поместьем в Рейнгау, принадлежавшим графу Шёнборну [Schönborn], на которое я обратил внимание потому, что оно было совершенно покинуто владельцем. Здесь я нашел много пустых комнат, из которых я с удобством мог бы выбрать то, что мне нужно. Но на запрос у управляющего, написавшего по этому поводу самому графу, я получил отрицательный ответ.
418
Странный случай как раз в это время несколько отвлек меня от начатой работы: Фридерика Майер сдержала слово и однажды, возвращаясь из Майнца, посетила меня в сопровождении своей приятельницы. Посидев недолго, она вдруг почувствовала какой-то страх и, ко всеобщему ужасу, объявила, что боится, не скарлатина ли у нее. В самом деле, вид ее скоро стал нам внушать опасения, так что ее пришлось поместить в гостиницу Europäischen Hof и послать за врачом. Уверенность, с какой она сразу определила болезнь, обыкновенно передающуюся взрослым лишь от детей, показалась мне странной.
Но удивление мое еще возросло, когда на следующий день с раннего утра к больной явился извещенный о ее болезни фон Гуаита, директор Франкфуртского театра, проявив озабоченность, которая едва ли могла иметь источником простой интерес администратора труппы. Приняв Фридерику под свое заботливое покровительство, он этим значительно облегчил мне тягостное участие в этом странном случае. Я имел с ним короткий разговор о возможности поставить во Франкфурте одну из моих опер, а на второй день присутствовал при перевезении на вокзал больной, которую Гуаита окружил самой нежной отеческой заботливостью. Вскоре после этого у меня стал бывать некий Бюрде [Bürde], муж известной певицы Ней, игравший на сцене Франкфуртского театра. Когда в разговоре с ним я коснулся, между прочим, таланта Фридерики Майер, он сообщил мне, что она считается возлюбленной Гуаиты, человека, чрезвычайно уважаемого по своему положению, и получила от него в подарок дом, в котором живет. Так как Гуаита произвел на меня отнюдь не хорошее, а скорее неприятное впечатление, то это известие слегка встревожило меня.
Много любезности и дружеских чувств проявили по отношению ко мне и другие знакомые, жившие в недалеком соседстве с моим бибрихским приютом, когда, желая отпраздновать день своего рождения, я пригласил их к себе на вечер 22 мая. Матильда Майер, приехавшая с сестрой и приятельницей, взяв на себя роль хозяйки, искусно справлялась со своей задачей, несмотря на более чем умеренное количество посуды в моем хозяйстве.
Но скоро настроение мое снова стало портиться из-за переписки с Минной, принимавшей все более неприятный характер. Назначив ей постоянным местом жительства Дрезден, но в то же время желая избавить ее от унижений, связанных с открытым разрывом, я увидел себя вынужденным сделать шаг, который благодаря ее хлопотам был мне предложен саксонским министром юстиции: я подал прошение о полной амнистии и получил наконец разрешение поселиться в Дрездене. Основываясь на этом, Минна наняла большую квартиру, обставив ее довольно хорошо при помощи бывшей в ее распоряжении мебели. Она надеялась, что если не всегда, то хоть временами я буду разделять ее с ней. Ее требования денег для этой цели я должен был удовлетворять без возражений. Между прочим, я послал ей 900 талеров. Но чем сдержаннее было мое поведение, тем более она чувствовала себя оскорбленной им. Ее волновал спокойно-холодный тон моих писем, все чаще и чаще стали появляться упреки за мнимые старые обиды, как и всякого рода резкости.
Тогда я обратился к Пузинелли, из любви ко мне оказывавшему всякого рода услуги этой неуживчивой женщине, чтобы с его помощью дать ей то «сильнодействующее лекарство», о котором незадолго перед тем сестра Клара говорила мне как о лучшем средстве: я просил своего друга убедить Минну в необходимости развода. Пузинелли нелегко было выполнить это поручение. Он сообщил мне, что она очень испугалась и затем решительно отказалась дать согласие на развод. С этой минуты поведение Минны сильно изменилось, как и предсказывала сестра: она перестала меня мучить и, казалось, примирилась со своей участью. Пузинелли предписал ей против болезни сердца лечение в Райхенхалле. Я достал необходимые для этого средства, и в том же месте, где год назад я встретил проходившую курс лечения Козиму, Минна провела лето, по-видимому, в довольно сносном настроении.
419
Я снова обратился к своей работе, за которую хватался, как только устранялись вызывавшие перерыв причины. Это было лучшее средство развлечься и забыться. Странное происшествие нарушило однажды ночью мой покой. Вечером я набросал веселую тему обращения Погнера Das schöne Fest, Johannistag и т. д. Лежа в постели, я мысленно перебирал ее в полусне, как вдруг раздавшийся над моей головой резкий женский смех заставил меня очнуться. Становясь все безумнее, смех перешел в отвратительный стон и вой. В ужасе вскочив с постели, я убедился, что звуки доносятся из комнаты моей служанки Лизхен, с которой сделался истерический припадок. Служанка хозяина пришла к ней на помощь, позвали врача. В то время, как я с ужасом смотрел на больную, ожидая каждую минуту, что она испустит дух, меня поразило странное спокойствие и хладнокровие прочих присутствующих. Я узнал, что такие припадки повторяются у молодой девушки часто, особенно после танцев. Долго еще я стоял, не будучи в состоянии оторваться от тяжелого зрелища и наблюдая все ужасные явления этого припадка. Они чередовались, как в приливе и отливе: веселье ребенка сменялось распущенным смехом, который, в свою очередь, переходил в настоящий вопль осужденного на ужасные муки человека. Когда припадок несколько утих, я лег в постель, и снова предо мной встал «Иванов день» Погнера, сгладив понемногу прежние ужасные впечатления.
420
Не лишенным сходства с бедной служанкой показался мне Штэдль, когда однажды я наблюдал его за игорным столом в Висбадене. Мы спокойно сидели с ним и Вайсхаймером в саду пансионата за кофе, как вдруг Штэдль исчез. Чтобы отыскать его, Вайсхаймер повел меня к игорному столу. Редко мне приходилось видеть экспрессию ужаснее той, какая происходила на лице этого несчастного человека, охваченного страстью азарта. В него, как и в бедную Лизхен, вселился демон и, по народному выражению, завел в нем свою игру. Он беспрестанно проигрывал, и никакие уговоры, никакие увещания не могли его заставить прийти в себя и взять себя в руки. Вспомнив свою собственную страсть к игре, которой я был подвержен в юношеские годы, я рассказал об этом молодому Вайсхаймеру и предложил ему показать, что все зависит от случая, что на счастье полагаться не следует. Когда за столом началась новая игра, я с полной уверенностью сказал, что № 11 выиграет: мое предсказание оправдалось. Удивлению, вызванному счастливой случайностью, я дал новую пищу, предсказав для следующей игры № 27. Помню, меня охватила какая-то экстатическая оторванность от всего окружающего. Этот номер тоже выиграл, и мой молодой друг пришел в такое изумление, что стал меня настойчиво убеждать поставить на предсказываемые мной номера. Опять-таки вспоминаю состояние какого-то своеобразного, очень спокойного настроения, в каком я ему ответил, что проявленная мною способность сейчас же потеряет силу, как только я поставлю на карту свой собственный интерес. Вскоре после этого я увел его от игорного стола, и при свете прекрасной вечерней зари мы отправились в обратный путь домой, в Бибрих.
Весьма неприятные разговоры были у меня с бедной Фридерикой Майер: она известила меня о наступившем выздоровлении и просила посетить ее, так как чувствует потребность извиниться за причиненные хлопоты. Я охотно исполнил ее просьбу, тем более что короткий переезд во Франкфурт часто служил мне приятным развлечением. Выздоравливающая казалась очень слабой. Она явно старалась рассеять неприятные представления, какие могли зародиться у меня на ее счет. Она заговорила о Гуаите, проявлявшем по отношению к ней чрезвычайную нежность и заботливость отца. Она покинула семью в очень молодом возрасте, разойдясь со своей сестрой Луизой, и, одинокая, прибыла во Франкфурт, где покровительство пожилого Гуаиты оказалось как нельзя более кстати. К сожалению, это отношение причиняет ей много неприятностей. Особенным преследованиям она подвергается со стороны семьи своего покровителя, опасающейся, как бы он не вздумал на ней жениться, и потому самым отвратительным образом старающейся набросить тень на ее репутацию. Ввиду такого сообщения я счел нужным обратить ее внимание на то, что некоторые проявления этого враждебного к ней отношения не прошли для меня незамеченными, и даже передал ей слух о подаренном ей будто бы доме. Это оказало чрезвычайно сильное действие на еще не вполне оправившуюся от болезни Фридерику. Она была возмущена, хотя догадывалась, что подобные сплетни распространяются на ее счет. Давно уже она думает о том, не покинуть ли ей франкфуртскую сцену, и теперь более чем когда-либо склонна к этому. Я не видел никакого основания не верить ее словам. Так как, кроме того, Гуаита как своей личностью, так и своим непостижимым поведением представлялся мне все более загадочным, то в своих отношениях к талантливой девушке, испытывающей незаслуженные страдания, я принял ее сторону. Я посоветовал ей взять продолжительный отпуск и поехать на Рейн для поправки здоровья.
421
Теперь, согласно полученному от Великого герцога распоряжению, ко мне обратился Эдуард Девриент по поводу предполагавшейся в Карлсруэ постановки «Лоэнгрина» под моим управлением. Для этого человека, которого я когда-то так слепо ценил, был весьма характерен высказанный им в письме ко мне в высокомерно-неприязненном тоне упрек по поводу того, что я желаю ставить «Лоэнгрина» без всяких купюр. Он сообщал мне, что давно уже выписал партитуру с теми сокращениями, которые были сделаны в оркестровых партиях Рицем для лейпцигской постановки, и что, следовательно, места, которые я пожелаю восстановить, придется ценой огромных усилий предварительно внести в оркестровые партии. Такое требование он считал бы простой придиркой с моей стороны. Я вспомнил, что единственное представление «Лоэнгрина», которое не имело успеха и почти не было повторено, было проведено в Лейпциге именно капельмейстером Рицем. Несмотря на это, Девриент, считавший Рица последователем Мендельсона, лучшим музыкантом «настоящего времени», нашел целесообразным выбрать для постановки в Карлсруэ его обработку. Меня охватил ужас за ту слепоту, с какой я почти насильно поддерживал в себе уважение к этому человеку. В кратких словах я выразил ему свое возмущение и решение не принимать участия в постановке «Лоэнгрина», в чем и извинюсь при случае перед Великим герцогом.
Вскоре я узнал, что «Лоэнгрин» все-таки будет в Карлсруэ поставлен с участием Шнорров в качестве гастролеров. Меня охватило сильное желание познакомиться наконец со Шнорром и его исполнением. Поэтому, не извещая никого, я поехал в Карлсруэ, достал через Калливоду билет и присутствовал на представлении. Вынесенные впечатления, особенно касающиеся Шнорра, я детальнее описал в опубликованных «Воспоминаниях». Я сразу полюбил его и после представления просил прийти ко мне в гостиницу на часок для беседы. Я столько слышал о его болезненном состоянии, что был искренно обрадован, увидя его в столь поздний час, после такого нелегкого напряжения, со свежим видом и сияющими глазами. Опасаясь всякого отступления от нормального образа жизни, ему вредного, я нерешительно предложил ему освятить наше знакомство шампанским, что он чрезвычайно охотно принял. Мы провели добрую часть ночи в самом оживленном настроении, в разговорах, которые окончательно уяснили мне характер Девриента. Я решил остаться в Карлсруэ еще на день, чтобы по приглашению Шнорра отобедать с ним и его женой.
Так как можно было предположить, что мое продолжительное пребывание в Карлсруэ не останется неизвестным Великому герцогу, я решил представиться ему на следующий день. Мне был назначен час для аудиенции после обеда. За обедом я услышал от г-жи Шнорр, тоже проявившей накануне большой сценический талант и прекрасную школу, самые удивительные вещи о поведении Девриента в деле предполагавшейся постановки «Тристана». Когда вскоре после этого я отправился во дворец, я не мог отделаться от чувства некоторого стеснения. Я уловил его и в обращении Великого герцога. Не скрывая, я сообщил своему высокому собеседнику причины, заставившие меня взять обратно свое обещание дирижировать «Лоэнгрином», так же как и мои определенные предположения относительно созданных Девриентом препятствий к постановке «Тристана», намеченной раньше. Так как из чрезвычайно хитрого поведения Девриента Великий герцог давно вынес заключение об искренней и глубокой дружбе его ко мне, слова мои подействовали на него в высшей степени неприятно. Но, по-видимому, он предполагал, что речь идет о некоторых художественно-артистических разногласиях между мной и директором его театра, и на прощание выразил желание увидеть эти недоразумения сглаженными. На это я вскользь заметил, что не надеюсь прийти к какому-нибудь соглашению с Девриентом. Тут Великий герцог возмутился не на шутку: он не ожидал, что я проявлю такую неблагодарность по отношению к человеку, дружеские чувства которого ко мне не подлежат сомнению. В ответ на этот упрек я извинился, что высказал свое суждение в недостаточно серьезном тоне, неуместном при данной обстановке. Отнесясь с большим вниманием к делу, Великий герцог дал мне право с не меньшей определенностью выразить свое истинное мнение о мнимом друге, и потому я считаю нужным самым серьезным образом заявить, что не желаю больше иметь ничего общего с Девриентом. На это Великий герцог с прежней добротой заметил, что не хочет считать мое решение непоколебимым, тем более что в его власти повлиять на другую сторону в направлении, которое могло бы меня настроить более примиряющим образом. Я простился, выразив сожаление, что считаю всякую попытку моего покровителя в этом смысле бесцельной. Позднее мне стало известно, что Девриент, который узнал, конечно, от Великого герцога об этом разговоре, увидел в нем попытку с моей стороны свергнуть его и самому занять его место. Великий герцог остался при своем желании, чтобы я дал концерт, составленный из отрывков моих новейших произведений. Об этом Девриенту через некоторое время пришлось официально написать мне. Письмо его было выдержано в тоне человека, вышедшего победителем из всех направленных против него интриг, причем в заключение он уверял меня, что его высокий покровитель желает видеть концерт осуществленным, ибо в благородстве души своей он «умеет отделять дело от личности». На это письмо я ответил простым отказом.
422
Со Шноррами, с которыми я много говорил об этом инциденте, я условился, что в ближайшем будущем они посетят меня в Бибрихе. Сам я вернулся туда в ожидании обещанного посещения Бюлова. В начале июля он действительно приехал, чтобы приискать квартиру для Козимы, которая последовала за ним спустя два дня. Мы страшно обрадовались свиданию, и наше совместное пребывание в красивом Рейнгау всячески старались использовать для самых разнообразных прогулок по окрестностям. Обедали мы вместе и большей частью в самом веселом настроении в ресторане гостиницы Europäischen Hof, где скоро появились и Шнорры. Вечера мы посвящали музыке. На чтении «Мейстерзингеров» присутствовала и остановившаяся проездом Альвина Фромман. Знакомство с моей последней поэмой произвело на всех неожиданное впечатление, главным образом тем веселым духом народного стиля, которым она проникнута и которого до сих пор я ни разу не применял. Меня посетила также и певица Дустман, гастролировавшая в Висбадене. К сожалению, мне пришлось заметить в ней сильное нерасположение к ее сестре Фридерике, и это подтвердило мое мнение, что последней давно пора покончить с франкфуртскими отношениями.
При содействии Бюлова я имел возможность представить своим друзьям готовые части «Мейстерзингеров». Кроме того, мы прошли многое из «Тристана», причем Шнорры должны были показать, насколько они успели освоиться с этой задачей. В общем я нашел, что обоим многого не хватало для полной выразительности исполнения.
Лето привлекло в эту местность много гостей, среди которых попадались и знакомые. Так, ко мне явился концертмейстер Давид из Лейпцига со своим юным учеником, Августом Вильгельми, сыном висбаденского адвоката, и мы усердно музицировали при участии капельмейстера Алоиса Шмитта из Шверина, сыгравшего отрывок из своей старой композиции. Однажды у нас состоялся настоящий музыкальный вечер, когда к прочим моим друзьям присоединились Шотты, и супруги Шнорры исполнили так называемую любовную сцену из третьего акта «Лоэнгрина», доставив нам большое удовольствие.
Чрезвычайно взволновало нас всех внезапное появление Рёкеля в ресторане отеля, где мы все обедали. Он только что вышел из Вальдхаймской тюрьмы, проведя в ней тринадцать лет. К удивлению, я не заметил в своем старом знакомом никаких существенных перемен, кроме поседевших волос. По его собственным словам, он точно вышел из оболочки, в которую был завернут на много лет. Когда возник вопрос о том, за какую деятельность ему теперь приняться, я высказал мнение, что всего лучше было бы поискать полезной должности у такого благосклонного и свободомыслящего правителя, как Великий герцог Баденский. Он же полагал, что не может служить ни в каком министерстве, так как ему не хватает для этого юридических познаний. Наиболее подходящей для себя деятельностью он считал заведование каким-нибудь исправительным заведением – он самым точным образом ознакомился с устройством таких учреждений и уразумел на опыте, каких преобразований они требуют. Рёкель отправился на бывший в то время во Франкфурте праздник германских стрелков. Там ему не удалось избежать весьма лестной овации, устроенной публично, в знак признания перенесенных им страданий и проявленной при этом стойкости. Во Франкфурте и окрестностях его он пробыл некоторое время.
423
В то же лето мне и моим ближайшим друзьям очень надоедал некий художник Цезарь Виллих, которому Отто Везендонк поручил написать мой портрет. К сожалению, художнику никак не удавалось правильно схватить характер моей физиономии. Несмотря на то, что Козима присутствовала на сеансах, всячески стараясь навести его на настоящий след, мне не оставалось ничего другого, как предоставить ему свой профиль, потому что только так можно было рассчитывать на сохранение хоть какого-нибудь сходства. Когда, к своему собственному удовольствию, он добился этого, художник из благодарности сделал копию, которую поднес мне. Я сейчас же отправил ее в Дрезден Минне, от которой она потом перешла к моей сестре Луизе. Это был ужасный портрет. Мне пришлось видеть его еще раз во Франкфурте, где он был выставлен художником.
Очень приятную прогулку в Бинген я совершил однажды вечером в обществе Бюловов и Шнорров. В лежащий напротив Бингена Рюдесхайм [Rüdesheim] я заехал за Фридерикой Майер, которая проводила там данный ей отпуск, и познакомил ее со своими друзьями. Из них особенно Козима сразу почувствовала дружеский интерес к этой чрезвычайно одаренной женщине. Сидя на открытом воздухе за стаканом вина, мы все скоро пришли в очень веселое настроение, которое одно неожиданное приключение еще более подняло: с соседнего стола к нам приблизился в почтительной позе, с полным бокалом в руке, какой-то незнакомый господин. Оказалось, что он из Берлина и остановился здесь проездом. Восторженный почитатель моей музыки, он обратился ко мне от своего имени и от имени двух своих друзей с пылким, чрезвычайно приличным приветствием. Мы пригласили всех к нашему столу, за которым скоро появилось и шампанское. Чудесный вечер с дивным восходом луны еще более способствовал радостному настроению. Была поздняя ночь, когда мы вернулись домой с этой очаровательной прогулки.
Побывав в таком же веселом расположении духа в Шлангенбаде [Schlangenbad], где жила Альвина Фромман, мы вздумали отправиться дальше в Роландзек [Rolandseck]. Первую остановку мы сделали в Ремагене [Remagen]. Посетив прекрасно расположенную, переполненную народом церковь, где проповедовал молодой монах, затем пообедав в саду на берегу Рейна, мы отправились дальше. Переночевали в Роландреке и с утра поднялись на Драхенфельс. С этим восхождением связано маленькое, благополучно окончившееся приключение: когда, спустившись с Драхенфельса, мы пришли на железнодорожную станцию на другом берегу Рейна, я заметил, что потерял свой бумажник, в котором было 100 гульденов. По всей вероятности, он выпал из кармана моего пальто. Два господина, присоединившиеся к нам еще на Драхенфельсе, сейчас же вызвались повторить этот нелегкий путь, чтобы поискать потерянное. Действительно, через несколько часов они вернулись и передали мне бумажник с нетронутым содержимым: на вершине горы его нашли два работавших там каменщика и сейчас же вернули. Честные рабочие были мной щедро вознаграждены за находку, а благополучный исход приключения надо было отпраздновать веселым обедом с самым лучшим вином. Много лет спустя мне суждено было узнать неожиданный конец этого приключения: когда в 1873 году я зашел раз в Кёльне в ресторан, хозяин его представился мне как тот самый, который одиннадцать лет тому назад угощал нас на берегу Рейна и которому я дал разменять бумажку в 100 гульденов. С этой бумажкой, как он мне теперь сообщил, произошло следующее: какой-то англичанин, который тоже узнал об этом случае, решил купить ее за двойную цену. Хозяин не хотел и слышать об этом, но все же уступил кредитный билет, обязав угостить шампанским присутствующее общество, которому было рассказано обо всем. Англичанин исполнил это самым добросовестным образом.
424
Менее удачна была поездка в Остхофен, которую мы совершили по приглашению семейства Вайсхаймер. Там мы провели ночь после того, как весь предыдущий день нас безостановочно заставляли угощаться на крестьянской свадьбе. Козима была единственная, сохранившая веселое настроение. Я старался не отставать от нее, тогда как у Бюлова давно накапливавшееся дурное настроение, вызванное разными неприятностями, прорывалось вспышками гнева. Мы утешали себя тем, что в другой раз с нами ничего подобного не случится. На следующий день, с дурным чувством, вызванным другими причинами, а именно мыслями о моем положении, я собрался в обратный путь. Козима уговорила Ганса поехать в Вормс, где хотела развлечь его посещением древнего собора. Оттуда они потом последовали за мной в Бибрих.
В памяти моей осталось небольшое приключение, которое мы пережили за висбаденским игорным столом. Как раз в этот день мне прислали 20 луидоров в виде театрального гонорара за одну из моих опер. Не зная, на что употребить эту маленькую сумму, ввиду того что мое положение в общем становилось все хуже, я вздумал попросить Козиму, поставив половину, попытать счастья за рулеткой. С удивлением я смотрел, как, не зная самых общих, внешних условий игры, она бросала наугад один золотой за другим, не покрывая ими ни определенного номера, ни цвета, так что золотые ее беспрестанно исчезали за решеткой крупье. Мне стало страшно. Я поспешно удалился, чтобы за соседним столом сделать попытку исправить ее неумение и неудачу. В этом стремлении «сэкономить» счастье благоприятствовало мне: очень скоро я выиграл 10 луидоров, потерянных моей приятельницей, что привело нас в веселое настроение.
Менее приятно прошла наша совместная поездка в Висбаден на представление «Лоэнгрина». После первого акта, исполненного довольно удовлетворительным образом и приведшего нас в хорошее расположение духа, представление стало постепенно подвергаться на сцене таким искажениям, каких я до сих пор не считал возможными. Вне себя от бешенства, не дождавшись окончания, я ушел из театра, между тем как Ганс по настоянию Козимы из приличия остался, и оба они, возмущенные не менее меня, должны были вынести эту пытку до конца.
Вскоре я узнал, что князь и княгиня Меттерних прибыли в свой замок Иоханнисберг [Johannisberg]. Все еще озабоченный необходимостью приискать себе спокойный приют для окончания «Мейстерзингеров», я подумал об этом обыкновенно пустующем замке и известил князя о моем желании посетить его, в ответ на что получил от него приглашение. Бюловы проводили меня до железнодорожной станции. Любезностью оказанного мне приема я мог остаться доволен. Они и сами уже обсуждали вопрос об устройстве для меня временного помещения в замке Иоханнисберг и пришли к заключению, что могут предоставить мне небольшую квартиру у управляющего замком, но при этом сочли нужным обратить мое внимание на трудности, с какими будет здесь связано мое пропитание. Князя особенно занимала возможность устроить мне в Вене прочное положение. Он сказал, что в следующий же приезд туда поговорит с министром Шмерлингом, которого он считал наиболее подходящим для этого человеком. По его мнению, он был способен понять меня, а может быть, и заинтересовать в мою пользу императора. Когда мне снова придется быть в Вене, я могу прямо явиться к Шмерлингу в полной уверенности, что я уже отрекомендован князем. По приглашению, полученному от герцогского двора, князю и княгине предстояло отправиться в Висбаден. Я проводил их туда и снова встретился с Бюловами.
425
После того как нас покинули Шнорры, проведя с нами две недели, настало время уезжать и Бюловам. Я проводил их до Франкфурта. Там мы оставались два дня, чтобы присутствовать на представлении гётевского «Тассо», в котором в виде вступления должна была быть исполнена одноименная симфоническая поэма Листа. Со своеобразными ощущениями присутствовали мы на этом представлении. Нам чрезвычайно понравилась своей игрой Фридерика Майер в роли принцессы и особенно Шнайдер [Schneider] в роли Тассо. Только Ганс никак не мог помириться с позорным исполнением под управлением капельмейстера Игнаца Лахнера листовского произведения. К обеду в ресторане ботанического сада, на который нас пригласила перед представлением Фридерика, явился и таинственный Гуаита. Мы с удивлением заметили, что с этой минуты вся беседа за столом свелась к непонятной для нас пикировке, смысл которой уяснился до некоторой степени бешеной ревностью фон Гуаиты и остроумно-насмешливым отпором Фридерики. Однако ему удалось справиться со своим возбуждением, когда он обратился ко мне с предложением дать во Франкфурте «Лоэнгрина» под моим управлением. Мне этот проект понравился. Я увидел в нем повод снова встретиться с Бюловами и Шноррами. Бюловы обещали приехать, а к Шноррам я обратился с просьбой взять на себя исполнение главных ролей. Казалось, таким образом, что на этот раз мы можем расстаться в бодром настроении, хотя все усиливавшееся и доходившее иногда до крайних пределов непрерывно дурное расположение Ганса не раз вызывало у меня беспомощные вздохи.
У Козимы же, напротив, совершенно исчезла робость, которую я заметил год тому назад при посещении Райхенхалля. Когда я однажды спел своим друзьям «Прощание Вотана», на лице Козимы появилось выражение, какое я видел на нем, к своему удивлению, в Цюрихе в момент расставания. Только на этот раз экстаз ее имел радостно просветленный характер. Здесь все было молчание и тайна. Но уверенность, что между нами существует неразрывная связь, охватила меня с такой определенностью, что я не в силах был владеть собственным возбуждением, и оно выливалось у меня в самой необузданной веселости. Провожая Козиму во Франкфурте по открытой площади в гостиницу, я вдруг ни с того ни с сего предложил ей сесть в стоявшую тут же пустую ручную тележку и отвезти ее так в отель. Недолго думая, она согласилась. Я растерялся и потерял всякое мужество привести в исполнение свой безумный план.
426
По возвращении в Бибрих меня ждали тяжелые заботы. После долгих проволочек Шотт совершенно отказался выдавать мне дальнейшие субсидии. Правда, с самого отъезда из Вены почти до последнего времени я все свои расходы – по устройству жены в Дрездене, по собственному переселению в Бибрих и пребыванию в Париже, где мне пришлось удовлетворить кое-каких кредиторов, – погашал исключительно из сумм, которые мне посылал издатель. Несмотря на такое трудное начало, поглотившее половину всех денег, которые я выговорил себе за «Мейстерзингеров», я мог все-таки надеяться с остатком условленного гонорара спокойно довести до конца свою работу. Но Шотт стал оттягивать присылку денег, ссылаясь на необходимость свести раньше счеты с музыкальными торговцами. Я оказался в затруднительном положении, из которого пришлось искать выход. Все зависело от того, удастся ли мне в скором времени доставить Шотту хотя бы один готовый акт «Мейстерзингеров». В первом акте я дошел уже до той сцены, где Погнер собирается представить мейстерзингерам Вальтера фон Штольцинга, когда – это было около середины августа, еще в бытность Бюловов в Бибрихе, – ничтожный случай на целых два месяца лишил меня способности писать.
Мой угрюмый хозяин держал у себя цепную собаку, бульдога Лео. Животное, находившееся в полном пренебрежении у своего хозяина, возбуждало во мне живейшее сострадание. Однажды мне захотелось очистить его от насекомых. Я позвал служанку и, держа голову бульдога, свирепый вид которого внушал девушке страх, заставил ее расчесывать его. Несмотря на большое доверие ко мне, собака, невольно щелкнув зубами, укусила меня в первый сустав большого пальца на правой руке. Никакой раны не было видно, но вскоре оказалось, что надкостница воспалилась. Всякое движение пальца стало сопровождаться болями, которые все усиливались, и мне было предписано не утруждать руки до полного ее выздоровления и главным образом не писать. Хотя газеты и успели пропечатать, что я подвергся укусу бешеной собаки, в действительности дело обстояло не так уж скверно. Тем не менее случай этот навел меня на серьезные размышления о непрочности человеческого существования на земле. Оказывалось, что для создания произведения мне нужны были не только здоровый дух, хорошие идеи и известное мастерство, но еще и здоровый палец, который мог бы двигать пером, так как здесь дело шло не о стихотворении, которое легко продиктовать, а о музыке, которую диктовать другому нельзя, которую надо записывать самому.
Чтобы доставить Шотту хоть что-нибудь, я по совету Раффа, оценившего тетрадь моих песен в 1000 франков, решил предложить своему издателю пять стихотворений моей приятельницы Везендонк, которые я положил на музыку, большей частью на мотивы из занимавшего меня в то время «Тристана». Песни были им приняты и изданы, но это отнюдь не подействовало смягчающим образом на настроение Шотта. Я должен был предположить, что кто-нибудь возбуждал его против меня. Чтобы выяснить этот вопрос и в зависимости от этого принять дальнейшие решения, я сам отправился в Киссинген, где Шотт проводил курс лечения. Но мне так и не удалось переговорить с ним. Госпожа Шотт, как ангел-хранитель расположившаяся у дверей его комнаты, заявила мне, что супруг ее никого не принимает вследствие случившегося с ним сильного приступа болезни печени. Это было все, что мне надо было знать. Раздобыв некоторую денежную сумму через посредство молодого Вайсхаймера, который, имея за спиной богатого отца, проявил большую предупредительность по отношению ко мне, я принялся раздумывать, что делать дальше: на Шотта больше рассчитывать было нельзя и, следовательно, нечего было и надеяться на возможность дальнейшей спокойной работы над «Мейстерзингерами».
427
При таких обстоятельствах я, к удивлению, неожиданно получил от дирекции Венской оперы формальное приглашение поставить «Тристана». Мне сообщали, что все затруднения устранены, так как Андер вполне оправился от болезни. Это повергло меня в искреннее изумление. Я навел справки, и вот что я узнал о переменах по отношению ко мне, происшедших с тех пор в Вене. Еще до последнего своего отъезда оттуда госпожа Луиза Дустман, которой партия Изольды действительно понравилась, задумала устранить главное препятствие, стоявшее на пути моего предприятия. С этой целью она убедила меня прийти к ней на вечер, чтобы снова представить мне д-ра Ганслика. Она знала, что пока не удастся настроить этого господина в мою пользу, мне нечего рассчитывать на успех в Вене. В том хорошем настроении, в каком я был в тот вечер, мне нетрудно было держать себя по отношению к Ганслику как к человеку, мало мне знакомому, пока он не отвел меня в сторону для интимного разговора. Со слезами и вздохами он стал меня уверять, что не может более выносить моего незаслуженного пренебрежения к нему. То, что могло казаться мне странным в его суждениях обо мне, следует приписать не злому намерению с его стороны, а исключительно его индивидуальной ограниченности, и он ничего так не желает, как получить от меня указания, которые помогли бы раздвинуть границы его понимания. Все эти заявления сопровождались такими доказательствами внутреннего волнения, что я не мог ему ответить иначе, как успокоив его и обещав безусловное дружеское внимание к его дальнейшей деятельности. И действительно, еще перед самым отъездом из Вены я узнал, что Ганслик в неумеренно лестных выражениях отзывался перед моими знакомыми обо мне и моей любезности. Эта перемена так подействовала не только на оперных артистов, но главным образом на Раймонда, советчика обергофмейстера, что в конце концов в высших сферах постановка «Тристана» стала считаться делом чести для Вены. Это и была причина присланного мне вновь приглашения.
В то же время молодой Вайсхаймер написал мне из Лейпцига, куда он уехал, что берется устроить там хороший концерт, если я соглашусь поддержать его исполнением нового вступления к «Мейстерзингерам» и увертюрой к «Тангейзеру». По его мнению, такая программа должна обратить на себя всеобщее внимание, и он считал возможным поэтому повысить цены на билеты. Он не сомневался, что в случае весьма вероятной их распродажи от концерта за покрытием всех расходов отчислится довольно значительная сумма в мою пользу. С другой стороны, дав Гуаите обещание поставить во Франкфурте «Лоэнгрина», я теперь, несмотря на то что Шнорры принуждены были отказаться от участия в нем, не мог взять свое слово назад. Взвесив все эти обстоятельства, я решил отложить «Мейстерзингеров» в сторону и на других предприятиях постараться тем временем заработать столько, чтобы следующей весной иметь возможность приняться за прерванную работу и, независимо от настроения Шотта, довести ее до конца. Что касается квартиры в Бибрихе, в общем отвечающей моим требованиям, я решил сохранить ее за собой. Минна просила предоставить ей кровать и еще кое-какие вещи, к которым я привык, для окончательной меблировки. Она хотела, чтобы я нашел все «в должном порядке», когда посещу ее, и я положил не изменять раз принятому решению: чтобы облегчить ей разлуку со мной, я послал требуемые вещи, а свою рейнскую квартиру устроил заново при содействии мебельного фабриканта в Висбадене, открывшего мне продолжительный кредит.
428
В конце сентября я отправился на неделю во Франкфурт, чтобы приступить к репетициям «Лоэнгрина». Здесь повторилось то, с чем мне не раз уже приходилось сталкиваться: после первого соприкосновения с оперным персоналом у меня явилась охота бросить все предприятие. Но затем, отчасти вследствие обращенных ко мне просьб не отказываться от задуманного дела, в настроении моем произошла перемена. В конце концов меня даже заинтересовала мысль испытать, какое впечатление может произвести опера сама по себе, независимо от жалкого пения, при отсутствии искажений и наличии верных темпов и правильной инсценировки. Но одна только Фридерика Майер ощущала вполне то, что может дать музыка. Впрочем, не было недостатка и в обычном «оживлении» публики. Но позднее мне передавали, что последующие представления, шедшие под управлением чрезвычайно популярного во Франкфурте Игнаца Лахнера, жалкого дирижера и музыканта, были настолько неудовлетворительны, что пришлось прибегнуть к приемам искажения, чтобы удержать оперу в репертуаре.
Все это подействовало на меня тем более угнетающе, что даже Бюловы, вопреки ожиданиям, не явились на это представление. Козима, как я узнал, поспешно проехала мимо меня в Париж – поддержать бабушку, медленно угасавшую среди своих продолжительных страданий и теперь еще вдобавок сраженную новым тяжелым ударом: Бландина умерла в Сен-Тропезе от родов. Настала суровая пора года, и на некоторое время я замкнулся в своей бибрихской квартире. Несмотря на то что приходилось беречь свой палец, мне удалось инструментовать для концертных целей несколько отрывков из готовой композиции «Мейстерзингеров». Сейчас же отправив вступление Вайсхаймеру в Лейпциг для того, чтобы там его переписали, я приготовил для оркестра «Собрание мейстерзингеров» с «Обращением Погнера».
В конце октября я мог отправиться в Лейпциг. Неожиданное приключение, случившееся со мной во время этой поездки, было причиной того, что я снова посетил Вартбург: в Айзенахе, где я на несколько минут вышел на платформу, поезд тронулся раньше, чем я успел вскочить в вагон. Я инстинктивно побежал вслед за поездом, крича кондуктору, который, конечно, не мог его остановить для меня. Отъезд какого-то принца собрал на вокзале большую толпу зрителей, среди которых мое приключение вызвало громкий смех. Я спросил их, неужели моя неудача доставляет им удовольствие? «Да, она доставляет нам удовольствие», – ответили мне из толпы. Это происшествие привело меня к выводу, что немецкую публику можно развеселить, попав в беду. Так как следующий поезд отходил только через пять часов, я телеграммой известил своего зятя, Германа Брокгауза, у которого должен был остановиться, что опоздаю, и в сопровождении человека, отрекомендовавшегося гидом, отправился в Вартбургский замок. Осмотрев частичную реставрацию, произведенную в замке Великим герцогом, зал с картинами Швинда и оставшись равнодушным к тому и другому, я вернулся в ресторан увеселительного места айзенахских жителей, где застал нескольких горожанок, занятых вязанием чулок. Великий герцог Веймарский позднее уверял меня, что «Тангейзер» пользуется популярностью во всем населении Тюрингии, кончая последним деревенским парнем. Но ни хозяин, ни проводник ничего обо мне не знали. Все же я расписался своим полным именем в книге для приезжих, рассказав о любезном приветствии, которое я встретил на вокзале. Мне не приходилось слышать, чтобы на это было обращено какое-либо внимание.
429
Поздно ночью меня радостно встретил значительно постаревший и пополневший Герман Брокгауз. Он проводил меня в свой дом, где я нашел Оттилию в кругу ее семьи. Я был встречен чрезвычайно мило. Нам было о чем поговорить, и хорошее настроение, с каким мой зять принимал участие в этих разговорах, действовало на нас так, что мы засиживались до утра. Мое выступление вместе с совершенно неизвестным молодым композитором Вайсхаймером вызвало некоторые сомнения: в самом деле, программа его концерта заключала в себе множество его собственных композиций, в том числе и недавно законченную симфоническую поэму «Рыцарь Тоггенбург» [Der Ritter Toggenburg]. Если бы, присутствуя на репетициях, я сам находился в более уравновешенном состоянии, я, вероятно, протестовал бы против исполнения этой программы во всей ее полноте. Но эти часы, проведенные в концертном зале, остались для меня самым приятным воспоминанием моей жизни благодаря присутствию Бюловов, с которыми мы снова встретились. Дело в том, что и Ганс решил освятить вместе со мной дебют Вайсхаймера, выступив с новым фортепьянным концертом Листа. Самое вступление в столь знакомый мне зал лейпцигского Гевандгауза, как и приветствие чуждых мне оркестровых музыкантов, которым мне, как человеку совершенно им незнакомому, еще предстояло представиться, подействовали на меня весьма неприятным образом.
Но вдруг я почувствовал себя словно изъятым из окружающего мира: в отдаленном углу залы я увидел Козиму, в глубоком трауре, очень бледную, но дружески мне улыбающуюся. Только что вернувшись из Парижа, от постели неизлечимо больной бабушки, с глубокой грустью в сердце об умершей столь непостижимо внезапным образом сестре, она показалась мне видением иного мира. Все, что наполняло наши сердца, было так глубоко и серьезно, что лишь безграничная радость свидания помогла нам миновать угрожавшие пропасти. А то, что происходило на репетициях, представлялось игрой теней, которой мы забавлялись, как дети. Ганс в таком же хорошем расположении духа, как и мы – все мы чувствовали себя словно участниками какого-нибудь приключения Дон-Кихота, – обратил мое внимание на Бренделя, сидевшего невдалеке от нас и, казалось, ожидавшего, чтобы я с ним поздоровался. Это создало некоторое напряжение, которое мне вздумалось поддержать, сделав вид, что не узнаю его. Бедняга был так огорчен, что позднее, вспоминая свою неправоту перед ним, я при обсуждении статьи «Еврейство в музыке» постарался особенно выделить заслуги Бренделя и этим как бы искупить свою вину перед умершим уже тогда композитором.
Появление Александра Риттера с моей племянницей Франциской тоже немало содействовало нашему веселому настроению, которому обильную пищу доставляли поражающие своей чудовищностью композиции Вайсхаймера. Риттер, уже знакомый с текстом «Мейстерзингеров», сравнил глубоко меланхолическую, чрезвычайно запутанную мелодию басов в «Рыцаре Тоггенбурге» с «тоном россомахи». В конце концов наше хорошее настроение иссякло бы, если бы ему не дали новой пищи удачно исполненное вступление к «Мейстерзингерам» и великолепная игра Бюлова, исполнившего [Второй] фортепьянный концерт Листа.
Обстоятельства, сопровождавшие самый концерт, подтвердили фантастический характер всего предприятия, который мы предчувствовали и который вызвал в нас веселый юмор. К ужасу Вайсхаймера, вся лейпцигская публика «блистала» отсутствием, что, по-видимому, было подстроено организаторами абонементных концертов. Мне еще никогда не приходилось видеть такой пустоты в концертном зале: кроме членов моей семьи, среди которых сестра Оттилия выделялась своим экстравагантным головным убором, на нескольких скамьях сидело небольшое число посетителей, приехавших на концерт из других мест. Видное место занимали мои веймарские друзья: капельмейстер Лассен и правительственный советник Франц Мюллер, как и неизбежные Рихард Поль и советник юстиции Гилле. Кроме того, я с неприятным удивлением заметил старого надворного советника Кюстнера, бывшего управляющего Берлинским королевским театром, которому с бодрой веселостью пришлось ответить на его приветствие и изумление по поводу непонятной пустоты зала. Из постоянных жителей Лейпцига присутствовали еще некоторые друзья моих родных, обыкновенно не посещающие концертов. Среди них был доктор Лотар Мюллер, сын хорошо знакомого мне с ранней юности врача-аллопата, доктора Морица Мюллера, чрезвычайно мне преданный. В зале находилась невеста концертанта со своей матерью. В некотором отдалении, против нее, я уселся в середине концерта с Козимой, к большому соблазну моих родных, наблюдавших нас издали. Будучи сами в дурном настроении, они не могли понять, почему мы с Козимой все время безостановочно смеялись.
Что касается вступления к «Мейстерзингерам», то удачное исполнение его произвело на немногих друзей, составлявших публику, такое благоприятное впечатление, что, к радости оркестра, пришлось сейчас же повторить его. Вообще, лед искусственно поддерживаемого недоверия ко мне, по-видимому, растаял. Когда после заключившей концерт увертюры к «Тангейзеру» я вышел на вызовы, оркестр встретил меня бурным тушем, что доставило громадное удовольствие сестре Оттилии, утверждавшей, что до сих пор такая честь выпала на долю лишь одной Женни Линд. Друг Вайсхаймер, самым непростительным образом испытывавший всеобщее терпение, с этих пор стал чувствовать ко мне неприязнь, которая с течением времени все росла. По его мнению, он был бы в более выгодном положении, если бы не включал в программу концерта моих блестящих оркестровых произведений, а предложил бы публике за дешевую цену одни лишь свои композиции. Теперь ему пришлось, к большому разочарованию своего отца, погасить все расходы по устройству концерта, да еще выносить унизительное сознание невозможности предложить мне хотя бы самый ничтожный гонорар.
430
Эти неприятные впечатления не удержали моего зятя от выполнения всей программы задуманных в честь ожидаемых триумфов домашних торжеств. В одном банкете приняли участие и Бюловы. Был дан вечер, на котором я с большим успехом в присутствии значительного количества профессоров прочитал «Мейстерзингеров». На этом вечере я возобновил знакомство с профессором Вайсом, очень интересовавшим меня по воспоминаниям молодости и по дружбе с моим дядей. Он с большим удивлением отозвался о моем искусстве читать.
Бюловы, к сожалению, снова уехали в Берлин. Мы встретились на улице в большой холод и в не особенно приятный момент: они делали официальные визиты. При этом беглом прощании давивший нас всех гнет сказался сильнее, чем мимолетная веселость последних дней. Друзья мои понимали, в каком безотрадно-тяжелом положении я находился: я был настолько легкомыслен, что рассчитывал выручить от лейпцигского концерта сумму, необходимую хотя бы на покрытие ближайших расходов. В этом направлении первое разочарование, которое меня ожидало, заключалось в том, что я не был в состоянии аккуратно уплатить бибрихскому хозяину за квартиру, которую я хотел сохранить за собой еще и на будущий год. А между тем приходилось иметь дело с упрямым, угрюмым человеком, которого и без того можно было склонить к продлению контракта, лишь уплачивая деньги за квартиру вперед. Ввиду того что как раз теперь мне предстояло послать и Минне сумму, следуемую ей за четверть года, помощь, которую неожиданно предложил мне правительственный советник Мюллер от имени Великого герцога Веймарского, показалась мне действительно ниспосланной с неба. Когда выяснилось, что на Шотта больше нечего рассчитывать, я обратился к своему старому знакомому с просьбой объяснить Великому герцогу мое положение и склонить его оказать мне поддержку хотя бы авансом в счет новых опер. Присланные через Мюллера 500 талеров крайне меня поразили своей неожиданностью. Лишь позднее я мог объяснить себе это великодушие тем, что Великий герцог, проявляя такую любезность ко мне, имел в виду определенную цель: оказать давление на Листа, которого он хотел снова залучить в Веймар. Несомненно, он не ошибался, полагая, что его великодушный образ действий по отношению ко мне произведет благоприятное впечатление на нашего общего друга.
Таким образом, я получил возможность отправиться на несколько дней в Дрезден, чтобы, снабдив Минну деньгами, в то же время оказать ей честь своего посещения, нужную будто бы для поддержания ее щекотливого положения. С вокзала Минна повезла меня в нанятую и устроенную ею квартиру на Вальпургис-штрассе [Walpurgistraße], которой в то время, когда я покинул Дрезден, еще не существовало. Эту квартиру она обставила со свойственным ей искусством и с несомненной целью сделать ее для меня приятной. У входа лежал маленький коврик с вышитой ею надписью Salve. Нашу парижскую гостиную я узнал по красной шелковой мебели и гардинам. Большая спальня и довольно уютная рабочая комната вместе с гостиной были предоставлены исключительно в мое пользование, между тем как себе она оставила комнатку с альковом, выходившую во двор. Рабочую комнату украшал тот самый письменный стол красного дерева, который я когда-то, получив место капельмейстера в Дрездене, заказал для себя. После бегства из Дрездена его приобрела семья Риттер, передавшая его своему зятю Куммеру [Kummer]. Сейчас Минна взяла у него этот стол лишь на время, причем объяснила мне, что я могу приобрести его снова в собственность за 60 талеров. Когда же я не выказал никакого желания сделать это, настроение ее омрачилось.
Чтобы избежать стеснения, которое она, несомненно, чувствовала бы, оставаясь со мной наедине, она пригласила мою сестру Клару из Кемница, с которой она и делила теперь свое небольшое помещение. Клара и здесь, как и раньше, показала себя умной и сострадательной женщиной: ей было жаль Минну, и она старалась помочь ей пережить тяжелое время. При этом она преследовала одну цель: убедить ее в необходимости по-прежнему жить со мной порознь. Для этого она воспользовалась своей точной осведомленностью относительно чрезвычайно тяжелого материального положения, в каком я тогда находился: денежные заботы мои были так велики, что одно указание на необходимость делить их со мной являлось достаточным противовесом всем фантазиям моей жены. Впрочем, мне удалось избежать всяких с нею объяснений, главным образом благодаря тому, что большей частью мы находились в присутствии посторонних. Этому способствовала встреча с замужней дочерью Фрица Брокгауза Кларой Кессингер [Kessinger], а также с Пузинелли, со старым Гейне и, наконец, со Шноррами.
Предобеденными часами я пользовался для визитов. Отправившись к министру Бэру [Bär], чтобы поблагодарить его за хлопоты об амнистии, и проходя в первый раз по улицам Дрездена, я был поражен впечатлением скуки и пустоты, которое они на меня произвели. В памяти моей они сохранились такими, какими я видел их в последний раз: заставленными баррикадами, что придавало им чрезвычайно интересный вид. Из встречавшихся мне по дороге людей я никого не знал. Меня самого не узнал даже владелец магазина, у которого я всегда покупал перчатки и к которому зашел теперь. Вдруг в лавку его вслед за мной вбежал пожилой человек в большом возбуждении и со слезами на глазах: это был сильно постаревший придворный музыкант Карл Куммер, гениальнейший гобоист, какого я когда-либо встречал и которого я любил нежной, сердечной любовью. Мы радостно обнялись. Я спросил его, играет ли он по-прежнему на своем инструменте: он ответил, что с тех пор, как я уехал, его гобой больше не доставлял ему прежней радости, и он давно уже вышел в отставку. От него я узнал, что музыканты старой оркестровой гвардии, в том числе и длинный контрабасист Диц [Dietz], частью покинули этот мир, частью оставили службу. Управляющий фон Люттихау и капельмейстер Райсигер умерли, Липинский давно вернулся в Польшу, концертмейстер Шуберт неспособен к труду. Все представилось мне в новом и унылом свете. Министр Бэр высказал мне свои неразвеянные серьезные сомнения относительно моей амнистии. Правда, сам он решился ее подписать, но его не покидает забота, что при большой популярности, какой я пользуюсь как композитор, дело легко может дойти до неприятных демонстраций. Я поспешил его успокоить, обещав остаться здесь всего несколько дней и не показываться в театре. Он отпустил меня с глубоким вздохом, вперив в меня тяжелый взгляд. Совершенно иначе принял меня фон Бейст: элегантно улыбаясь, он завел разговор о том, что я вовсе не столь невинен, как сам об этом думаю. Он напомнил мне об одном письме, которое было найдено в карманах Рёкеля: это было для меня новостью, и я воспользовался случаем намекнуть, что смотрю на дарованную мне амнистию как на прощение всех совершенных мной неосторожностей. Мы расстались с выражениями самых дружеских чувств.
431
Еще один званый вечер мы отпраздновали в салоне Минны. При этом я прочел «Мейстерзингеров» тем из своих знакомых, которые еще не слышали их. Снабдив Минну деньгами на продолжительное время, я на четвертый день уехал из Дрездена. Минна провожала меня на вокзал с тоскливым предчувствием, что никогда больше меня не увидит. Прощанье наше имело тяжелый характер.
В Лейпциге я остановился на день. В гостинице я снова встретился с Александром Риттером и очень приятно провел с ним вечер за пуншем. Меня побудили сделать эту остановку уверения, что самостоятельный концерт в Лейпциге может иметь большой успех. Нуждаясь в деньгах, я решил принять во внимание и это указание, но, убедившись, что предприятие отнюдь не гарантировано, я поспешно вернулся в Бибрих, где мне предстояло устроить свои квартирные дела. К величайшей досаде, я застал своего хозяина в менее покладистом настроении. По-видимому, он не мог мне простить, что я высказал ему свое порицание за его обращение с собакой, как и то, что я однажды взял под свою защиту его служанку по поводу близких отношений ее с каким-то портным. Несмотря на предложенные ему деньги и всяческие обещания, он оставался неумолим и уверял, что ему самому по слабости здоровья нужна эта квартира с будущей весны. Уплатив ему вперед и обязав его не трогать до Пасхи моей обстановки, я принялся в сопровождении д-ра Шюлера и Матильды Майер объезжать окрестности Рейнгау, чтобы выбрать подходящую квартиру на будущий год. Из этого ничего не вышло – было слишком мало времени. Но друзья обещали неустанно заботиться о приискании для меня помещения.
В Майнце я снова встретился с Фридерикой Майер. Отношения ее во Франкфурте все осложнялись: она вполне оправдала мой образ действий, узнав, что я ответил отказом режиссеру господина фон Гуаиты, которого последний незадолго до того прислал ко мне с поручением уплатить 15 луидоров за постановку «Лоэнгрина». Она сообщила мне, что совершенно порвала с Гуаитой, добилась отставки и теперь собирается на обещанную ей в Бургтеатре гастроль. Таким образом действий она снова завоевала мое участие, так как я в этом видел опровержение всех взводимых на нее клевет. Я направлялся в Вену, и она была очень рада совершить со мной часть пути от Нюрнберга, куда она собиралась на день и где мы должны были встретиться. Так мы и сделали и вместе приехали в Вену, где моя приятельница остановилась в отеле Munsch. Я же занял номер в гостинице Kaiserin Elisabeth, к которой привык.
Это было 15 ноября. Я немедленно отыскал капельмейстера Эссера и узнал от него, что репетиции «Тристана» ведутся чрезвычайно энергично. Но зато отношение мое к Фридерике, которое легко было неверно истолковать, скоро вызвало весьма неприятную размолвку между мной и госпожой Дустман. Ей никак нельзя было втолковать истинное положение вещей: она упорно стояла на том, что сестра ее живет в незаконной связи, отвергнута своей семьей, что переселение ее в Вену может скомпрометировать ее, госпожу Дустман. К этому прибавилось то, что положение Фридерики скоро стало причинять мне большие заботы. С Бургтеатром она подписала контракт на три гастроли, упустив из виду, в каких неблагоприятных условиях она должна теперь выступить на сцене, особенно перед венской публикой. Перенесенная ею тяжелая болезнь, от которой она оправлялась среди непрестанных волнений и тревог, сильно обезобразила ее. Она чрезвычайно исхудала, почти лишилась волос, но ни за что не хотела надевать парика. Враждебное отношение сестры оттолкнуло от нее персонал Бургтеатра. Вследствие всего этого, а также неудачного выбора роли выступление ее не имело успеха, и об ангажементе не могло быть и речи. При все увеличивавшейся слабости и постоянной бессоннице она с какой-то благородной стыдливостью старалась скрыть от меня трудности своего положения. Не чувствуя, по-видимому, нужды в деньгах, она все же решила некоторое время пожить спокойно в более дешевой гостинице Stadt Frankfurt, чтобы дать отдохнуть своим нервам. По моему желанию она пригласила Штандгартнера, который не мог ей дать никакого совета. Так как климат в это время года, в конце ноября и начале декабря, становится в Вене очень суров, а ей были предписаны прогулки на свежем воздухе, то мне пришло в голову предложить ей поехать на продолжительное время в Венецию. Средства позволяли ей и это. Она последовала моему совету, и в одно морозное утро я проводил ее на вокзал, откуда в сопровождении верной горничной она отправилась навстречу лучшему будущему. К своему крайнему удовлетворению, я скоро стал получать из Венеции утешительные вести, главным образом относительно состояния ее здоровья.
432
Удрученный тревогой, которую внушала мне моя приятельница, я в то же время продолжал поддерживать сношения с прежними венскими знакомыми. Тут вскоре после моего приезда произошел странный инцидент. Я обещал прочесть «Мейстерзингеров» в доме Штандгартнеров, как мне вообще всюду приходилось их читать. Ввиду того что Ганслик слыл теперь некоторым образом моим другом, его сочли нужным пригласить на это чтение. Но по мере того как оно подвигалось вперед, опасный рецензент становился все угрюмее и бледнее. Всеобщее внимание обратило на себя то, что по окончании чтения он ни за что не хотел оставаться и сейчас же ушел, несомненно, в раздраженном состоянии. Друзья мои единогласно пришли к тому заключению, что Ганслик усмотрел в этой поэме направленный против него пасквиль и приглашение на чтение принял за оскорбление себе. И действительно, с этого вечера отношение ко мне рецензента резко изменилось и стало проявляться в обостренной вражде, последствия чего не заставили себя ждать.
Корнелиус и Таузиг снова появились у меня. Во мне долго еще жило чувство обиды за их отношение ко мне минувшим летом: собираясь пригласить в Бибрих Бюловов и Шноров, я из сердечного расположения к молодым друзьям решил позвать и их. Корнелиус сейчас же ответил на мое приглашение обещанием приехать. Тем сильнее было мое удивление, когда однажды я получил от него письмо из Женевы, куда внезапно разбогатевший Таузиг увлек его за собой в путешествие. Пребывание в Женеве представляло, конечно, больше интереса и значительности, чем пребывание у меня в Бибрихе. Не считая нужным даже выразить сожаление о невозможности провести со мной лето, мне прямо сообщали, что только что с восторгом «выкурили великолепную сигару за мое здоровье». Встретившись с ними в Вене, я не мог не объяснить им, что поведение их показалось мне чрезвычайно обидным. Они же никак не хотели понять, что я мог иметь против предпочтения, оказанного ими прекрасному путешествию во французскую Швейцарию перед посещением Бибриха. Очевидно, я казался им тираном.
Таузиг, кроме того, навлек на себя мое подозрение своим странным поведением в гостинице. Как я узнал, он обыкновенно обедал в ресторане нижнего этажа и затем, минуя мою комнату, подымался в четвертый, где подолгу просиживал у какой-то графини Кроков. Заговорив с ним об этом, я узнал, что дама эта встречалась с Козимой, и потому выразил удивление, что он не познакомил с ней и меня. Но он странным образом постоянно уклонялся от разговора на эту тему. Когда же я вздумал его подразнить предположением о существующих между ними любовных отношениях, он возразил, что об этом не может быть и речи, так как дама эта стара. Я оставил его в покое, но мое удивление возросло, когда впоследствии я познакомился с графиней Кроков, убедился в ее серьезном участии ко мне и узнал, что она тогда стремилась познакомиться со мной, но что Таузиг всегда отказывался устроить это под тем предлогом, что я не интересуюсь женщинами.
433
В конце концов между нами опять возобновились оживленные дружеские отношения, когда я серьезно принялся за выполнение своего намерения дать в Вене ряд концертов. Фортепьянные репетиции, на которых чрезвычайно прилежно шла музыкальная отделка главных партий «Тристана», я предоставил серьезно заинтересовавшемуся этим делом капельмейстеру Эссеру. Но мое недоверие к успешным результатам этой работы, основывавшееся на сомнении не столько в способностях персонала, сколько в его доброй воле, оставалось непоколебимым. Нелепое поведение г-жи Дустман особенно отбивало у меня охоту присутствовать на репетициях. Напротив, от исполнения в концертах отрывков из моих неизвестных в Вене произведений я ждал благоприятных результатов. Этим я мог доказать своим тайным противникам, что предо мной открыты еще и другие пути для ознакомления публики с моей новейшей музыкой, кроме столь легко преграждаемого пути театральных постановок.
Во всем, что касалось практической стороны организации концертов, Таузиг оказывался чрезвычайно полезным. Было решено снять театр «Ан дер Вин» на три вечера и назначить первый концерт в конце декабря, а оба последующих – спустя неделю каждый. Для первого концерта предстояло выписать оркестровые партии тех пьес, которые я выбрал из партитур: два отрывка из «Золота Рейна», два из «Валькирии» и «Мейстерзингеров». Со вступлением к «Тристану» я хотел подождать, чтобы оно не совпало с объявляемой на афишах постановкой всего произведения. Взяв несколько помощников, Корнелиус и Таузиг принялись за переписывание, которое, требуя большой музыкальной точности, могло быть поручено только людям, опытным в чтении партитур. К ним присоединился и Вайсхаймер, прибывший в Вену, чтобы присутствовать на концерте. Затем Таузиг объявил мне, что и Брамс, которого он отрекомендовал как «славного парня», несмотря на свою знаменитость, желал бы взять на себя часть их работы: ему был дан отрывок из «Мейстерзингеров». В самом деле, Брамс держал себя очень скромно и мило. Но в общении он был весьма скован, так что на наших собраниях часто оставался почти незамеченным. Кроме того, я часто встречался с знакомым мне с прежних времен Фридрихом Улем, который в обществе Юлиуса Фрёбеля и под покровительством Шмерлинга издавал политический журнал Der Botschafter [«Посол»]. Он предоставил его в мое распоряжение и убедил напечатать первый акт «Мейстерзингеров», так как друзья мои сделали наблюдение, что Ганслик становится все ядовитее.
434
В то время как я и мои товарищи были всецело поглощены приготовлениями к концерту, к нам явился однажды некий господин Моритц [Moritz], представленный мне еще Бюловом в Париже как комичная личность. Своим неловким, навязчивым поведением и вздорными, во всяком случае вымышленными, рассказами о будто бы данных ему Бюловом поручениях он довел меня до того, что, заразившись нескрываемым негодованием Таузига, я весьма решительно указал непрошеному посетителю на дверь. Об этом он передал Козиме, изобразив все в таком оскорбительном для Бюлова виде, что она сочла себя вправе письменно выразить свое величайшее негодование по поводу бесцеремонного поведения по отношению к лучшим друзьям. Это непонятно-странное происшествие так изумило и огорчило меня, что я молча протянул письмо Козимы Таузигу и спросил его, что теперь делать и как бороться против всего этого вздора. Таузиг сейчас же взял на себя показать Козиме весь случай в его настоящем свете и рассеять недоразумение. К моей большой радости, желаемые результаты его посредничества не заставили себя ждать.
Начались репетиции к концерту. Нужных мне певцов для исполнения отрывков из «Золота Рейна», «Валькирии» и «Зигфрида» (сцена ковки меча), а также для обращения Погнера в «Мейстерзингерах» дала мне Королевская опера. Только для трех дочерей Рейна мне пришлось воспользоваться услугами дилетантов. Большую помощь здесь, как и в других случаях, оказал мне концертмейстер Хельмесбергер, который своим энтузиазмом и хорошим исполнением подавал пример прочим музыкантам. После предварительных оглушающих репетиций в небольшом помещении Оперы, своим гулом приводивших Корнелиуса в невообразимый ужас, мы перешли на сцену театра «Ан дер Вин», где, кроме дорогой платы за наем театрального зала, мне пришлось потратиться на устройство необходимых приспособлений для оркестра. Окруженная театральными кулисами сцена все-таки оставалась весьма неблагоприятной в акустическом отношении. А между тем сделать за свой счет отражающую звук перегородку и перекрытие мне казалось рискованным.
Первый концерт 26 декабря, несмотря на полный зал, принес в результате только громадные расходы и много огорчений, вызванных тем, что оркестр из-за отсутствия акустики звучал плохо. Несмотря на неблагоприятные перспективы, я для большего успеха следующих двух концертов решил взять на себя расходы по устройству акустического свода. Я утешал себя надеждой, что пущенные в ход усилия, пробудив интерес ко мне в высших кругах, увенчаются успехом.
Мой друг, князь [Рудольф] Лихтенштейн, считал это возможным. Он пытался воспользоваться влиянием при императорском дворе придворной дамы, графини Замойской. К ней он меня и проводил однажды по бесчисленным коридорам императорского дворца. Как это выяснилось впоследствии, здесь сказалась рука г-жи Калержи. Но, по-видимому, ей удалось расположить в мою пользу лишь молодую императрицу, которая одна только и присутствовала на концерте, без всякой свиты.
Второй концерт доставил мне величайшее разочарование: вопреки многочисленным предостережениям, я назначил его на первый день нового 1863 года. Публики собралось чрезвычайно мало, и единственное удовлетворение, какое я имел, заключалось в том, что благодаря акустическим усовершенствованиям оркестр звучал превосходно. Впечатление от выполненной целиком программы было настолько хорошо, что третий концерт 8 января прошел снова при переполненном зале. При этом я имел случай убедиться в большом музыкальном чутье венской публики: отнюдь не эффектное вступление к обращению Погнера пришлось, по бурному требованию публики, повторить, несмотря на то что солист уже поднялся, чтобы начать свою партию.
Взгляд мой случайно упал в эту минуту на одну из лож, и то, что я увидел, показалось мне утешительным предзнаменованием: я узнал госпожу Калержи, только что прибывшую в Вену на короткое время, как мне казалось, не без намерения оказать мне и здесь свое содействие. Со Штандгартнером, с которым она была в дружбе, она сейчас же принялась обсуждать, как помочь мне в критическом положении, в какое меня поставили громадные расходы по устройству концертов. Она созналась нашему общему другу, что сама совершенно не располагает средствами и для экстренных платежей должна была бы войти в долги. Надо было постараться найти более состоятельных покровителей. Среди таких особенно выделилась баронесса фон Штокгаузен, жена ганноверского посланника: будучи в большой дружбе с Штандгартнером, она отнеслась ко мне с теплым участием, заинтересовав в мою пользу также леди Блумфильд и ее супруга, английского посла. К этому последнему я был приглашен на вечер, как не раз бывал и у г-жи фон Штокгаузен. Однажды Штандгартнер принес мне доставленные якобы неизвестным лицом 500 гульденов для покрытия моих расходов. Госпожа Калержи в свою очередь сумела раздобыть 1000 гульденов, которые тоже через Штандгартнера были предоставлены в мое распоряжение для дальнейших нужд. Однако старания ее расположить в мою пользу двор, несмотря на ее близкую дружбу с графиней Замойской, остались безуспешными благодаря тому, что и здесь нашелся один из членов всюду всплывавшей на мое несчастье саксонской фамилии Кённериц. Это был тогдашний посланник. Всякое движение в мою пользу, особенно у пользовавшейся большим вниманием при дворе эрцгерцогини Софии, ему легко было подавить утверждением, что я в свое время поджег дворец саксонского короля!
435
Несмотря ни на что, моя покровительница была по-прежнему неутомима в своих стараниях как-нибудь помочь мне. Чтобы удовлетворить мое сильное желание найти спокойное помещение, она вздумала устроить меня в квартире атташе английского посольства, сына знаменитого Бульвер-Литтона, ввиду того что обитатель ее был отозван, обстановка же на некоторое время оставлена в его распоряжении. Она познакомила меня с ним: это был моложавый, очень любезный человек. Вместе с Корнелиусом и госпожой Калержи я однажды обедал у него, а после обеда принялся за чтение «Сумерек богов», не найдя, однако, как мне показалось, особенно внимательной аудитории. Я прервал чтение и удалился с Корнелиусом. На обратном пути мы страшно мерзли, да и комнаты Бульвера казались нам недостаточно натопленными: мы зашли в ресторан, чтобы согреться за стаканом пунша. Этот факт остался у меня в памяти потому, что я тут в первый раз увидел Корнелиуса в самом необузданно-веселом расположении духа. Пока мы веселились за пуншем, госпожа Калержи, как я понял, пустила в ход всю свою силу могущественной и неотразимой заступницы, чтобы пробудить в Бульвере активный ко мне интерес. В результате мне было сообщено, что последний предоставляет свою квартиру в мое распоряжение на три четверти года. Но, взвесив все обстоятельства, я должен был себе сказать, что едва ли смогу извлечь из этого какую-нибудь выгоду, так как, с другой стороны, у меня совершенно не было в Вене никаких видов на какой-либо заработок.
В это время решающее влияние на мои намерения оказало полученное из Петербурга приглашение продирижировать там в марте месяце двумя концертами Филармонического общества за гонорар в 2000 рублей серебром. Госпожа Калержи, участие которой сказалось и тут, настойчиво советовала принять это предложение, говоря, что я могу дать в Петербурге и самостоятельный концерт. Он, несомненно, будет иметь большой материальный успех и значительно увеличит мой доход. Удержать меня от принятия этого предложения могла бы только уверенность, что в течение ближайших месяцев «Тристан» будет поставлен в Вене.
Но между тем новая болезнь тенора Андера опять приостановила ход репетиций, и у меня пропала всякая вера в те перспективы, которые заставили меня приехать в Вену. Этому вскоре после моего приезда способствовал результат моего визита к министру Шмерлингу. Министр был очень удивлен, когда я сослался на рекомендацию князя Меттерниха. Князь ни слова не говорил ему обо мне. С большой галантностью объяснил он мне, что человек с моими заслугами не нуждается ни в какой рекомендации. Когда я передал ему мысль князя Меттерниха об особом положении, какое мог бы предоставить мне в Вене император, он поторопился уверить меня в полном своем бессилии оказать влияние в этом направлении. Это признание фон Шмерлинга уяснило мне поведение князя Меттерниха. Я сообразил, что последний предпочел воздействие на оберкамергера в пользу серьезной постановки «Тристана» бесплодным хлопотам у министра.
436
Однако и эта перспектива теперь отодвигалась на неопределенное время, и я дал согласие на петербургское предложение. Но мне предстояло запастись для поездки деньгами. В этом смысле я возлагал большие надежды на концерт, который Генрих Поргес подготовлял для меня в Праге. В начале февраля я отправился туда и имел все основания радоваться приему, который я там встретил. Молодой Поргес, решительный почитатель Листа и сторонник моей музыки, очень мне понравился, как лично, так и проявленной по отношению ко мне услужливостью. Концерт, на котором, кроме бетховенской симфонии, были исполнены отрывки из моих новейших произведений, был дан в зале Sophieninsel и имел хороший успех. Когда на следующий день Поргес вручил мне за вычетом небольших дополнительных расходов 1000 гульденов, я с громким смехом заявил, что это первые деньги, заработанные мной личным исполнением. Кроме того, он познакомил меня с некоторыми преданными и образованными молодыми людьми немецкой и чешской партии, между прочим с учителем математики Либлайном [Lieblein] и писателем Музиолем. Очень тронула меня встреча со знакомой мне со времен ранней юности Марией Лёв. Перейдя окончательно от пения к арфе, она занимала в оркестре место арфистки и участвовала в моих концертах. Уже о первой постановке «Тангейзера» в Праге она сообщала мне с большим энтузиазмом. Теперь энтузиазм этот еще усилился, и в течение многих лет она проявляла по отношению ко мне трогательную внимательность.
С чувством удовлетворения и с вновь пробудившимися надеждами я поспешил обратно в Вену, чтобы окончательно решить вопрос о постановке «Тристана». На фортепьянной репетиции двух первых актов, которую опять оказалось возможным устроить в моем присутствии, весьма сносное исполнение тенором его роли повергло меня в истинное изумление. Госпоже Дустман я должен был выразить свою признательность за превосходную передачу трудной партии. Было решено, что опера моя будет поставлена после Пасхи, что вполне согласовалось с предполагаемым временем моего возвращения из России.
Надежда на большие доходы побудила меня снова вернуться к мысли о приобретении постоянной квартиры в тихом Бибрихе. Так как у меня оставалось еще некоторое время до поездки в Россию, я отправился на Рейн, чтобы по возможности устроить свои дела. Остановившись в доме Фрикхёфера, я в сопровождении Матильды Майер и приятельницы ее Луизы Вагнер объехал весь Рейнгау в поисках подходящего помещения. Не найдя ничего, я даже вошел в переговоры с Фрикхёфером относительно постройки небольшого домика на продававшемся неподалеку от его виллы участке земли. Тот самый Шюлер, с которым я познакомился через молодого Штэдля, как человек, сведущий в юридических и практических вопросах, взял это дело в свои руки. Была составлена смета, и сумма моих доходов в России должна была решить, можно ли с весны приступить к выполнению предприятия. Так как к Пасхе я собирался освободить квартиру в доме Фрикхёфера, я распорядился об упаковке всей моей обстановки и отправке ее к мебельному торговцу в Висбаден, которому я был должен за нее большую часть денег.
437
Преисполненный надежд, я отсюда отправился в Берлин, где тотчас же заявился к Бюловам. Козима, которой в ближайшем времени предстояло рождение ребенка, страшно мне обрадовалась. Несмотря на мои протесты, она потащила меня в музыкальную школу, где находился Ганс. Я вошел в продолговатый зал, в отдаленном конце которого Бюлов давал урок музыки. Остановившись в дверях, я долго стоял молча, пока Ганс не вскочил со своего места в величайшей досаде на непрошеного посетителя, но, узнав меня, разразился радостным смехом. Уговорившись встретиться за обедом, мы с Козимой покинули его и в хорошем настроении поехали кататься в прекрасном, взятом в Hotel de Russie экипаже, серая атласная обивка которого все время радовала наш глаз. Бюлов был смущен тем, что мне пришлось увидеть его жену беременной. Когда-то я высказал ему неприятное чувство, какое внушила мне в подобном положении одна из наших общих знакомых. Я совершенно успокоил его на этот счет, говоря, что в Козиме ничто не может подействовать на меня неприятно, и это привело нас в веселое настроение. Вечером друзья мои, разделявшие мои надежды и сердечно радовавшиеся новому повороту в моей судьбе, проводили меня на Кёнигсбергский вокзал.
В Кёнигсберге мне пришлось провести полдня и целую ночь. Не чувствуя никакого желания вновь посетить знакомые места некогда рокового для меня города, я провел все время в комнате гостиницы, даже не поинтересовавшись местоположением ее, и на следующее утро продолжал свое путешествие в Россию. Чувствуя некоторое смущение при воспоминании о совершенном некогда противозаконном переходе этой границы, я внимательно разглядывал во время продолжительного переезда лица моих спутников. Среди них мое особенное внимание обратил на себя лифляндский дворянин немецкого происхождения, высказывавший самым резким тоном немецкого юнкера свое недовольство по поводу осуществленного русским императором освобождения крестьян. Мне стало ясно, что среди живущего в России немецкого дворянства освободительные стремления русских людей не найдут себе большой поддержки. Немалый испуг овладел мной, когда среди дороги поезд вдруг остановили и жандармы произвели осмотр вагонов. Обыск этот, как мне сказали, относился к нескольким лицам, которых подозревали в том, что они принимают участие в готовившемся тогда польском восстании. Неподалеку от столицы пустые места нашего вагона наполнились людьми, высокие русские меховые шапки которых казались мне тем более подозрительными, что владельцы их самым упорным образом разглядывали меня. Вдруг лицо одного из них прояснилось, и он с восторженным видом приветствовал меня, сказав, что выехал вместе с другими музыкантами Императорского оркестра мне навстречу. Это были чистокровные немцы. На вокзале в Петербурге нас ждало много других депутатов оркестра с комитетом Филармонического общества во главе, к которым меня и подвели с торжеством.
Для жительства мне рекомендовали немецкий пансион, находившийся в одном из домов на Невском проспекте. Хозяйка его, госпожа Кунст [Kunst], жена немецкого купца, приняла меня очень любезно. Она отвела мне лучшую комнату с видом на большую, оживленную улицу и окружила заботами и вниманием. Я обедал вместе с прочими пансионерами, и моим частым гостем был Александр Серов, с которым я познакомился еще в Люцерне. Он посетил меня, как только я приехал в Петербург. Здесь он занимал жалкое положение цензора немецких журналов. Этот небрежно одетый, болезненный и сильно бедствовавший человек заслужил мое уважение большой независимостью своего образа мыслей и своей правдивостью, которая в связи с выдающимся умом доставила ему, как я скоро узнал, положение одного из наиболее влиятельных и внушавших страх критиков. Я убедился в этом, когда ко мне обратились из высших сфер, чрезвычайно покровительствовавших Антону Рубинштейну, с просьбой оказать на Серова влияние в том смысле, чтобы он умерил резкость своих нападок на него. Когда я изложил ему эту просьбу, Серов представил мне все основания, почему он считает художественно-артистическую деятельность Рубинштейна в России столь губительной. Тогда я попросил его хоть ради меня прекратить на время эти преследования, так как при моем кратковременном пребывании в Петербурге мне было бы неприятно выступить соперником Рубинштейна. С запальчивостью больного человека он воскликнул: «Я его ненавижу и не могу идти на уступки».
Между мной и Серовым, напротив, существовало полное согласие. Меня самого, все мои стремления он понимал с такою ясностью, что нам оставалось беседовать только в шутливом тоне, так как в серьезных вопросах мы были с ним одного мнения. Ничто не может сравниться с той заботливостью, с какой он старался оказывать мне всяческую помощь. Он хлопотал о переводе на русский язык текстов тех отрывков, которые были выбраны для пения из моих опер, а также моих объяснительных программ. Он оказал мне также чрезвычайно полезное содействие при выборе подходящих певцов. За все это он чувствовал себя достаточно вознагражденным, присутствуя на репетициях и концертах. Я всегда видел перед собой его сияющее лицо, действовавшее на меня бодрящим и оживляющим образом. Самый оркестр, который я собрал вокруг себя в большом и прекрасном зале Дворянского собрания, доставил мне величайшее удовлетворение. Он состоял из 120 избранных музыкантов: большей частью это были знающие свое дело художники, обычно играющие в оркестре итальянской оперы и балета и радостно вздохнувшие теперь, когда им представилась возможность заняться более благородной музыкой под таким управлением, как мое.
438
После значительного успеха первого концерта я получил доступ в те круги, в которых, как мне стало ясно, Мария Калержи тайно, но многозначительно старалась обратить на меня внимание. С чрезвычайной осторожностью моя покровительница предприняла те шаги, целью которых было добиться для меня представления Великой княгине Елене. Прежде всего мне предстояло воспользоваться рекомендацией Штандгартнера к его знакомому из Вены д-ру Арнету, лейб-медику Великой княгини. Через него я уже мог быть представлен госпоже фон Раден, самой приближенной фрейлине ее. Знакомство с этой дамой само по себе доставило мне удовлетворение. В ее лице я нашел женщину превосходного образования, большого ума и благородной внешности. Ее все возраставший интерес ко мне проявлялся с некоторой робостью, что, по-видимому, следовало объяснить ее сомнениями относительно Великой княгини: она как будто чувствовала, что для меня должно быть сделано нечто более значительное, нежели то, чего можно ожидать от ума и характера ее повелительницы.
Я все еще не был представлен непосредственно Великой княгине, а получил сначала приглашение на вечер к ее придворной даме, на котором должна была присутствовать и она. После того как Антон Рубинштейн представил меня придворной даме, эта в свою очередь решилась подвести меня к Великой княгине. Все сошло довольно сносно, и вскоре я удостоился приглашения на чашку чая к Великой княгине. Здесь, кроме фрейлины фон Раден, я встретил другую придворную даму, госпожу Стааль, как и старого, добродушного господина, которого мне представили как генерала Бреверна, давнишнего друга Великой княгини. По-видимому, госпожа Раден пустила в ход большие усилия, чтобы принести мне пользу, и результат этих усилий сказался в том, что Великая княгиня пожелала ознакомиться через меня с «Кольцом нибелунга». Так как у меня не было с собой ни одного экземпляра поэмы, а приготовленное Вебером издание должно было выйти как раз теперь из печати, то в Лейпциг было тотчас же послано телеграфное требование прислать безотлагательно по адресу великокняжеского двора готовые листы. А пока мои покровители должны были удовольствоваться чтением «Мейстерзингеров». К этому чтению была привлечена и Великая княгиня Мария, известная своей неумеренной жизнью, чрезвычайно представительная, красивая дочь императора Николая. О том, как она поняла мою поэму, я узнал от фрейлины фон Раден: она все время волновалась о том, чтобы Ганс Сакс не вздумал жениться на Еве.
439
Через несколько дней пришли и отдельные листы «Кольца нибелунга», и интимный маленький кружок еще четыре раза собирался слушать поэму у Великой княгини. На эти чтения самым аккуратным образом являлся и генерал Бреверн, чтобы, как говорила госпожа Раден, «расцветать, как роза», в глубоком сне. Это служило веселой и красивой госпоже Стааль неистощимым материалом для шуток, когда я ночью провожал обеих дам по лестницам и бесчисленным коридорам в их отдаленные помещения.
Из влиятельных высокопоставленных лиц я познакомился еще с графом Виельгорским, который занимал высокий и доверенный пост при императорском дворе и был известен главным образом как покровитель музыки. Он считал себя выдающимся виолончелистом. Почтенный старик был расположен ко мне и абсолютно согласен с моей концепцией исполняемых мной вещей. Так, он уверял меня, что с Восьмой симфонией Бетховена (F-dur) ознакомился настоящим образом только в моем исполнении. Вступление к «Мейстерзингерам» он понял вполне. Напротив, в словах Великой княгини Марии, находившей эту вещь непонятной, но зато с необыкновенным увлечением отозвавшейся о вступлении к «Тристану», он видел одну аффектацию. Сам он постиг его, призвав на помощь все свои музыкальные познания. Когда я передал это Серову, он воскликнул с энтузиазмом: Ah! I'animal de Comte! Cette femme connait I'amour!
В честь меня граф дал блестящий обед, на котором присутствовали Антон Рубинштейн и госпожа Абаза. Когда я после обеда выразил желание услышать что-нибудь из рубинштейновской музыки, госпожа Абаза стала настаивать на исполнении его «Персидских песен», что, по-видимому, вызвало сильную досаду композитора, полагавшего, что среди его произведений найдутся еще и другие прекрасные вещи. Тем не менее как сама композиция, так и исполнение ее госпожой Абаза произвели на меня весьма благоприятное впечатление. Через эту певицу, состоявшую раньше при Великой княгине и потом вышедшую замуж за богатого и образованного русского вельможу, я попал в дом самого Абазы, где встретил прекрасный прием.
В то же время со мной познакомился и барон Фитингоф, музыкант-дилетант и энтузиаст, почтивший меня приглашениями к себе. У него в доме я встретился с Ингеборг Штарк, красивой, знакомой еще по Парижу шведкой-пианисткой и композиторшей. Она удивила меня той дерзкой веселостью, с какой, громко смеясь, исполняла композиции барона. Но в общем она держала себя серьезно, собираясь, по ее собственным словам, выйти замуж за Ганса фон Бронзарта. Сам Рубинштейн, с которым мы обменялись дружественными визитами, держал себя по отношению ко мне безусловно корректно. Мне только показалось, будто в словах его сквозила как бы тайная обида на меня, когда он говорил о своем намерении бросить свое положение в Петербурге, опостылевшее ему главным образом благодаря враждебности Серова. Для успеха бенефисного концерта, который я намеревался дать, меня считали нужным ввести в круг петербургского купечества. С этой целью я должен был посетить концерт в зале Купеческого собрания. Уже на лестнице меня встретил изрядно пьяный русский, отрекомендовавшийся мне капельмейстером. С небольшим оркестром, составленным из музыкантов Императорских театров, он исполнил, между прочим, увертюры россиниевского «Телля» и веберовского «Оберона», причем литавры были заменены небольшим военным барабаном, что производило довольно странный эффект, особенно в увертюре к «Оберону».
440
Если находившимся в моем распоряжении оркестром я мог быть вполне доволен для своих собственных концертов, то с певцами дело обстояло довольно плохо. Партии сопрано вполне прилично исполняла госпожа Бианки. Но для теноровой партии мне приходилось довольствоваться неким Сетовым, обладавшим, правда, большим мужеством, но почти совершенно лишенным голоса. Все же благодаря ему оказалось возможным включить в программу сцену ковки меча из «Зигфрида»: его присутствие создавало впечатление пения, хотя главную роль при этом играл оркестр.
После обоих концертов Филармонического общества я принялся за устройство собственного концерта в помещении Императорской оперы. В хлопотах большую помощь оказал мне один отставной музыкант, целыми часами сидевший, часто в присутствии Серова, в моей натопленной комнате, не снимая огромной шубы. Так как он доставлял нам много возни своей непонятливостью, мы находили, что он представляет собой «овечку в волчьей шкуре».
Успех концерта превзошел все ожидания. Никогда еще, кажется, публика не принимала меня с таким энтузиазмом, как здесь. Уже в первый момент устроенный мне прием своей продолжительностью и бурностью совершенно смутил меня, что бывало со мной редко. Этому энтузиазму публики сильно способствовало пламенное одушевление самого оркестра, потому что именно музыканты все снова и снова возобновляли бешеную бурю аплодисментов. В Петербурге это, по-видимому, было явлением необычным. Я слышал, как они обменивались восклицаниями: «Только теперь мы узнали, что такое музыка». Этим чрезвычайно благоприятным настроением воспользовался капельмейстер Шуберт, до сих пор довольно скромно помогавший мне своими деловыми советами, чтобы пригласить меня принять участие в его собственном бенефисном концерте. Досадуя на него за то, что он преследовал одну цель – из моего кармана переложить в свой новый богатый доход, которого можно было ожидать, я по совету друзей все-таки дал согласие на его просьбу. По прошествии восьми дней я повторил перед столь же многочисленной публикой и с таким же успехом наиболее любимые номера моей программы. На этот раз прекрасный доход в 3000 рублей должен был пойти на покрытие потребностей незначительного человечка, который, как бы в отомщение за нанесенный мне материальный ущерб, еще в том же году был отозван из этого мира.
441
Но зато меня ожидали новые успехи и доходы в Москве, относительно которой я заключил условие с генералом Львовым. Там мне предстояло дать три концерта в Большом театре, половина дохода с которых, гарантированная 1000 рублей за каждый, должна была идти в мою пользу. В оттепель, сменившуюся новым морозом, я, простуженный, в дурном настроении духа, прибыл в скверно расположенный немецкий пансион. Уладив некоторые детали с управляющим, показавшимся мне, несмотря на все его ордена, весьма незначительным человеком, и придя к соглашению с русским тенором и итальянской певицей относительно трудного выбора вещей для пения, я приступил к оркестровым репетициям. Здесь я прежде всего познакомился с младшим братом Антона Рубинштейна Николаем, который в качестве директора Русского музыкального общества являлся авторитетным лицом в своей области. Музыкальный представитель Москвы, он держался по отношению ко мне все время скромно и предупредительно. Оркестр состоял из 100 музыкантов, обслуживавших Императорскую итальянскую оперу и балет, и в общем значительно уступал петербургскому. Впрочем, я и среди них нашел небольшое количество весьма дельных и страстно преданных мне квартетистов, среди которых встретил старого, со времен Риги знакомого, славившегося своим остроумием виолончелиста фон Лютцау. Но больше всего меня радовал скрипач Альбрехт, брат того самого господина, который так напугал меня своей русской меховой шапкой, когда я подъезжал к Петербургу.
Но эти немногие лица не могли заставить меня не смотреть на мою работу, на отношения с московским оркестром как на некоторое унижение. Я трудился изо всех сил, не извлекая из этого никакой радости. К этому прибавилось еще раздражение, которое вызывал во мне русский тенор, являвшийся на репетиции в красной рубахе, чтобы выразить свою патриотическую антипатию к моей музыке, и певший по-русски песни Зигфрида в усвоенной им пошлой итальянской манере. В день первого концерта я с утра почувствовал сильную лихорадку и должен был отложить концерт. В занесенном снегом городе было невозможно принять все меры для своевременного оповещения об этом публики, и я узнал, что вечером был большой съезд блестящих экипажей, что многие выражали свое неудовольствие. Отдохнув дня два, я решил дать все три условленных по контракту концерта в течение шести вечеров. К такому крайнему напряжению сил меня особенно побуждало желание как можно скорее покончить со всем этим предприятием, казавшимся совершенно меня недостойным. Несмотря на то что Большой театр был переполнен блестящей публикой, какой я нигде больше не видал, все же, по расчетам дирекции, на мою долю пришлось не больше гарантированной мне суммы. Но я чувствовал себя вознагражденным оказанным блестящим приемом и особенно громадным энтузиазмом, который проявил по отношению ко мне оркестр. Избранная им депутация обратилась ко мне с просьбой дать еще четвертый концерт. Когда я отказался от этого, меня пытались уговорить устроить хотя бы одну «репетицию», что я тоже должен был с улыбкой отклонить.
Однако оркестр чествовал меня специально устроенным банкетом, закончившимся, после того как Николай Рубинштейн произнес весьма удачную и теплую речь, довольно яркими проявлениями восторга. Кто-то посадил меня к себе на плечи и пронес через всю залу. Поднялись крик и шум, каждый хотел оказать мне то же внимание. Здесь же мне поднесли купленный оркестровыми музыкантами вскладчину почетный подарок: золотую табакерку, на которой были выгравированы слова Зигмунда из «Валькирии»: Doch Einer kam. Я благодарил за подарок, поднеся в свою очередь оркестру свой довольно большой фотографический портрет, на котором написал строфу, предшествующую предыдущему: Keiner ging.
Вследствие рекомендации и весьма многозначительного отзыва г-жи Калержи я имел возможность вне музыкального мира познакомиться с князем Одоевским. В лице этого человека я должен был, по словам моей приятельницы, встретить благороднейшего из людей, который вполне поймет меня. В самом деле, попав после бесконечно долгой, чрезвычайно утомительной езды в его скромную квартиру, я был принят всей семьей, сидевшей за обеденным столом, с патриархальной простотой. Однако дать ему представление о моих идеях и намерениях оказалось чрезвычайно трудно. Его же собственные вкусы проявились только в том, что он стал мне показывать стоявший в обширном зале огромный, похожий на орган инструмент, который был изобретен и изготовлен по его указаниям. К сожалению, не было никого, кто умел бы на нем играть. Все-таки я должен был составить себе представление о богослужении, которое, по какой-то его собственной системе, под аккомпанемент этого инструмента совершалось каждое воскресенье для его родственников и знакомых. Помня о своей покровительнице, я пытался открыть добродушному князю глаза на мое положение и цель моих стремлений. С весьма заинтересованным видом он воскликнул: J'ai ce qu'il vous faut, parlez à Wolffsohn! По наведенным справкам оказалось, что этот ангел-хранитель, к которому князь направил меня, был отнюдь не банкир, а русско-еврейский романист.
442
Тем не менее мои доходы, включая и предстоявший еще значительный заработок в Петербурге, давали мне возможность осуществить план постройки дома в Бибрихе, и поэтому еще из Москвы, которую я покинул после десятидневного пребывания в ней, я послал соответствующую телеграмму моему уполномоченному в Висбаден. Я переслал 1000 рублей Минне, жаловавшейся на большие расходы, которых потребовало устройство в Дрездене.
Против ожидания меня по приезде в Петербург сейчас же встретили большие неприятности. Со всех сторон я слышал советы не назначать бенефисного концерта на второй день Пасхи, потому что русское общество, согласно обычаю, посвящает этот день развлечениям в семейном кругу. С другой стороны, у меня не было никакой возможности отказаться от концерта в пользу заключенных петербургского долгового отделения, назначенного на третий день после моего, так как приглашение это, весьма настойчивое, шло от самой Великой княгини Елены. На этот концерт, находившийся под столь высоким покровительством, весь Петербург считал долгом явиться, и все билеты были распроданы заранее. Мне же в почти пустом зале Благородного собрания пришлось удовольствоваться сбором, к счастью, покрывшим все мои издержки. Зато концерт в пользу заключенных в долговом отделении прошел особенно торжественно: генерал Суворов, человек необыкновенной красоты, притом же губернатор Петербурга, вручил мне от имени заключенных в знак их благодарности прекрасной работы серебряный рог для питья.
Я начал свои прощальные визиты. Фрейлина фон Раден выказала мне под конец очень много участия. Чтобы вознаградить меня за материальную неудачу, Великая княгиня прислала мне через нее 1000 рублей, причем намекнула, что будет делать такие же подарки ежегодно до тех пор, пока мое внешнее положение не изменится к лучшему. Видя такое расположение к себе, я пожалел, что завязавшимся у меня в Петербурге отношениям не суждено иметь более основательных и богатых результатами последствий. Я попросил госпожу Раден предложить Великой княгине приглашать меня ежегодно на несколько месяцев в Петербург: я посвятил бы свои силы и способности устройству концертов и театральных представлений за соответствующее жалованье. На это я получил уклончивый ответ. Еще накануне отъезда я сообщил моей любезной посреднице свой план поселения в Бибрихе, причем не скрыл от нее опасения, что, если я потрачу на это заработанные в России деньги, положение мое останется таким же, каким было до сих пор, и что поэтому не будет ли благоразумнее отказаться от этой постройки. В ответ на это она воскликнула с энтузиазмом: «Стройте и надейтесь!» В последний момент перед отъездом на вокзал я с чувством благодарности написал ей, что теперь я знаю, как мне быть.
Так я покинул Петербург в конце апреля, сопутствуемый самыми сердечными пожеланиями Серова и полных энтузиазма оркестровых музыкантов. Минуя Ригу, куда меня приглашали на концерт, я направился по пустынной русской равнине прямо к границе. В Вержболове меня ждала телеграмма от госпожи Раден, которая в ответ на мою последнюю записку считала нужным предостеречь меня следующими словами: «Не слишком смело». Этого было достаточно для того, чтобы сомнения относительно проектируемой постройки возникли во мне с новой силой.
443
Не останавливаясь нигде, я приехал в Берлин и сейчас же отправился на квартиру Бюлова. В течение последних месяцев я не имел никаких известий о здоровье Козимы и с большой тревогой позвонил у дверей ее квартиры. Отворившая мне горничная не впустила меня, говоря, что «барыня нездорова». «Она действительно больна?» – спросил я. Получив уклончивый, сопровождаемый улыбкой ответ, я сейчас же понял, в чем дело. Поспешно я прошел к Козиме, которая, разрешившись давно уже дочерью Бландиной, теперь чувствовала себя здоровой и лишь не принимала обыкновенных посещений. Все, казалось, шло хорошо. Даже Ганс был весел и выразил надежду, что мои успехи в России избавят меня на долгое время от забот. Эту надежду я считал бы основательной лишь в том случае, если бы мое желание ежегодно получать приглашения в Петербург на несколько месяцев могло получить осуществление. А между тем подробное письмо, которое госпожа Раден послала мне вслед за телеграммой, ясно говорило, что в этом смысле мне нечего рассчитывать ни на какие обещания. Определенный тон письма побудил меня серьезно обсудить состояние моих капиталов, составлявших за вычетом расходов по разъездам и пребыванию в Петербурге, а также сумм, высланных Минне и моему висбаденскому мебельному торговцу в уплату долга, немногим более 4000 талеров. Само собой разумеется, приходилось отказаться от покупки участка земли и постройки дома. Однако прекрасное самочувствие и настроение Козимы заглушили во мне все заботы. В самом веселом расположении духа мы опять совершили в прекрасном экипаже прогулку по аллеям Тиргартена, закончив ее веселым обедом в Hotel de Russie. Мы решили, что дурные времена остались позади.
444
Как бы то ни было, прежде всего надо было вернуться в Вену. Недавно я получил оттуда извещение, что «Тристан» снова откладывается, на этот раз по случаю болезни г-жи Дустман. Я видел, что за этим делом надо следить на месте. Ни с одним из немецких городов я не завязывал столь близких сношений, как с Веной, и я считал этот город подходящей для себя ареной деятельности. Таузиг, которого я нашел в блестящих условиях жизни, вполне одобрил мое намерение и еще утвердил меня в нем, обязавшись найти в окрестностях Вены уютное и спокойное помещение, которого я так жаждал.
При помощи своего домохозяина он исполнил это самым удачным образом. В Пенцинге [Penzing] он нашел скромный и красивый дом старого барона фон Раковица [von Rackowitz], в котором за 1200 гульденов в год в мое распоряжение был предоставлен весь верхний этаж, а также исключительное пользование довольно большим тенистым садом. Дом этот являлся для меня весьма желанным приютом. Домоправителя Франца Мразека [Mrazek], очень льстивого человека, и жену его Анну, чрезвычайно способную и вкрадчивую особу, я сейчас же взял к себе в услужение, в котором они оставались долгие годы при самых переменчивых обстоятельствах моей жизни. Теперь мне снова предстояли расходы: надо было устроить этот обретенный, желанный приют возможно уютнее для покоя и работы. Я выписал из Бибриха остатки сохранившейся обстановки вместе с теми вещами, которые были куплены в Висбадене для пополнения ее, а также рояль «Эрар».
В чудесный весенний день 12 мая я переехал на новую квартиру, на устройство которой у меня ушло немало времени. Здесь завязались мои сношения с Philipp Haas & Söhne, принявшие с течением времени столь серьезные масштабы. Пока заботы и хлопоты по устройству приюта, возбуждавшего столь радужные надежды, приводили меня в самое лучшее настроение. Музыкальный зал с роялем и гравюрами по Рафаэлю, оставшимися на мою долю при Бибрихском разделе, был уже готов, когда 22 мая я отпраздновал пятидесятый год своего рождения. Вечером при свете иллюминации Торговое певческое общество почтило меня серенадой, а депутация от студентов приветствовала пламенной речью. Я велел принести вина, и все сошло очень хорошо. Чета Мразек весьма сносно вела мое хозяйство. Анна своим кулинарным искусством давала мне возможность часто видеть у себя за обедом Таузига и Корнелиуса.
445
К сожалению, мне опять пришлось вынести большие неприятности от Минны, осыпавшей меня горячими упреками за все, что я ни делал. Так как я раз навсегда отказался отвечать ей лично, то и на этот раз я написал ее дочери Натали, все еще официально не признаваемой, напомнив о принятом в прошлом году решении.
Насколько мне не хватало заботливой женской руки для ведения дома, стало для меня ясно лишь тогда, когда я написал Матильде Майер в Майнц, приглашая ее приехать ко мне и своим присутствием восполнить те недочеты, которые она у меня найдет. Эту добрую приятельницу я считал рассудительной женщиной, и не сомневался, что, не испытывая ни малейшего стеснения, она хорошо поймет мое намерение. Я не ошибся. Но я не принял в соображение ее мать и всю окружающую буржуазную обстановку. Мое предложение вызвало величайшее возбуждение, потребовавшее в конце концов вмешательства приятельницы Матильды, Луизы Вагнер. Со свойственной ей рассудительностью и точностью она посоветовала мне развестись сначала с женой, после чего все остальное уже легко будет устроить. Это меня так испугало, что я сейчас же взял назад свое необдуманное предложение и постарался, как мог, рассеять вызванное мной волнение.
С другой стороны, Фридерика Майер бессознательно для самой себя продолжала внушать мне сильную тревогу своей совершенно непонятной участью. После того как минувшей зимой она с большой пользой провела несколько месяцев в Венеции, я написал ей из Петербурга и высказал свое желание встретиться с нею в Берлине у Бюловов. Зная интерес, с каким отнеслась к ней Козима, я по зрелом размышлении решил, что мы сообща обсудим при этом свидании, что можно предпринять для упорядочения сильно поколебленного жизненного положения моей приятельницы. На это свидание она не явилась, сообщив, что состояние ее здоровья сильно мешает ее артистической карьере, что она поселилась на время у своей подруги в Кобурге, где старается поддержать свое существование случайными выступлениями в тамошнем маленьком театре. С предложением, какое я послал Матильде Майер, я к ней, по многим причинам, обратиться не мог. Вместе с тем она выразила сильнейшее желание встретиться со мной на короткое время, уверяя, что после этого оставит меня в покое навсегда. Мне казалось бесцельным сейчас же удовлетворить ее фантастическое желание. Я обещал устроить это потом. В течение лета она из различных мест повторила ту же настойчивую просьбу, пока, намереваясь дать поздней осенью концерт в Карлсруэ, я не назначил ей время и место для свидания, к которому она так стремилась. На это не последовало никакого ответа. Вообще, от этой странной и неспокойной моей приятельницы я больше никаких признаков жизни не получал, а так как местопребывание ее было мне неизвестно, то отношения между нами я считал окончательно порванными. Лишь много лет спустя мне стала известна тайна ее чрезвычайно затруднительного положения. Я понял, что она стеснялась открыть мне правду существовавших между ней и фон Гуаитой отношений. Оказалось, что он имел на нее гораздо больше прав, чем я предполагал, и теперь своим безвыходным положением она была вынуждена искать последнего прибежища у этого человека, все же серьезно ей преданного. Я узнал, что, тайно обвенчавшись с Гуаитой, она с двумя детьми незаметно проводит жизнь в небольшом поместье на Рейне, уйдя не только от театра, но и от всего мира.
446
Мне все еще не удавалось найти то спокойствие, необходимое для работы, которое я подготовлял торжественно и с такими усилиями. Совершенный у меня грабеж со взломом, предметом которого стала подаренная мне московскими музыкантами золотая табакерка, снова вызвал во мне желание обзавестись собакой. Мой любезный старик-домохозяин уступил мне старого охотничьего пса, давно уже находившегося у него в пренебрежении, одно из симпатичнейших и великолепнейших животных, с какими мне когда-либо приходилось иметь дело. С ним, с Полем, я ежедневно предпринимал дальние прогулки пешком, к которым так располагали прекрасные окрестности. Я жил довольно уединенно, так как Таузига продолжительная и тяжелая болезнь приковала к постели, а Корнелиус лежал с раной на ноге, которую он получил во время поездки в Пенцинг, сходя неосторожно с омнибуса. Дружеские сношения я поддерживал по прежнему с Штандгартнером и его семьей. Кроме того, по случаю устроенной им серенады Торгового певческого кружка ко мне примкнул и младший брат Генриха Поргеса, Фритц, начинающий врач, довольно симпатичный человек.
Я убедился, что о постановке «Тристана» в венском оперном театре больше нечего и думать, так как болезнь г-жи Дустман служила только предлогом, действительной же причиной прекращения репетиций было полное отсутствие голоса у Андера. Честный капельмейстер Эссер неустанно пытался убедить меня передать роль Тристана другому тенору, Вальтеру. Но последний был мне так неприятен, что я не мог себя заставить послушать его хоть раз в «Лоэнгрине». Вот почему я предал все предприятие полному забвению, ожидая подходящего настроения, чтобы возобновить работу над «Мейстерзингерами». Прежде всего я принялся за ту часть первого акта, из которой я раньше инструментовал только несколько отрывков. Вместе с тем с приближением лета ко всем моим мыслям и ощущениям стала примешиваться материальная забота о будущем. Я видел, что, исполняя свои обязательства, в особенности по отношению к Минне, я скоро вынужден буду предпринять что-нибудь для нового заработка.
Поэтому неожиданно полученное приглашение от дирекции Пештского национального театра дать там два концерта явилось для меня как нельзя более кстати. В конце июля я отправился в столицу Венгрии, где меня встретил совершенно незнакомый мне управляющий тамошним театром Раднотфай [Radnotfay]. Ременьи, в свое время покровительствуемый Листом и действительно не лишенный таланта скрипач-виртуоз, неумеренно-восторженным образом выражавший мне свою преданность, заявил мне, что приглашение было послано исключительно благодаря его стараниям. Особенной выгоды эти два концерта не могли мне принести, так как я согласился на предложенное мне вознаграждение в 500 гульденов за каждый, но художественно-артистический их успех, как и значительный интерес публики к ним, доставили мне большое удовлетворение. В Будапеште, где еще царила сильная мадьярская оппозиция против Австрии, я познакомился с несколькими представительными, даровитыми молодыми людьми, из которых у меня сохранилось особенно хорошее дружеское воспоминание о Рости. Эти молодые люди устроили в честь меня в небольшом интимном кружке идиллический обед на одном из островов Дуная. Мы расположились там, словно для патриархального торжества, под тенью векового дуба. Торжественную речь произнес молодой адвокат, имя которого я, к сожалению, забыл. Он поверг меня в изумление и глубоко растрогал не только своим пламенным красноречием, но и истинной возвышенностью и серьезностью своих мыслей, свидетельствовавших об основательном знакомстве с моими работами и моей деятельностью. Обратный путь мы совершили по Дунаю на маленьких быстроходных лодочках спортивного Общества гребцов, членами которого состояли чествовавшие меня молодые люди. Во время переезда нас застигла гроза с бурей, всколыхнувшей могучие воды реки.
В нашем обществе находилась одна дама, графиня Бетлен-Габор [Bethlen Gábor], сидевшая со мной в узенькой лодочке, которой управлял Рости с одним из своих друзей. Обоих гребцов охватила сильная тревога, чтобы лодку не разбило об один из плотов, на которые нас несло волнами, и они употребили все усилия держаться подальше от них. Я же единственное спасение для сидящей рядом со мной дамы видел именно в том, чтобы попасть на такой плот. Вопреки желанию гребцов, я воспользовался моментом и ухватился рукой за выдававшийся на плоту кол и остановил лодку. Перепуганные гребцы вскрикнули, что «Эллида» погибла. Не теряя времени, я быстро поднял и вынес из лодки даму и, предоставив друзьям спасать «Эллиду», сам зашагал спокойно под проливным дождем сначала по плотам, а потом вдоль берега по направлению к городу. Мое поведение произвело впечатление на моих друзей и до некоторой степени увеличило мой престиж в их глазах. Был устроен еще один, более торжественный банкет в публичном саду, число участников которого было гораздо значительнее. Здесь меня чествовали совершенно по-венгерски. Громадный цыганский оркестр заиграл при моем приближении «Ракоци-марш» под бурные возгласы Eljen всех присутствующих. И тут были произнесены пламенные и компетентные речи обо мне и моей деятельности, выходящей далеко за пределы Германии. Вступления к этим речам произносились всякий раз на венгерском языке, как бы в извинение того, что главные мысли выражались на немецком. Называли меня при этом не Рихард Вагнер, а Вагнер Рихард.
447
Высшее военное начальство в лице фельдмаршала Коронини тоже сочло нужным почтить меня: граф пригласил меня в замок Офен [Schloß von Ofen], желая представить мне все наличествующие военно-музыкальные силы. Граф и графиня приняли меня очень радушно, угостили мороженым и провели на балкон, откуда я должен был прослушать концерт объединенных военных оркестров. Все вместе произвело на меня чрезвычайно освежающее впечатление, и мне почти жаль было возвращаться из юношески оживленной атмосферы, в какой представился мне Будапешт, в мой молчаливый, затхлый приют в Вене. Уезжая обратно домой в начале августа, я часть пути совершил в обществе моего парижского знакомого фон Зеебаха, любезного саксонского посланника. Он очень жаловался на громадные убытки, в которые его вводит управление имениями, принесенными ему в приданое женой и расположенными в Южной России, откуда он сейчас возвращался. Я же, напротив, старался совершенно успокоить его разговорами о собственном положении, что очень ему понравилось.
Незначительный доход от будапештских концертов, из которого мне удалось привезти в Вену только половину, не мог успокоить меня относительно будущего. Теперь, когда все мои капиталы были потрачены на устройство приюта, рассчитанного, как мне казалось, на долгий срок, мне надо было обеспечить себя ежегодным, не чрезмерно большим, но верным доходом. Отнюдь не чувствуя склонности поставить крест на своих связях с Петербургом и планах, на них основанных, я вместе с тем полагал, что не следует оставлять без внимания и уверения Ременьи, хваставшего своим влиянием в мире венгерских магнатов. Он сказал мне, что без особенного труда можно будет выхлопотать для меня в Будапеште подобную ежегодную пенсию с обязательствами, какие я имел в виду для Петербурга. И действительно, вскоре после моего возвращения в Пенцинг он посетил меня в сопровождении своего приемного сына, молодого Плотени, выдающаяся красота и любезность которого произвели на меня очень хорошее впечатление. Что касается приемного отца, то, хотя он и вызвал мой восторг гениальным исполнением на скрипке «Ракоци-марша», я скоро увидел, что его блестящие обещания, рассчитанные больше на минутный эффект, не заключали в себе никакого активного намерения. Позднее мы совершенно потеряли друг друга из виду.
448
Вынужденный заняться обдумыванием плана концертного турне, я при наступившей сильной жаре наслаждался тенью своего сада, а по вечерам в сопровождении верной собаки Поля предпринимал далекие прогулки, излюбленной целью которых была пастушья хижина на пастбище святого Вита, где я пил прекрасное молоко. Мой небольшой кружок друзей ограничивался в это время лишь Корнелиусом да выздоровевшим наконец Таузигом, который, впрочем, скоро исчез у меня из глаз на продолжительное время, заведя знакомства среди богатых офицеров австрийской службы. Зато в течение некоторого времени меня сопровождал на прогулках, наряду с младшим, также и старший Поргес. Изредка меня посещала моя племянница Оттилия Брокгауз, жившая в родственной ей по матери семье Генриха Лаубе.
Но как только я принимался серьезно за работу, меня снова начинали одолевать тяжелые заботы о спокойном будущем. Ввиду того что о новой поездке в Россию раньше Пасхи будущего года нечего было и думать, я пока мог рассчитывать только на немецкие города. С разных сторон, например из Дармштадта, я получал определенно отрицательные ответы. Из Карлсруэ, куда я обратился непосредственно к Великому герцогу, мне сделали предложение отсрочить свое намерение. Но сильнее всего поколебалась моя уверенность, когда, запросив в Петербурге относительно плана, который я там предпринял и осуществление которого обеспечило бы меня определенным доходом, я получил решительный отказ. Вспыхнувшее летом польское восстание парализовало, как мне сообщали, все силы для каких бы то ни было художественно-артистических предприятий. Утешительнее были известия из Москвы, где мне обещали на будущий год несколько хороших концертов. Теперь я вспомнил, что певец Сетов весьма рекомендовал мне поездку в Киев, говоря, что она может дать выгодные результаты. Вступив в переписку с Киевом, я получил ответ, в котором мне тоже советовали ждать до Пасхи будущего года, когда все малороссийское дворянство соберется в этом городе. Это были все отдаленные планы и, полагаясь на них, я мог окончательно потерять всякое спокойствие, столь необходимое для работы. Как бы то ни было, меня ожидали большие заботы: надо было достать денег как для себя, так и для Минны. К надеждам как-нибудь устроиться в Вене я должен был относиться с величайшей осторожностью, и с приближением осени мне не оставалось ничего другого, как искать денег, в чем помог мне весьма опытный в этих делах Таузиг.
449
Мне должна была прийти в голову мысль расстаться с квартирой в Пенцинге. Но всякий раз вставал вопрос: куда деваться? Если иной раз и являлось настроение, благоприятное для творческой работы, заботы все снова и снова убивали его, и не оставалось ничего, как приняться за изучение «Истории древности» Дункера. Наконец все мое время стало уходить на переписку по поводу концертов. Генриху Поргесу опять пришлось взять на себя хлопоты в Праге. Впрочем, он предложил мне концерт в Лёвенберге [Löwenberg], который можно было устроить при большом сочувствии тамошнего князя фон Гогенцоллерна. Мне рекомендовали, кроме того, обратиться к Гансу фон Бронзарту, управлявшему в Дрездене оркестром частного музыкального общества. Он с большой готовностью пошел навстречу моему предложению, и мы условились о времени и программе концерта, который будет дан в Дрездене под моим управлением. Так как и Великий герцог Баденский предоставил в мое распоряжение свой театр для устройства концерта в Карлсруэ в ноябре, я полагал, что в этом направлении пока сделано достаточно, что я могу направить свои усилия в другую сторону.
Я написал для фрёбелевской газеты Der Botschafter большую статью о Венской Придворной опере, в которой изложил проект основательной реформы чрезвычайно плохо поставленного учреждения. Вся пресса признала мой проект превосходным, и даже в высших административных кругах статья произвела некоторое впечатление. От своего друга Рудольфа Лихтенштейна я скоро узнал, что с ним вошли в переговоры о передаче ему должности интенданта императорских театров, что, конечно, находилось в связи с предположением привлечь и меня к руководительству Придворной оперой. Между прочим, проект все-таки был отвергнут из опасения, чтобы под управлением Лихтенштейна публике не пришлось слушать исключительно «вагнеровские оперы».
450
Я почувствовал облегчение, когда пришлось отправиться в концертное турне и можно было наконец вырваться из гнетущего своей неопределенностью выжидательного положения. В начале ноября я приехал в Прагу, чтобы снова попытать счастья в смысле хорошего дохода. К сожалению, на этот раз Генрих Поргес не взял в свои руки организацию концерта, а заменившие его учителя, чрезвычайно занятые в своих школах, не обладали достаточной опытностью в этом деле. Расходы увеличились, доход же уменьшился, так как устроители концерта не решались назначить прежние высокие цены. Я хотел вознаградить себя вторым концертом через несколько дней после первого и осуществил свое намерение вопреки уговорам друзей. Оказалось, что друзья были правы. Доход едва покрыл мои издержки, и так как мне надо было вырученные с первого концерта деньги послать в Вену в уплату по оставленному там векселю, то теперь оставалось только принять помощь предложившего свои услуги банкира, чтобы расплатиться в гостинице и иметь возможность ехать дальше.
В соответствующем такому положению дел настроении я направил свой дальнейший путь в Карлсруэ. Путешествие это через Нюрнберг и Штутгарт протекло чрезвычайно неприятно, при большом холоде и с постоянными запозданиями. В Карлсруэ вокруг меня сейчас же собрались друзья, которых привлек сюда слух о предстоящем концерте: неизменный гость Рихард Поль из Бадена, Матильда Майер, госпожа Бетти Шотт, моя издательница, Рафф из Висбадена, Эмилия Генаст и получивший недавно место капельмейстера в Штутгарте Карл Экерт. Первый концерт, назначенный на 14 ноября, доставил мне много неприятностей из-за певцов: баритон Хаузер [Hauser], который должен был спеть «Прощание Вотана» и песнь Ганса Сакса за работой, заболел, и его пришлось заменить безголосым, но набившим руку опереточным певцом, что, по мнению Эдуарда Девриента, не составляло разницы. Девриент, с которым я общался только в самом официальном тоне, проявил большую корректность в заботах об устройстве согласно моим указаниям помещения для оркестра. Вообще, поскольку это зависело от оркестра, концерт прошел очень хорошо, так что Великий герцог, чрезвычайно благосклонно принявший меня в своей ложе, пожелал повторения его через неделю. Я сейчас же высказал свои соображения против этого: опыт показал, что большой наплыв публики на подобных концертах, особенно при высоких ценах, объясняется главным образом любопытством, заставляющим съезжаться иногда даже издалека, между тем как настоящие ценители искусства и действительно интересующиеся делом составляют обыкновенно лишь незначительное меньшинство. Однако Великий герцог настаивал на своем, желая доставить наслаждение своей теще, королеве Августе, которую ожидали через несколько дней.
Особенно тягостной казалась мне необходимость одиноко провести столько времени в гостинице. Но Мария Калержи, только что вышедшая замуж за Муханова, к моей большой радости тоже приехавшая в Карлсруэ, любезно пошла мне навстречу, пригласив к себе в Баден-Баден, где она сейчас жила. Там моя приятельница встретила меня на вокзале и предложила сопровождать меня в город. Я счел своим долгом отказаться от этой любезности, так как полагал, что выгляжу недостаточно прилично в своей «разбойничьей шляпе». Заявив мне: «Мы все здесь ходим в таких разбойничьих шляпах», она повела меня под руку на виллу Полины Виардо, где мы и пообедали, так как моя приятельница еще не успела вполне устроиться в собственном доме. Здесь я познакомился с русским писателем Тургеневым. Своего супруга госпожа Муханова представила мне, ожидая с любопытством, что я скажу о ее замужестве. Она все время старалась поддерживать интересную для меня беседу, в чем ей помогали и окружающие светски опытные люди.
Чрезвычайно удовлетворенный любезностью моей приятельницы и покровительницы, я покинул Баден, чтобы остановиться на короткое время в Цюрихе, где рассчитывал несколько отдохнуть в доме Везендонков. Мы детально обсудили мое положение, но мысль помочь мне выйти из него не приходила в голову моим друзьям. Я отправился обратно в Карлсруэ, где 19 ноября дал второй концерт, как и можно было предвидеть, при весьма небольшом стечении публики. Одна королева Августа, по мнению великогерцогской четы, должна была рассеять те неприятные ощущения, которые могли у меня возникнуть. Я опять был приглашен в великогерцогскую ложу, где все члены семьи собрались вокруг королевы, носившей на голове в виде украшения синюю розу и обратившейся ко мне с похвалами, к которым весь баденский двор прислушивался с величайшим вниманием. Только когда от общих мест надо было перейти к частностям, высокая гостья уступила слово своей дочери, которая, сказала она, больше смыслит в этом, чем она. На следующий день мне прислали мою долю чистого дохода, составившую сумму в 100 гульденов. Я сейчас же купил себе на эти деньги шубу. За нее просили 110 гульденов, но мне удалось выторговать 10, сославшись на то, что доход с концерта равен предлагаемой мной сумме. Затем мне был прислан подарок от Великого герцога: золотая табакерка со вложением 15 луидоров. Выразив письменно свою благодарность, я спросил себя, следует ли после всех горестных утомлений последних недель увеличивать ряд испытанных разочарований концертом в Дрездене. Многое, почти все, что приходилось иметь в виду при обсуждении этого вопроса, заставило меня собраться с духом и в последнюю минуту написать Гансу фон Бронзарту, с дружеской любезностью хлопотавшему об устройстве концерта, чтобы он отменил все приготовления и не ожидал моего приезда. Он отнесся к этому неожиданному распоряжению чрезвычайно прилично, хотя, наверное, оно доставило ему большие затруднения.
451
Я решил еще раз попытать счастья с фирмой Шоттов в Майнце и отправился туда ночным поездом. Семья Матильды Майер дружески предложила мне свое гостеприимство на время моего пребывания в Майнце и настояла на том, чтобы я остановился в их маленькой квартире в Картхойзергассе [Karthäusergasse], где я провел день и ночь, окруженный самым милым уходом. Отсюда я предпринял новый набег на контору издательства Шотта, не увенчавшийся, однако, особенным успехом. Я отказывался издать отдельно отрывки моих новейших произведений, извлеченные и аранжированные для концертных целей.
Так как единственное, на что я мог рассчитывать, был концерт в Лёвенберге, я направился туда. Но чтобы миновать Дрезден, я сделал маленький крюк через Берлин, куда прибыл, очень утомленный, рано утром 28 ноября. Бюловы, встретившие меня, согласно моей просьбе, на вокзале, стали меня настойчиво убеждать отложить дальнейшее путешествие в Силезию на день, чтобы провести это время с ними. Ганс желал, чтобы я присутствовал на имеющем быть в тот же вечер концерте, где он должен был дирижировать, и это, собственно, и заставило меня остаться. Был холодный, сырой, пасмурный день. Мы беседовали о моем затруднительном положении, стараясь сохранить хорошее расположение духа. Чтобы увеличить мой наличный капитал, было решено дать подаренную мне Великим герцогом Баденским золотую табакерку нашему старому другу, добряку Вайцману [Weitzmann], с поручением продать ее. В отеле Brandenburg [«Бранденбург»], где я обедал с Бюловами, мне были вручены полученные от этой продажи 90 талеров. Это неожиданное подкрепление моих финансов вызвало немало шуток.
Так как Бюлов был занят приготовлениями к концерту, мы с Козимой поехали в прекрасном экипаже кататься. На этот раз нам было не до шуток: мы молча глядели друг другу в глаза, и страстная потребность признания овладела нами. Но слова оказывались лишними. Сознание тяготеющего над нами безграничного несчастья выступило с полной отчетливостью. Нам стало легче. Глубокое спокойствие снизошло в наши души, дав нам возможность без прежней тоски присутствовать на концерте, а до совершенства тонкое и полное огня исполнение небольшой концертной увертюры Бетховена (C-dur), как и увертюры Глюка к «Парису и Елене», тоже глубоко разработанной Гансом, приковали к себе все мое внимание. Мы заметили Альвину Фромман и во время перерыва встретились с ней на большой лестнице концертного зала. Когда началась вторая часть концерта и лестница опустела, мы, устроившись на одной из ступенек ее, долго просидели в интимной беседе со старой приятельницей. После концерта мы были приглашены к нашему другу Вайцману на ужин, который своим обилием и продолжительностью, в то время когда мы так нуждались в величайшем душевном покое, привел нас в яростное отчаяние. Но вот пришел конец и ему. Проведя ночь у Бюловов, я наутро пустился в дальнейший путь. Прощаясь, я невольно вспомнил первое расставание с Козимой в Цюрихе, странно меня взволновавшее, и протекшие годы показались мне смутным сном, разделившим два жизненных момента величайшего значения. Если тогда неосознанные, но полные предчувствий ощущения заставляли нас молчать, то не менее невозможным казалось теперь найти выражения для того, что ощущалось и понималось без помощи слов.
452
На одной из железнодорожных станций Силезии меня встретил капельмейстер Зайфриц [Seifriz] и отвез в княжеском экипаже в Лёвенберг. Старый князь фон Гогенцоллерн-Хехинген, благодаря своей большой дружбе с Листом благосклонно расположенный ко мне, узнал о моем положении от Генриха Поргеса, бывшего некоторое время у него на службе, и пригласил меня к себе для устройства концерта, который должен был состояться в его скромном дворце исключительно для приглашенных. Меня приняли любезно и отвели мне в партере дома помещение, где старый князь очень часто посещал меня в своем кресле на колесах. Его перевозили из расположенных напротив комнат. При таких условиях мое пребывание здесь не могло не представляться мне приятным и даже подающим некоторые надежды. Я сейчас же принялся за разучивание с очень недурно составленным частным оркестром князя отдельных отрывков из моих опер. Мой хозяин всегда присутствовал на этих репетициях, находя в этом большое для себя удовольствие. Обеды за общим столом проходили весьма уютно. В день концерта состоялся даже своего рода парадный обед, на котором приятным сюрпризом для меня было присутствие хорошо знакомой мне из Цюриха Генриетты фон Биссинг, сестры г-жи Вилле из Мариафельда. Живя в своем поместье вблизи Лёвенберга, она получила приглашение от князя и здесь выказала всю неизменность своей дружбы ко мне, полной энтузиазма. Очень рассудительная и умная, она была чрезвычайно приятной для меня собеседницей. Концерт прошел сносно, а на следующий день я должен был, по желанию князя, продирижировать специально для него бетховенской [Пятой] симфонией c-moll. При этом присутствовала и госпожа Биссинг, недавно потерявшая мужа. Она обещала приехать в Бреслау на мой концерт. Перед отъездом из Лёвенберга капельмейстер Зайфриц передал мне подарок князя (1400 талеров) со словами сожаления, что в настоящий момент он не может отблагодарить меня более щедро. Изумленный и чрезвычайно удовлетворенный, я самым искренним образом выразил доброму князю свою сердечную признательность.
Отсюда я поехал в Бреслау, где концертмейстер Дамрош, с которым я познакомился во время последнего пребывания в Веймаре, устроил мне концерт. К сожалению, все здесь наводило на меня грусть и отчаяние: предприятие, как и следовало ожидать, было втиснуто в самые жалкие рамки. Отвратительный концертный зал театра «Тиволи», служивший трактиром и оканчивавшийся маленькой сценой, со спущенным, невероятно пошлым занавесом, внушал мне такое отвращение, что я хотел сейчас же освободить музыкантов, имевших довольно жалкий вид. Перепуганный Дамрош должен был обещать мне уничтожить в зале ужасный запах табака. Так как он даже не мог гарантировать мне хороший сбор, то из нежелания компрометировать его я согласился дать этот концерт. К моему удивлению, весь зал, особенно передние места, был заполнен исключительно евреями, а на следующий день на обеде, устроенном в честь меня Дамрошем (на нем присутствовали тоже только евреи), я узнал, что своим успехом я обязан сочувственному участию этой части населения.
Лучом света из лучшего мира показалось мне поэтому появление фройляйн Марии фон Бух, которую я увидел, выходя из концертного зала. Она приехала со своей бабушкой из имения Хацфельда, чтобы присутствовать на концерте. Сидя в отделенной от зрительного зала дощатой перегородкой ложе, она ждала, пока публика разойдется, и я пройду мимо нее. На другой день по окончании устроенного Дамрошем обеда она опять приблизилась ко мне в дорожном костюме, стараясь уверениями дружбы и участия рассеять грустное настроение, вызванное моим положением и отражавшееся, должно быть, на моем лице. По возвращении в Вену я письменно благодарил ее за участие, на что она ответила просьбой прислать ей какой-нибудь Albumblatt на память. Отсылая ей листок и желая открыть свою душу душе этого вполне достойного человека, а также вспоминая потрясающее впечатление, с каким я покидал Берлин, я присовокупил слова Кальдерона: «Невозможно молчать и невозможно выразить словами». Другому существу, ко мне расположенному, под покровом счастливой неизвестности, с надеждой лишь для меня самого, я передавал то, что единственно жило внутри меня.
453
Иные последствия имела моя встреча с Генриеттой фон Биссинг в Бреслау. Она последовала за мной сюда и остановилась в той же гостинице, где и я. Мой болезненный вид возбудил в ней участие к моему положению. Без всякого смущения я изложил ей состояние моих дел. Я рассказал, как с отъездом из Цюриха в 1858 году нарушилось правильное течение моей жизни, столь необходимое при условиях моей деятельности. При этом я описал мои неоднократные и всегда тщетные усилия обеспечить себе прочное внешнее положение. Она не побоялась приписать мои неудачи отношениям между госпожой Везендонк и моей женой и заявила, что чувствует себя призванной исправить зло, причиненное другими. Она вполне одобрила то, что я выбрал Пенцинг для постоянного местожительства, и советовала не предпринимать ничего, что могло бы уничтожить благотворное действие тихого приюта. О моем намерении объехать ближайшей зимой Россию ради заработка она и слышать не хотела и вызвалась доставить мне из своего собственного большого состояния ту довольно значительную сумму, которая могла бы меня обеспечить на продолжительное время. Надо только постараться протянуть некоторое время, так как для того, чтобы оказать мне обещанную помощь, она должна преодолеть большие затруднения.
Полный надежд, которые возбудила во мне эта встреча, я 9 декабря вернулся в Вену. Еще из Лёвенберга мне пришлось отослать большую часть подаренной мне князем суммы частью Минне, частью в Вену для уплаты долгов. С небольшой наличностью, но большими надеждами в душе я мог вновь явиться перед своими немногочисленными друзьями. Из них меня каждый вечер посещал Петер Корнелиус, и у нас образовался небольшой интимный кружок, к которому по временам присоединялись Генрих Поргес и Густав Шёнайх. В сочельник я пригласил всех к себе, разложив вокруг зажженной елки подарки: каждому какую-нибудь мелочь. Меня ждало теперь дело: я обещал Таузигу участвовать в концерте, который он устраивал. Кроме нескольких отрывков из моих новых опер я, к своему большому удовлетворению, по-своему провел увертюру к «Фрейшютцу», произведшую неожиданное впечатление даже на оркестр. Однако на официальное признание моей деятельности надеяться не было никаких оснований. В высших сферах мне по-прежнему не уделяли никакого внимания. Письма, которые я получал от г-жи фон Биссинг, говорили о затруднениях, встреченных ею при попытках исполнить свое обещание. Но они по-прежнему были полны надежд, и в хорошем настроении я мог встретить Новый год у Штандгартнеров, где Корнелиус обрадовал меня соответствующим случаю юмористическим стихотворением.
454
Но с новым 1864 годом дела мои стали принимать все более серьезный оборот. Я заболел катаром желудка, и состояние мое, требовавшее частого вмешательства Штандгартнера, становилось все более и более тревожным. Но еще серьезнее озабочивали меня сообщения г-жи фон Биссинг. Очевидно, она не могла достать обещанных денег без содействия своих живших в Гамбурге родственников – семьи судовладельца Слоумена, со стороны которой были пущены в ход самые энергичные попытки парализовать ее намерение, подкрепляемые даже клеветой по моему адресу. Эти обстоятельства настолько тревожили меня, что у меня явилась мысль отказаться от помощи друга и снова вернуться к прежним планам поездки в Россию. Но госпожа фон Раден, к которой я обратился, советовала не приезжать совсем, так как вследствие разразившихся в польских провинциях беспорядков дорога не свободна, да и в самом Петербурге мне не будет уделено никакого внимания.
Оставался еще Киев, куда, как мне писали, можно было смело отправиться, и где я мог выручить до 5000 рублей. Я направил все свои помыслы на Киев. С Корнелиусом, пожелавшим сопровождать меня туда, мы разработали план путешествия по Черному морю в Одессу и оттуда в Киев, для чего решили запастись подходящими шубами. Пока же не оставалось ничего другого, как подписывать новые векселя для погашения старых, выданных на короткие сроки. Такая система очевидно и неудержимо вела к полному разорению, и выход из нее могла дать только своевременно предложенная, основательная помощь. В таком положении я чувствовал себя вынужденным попросить у своей приятельницы определенного ответа, не относительно того, может ли она помочь мне сейчас, но хочет ли она это сделать вообще, так как я сам не в силах предотвратить полного краха. По неизвестным причинам она почувствовала себя сильно задетой этим письмом и ответила на него приблизительно следующим образом: «Вы желаете знать, хочу ли я? Так, ради Бога, знайте же: нет». Такой образ действий, показавшийся мне совершенно непонятным и объяснимый только слабостью ее далеко не самостоятельного характера, был мне вскоре разъяснен самым неожиданным образом ее сестрой, госпожой Вилле: с болью и печалью ее сестра призналась в сильнейшем волнении: «И если спасаю Вагнера я, то любит он, в конце концов, только Везендонк…»
Среди этих колебаний незаметно подошел конец февраля. Мы с Корнелиусом были заняты разработкой плана путешествия в Россию, когда я получил из Киева и Одессы письма, в которых мне советовали отказаться от всяких художественно-артистических предприятий в этих городах. Мне стало ясно, что при таких обстоятельствах нечего больше и думать о сохранении моего положения в Вене, как и квартиры в Пенцинге, потому что у меня не только не было никаких видов на заработок, хотя бы и временный, но долги мои, возросшие при ростовщических процентах до весьма внушительной суммы, без вмешательства посторонней силы, могли бы даже грозить моей личной свободе.
При таком положении вещей я с полной откровенностью обратился за советом к императорскому советнику земельного суда Эдуарду Листу, молодому дяде моего старого друга Франца. Уже во время первого моего пребывания в Вене он выказал большую преданность по отношению ко мне и готовность быть к моим услугам. В данном случае, чтобы выкупить мои векселя, он не видел никакого другого средства, как вмешательство какого-нибудь богатого покровителя, который удовлетворил бы моих кредиторов. Одно время он думал, что нужные для этого средства и желание предоставить их найдутся у некоей госпожи Шёллер [Schöller], богатой и чрезвычайно расположенной ко мне жены коммерсанта. И Штандгартнер, от которого я не скрывал своего положения, тоже надеялся кое-что сделать для меня в этом смысле. Так прошло несколько недель, в течение которых выяснилось, что друзья мои могут снабдить меня лишь суммой, достаточной для отъезда в Швейцарию, а там уже я должен буду искать средств, чтобы выкупить выданные мной векселя. Эдуарду Листу, как юристу, этот исход казался желательным уже по одному тому, что он дал бы ему возможность привлечь виновных к ответственности за неслыханное ростовщичество, жертвой которого я сделался.
455
В течение последних тревожных месяцев, когда луч надежды все еще мерцал вдали, мои отношения с немногими друзьями продолжали оставаться по-прежнему оживленными. Каждый вечер неизменно являлся Корнелиус. К нему присоединялись Отто Бах, граф Лорансен, а однажды явился ко мне и Рудольф Лихтенштейн. С Корнелиусом мы принялись за чтение «Илиады». Дойдя до «перечисления судов», я решил его пропустить, но Петер захотел прочесть и эти страницы и вызвался сделать это вслух. Довели ли мы это чтение до конца, не помню. Один же я читал «Историю графа Рансе» Шатобриана, которую мне дал Таузиг. Сам он куда-то бесследно исчез, пока через некоторое время опять не появился на нашем горизонте женихом какой-то венгерской пианистки.
Здоровье мое было очень плохо, меня сильно мучило постоянное катаральное состояние. Мысли о смерти приходили все чаще и чаще, и я больше не чувствовал желания отгонять их. Я принялся распределять свои книги и рукописи, часть которых была назначена Корнелиусу. Находившейся в Пенцинге остаток имущества, потерявший для меня всякий интерес, я еще несколько времени тому назад отдал заботливому попечению Штандгартнера. Ввиду того что друзья мои чрезвычайно определенно советовали мне готовиться к бегству, конечным пунктом которого должна была стать Швейцария, я обратился к Отто Везендонку с просьбой дать мне приют в своем доме. Эту просьбу он решительно отклонил, что побудило меня написать ему еще раз и указать на его неправоту по отношению ко мне.
Теперь предстояло подготовить мой отъезд таким образом, чтобы он имел вид кратковременной отлучки, рассчитанной на скорое возвращение. Штандгартнер, больше всего старавшийся сделать его незаметным, распорядился, чтобы слуга мой, Франц Мразек, заблаговременно доставил дорожный чемодан к нему на дом, куда я должен был прийти на обед. Тяжело простился я со своим слугой, его женой Анной и славной собакой Полем. На вокзал меня проводили пасынок Штандгартнера, Густав Шёнайх, проливавший при этом горючие слезы, и Корнелиус, проявивший, напротив, игриво-легкомысленное настроение.
Я уехал 23 марта после обеда и направил свой путь в Мюнхен, где рассчитывал, неузнанный никем, отдохнуть дня два от ужасных волнений последнего времени. Остановившись в отеле Bayerischer Hof [«Баварский двор»], я совершил несколько прогулок по улицам Мюнхена. Это было в Страстную пятницу. Стояла холодная суровая погода, и весь город, жители которого двигались в глубоком трауре из церкви в церковь, был, казалось, охвачен настроением этого дня. Незадолго перед тем умер пользовавшийся такой любовью в Баварии король Максимилиан II, оставив трон своему юному, способному уже занять престол восемнадцатилетнему сыну. В одной из витрин я увидел портрет молодого короля Людвига II, и вид этого юного лица тронул меня тем особенным чувством участия, какое возбуждают в нас в тяжелых условиях жизни молодость и красота. Написав юмористическую эпитафию для себя, я продолжал свое бегство через Боденское озеро в Цюрих, откуда сейчас же отправился в Мариафельд, в имение не особенно близкого мне человека доктора Вилле.
456
Его жене, с которой мы довольно близко сошлись в прежнее мое пребывание в Цюрихе, я еще раньше написал, прося разрешения приехать на несколько дней. Я надеялся найти подходящее помещение в одной из местностей, расположенных вокруг Цюрихского озера. Она очень мило отозвалась на мою просьбу. Самого доктора Вилле я не застал, он уехал в Константинополь. Мне нетрудно было разъяснить свое положение госпоже Вилле, сейчас же выказавшей большую готовность по возможности облегчить его. Прежде всего она освободила мне несколько комнат в соседнем доме, некогда занимаемом госпожой фон Биссинг. Но стоявшей в них уютной мебели теперь не оказалось. Я намеревался столоваться самостоятельно, но должен был уступить ее просьбам разрешить ей взять эту заботу на себя. Не хватало только обстановки, и госпожа Вилле сочла возможным обратиться по этому поводу к госпоже Везендонк, которая тотчас же прислала ей кое-что из своей мебели, в том числе и пианино. Она выразила желание, чтобы во избежание неприятной сенсации я посетил в Цюрихе своих старых друзей. Но постоянное нездоровье, еще усилившееся от преобладавшей в этом трудно отапливаемом помещении низкой температуры, задержало исполнение моего намерения, пока Отто и Матильда Везендонки сами не отыскали нас в Мариафельде. Отношения между супругами казались неясными и напряженными. Причины этого были мне в целом понятны, что, впрочем, не отразилось на моем обращении с ними.
Дурная погода и угнетенное состояние духа беспрестанно обостряли мои катаральные страдания, лишавшие меня к тому же возможности приняться за поиски квартиры для себя. С утра до вечера кутаясь в шубу, купленную в Карлсруэ, я проводил эти ужасные дни за чтением. Я старался заглушить тяжелые мысли, и госпожа Вилле посылала мне в мой уединенный приют книжку за книжкой. Я прочел «Зибенкэз» Жана Поля, «Дневник» Фридриха Великого, Таулера, романы Жорж Санд, Вальтера Скотта, наконец, Felicitas, принадлежащее перу моей гостеприимной хозяйки. Извне до меня, кроме наполненного сетованиями и выражениями соболезнования письма Матильды Майер, дошли только присланные мне Трюине из Парижа 75 франков, доставивших мне странное удовольствие.
По этому поводу у меня зашел с госпожой Вилле полушутливый, полусерьезный разговор о том, что предпринять, как положить конец ужасному материальному положению. Среди прочих планов мы остановились на необходимости добиться развода с женой, который дал бы мне возможность поправить свои дела богатой женитьбой. Так как все средства казались пригодными, я действительно написал своей сестре Луизе, не может ли она в рассудительной беседе убедить Минну довольствоваться назначенной ей ежегодной пенсией и отказаться от всяких притязаний на мою особу. В ответ на это последовал исполненный пафоса совет позаботиться прежде всего о восстановлении своего доброго имени и новым трудом упрочить свой кредит, что без всяких эксцентричных шагов с моей стороны выведет меня из затруднительного положения. Во всяком случае, я поступил бы благоразумно, если бы старался получить освободившееся в Дармштадте место капельмейстера.
Из Вены приходили дурные вести: чтобы спасти оставшуюся в пенцингской квартире обстановку, Штангартнер условился с одним негоциантом продать ее с правом обратного выкупа. Я сейчас же написал письмо, в котором выразил величайшее негодование, так как считал, что этим наносится ущерб моему домохозяину, которому я должен был уплатить за квартиру. Через посредство госпожи Вилле мне удалось раздобыть нужную для этого сумму и послать ее барону Раковицу. К моему огорчению, я узнал, что Штандгартнер с Эдуардом Листом сожгли все мосты, уплатив из вырученных за мебель денег домохозяину и тем самым отрезав от меня всякую возможность возвращения в Вену, которое они считали безусловно для меня гибельным. Но когда Корнелиус в то же время сообщил мне, что Таузиг, имя которого стояло на одном из векселей, лишен возможности вследствие моего бегства вернуться в Вену (он находился тогда в Венгрии), известие это подействовало на меня угнетающим образом, и я решил, невзирая ни на какую опасность, немедленно туда вернуться. Об этом я написал своим венским друзьям, но предварительно решил раздобыть столько денег, сколько нужно, чтобы иметь возможность предложить кредиторам соглашение. С этой целью я послал Шотту в Майнц весьма решительное письмо, в котором не пожалел упреков за его образ действий по отношению ко мне. Чтобы выждать результатов этого шага на более близком расстоянии, я положил отправиться из Мариафельда в Штутгарт. К этому меня побудили следующие мотивы.
457
Доктор Вилле вернулся, и я сейчас же заметил, что мое пребывание в Мариафельде несколько пугает его: по-видимому, он опасался, чтобы не обратились и к нему за содействием для оказания мне помощи. Но затем, чувствуя себя несколько пристыженным моим поведением, он в минуту волнения сознался, что питает ко мне чувство вполне простительное у играющего известную роль в своем собственном кругу человека, когда он приходит в близкое соприкосновение с чуждой ему личностью, сознавая ее превосходство над собой: «В собственном доме естественно не желать быть только декорацией для другого». Предвидя настроение своего мужа, госпожа Вилле вошла в соглашение с Везендонками, обещавшими посылать мне ежемесячно 100 франков. Узнав об этом, я тотчас же написал госпоже Везендонк письмо, в котором извещал ее о своем немедленном отъезде из Швейцарии и самым любезным образом просил считать себя свободной от всяких забот обо мне, так как я устроил свои дела вполне соответственно своему желанию. Впоследствии я узнал, что, не вскрыв письма, она переслала его госпоже Вилле, боясь, чтобы оно не оказалось компрометирующим.
30 апреля я отправился в Штутгарт. Я знал, что там живет Карл Экерт, недавно получивший место капельмейстера королевского театра. У меня были основания считать этого человека чрезвычайно преданным мне другом по его прекрасному отношению ко мне в бытность его директором Венской оперы, как и по энтузиазму, заставившему его в прошлом году приехать на мой концерт в Карлсруэ. Я и не сомневался, что он поможет мне в поисках тихого убежища, которое мне хотелось найти на предстоящее лето в Каннштатте [Bad Cannstatt] близ Штутгарта. Здесь я намеревался довести до конца первый акт «Мейстерзингеров», чтобы послать Шотту часть рукописи, как я обещал в последнем письме, прося аванса. Потом я хотел, продолжая жить в величайшем уединении, вдали от всех, пустить в ход все усилия, чтобы раздобыть деньги, при помощи которых я мог бы избавиться от своих венских обязательств.
Экерт встретил меня самым дружеским образом. Жена его, одна из наиболее выдающихся венских красавиц, отказавшаяся от очень выгодного положения в обществе ради фантастического желания связать свою жизнь с жизнью художника, была достаточно богата, чтобы устроить «капельмейстеру» гостеприимный и уютный дом, в чем я имел возможность теперь убедиться. Экерт считал своим непременным долгом представить мне управляющего Придворным театром, барона фон Галля: этот последний весьма разумно и благосклонно говорил о трудностях моего положения в Германии, где все будет для меня закрыто до тех пор, пока саксонские посланники и агенты будут иметь возможность вредить мне инсинуациями всякого рода. Познакомившись со мной ближе, он счел возможным употребить все свое влияние при вюртембергском дворе.
Вечером 3 мая, когда, сидя у Экерта, я обсуждал с ним свои дела, мне подали в довольно поздний час карточку какого-то господина, называвшего себя «секретарем короля Баварии». Очень неприятно пораженный тем, что местопребывание мое в Штутгарте уже стало известно проезжающим, я велел сказать, что меня нет, и вскоре после того вернулся к себе в гостиницу. Там я опять узнал от хозяина, что какой-то господин из Мюнхена настоятельно желает меня видеть. Я велел передать, что буду дома завтра в 10 часов. Всегда готовый к худшему, я на следующее утро после весьма беспокойной ночи принял в своей комнате господина Пфистермайстера, секретаря Его Величества короля Баварии. Прежде всего этот господин выразил свою радость, что наконец нашел меня после того, как тщетно искал сначала в Вене, откуда его направили в Мариафельд на Цюрихском озере, а затем сюда. Он передал мне письмо от молодого короля Баварского вместе с его портретом и кольцом, которые тот посылал мне в подарок. В немногих, но проникших в самую глубь моего сердца словах монарх выражал восхищение моей музыкой и свое твердое намерение отныне в качестве друга избавить меня от гонений судьбы. В то же время Пфистермайстер сообщил мне, что ему поручено немедленно доставить меня в Мюнхен к королю, и просил моего разрешения телеграфировать ему о моем приезде на следующий день.
Я был приглашен на обед к Экертам, господин же Пфистермейстер должен был отказаться сопровождать меня туда. Переданная мной друзьям, в том числе и молодому Вайсхаймеру из Остхофена, неожиданная новость привела их во вполне понятное радостное изумление. За обедом Экерт получил телеграмму из Парижа, извещавшую его о смерти Мейербера. Вайсхаймер разразился грубым смехом, видя удивительную игру судьбы в том, что оперный композитор, причинивший мне столько вреда, умер, не дожив до этого дня. Явился также и фон Галль. В благосклонных словах выразив свой восторг, он заметил, что теперь я не нуждаюсь больше в его посредничестве. Отдав раньше приказ о постановке «Лоэнгрина», он тут же вручил мне причитающийся мне за него гонорар.
В 5 часов вечера я встретился на вокзале с Пфистермайстером, чтобы вместе с ним отправиться в Мюнхен. Туда было дано знать по телеграфу о нашем приезде на следующее утро. В тот же день я получил из Вены письма, самым настойчивым образом отговаривавшие меня от намерения вернуться туда. Но ужасам этого рода больше не суждено было повториться в моей жизни. Путь, на который судьба призывала меня для высших целей, был полон опасностей, никогда не был свободен от забот и затруднений совершенно неизвестного мне до сих пор характера. Но под защитой высокого друга бремя пошлых жизненных невзгод никогда больше не касалось меня.