1
Колдуэлл стоял у окна и, отодвинув тяжелую портьеру, смотрел на Светланскую. Узкая главная улица Владивостока походила на весеннюю реку, когда по ней идет бурный ледоход. Она была запружена народом. Снова, как и две недели назад, мимо здания американского консульства шли партизаны. С тротуаров на них смотрели сотни людей. Одни, хорошо, богато одетые, враждебно молчали, другие, одетые попроще, радостно махали руками, что-то кричали.
Консул, недавно обнаруживший у себя дальнозоркость, отчетливо видел алые полосы на шапках и папахах всевозможных фасонов и красные банты на груди партизан. Они шли нестройно, плохо соблюдая равнение шеренг и дистанцию между ними.
Только что из штаба генерала Грэвса консулу сообщили, что новый партизанский отряд, вступивший в город, разместится в казармах на Эгершельде.
«Дикая, анархистская, азиатская толпа», — с презрением думал Колдуэлл о партизанах, и его полные губы то и дело кривились в насмешливой улыбке. Рваные, кое-где прожженные шинели, полушубки, потертые пальто и тужурки на проходивших партизанах вызывали у консула презрение. Моментами ему казалось, что он смотрит спектакль, поставленный изобретательными режиссером и художником. Только на сцене можно увидеть такое фантастически убогое и разношерстное обмундирование и вооружение. «Толпа, взбесившаяся толпа», — повторял про себя консул. Он увидел верблюда, который спокойно, даже с какой-то величавостью двигался среди колонны. На верблюде сидел партизан, а перед ним был укреплен пулемет. Колдуэлл расхохотался, но тут же замолк, и его полное, холеное лицо стало мрачным, а губы сжались, и вокруг них залегли резкие складки, говорившие о жестокости и твердости характера.
Над Владивостоком плыли низкие серые облака, готовые вот-вот разразиться снегом. Холодный, пронизывающий норд-ост развевал красные знамена над партизанскими отрядами.
Удивительно, что от этих плохо вооруженных оборванцев в спешке, в панике бежала хорошо одетая, сытая и отлично вооруженная армия генерала Розанова. Пароходы покидали Владивосток с набитыми людьми трюмами. Коридоры, палубы — все было занято. Белогвардейцы даже забирались в спасательные шлюпки, которые висели над палубами. А на причалах оставались горы оружия, того самого оружия, которое совсем недавно было доставлено из Америки, доставлено спешно по его, Колдуэлла, настойчивому требованию.
«А ведь скоро, может быть не так поспешно, придется и нашим войскам грузиться на пароходы», — с горечью и бессильной Злобой подумал Колдуэлл и посмотрел на бухту. Многих транспортных судов не было, на них ушли колчаковцы. Но глаз радовали мрачно-серые громады крейсеров и миноносцев. Они стояли и у стенок, и на рейде, среди взломанного льда. Корабли угрожающе нацелились на город орудиями. Даже они не остановили партизан.
Колдуэлл опустил портьеру и, подойдя к большому письменному столу, рассеянно постучал пальцем по толстому стеклу. Да, скоро начнется эвакуация американского экспедиционного корпуса. Еще в декабре 1919 года правительство Америки вынуждено было принять решение о выводе своих войск из России. Главная причина этого — разгром большевиками Колчака.
Консул бросил взгляд на настольный календарь. Было 13 февраля 1920 года. Осталось полтора месяца до завершения эвакуации. Колдуэлл грузно опустился в кресло и подвинул к себе папку со свежей почтой, которую полчаса назад внес секретарь. Колдуэлл открыл папку и увидел яркую обложку свежего, 28-го номера журнала «Soviet Russia». Он не любил это издание, считал, что оно инспирируется большевиками и подрывает американскую здоровую политику. Консул уже хотел отложить журнал, но заметил, что одна из страниц заложена полоской бумаги с красной пометкой. Это референт по печати обращал внимание консула на важные, по его мнению, материалы. Колдуэлл открыл журнал по закладке и увидел, что один абзац отчеркнут красным карандашом. Шрифт был мелкий, и строчки сливались. Колдуэлл надел очки и прочитал:
«Когда американские солдаты прибыли в Сибирь, Они понятия не имели о положении вещей. Они не знали, что являются орудием бюрократов для уничтожения революции. Они думали, что большевики — немецкие агенты, и были готовы сражаться с ними. Скоро, однако, они увидели, что дело обстоит не так, что в Красной Армии нет немцев, а состоит она из сибирских рабочих и крестьян. Они перестали верить в свое правительство».
Колдуэлл не стал читать дальше. Он в раздражении захлопнул Журнал и кинул его в сторону. И такое печатают в Штатах! Нет, дальше терпеть это невозможно. Он напишет о своем отношении к журналу в Штаты.
Консул с мрачным выражением лица взял из папки два соединенных скрепкой листа и прочитал гриф:
«Радио. Секретно». «Опять какие-нибудь рекомендации, советы Вашингтона, — подумал Колдуэлл с раздражением. — Что они могут изменить, если мы уходим отсюда и все, чего добились, передаем японцам?» Все же надо было ознакомиться с радиограммой, которую он держал в руках. Но в это время в кабинет вошел секретарь:
— Полковник Фондерат! Просит принять его!
Колдуэлл уставился на секретаря. Ему показалось, что секретарь оговорился или сам Колдуэлл ослышался.
— Кто?
— Полковник Фондерат, — повторил секретарь.
Консул был в недоумении. Что за нелепица? Ведь сам Колдуэлл провожал начальника розановской контрразведки на последний пароход, уходивший из Владивостока накануне вступления партизан. И сейчас Фондерат должен находиться в Японии или же быть на пути в Америку, а никак не в его приемной. Очевидно, секретарь что-то напутал. Колдуэлл решил позднее сделать ему выговор за невнимательность и сухо сказал:
— Пригласите.
Колдуэлл был уверен, что в кабинет войдет незнакомый человек, но, как только посетитель переступил порог, Колдуэлл, резко отодвинув от себя папку, подался грудью вперед. Консул едва верил своим глазам. Перед ним стоял Фондерат в штатском черном костюме, лицо бледное, с глубоко запавшими, настороженно смотрящими из-за стекол пенсне глазами.
— Вы?! — изумлению Колдуэлла не было границ. Он поднимался с кресла, не сводя взгляда с приближающегося полковника. Странно выглядел контрразведчик в штатском костюме, который делал Фондерата маленьким, невзрачным. Колчаковец сильно похудел, казался измученным, точно перенес тяжелые лишения.
— Да, это я, — Фондерат чуть нагнул голову, показывая большую лысину, и невесело пошутил: — Не пугайтесь. Это не призрак, не тень моя, я сам.
— Крайне удивлен, — признался консул. — Как вы оказались во Владивостоке?
Колдуэлл жестом пригласил Фондерата к маленькому столику, уставленному бутылками, и, выбрав среди них коньяк, наполнил рюмки. Они молча выпили. Потом вернулись к письменному столу и сели в глубокие кожаные кресла. Колдуэлл взял сигару из ярко-красного с золотисто-зелеными узорами ящика и подвинул его к Фондерату:
— Что же произошло?
Консул увидел, как дрогнула рука Фондерата, бравшая сигару. Пальцы полковника так сдавили ее, что она переломилась. Фондерат не стал брать другую и, откинувшись на спинку кресла, резким движением сорвал с переносицы пенсне. Колдуэлл увидел, какой ненавистью и бессильной злобой горели глаза полковника.
— Мало мы их уничтожили! — негромко, с едва сдерживаемым бешенством произнес Фондерат. — Мы слишком были гуманны, а их надо было расстреливать, расстреливать…
У него прервалось дыхание. Колдуэлл терпеливо ждал. Полковник обтер вспотевший лоб и, покручивая в пальцах пенсне, заговорил более сдержанно:
— Мы оказались доверчивыми ротозеями. Ночью большевики-матросы изменили курс судна, и наш пароход, вместо того чтобы идти в Японию, повернул назад. Никто, кроме команды, которая вся состояла из коммунистов, не знал, что мы возвращаемся. Моряки покинули пароход на шлюпках, когда наши часовые спали. Сильный толчок, скрежет рвущегося металла и панические крики разбудили меня. Я выскочил из каюты на палубу. Пароход, врезавшись со всего хода в береговые рифы, стоял с большим креном. Из команды судна никого не осталось, кроме капитана и его второго помощника. Я их там же на мостике пристрелил.
— Где большевики выбросили пароход? — спросил Колдуэлл.
— В районе бухты Валентин, — Фондерат потянулся за сигарой и, пыхнув дымком, продолжал рассказ: — На пароходе было около семисот солдат и офицеров. Пароход начал оседать на корму. В пробоины хлынула забортная вода. Надо было покидать судно. В это время кто-то крикнул, что вот-вот могут взорваться котлы… — Фондерат криво усмехнулся. — Люди хуже скотов. Давили друг друга, дрались, стреляли… Не все выбрались на берег. Одни погибли в давке, другие утонули, третьи, не успевшие покинуть пароход, оказались жертвами взрыва котлов, оставившего от парохода груду железа. Мы оказались в районе, который давно контролируют партизаны. Пришлось разбиться на мелкие группы и разойтись. Я с несколькими офицерами добрался до Владивостока. Здесь легче исчезнуть, скрыться, и вот я у вас.
«Какого же черта тебе от меня надо? — подумал враждебно Колдуэлл. — Ты пешка, вышедшая из игры». Консулу Фондерат был в тягость, и Колдуэлл искал предлог, чтобы скорее от него избавиться. В кабинете стало тихо. Только было слышно, как отсчитывали время часы да за двойными окнами с толстым зеркальным стеклом глухо раздавались крики и топот множества ног по гранитной брусчатке мостовой.
«Заявиться ко мне сейчас — просто не по-джентльменски, — рассуждал Колдуэлл. — Я сделал для него все, что мог. Кто же виноват, что большевики-матросы оказались хитрее колчаковцев?» Можно будет приятелям в Штатах рассказать неплохой анекдот о том, как простые моряки обвели начальника контрразведки и выбросили его с пароходом на берег.
Наконец Фондерат не выдержал молчания и срывающимся голосом произнес:
— Я не могу оставаться во Владивостоке долго. Большевики хорошо знают меня… — он оборвал себя и посмотрел на окна. Колдуэлл понимал, что полковник имеет в виду, но Фондерат все же решил пояснить: — Меня могут схватить.
— Возможно, — согласился Колдуэлл.
— Я прошу отправить меня на один из ваших кораблей, — торопливо, с мольбой и почти с отчаянием просил Фондерат. — Я же так много вам помогал, делал все, что вы просили и…
— Это был ваш долг и ваша плата за нашу помощь, — жестко напомнил Колдуэлл. — Вы нам столько должны, что едва ли когда-нибудь расплатитесь.
— Мы еще вернемся в Россию и освободим ее! — воскликнул Фондерат. — Вы увидите… мы еще будем нужны…
«Истерик, — пренебрежительно подумал Колдуэлл. — А впрочем, он кое в чем прав. И он и другие колчаковцы могут еще нам пригодиться. Для будущего. Из них выйдут неплохие разведчики; которым намного легче будет работать в России, чем любому американцу». Консул видел, как нервничал Фондерат. Он то снимал пенсне, то снова водружал его на переносицу. Колдуэлл, многозначительно подчеркивая свою доброжелательность, участливо проговорил:
— Хорошо. Я рискую и даже нарушаю права дипломата, но я помогу вам. Завтра вас в моем автомобиле доставят к трапу американского парохода «Атту» и вы окажетесь в безопасности, впрочем, как и сейчас, находясь здесь под флагом Штатов.
— Благодарю, — Фондерат с облегчением вздохнул. Он не скрывал своей радости. — Я не останусь в долгу. — Он даже нашел в себе силы улыбнуться. — Как говорит русская пословица: «Долг платежом красен».
— Отличная пословица, — Колдуэлл встал, давая понять, что их беседа окончена. Да и о чем еще можно было говорить с Фондератом, который пуст, как выеденное яйцо. Еще перед бегством колчаковцев из Владивостока Фондерат передал ему списки всех своих агентов, которые оставались и в городе и по всему Дальнему Востоку, передал их досье и сейчас быть чем-либо полезным Колдуэллу не мог.
Фондерат был обижен тем, что у консула исчезло желание продолжать беседу. Он с обидой и злостью подумал: «Конечно, теперь я для него пустышка».
— Вы останетесь в консульстве, — Колдуэлл звонком вызвал секретаря и отдал распоряжение устроить Фондерата. Когда они вышли, консул нехотя вернулся за письменный стол и снова взял в руки радиограмму. Она была от Томаса из Американского легиона.
Томас сообщал, что в Ново-Мариинске произошел переворот и ревком уничтожен, власть перешла к Совету, который создан под контролем офицеров легиона. В перевороте активное участие принимал агент Фондерата — офицер Струков.
К консулу вернулось хорошее настроение. Он снова перечитал радиограмму и задумался над последней частью. Томас просил точно информировать, какое можно ожидать противодействие новому Анадырскому Совету со стороны Временного Приморского правительства, учитывая в нем наличие большевиков, а также просил, если возможно, направить на Чукотку: для усиления нового Совета энергичных и верных дружбе с Америкой русских людей.
«Значит, Чукотский полуостров по-прежнему в наших планах», — рассуждал Колдуэлл. Он видел, что ему представлялась возможность проявить себя. За одним лишь названием «Чукотский полуостров» ему виделись горы прекрасных мехов, золото, деньги. Надо сделать все, чтобы его роль в освобождении Анадырского уезда от большевиков и создании там своего, маленького правительства, которое попросит покровительства и помощи Штатов, была как можно значительнее.
Кого же послать? Консул задумался. Просьба Томаса несколько запоздала. Если бы она пришла до эвакуации из Владивостока колчаковцев, то выполнить ее было бы легко. Фондерат! Вот кого он сделает своим человеком на Чукотке. Лучшей кандидатуры не найдешь. Фондерат сейчас в растерянности. Неизвестно, что его еще ждет в будущем. А тут Колдуэлл предложит ему очень заманчивые перспективы.
Колдуэлл приказал пригласить Фондерата. Полковник в это время без пиджака, который он сбросил, как только оказался в отведенной для него небольшой полуподвальной комнате с маленьким оконцем, выходившим в глухой двор, сидел за столом, закрыв лицо руками. Он был в отчаянии. Холодный прием у Колдуэлла показывал, что американцы потеряли к нему какой-либо интерес и теперь он для них только досадная обуза. А с каким нежеланием, даже не скрывая этого, консул согласился помочь ему тайно уехать из Владивостока, скрыться на американском пароходе. Фондерат был унижен еще и тем, что его поместили в каморку, в которой, видно, никто не жил. Фондерат отнял руки от лица, взял пенсне, лежавшее на столе, — и, надев его, снова осмотрел комнату. На давно не беленных стенах и низком сводчатом потолке расползались большие пятна сырости. Воздух в каморке затхлый. Обшарпанный шкаф с потемневшим и перечеркнутым трещиной зеркалом, старомодный комод, в котором не хватало одного ящика и на его месте зияла дыра, простая кровать с облупившейся голубой эмалью, два скрипучих стула и стол, покрытый несвежей скатертью, составляли все убранство комнаты. Это было старье, хлам, который сохранялся лишь только потому, что о комнатке, видимо, вообще забыли.
Таким же старым, никому не нужным чувствовал себя и Фондерат. Этот подвал — последняя капля унижения. Полковник вяло подумал о том, что есть один верный и быстрый выход из положения. Рука Фондерата легла на брючный карман, сжала револьвер и тут же бессильно соскользнула, повисла. Фондерат признался — себе, что у него не хватит воли нажать на спусковой крючок.
И тут Фондерату все окружающее стало безразличным, отошло куда-то на задний план, а взамен подступало, становилось все требовательнее знакомое, волнующее и в то же время доставляющее сильные мучения желание… Фондерат слабел. Ему становилось трудно дышать. Он потянулся к соседнему стулу, на котором висел пиджак, схватил его плохо слушающимися пальцами и потянул к себе. Стул с грохотом опрокинулся. Фондерат словно не заметил этого. Он с трудом, точно пиджак был необыкновенно тяжелым, положил его на колени, достал из внутреннего кармана коробочку и, торопясь, будто опасаясь, что у него ее кто-то отберет, открыл. Глаза Фондерата расширились, и он, низко нагнувшись, поддел, ногтем большого пальца из коробочки немного белого порошка и жадно втянул его широко раздувшимися ноздрями.
Несколько минут Фондерат сидел неподвижно, с закрытыми глазами. Бледное лицо с запавшими щеками стало розоветь, он задышал ровнее, спокойнее и наконец, открыв глаза, выпрямился. К нему возвратилась энергия. Он встал и заходил по комнатушке, Фондерату нестерпимо захотелось двигаться, что-то делать. Он поднял с пола пиджак, отряхнул его и надел; поставил на место стул, аккуратно закрыл коробочку с кокаином и бережно спрятал ее в карман. Затем он оглядел комнату и шагнул к окну, но, кроме пустынного, замощенного булыжником двора, он ничего не увидел и в раздражении ударил кулаком по сырому бетонному подоконнику, Фондерату хотелось выбежать из своего убежища, оказаться на улице и стрелять, стрелять в проходящих по улице оборванцев, стрелять в их красные полосы на шапках и папахах, в банты на груди. Фондерат на мгновение увидел перед собой человека, у которого по черной медвежьей папахе и по грязному полушубку льются струи крови, и человек, выронив из рук винтовку, падает на него. Фондерат, вскрикнув, отпрянул от окна, и видение исчезло.
Полковник взглянул на дверь. Он уже был во власти другой мысли. Сейчас ему хотелось выскочить из комнаты, взбежать на второй этаж, ворваться в кабинет консула и, направив на Колдуэлла револьвер, потребовать немедленно отправить его на пароход. А если консул откажет, то выстрелить в его полное, холеное лицо… Тут дверь открылась, и полковник испуганно вздрогнул. Он увидел секретаря консула. Колдуэлл приглашает полковника? Зачем? Секретарь не знает. Фондерат нерешительно двинулся за секретарем; настороженно поглядывая по сторонам. У него появилось нелепое подозрение: «Колдуэлл узнал, о чем я думал сейчас, и хочет меня выдать партизанам». Фондерат сунул руку в карман и сжал револьвер. Нет, он никому не дастся в руки. Он будет отстреливаться и, конечно, прихлопнет и Колдуэлла.
Фондерат, готовый к схватке, переступил порог кабинета консула. Стремительно обшарив кабинет взглядом, он облегченно опустил плечи, вынул руку из кармана. Колдуэлл, не поднимаясь из кресла, помахал какими-то бумагами.
— Есть хорошие вести! Ваш протеже великолепно оправдал себя.
Фондерат не понимал, о нем говорит Колдуэлл. Консул пояснил:
— В Ново-Мариинске свергнут большевистский ревком. Там создана новая власть. В перевороте не последнюю роль сыграл ваш… как его… — тут консул взглянул в бумаги, — как его… вот… Струкофф…
Только теперь Фондерат понял, чем так обрадован американец, и с обидой вспомнил, как консул ругал его, когда в том же Ново-Мариинске большевики свергли Громова. Что же сейчас Колдуэлл хочет от него?
— Там, на Севере, нужна твердая рука, чтобы никаких неожиданностей не могло произойти. Я хочу просить вас, дорогой полковник, выехать в Ново-Мариинск и там контролировать порядок.
— Мне ехать в Ново-Мариинск? — переспросил Фондерат. Предложение Колдуэлла было слишком внезапным. Консул недовольно нахмурился:
— Вы что, не согласны? Или же боитесь?
— Я готов, — выпрямился и щелкнул каблуками Фондерат.
Колдуэлл оказался около него и, сияющий, довольный, увлек полковника к столику с бутылками:
— За наши успехи на Севере, дорогой полковник.
Они выпили, и Колдуэлл, усаживая Фондерата против себя в кресло, превратившись в делового человека, наставительно заговорил:
— Вам, дорогой полковник, доверяется очень, очень большое и важное дело. Вы, конечно, перед отъездом в Анадырский уезд побываете в Номе у командора Томаса, получите его инструкции и будете регулярно его информировать о положении на полуострове, хотя с вами также будут, очевидно, сотрудничать офицеры Американского легиона. Но они не русские, и это, конечно, осложняет их миссию. Я бы хотел и даже прошу вас настоятельно, точно так же информировать и меня, но об этом никто не должен знать…
«Я должен быть твоим осведомителем», — думал Фондерат, но — это не задело, не обидело его. Возможность оказаться на Чукотском полуострове обрадовала его, подняла настроение и даже вселила в Фондерата надежды. Все же он будет на русской земле, и снова ему будут подчиняться люди. Теперь он не позволит себе сентиментальничать, а будет с врагами жесток, беспощаден, и его имя все будут произносить с трепетом. Фондерату уже не терпелось быстрее оказаться на Чукотке, взяться за дело. Он снова нужен! Полковник уже простил консулу холодный прием и был готов благодарить Колдуэлла. О, консул может быть уверен и спокоен. Он, Фондерат, блестяще оправдает его надежды. Ну, и конечно, не забудет и себя. Его семья, его родные и близкие, которых он предусмотрительно заранее отправил из Владивостока в Японию, скоро получат посылки с мехами. Он заставит и Усташкина-Струкова на себя работать. Чукотский полуостров далеко, и большевики не скоро туда доберутся, а может быть, Америка вообще возьмет этот край под свое покровительство. Картины, одна радужнее другой, рисовались Фондерату. Он так размечтался, что перестал слушать Колдуэлла. Но тот вернул его к действительности:
— Вы снова в седле, дорогой полковник. И коня мы даем вам отличного. Только крепко держите повод.
«Конь-то из русской конюшни», — подумал Фондерат и спросил:
— Что я могу для вас там сделать?
— А вот об этом сейчас и поговорим.
…Поздно вечером большой черный автомобиль, на радиаторе которого развевался маленький звездно-полосатый флажок, промчался по Владивостоку, влетел в порт и, шурша покрышками по каменным причалам, остановился у трапа, ведущего на пароход «Атту». У трапа на пристани стоял американский часовой. Из автомобиля вышел Колдуэлл. К нему навстречу быстро спустился капитан. Они обменялись несколькими фразами, и тогда Колдуэлл постучал рукой по стеклу автомобильной дверцы:
— Прошу, полковник!
Дверца отворилась, и вышел Фондерат. Воротник его пальто был поднят, а шляпа низко надвинута на лоб, почти до самого пенсне. Полковник сразу же ринулся к трапу и, обогнав консула и капитана, взбежал на палубу парохода.
Через полчаса Колдуэлл возвратился к себе в консульство.
…Товарищ Роман, глубоко засунув руки в карманы пальто, медленно шел по Светланской улице. Наступила ночь, но здесь, на главной магистрали города, ее как будто не замечали. Текла напористая, беспокойная, шумная река прохожих. Вокруг звучала пестрая смесь языков. До Романа долетали французские и японские, греческие и английские, чешские и испанские слова.
Товарища Романа задевали прохожие, толкали. Одни извинялись, другие, не обращая внимания, шли дальше, шаркая подошвами по холодным гранитным плитам тротуара. Проносились с наигранно лихими выкриками и свистом извозчики, крякали клаксонами автомобили, из окон ресторанов и кафе-шантанов лилась музыка.
С бухты тянул холодный ветер. От него стыло лицо. Только недавно товарищ Роман сбрил теперь ненужную острую, клинышком, бородку и залихватски, по-приказчичьи, закрученные усы, которые носил для конспирации. И подпольную партийную кличку «товарищ Роман» по праву заменило подлинное имя: Алексей Яковлевич Касьянов. Но по старой привычке члена Дальневосточного областного комитета РКП(б) друзья по работе продолжали звать товарищем Романом.
Он, чуть выставив вперед левое плечо, пробил себе дорогу в густом потоке людей, вышел к ресторану Кокина и достал пачку папирос. Ему очень хотелось курить. Первую спичку, едва она успела вспыхнуть, загасил порыв ветра, ворвавшийся с противоположной стороны улицы из-за ярко освещенного дома губернатора, где теперь помещался областной комитет партии. Прикурив от второй спички, Алексей Яковлевич жадно затянулся и сразу почувствовал, как отступает усталость. Он подошел к краю тротуара, ожидая, когда можно будет перейти улицу, но поток экипажей, автомобилей, красных дребезжащих трамвайчиков не прекращался.
По краю мостовой, чуть не задев Алексея Яковлевича, прошел американский патруль. Долговязые, на голову выше всех, парни в коротких шинелях шли вразвалку, насвистывая что-то веселое, задорное. За ними, отстав шагов на десять, молча, насторожен-! но поглядывая по сторонам и крепко держась за ремни закинутых за плечи винтовок, проследовал патруль партизан. Пятеро бойцов, одетых в одинаковые папахи и полушубки, шли, тесно прижавшись друг к другу плечами. «Специально приоделись», — безошибочно определил Алексей Яковлевич, и у него стало тепло на сердце. Ему захотелось остановить бойцов, пожать им руки, поблагодарить. Сказать что-то хорошее. Он от волнения стал чаще затягиваться. Как хорошо понимал Касьянов этих незнакомых ему лично людей. Они взяли у товарищей лучшие папахи и полушубки, чтобы выглядеть рядом с иностранцами не хуже, поддержать авторитет своей народной армии. Но он видел, что партизаны чувствовали себя не совсем уверенно, спокойно, и снова его потянуло к ним, чтобы сказать: «Смелее, товарищи, смелее. Это же ваш город, и вы здесь хозяева».
Партизанский патруль приближался к Касьянову.
Алексей Яковлевич заметил, что ближний к нему боец всматривается в его лицо. «Наверное, за буржуя принял», — подумал Касьянов, вспомнив о меховом воротнике своего пальто и каракулевой, пирожком, шапке.
Патруль вошел в полосу света, падавшего из окна ресторана, и Касьянов встретился взглядом с партизаном. Это был молодой парень с волевым лицом рабочего. В крепко сжатых губах, в нахмуренных бровях читалось напряженное упорство. Молодой партизан о чем-то думал и искал ответа, но не мог найти его и время от времени с недоумением оглядывался вокруг. Касьянов понимал его удивление. Белогвардейцы бежали из Владивостока. Выходит, что партизаны одержали победу и стали хозяевами города, всего края, но почему же здесь иностранные войска, почему расхаживают патрули интервентов, почему в залитых светом ресторанах кутят какие-то подозрительные люди и их нельзя взять за шиворот, встряхнуть, узнать, кто же они такие?
«Знаю, что у тебя на душе, браток, — молча обращался Касьянов к партизану, который миновал его. — Потерпи малость. Все сложно, очень сложно, и нам надо быть очень осторожными и терпеливыми, выдержанными, чтобы окончательно стать победителями».
Касьянов, бросив через дорогу взгляд на ярко освещенные окна здания, где находился обком, подумал, что ему уже пора быть там. Надо просмотреть последние донесения, сообщения. В обкоме ждали известия о занятии Хабаровска экспедиционным отрядом Временного правительства Приморской областной земской управы и партизанскими отрядами Хабаровского района. Еще три дня назад, 13 февраля, из Хабаровска бежал Калмыков со своим отрядом. Он захватил 36 пудов золота и ушел на китайскую территорию, предварительно расстреляв сорок человек из своего отряда и семь человек из «Вагона смерти». Сейчас в Хабаровске власть по существу принадлежит штабу находящихся там японских войск.
«Сложная обстановка», — думал Касьянов. Он перешел улицу, но не свернул в подъезд обкома, где у непрерывно открывающихся дверей стояло двое часовых-партизан.
Касьянов решил еще немного побыть на свежем воздухе. После расширенного заседания Центрального бюро профсоюзов у него побаливала голова, и он сразу же после заседания ушел, чтобы побыть одному, отдохнуть и подумать. Заседание прошло хорошо, хотя и затянулось. Все шестьдесят пять представителей от тридцати семи профсоюзов единогласно решили, «считая пока невозможным немедленное восстановление власти Советов, поддержать власть Приморской земской управы при условии проведения ею политики ликвидации интервенции на Дальнем Востоке и осуществления задач объединения с Советской Россией». Касьянов точно, слово в слово, помнил текст постановления. Он сам редактировал его. Алексей Яковлевич вздохнул. Он уже со счета сбился, сколько подобных решений ему пришлось и составлять, и за них агитировать, и голосовать.
Касьянову вспомнились события последних недель.
Накануне занятия Владивостока партизанами обком партии обратился с воззванием к чехословацким солдатам не поддаваться на возможную провокацию японского командования, пытающегося поддержать остатки колчаковщины, и соблюдать нейтралитет во время переворота.
Вооруженные столкновения были предотвращены, и Владивосток, как и Никольск-Уссурийск, был занят без кровопролития. В Благовещенске и Зее земство передало власть временным исполкомам Совета рабочих, крестьянских, солдатских и казачьих депутатов.
Касьянов дошел до серого гранитного обелиска — памятника Геннадию Невельскому, поднимавшегося на высоком обрывистом берегу бухты Золотой Рог. Внизу, у самой бухты, стояли пакгаузы и между ними бежали рельсы железнодорожной ветки до Дальзавода. Алексей Яковлевич любил бывать здесь, смотреть на корабли, вспоминать свою морскую службу, с которой расстался, по-видимому, навсегда. Касьянов стоял у низенького заборчика, ограждающего площадку вокруг памятника, и смотрел на бухту. Густой мрак просверлили огни военных кораблей и транспортов интервентов. Судов не было видно в темноте, но по огням Касьянов безошибочно отыскал японский и американские крейсеры, миноносцы. Из-за мыса Голдобина показались движущиеся огоньки. Какой-то новый транспорт входил в бухту.
«Наверное, опять японский, с войсками», — с беспокойством и негодованием подумал Касьянов. В последние дни из Японии пришло несколько пароходов с кавалерийскими и артиллерийскими частями.
«Да, японское командование торопится заранее обеспечить замену американским войскам, — размышлял Касьянов. — В начале оккупации как будто соперничали из-за влияния на нашей земле. Но ворон ворону глаз не выклюет».
Коммунистам Владивостока было хорошо известно, что, сообщая 30 января о решении вывести свои войска из Сибири, американское правительство в то же время заявило японскому правительству, что оно «не собирается противодействовать мерам, какие японское правительство найдет нужными для достижения тех целей, во имя которых американское и японское правительства стали сотрудничать в Сибири», что американцы благословляют японского партнера на борьбу против Советов.
Касьянов почувствовал, что продрог. Он снова закурил, чтобы хоть немного отвлечься от беспокойных, тревожных мыслей, но это ему не удалось. Папироска не принесла обычного удовлетворения, а показалась горькой, как и мысли о будущем. В обкоме понимали, что американцы и японцы так просто не смирятся с поражением колчаковщины и предпримут все возможное, чтобы задержаться и желательно навсегда, в этом богатейшем северном крае. Борьба с ними еще предстоит упорная, тяжелая и потребует много жертв.
В обком Касьянов возвращался все той же шумной, многоголосой улицей. В ее жизни проступало что-то лихорадочное, нервозное и испуганно-поспешное. С наступлением темноты с главной улицы почти совершенно исчезал рабочий люд, те, кто приветствовал партизан, а появлялись те, кому мрак нравился больше дневного света.
Алексей Яковлевич подошел к обкому в тот момент, когда мимо него промчался длинный черный, с высоким кузовом автомобиль американского консула, хорошо знакомый горожанам. «Не сидится на месте, — с Иронией подумал Касьянов о консуле, — все продолжает суетиться, плести свои сети».
Алексей Яковлевич предъявил часовому документ, открыл тяжелые двери со стеклом, забранным медной фигурной решеткой, и оказался в небольшом вестибюле. Здесь, как все эти дни и ночи после изгнания колчаковцев и выхода обкома партии из подполья, было многолюдно, накурено. Рабочие в промасленной одежде, моряки и солдаты с сорванными с плеч погонами и яркими бантами на бушлатах и шинелях, портовые грузчики, железнодорожники оживленно разговаривали, спорили, рассматривали какие-то бумаги и то исчезали в комнатах, то снова появлялись, терпеливо ждали своей очереди у телефона. Много было срочных дел у представителей партийных, общественных организаций, и обкому не хватало дня, чтобы всех выслушать, обсудить все неотложные, вопросы.
«Что-то сегодня особенно много людей, — определил Касьянов, пробираясь к своему кабинету. — Ночка будет горячая. Хорошо, что подышал свежим воздухом». В коридоре можно было встретить и пожилого усталого рабочего, и почтового служащего, и учительницу гимназии в пенсне, и студента в шинели со значком коммерческого училища в петлице, и широкоплечего приземистого партизанского командира в грязном романовском полушубке, обвешанного оружием. Каждый из этих людей был близок и дорог Алексею Яковлевичу. Сколько у обкома партии помощников! Ведь за каждым человеком, что находится сейчас в обкоме, стоят сотни, тысячи таких же. Какая сила! Касьянов забыл об усталости, о своих тревожных думах. Алексей Яковлевич остановился около партизана:
— Ты, товарищ, по какому делу?
Таежник насмешливо посмотрел на Касьянова и просипел простуженно:
— А ты иди по своему делу. В чужое не суйся!
— Ну хорошо, хорошо, — засмеялся Касьянов, которому настороженность партизана понравилась, — не буду! Ну а если какая заминка произойдет, то заходи ко мне.
— Обойдемся, — таежник отвернулся от Касьянова. Тот, посмеиваясь, вошел в свой кабинет.
Помощник, молодой рабочий из военного порта, который еще не привык к телефону, излишне громко кричал в трубку:
— Нет товарища Романа! Да нет же! Да, знаю, сразу скажу! — тут он увидел Касьянова и торопливо закричал в трубку: — Есть товарищ Роман!
Утирая рукавом пот с лица, помощник протянул Касьянову трубку:
— Спрашивают вас давно.
Алексей Яковлевич узнал голос секретаря обкома партии:
— Заходи ко мне! Срочно…
«Секретарь озабочен. Что-то случилось неприятное», — подумал Касьянов и, торопливо сбросив пальто и шапку, направился к секретарю обкома.
— Что случилось? — едва переступив порог кабинета, спросил он.
— Читай, — секретарь, худощавый человек в простом черном пиджаке, из-под которого виднелась черная же косоворотка с белыми пуговицами, подвинул по столу к Касьянову бланк радиограммы.
Алексей Яковлевич быстро пробежал ее текст. В Ново-Мариинске избран новый Совет! Подчеркивается, что он избран по воле народа, а большинство членов ревкома объявлены слугами Колчака. Это Мандриков-то и Берзин — слуги Колчака? Почему ревком заменен Советом? Наконец, почему радиограмма подписана общим безликим словом «Совет»? Как мог ревком допустить «беззакония», «грабеж», «голод», о которых так пространно говорится в радиограмме?
— Твое мнение? — спросил секретарь обкома. Его большие темные глаза с осунувшегося усталого лица в упор смотрели на Касьянова. Тяжелая прядь густых волос, в которых белела седина, упала на лоб.
— Боюсь, что там совершен контрреволюционный переворот, — сказал Касьянов. — Этот «Совет» обращался, заметь, не к нам, не к Камчатскому облвоенревкому, а прямо в Центральное правительство. Не может быть, чтобы в Ново-Мариинске не знали об освобождении Владивостока от колчаковцев! Прошло же две недели!
— Ты прав, — кивнул секретарь обкома, — не исключено, что возникновение этого «Совета» в Анадырском уезде — дело рук американцев.
— Возможно, возможно, — Касьянов с беспокойством подумал о Новикове, Антоне, Наташе. Как они там? Ведь это он послал их на Север и сейчас особенно остро чувствовал свою ответственность за все, что там происходит.
— Мы пытались через Охотск и Гижигу связаться с Ново-Мариинском. Он не отвечает на вызовы, — сказал секретарь.
— Значит, новый «Совет» не хочет с нами вступать в переговоры? — Алексей Яковлевич вопросительно смотрел на секретаря обкома. Его все сильнее охватывала тревога, предчувствие непоправимой беды.
— По-видимому, так, — секретарь обкома положил руку на трубку зазвонившего телефона, но не поднял ее, а продолжал: — Надо поручить камчатским товарищам установить связь с Ново-Мариинском. Выяснить, где Мандриков. Если там действительно произошел контрреволюционный переворот, то необходимо срочно принять меры, ликвидировать этот «Совет». Нельзя допустить, чтобы он служил прикрытием, ширмой для американцев. Они могут попытаться сконцентрировать там остатки колчаковцев, собрать белогвардейский кулак. Или даже объявить на полуострове новое государство, заключить с ним договор о взаимопомощи и, может быть, этого же Грэвса с его корпусом перевести туда. Понимаешь, что может получиться?
— Господа из Штатов давно смотрят на Чукотский полуостров и облизываются, — заметил Касьянов. — Мы должны быть готовы к худшему и поэтому…
— И поэтому ты поедешь туда!
— Спасибо! — горячо и взволнованно отозвался Касьянов, обрадованный тем, что секретарь обкома отгадал его желание.
2
— Гы-а! Гы-а! Гы-а! — все громче и воинственнее раздавались крики зрителей, образовавших большой круг. В центре его двое парней, тяжело дыша и приседая на широко расставленных ногах, ходили друг возле друга, примеряясь, как половчее ухватить противника. Их крепкие обнаженные до пояса тела были мокры и дымились парком. Борьба продолжалась уже долго, и борцы начали выдыхаться, но ни один из них, не признавал себя побежденным. Это решит последняя схватка.
— Гы-а! Гы-а! — закричал в азарте Свенсон и взмахнул рукой. Сразу стало тихо. Все смолкли, ожидая, что скажет американец. Было слышно лишь свистящее дыхание борцов да поскрипывание снега под торбасами.
— Победителю даю целую бутылку спирта!
— О-о-о! — с восхищением и завистью выдохнули оленеводы и еще ожесточеннее стали подбадривать противников:
— Гы-а! Гы-а! Гычь! Гычь!
Борцы продолжали топтаться на снегу, наклонившись друг к другу. В широких меховых штанах они казались неуклюжими. Раздавались звонкие шлепки по влажному телу, и борцы отскакивали друг от друга. Свенсон, посасывая трубку, с удовольствием наблюдал за ними. На его бородатом лице играла довольная улыбка.
С тех пор, как Олаф расстался со Стайном, хорошее настроение не покидало его. Он неторопливо переезжал из стойбища в стойбище, закупая пушнину, но выплачивал только аванс водкой и патронами. Охотники должны были весной, как только закончится сезон промысла, доставить пушнину в ближайшие фактории и там уже получить полный расчет. Каждому, у кого Свенсон покупал меха, он выдавал квитанции, которые охотники должны были предъявить вместе с пушниной его агентам.
Свенсон держал путь к Чаунской губе. Он давно собирался посмотреть, нельзя ли там на берегу открыть новую факторию. Олафа не смущало, что в Усть-Чауне уже есть фактории Линдона и Рейта, коммерсантов с Аляски. Он знал, что они не смогут выдержать конкуренции с ним и будут вынуждены уйти оттуда. Таким образом, будет сделан еще один шаг к заветной цели — стать единственным, полновластным хозяином этого края.
Олаф стоял, возвышаясь над всеми. Рядом с его высокой массивной фигурой оленеводы выглядели совсем малорослыми. Они, следя за борьбой, часто поглядывали на американца и радовались, что он доволен, громко смеется и вместе со всеми подбадривает борцов. Может быть, Свенсон расщедрится и снова угостит водой, которая так веселит. Второй день Олаф в этом небольшом стойбище в верховьях Олоя. Чтобы добраться сюда из Марково, пришлось сделать большой крюк. Он прослышал, что здешние места богаты зверем. Чутье не подвело Свенсона. За эти два дня он приобрел большую партию отличнейших мехов и совсем за гроши. Вот почему он угостил многих стаканчиком спирта, а младшую дочку самого богатого оленевода стойбища сделал своей женой.
Молоденькая, совсем еще девочка, чукчанка стоит около Свенсона и, подняв татуированное лицо, не сводит глаз с Олафа. Она горда, что у нее такой муж — богатый, сильный и всеми уважаемый. На десяти нартах приехал американец в стойбище, и на каждой нарте много товаров, да таких, каких в стойбище многие никогда и не видывали. Ей Свенсон подарил бусы — красные, как спелая брусника. Чукчанка поднимает руку и через кухлянку нащупывает несколько нитей бус на шее, но тут же тайком вздыхает. Бусы напоминают ей, как мучил ее Свенсон. Тяжело быть женой белого. Она испуганно взглядывает на американца — не услышал ли он ее мыслей, не обиделся ли, но Олаф забыл о ней. Он, откинув голову, хохочет во все горло и выкрикивает по-английски:
— Дави его! Ха-ха-ха! Так, мордой в снег!.. На лопатки, на лопатки!
Борцы, сцепившись, катаются по снегу. Еще трудно определить, кто же победит. Все кричат и волнуются и не замечают, что к стойбищу приближается караван из пяти нарт. Упряжки бегут устало. Даже вид стойбища не прибавляет им резвости. Караван останавливается у крайней яранги. С передней нарты поднимается невысокий человек с обросшим редкой щетиной лицом и говорит спутникам вяло, через силу:
— Ждите…
Те не отвечают, сходятся и начинают скручивать цигарки. У всех измотанный вид. Лица обморожены, глаза слезятся. Никто не обращает внимания на долетающие крики и смех. Люди так обессилели, что ко всему равнодушны. Они только жадно затягиваются дымом и простуженно кашляют.
— Подохнем мы в тундре, — наконец нарушает молчание самый молодой из приехавших. Голос у него дрожащий, плаксивый.
— Не каркай, — обрывает его злобно кто-то из попутчиков. — Сдохнешь в свое время. Не торопись!
И снова все молчат. Их вожак подходит к Свенсону и окликает его на плохом английском языке:
— Мистер Свенсон!
Олаф с увлечением следит за борцами. Наконец он услышал, что кто-то настойчиво повторяет его имя, и с неудовольствием оборачивается. Он видит перед собой низенького человека с осунувшимся лицом и вначале не узнает его, напряженно думает: «Кто же это такой?»
— Я Черепахин из Марково, — называет себя приезжий, и только тогда Свенсон признает фельдшера, но безжалостно говорит:
— Вас трудно узнать!
Куда девались округлые щеки и двойной подбородок Черепахина? Сейчас фельдшер похож на одного из великомучеников, каких рисуют в церковных книгах и на иконах.
— Что вас привело сюда? — недоумевает Свенсон и посматривает на борцов, которые, вскочив на ноги, вновь примериваются для очередной схватки. У Черепахина закипает злость на Свенсона. Довольный, безмятежный вид Олафа раздражает его. «Сейчас я тебе испорчу настроение. Перестанешь улыбаться, как дурак, получивший погремушку».
— Большая беда случилась, мистер Свенсон, — говорит фельдшер и ждет, что американец заинтересуется, спросит, о какой беде говорит он, но Олаф молчит. Он думает о том, что Черепахин проторговался и догнал его, чтобы просить в кредит товары, Мартинсону взбучка пошла на пользу, и он ничего русским купчишкам не дает. Свенсон говорит себе, что со своими приказчиками надо быть безжалостно строгим и тогда они станут образцовыми служащими.
— В Ново-Мариинске переворот, — сообщает Черепахин. — Власть взяли большевики. Расстреляны Громов, Толстихин и Суздалев. В Усть-Белой убит большевиками Малков. Я бежал из Марково.
Сообщение Черепахина не вызвало особенно сильного удивления у Свенсона. Он как бы предчувствовал, что такое может произойти. И, похвалив себя за осторожность, ответил Черепахину:
— В России любят устраивать революции, так же как и в Южной Америке. Это дело самих русских, меня это не касается. Я не вмешиваюсь в жизнь чужого дома. Я только коммерсант.
И все-таки Олаф встревожен. Он забыл о борцах. Его веселость сменилась озабоченностью. Он тронул Черепахина за плечо:
— Пойдемте в ярангу. Вы мне все подробно расскажете…
«Так-то лучше, — подумал Черепахин. — Но я тебе еще не все преподнес». Свенсон зашагал крупно, быстро. Черепахин не поспевал за ним, и ему приходилось почти бежать рядом с американцем. Их догнала молоденькая чукчанка, но Свенсон не обратил на нее Внимания. Чем больше он думал о новости, привезенной Черепахиным, тем неспокойнее становилось у него на сердце. Как скажется переворот на его торговле? Если судить по слухам, то большевики в России не очень-то милуют коммерсантов. Но это своих. А как они относятся к иностранным? Может, с ними можно договориться? Договориться — это значит в чем-то уступить и, конечно, в прибылях. Ну, на это он не пойдет. Свенсон уже в одинаковой мере был зол и на большевиков, и на Стайна, и на его хозяев, Томаса и Росса.
Они вошли в полутемную ярангу, сели у костра, над которым висел котел. От него шел запах варящейся оленины. Черепахин сглотнул слюну. Последние дни пришлось изрядно поголодать. Забыв о своей брезгливости, он показал знаками старой чукчанке, которая возилась у костра, чтобы она достала ему мяса.
Она выловила железным прутом большой кусок и подала его Черепахину на продолговатом деревянном подносе, черном от грязи и скользком от жира, фельдшер, обжигаясь, рвал зубами полусырое мясо и, давясь, глотал. Олаф ждал.
— Рассказывайте все подробно, — потребовал он, когда увидел, что Черепахин наелся.
— Маклярен, ваш агент, первый привез об этом весть в Усть-Белую, — начал Черепахин. — После того, как его выпустили из тюрьмы…
— Маклярен был в тюрьме? — изумился Свенсон.
— Да. За отказ продавать товары по ценам, установленным большевиками.
— Что?! — почти закричал Свенсон. — По ценам большевиков?
— Именно, — и Черепахин преподнес Свенсону новую пилюлю: — Лампе согласился с ними и начал торговать.
— Не может быть! — Свенсон сжал кулаки, и казалось, что он вот-вот бросится на Черепахина.
— Ей-богу! Вот истинный крест! — Черепахин перекрестился. Он настороженно следил за Свенсоном. Обычно невозмутимого американца было трудно узнать. Кровь бросилась Олафу в лицо, а глаза наливались гневом и ненавистью. И чем подробнее рассказывал Черепахин, тем тяжелее и мрачнее становилось лицо Олафа.
Свенсон был оглушен случившимся. Как были правы Томас и Росс, тот же Стайн!.. Тут у Олафа возникла новая мысль, и он подозрительно уставился на Черепахина: «Может быть, ничего подобного и не произошло? Может быть, это Стайн подослал ко мне Черепахина, чтобы проверить мое отношение к большевикам, если они захватят власть? Стайн мстит мне, хочет меня поймать и потом обо всем доложить в Американский легион». Ведь Стайн все время был недоволен малым, как ему казалось, участием Свенсона в том, что делал Сэм.
— Я едва успел бежать, — услышал Олаф голос Черепахина и взглянул на фельдшера. Тот выглядел таким несчастным, а в его голосе звучало такое глубокое отчаяние и горе, что Свенсон отбросил все свои подозрения и спросил с едва уловимой ноткой сочувствия:
— Что же вы думаете предпринять?
— Я… я… рассчитываю на вашу помощь! — торопливо, глотая окончания слов, заговорил Черепахин. — Я совершенно в безвыходном положении.
«Мы в одинаково безвыходном положении», — подумал Свенсон. Гнев душил его. Как посмели большевики занести над ним руку, забрать его товары? Олаф выругался и пробормотал:
— С этими большевиками и с ума недолго спятить.
— Что вы сказали? — не разобрал Черепахин слов американца.
«А, ты еще здесь?» — с неприязнью подумал Олаф о фельдшере, который с лакейской подобострастностью и услужливостью заглядывал ему в лицо, и ответил:
— Если все правда, что вы мне сообщили, то большевики сделали непоправимую ошибку, за которую им придется дорого расплачиваться. Штаты никому не простят подобного отношения к своему гражданину. Меня защищает конституция свободной Америки.
— И я так же думаю, — закивал Черепахин, и заискивающая улыбка появилась на его растрескавшихся от мороза и кровоточащих губах. — И надеюсь, что могу рассчитывать на вашу защиту.
— Вы же русский, а не американский подданный, — прервал его Олаф.
— Но мы же с вами коммерсанты! — вскричал Черепахин, поняв, что Свенсон безразличен к его положению.
— Что вы хотите от меня? — напрямик спросил Олаф.
— Чтобы, чтобы вы… — Черепахина охватила растерянность, граничащая с паникой. Если сейчас Олаф откажет, то он — конченый человек. Неужели все лишения, что он перенес за дорогу, окажутся напрасными? И его надежды рухнут? Тогда что же делать? Будущее представало перед Черепахиным таким мрачным, страшным, точно бездонная пропасть, на краю которой он едва удерживается из последних сил. И если Свенсон сейчас не протянет ему руку, он сорвется и полетит в эту пропасть. Черепахин вздрогнул и торопливо выложил американским коммерсантам свою просьбу:
— Объявите всем, что мой склад, мои товары — ваши, что вы их дали мне в кредит, заимообразно, и так как я не смог вам оплатить их, то вы забрали их обратно. Вам большевики все вернут. Я знаю. Они побоятся Америки и… и… — у Черепахина прервался голос. Он жадно глотнул воздух и ждал ответа Свенсона, не сводя с него остановившихся, немигающих глаз, в которых были и надежда, и страх, и рабская собачья преданность. Олаф не сразу понял, чего хочет Черепахин, но когда разобрался в его просьбе, то удивление оттеснило все остальные чувства американца:
— Вы думаете, что большевики этому поверят?
— Конечно, конечно, — закивал Черепахин.
К Олафу начала возвращаться уверенность в незыблемости своего положения. Он вспомнил встречу с Томасом и Россом в Номе, вспомнил Стайна. Нет, Штаты так просто не отступятся от этого края. Если же Свенсон и пострадает от большевиков, то тем больше у него будет оснований требовать возмещения убытков. Как, каким способом? Подумать об этом у него будет время.
— Это очень рискованно… — начал, растягивая слова, Свенсон, не зная еще, чем он закончит фразу. Олаф уже думал о том, нельзя ли из предложения Черепахина извлечь пользу. Он припомнил, какие товары видел в складе фельдшера, когда был в Марково. Не обильно, но все же на кругленькую сумму. Особенно привлекали Свенсона железные бочки со спиртом. Это самый доходный товар.
— Хорошо. Пусть будет так, как вы хотите. — Олаф положил руку на плечо Черепахина. — Я беру вас под защиту звездного флага.
— Спасибо! — Черепахин прослезился. — Вы настоящий друг. Я всю жизнь буду вам благодарен. Потом я вас отблагодарю…
Олаф остановил его:
— Не нужно об этом. Мы должны помогать друг другу, как христиане. Я, конечно, убежден, что большевики не только вернут мне все, но еще и принесут свои извинения. Я немедленно еду в Ново-Мариинск и буду радировать в Штаты о беззаконии.
— На посту же ревком! — в ужасе прошептал Черепахин. — Вас могут убить, как Громова!
— Я американец! — с гордостью и вызовом произнес Свенсон. — Кто позволит себе поднять руку на гражданина Штатов или его имущество — пожнет бурю!
— Истинно! Истинно! — кивал Черепахин, переходя от отчаяния к надежде, от сомнения к твердой уверенности. — Вас они не тронут. Но мне нельзя ведь с вами ехать…
— Да, вам нельзя ехать со мной.
— Что же мне делать? — У Черепахина опустились плечи. Сгорбившись, он тупо смотрел в костер.
В яранге тихо переговаривались женщины. Они с любопытством посматривали на коммерсантов. Новая жена Свенсона с беспокойством следила за Олафом. Она видела, как изменился, помрачнел, задумался ее большой муж после приезда Черепахина, и недоброе предчувствие закралось в ее сердце.
В ярангу донесся взрыв восторженных криков. «Кончилась борьба», — машинально, без всякого интереса отметил Свенсон и решил закончить разговор с Черепахиным и отвязаться от него. У Олафа сложился план, как использовать Черепахина.
— Дайте мне расписку или письмо, которое я бы мог показать большевикам. Мне нужно иметь доказательство, что все ваши товары принадлежат мне.
— Как, расписку? — у Черепахина приоткрылся рот. — Это же… документ…
— Чем же я докажу, что ваши товары принадлежат мне? — рассердился Олаф. — Не желаете, не надо. Вы сами же просили.
— Да-да-да, — Черепахин заерзал на месте, протянул руки к огню, но тут же их отдернул. — Но расписка… Я не знаю, как… Это же…
— Тогда прекратим говорить об этом. — Свенсон хотел подняться, но Черепахин ухватил его за рукав и почти закричал:
— Нет, нет! Подождите… я дам, дам… расписку…
Свенсон успокоил фельдшера:
— Я в свою очередь дам вам расписку, что беру ваши товары на сохранение по вашей просьбе и обязуюсь вернуть их по первой вашей просьбе.
— О! Вы благородный человек! — Черепахин еще крепче сжал руку Свенсона. У фельдшера задергались губы. «Кажется, этот дурак и истерик заплачет», — с брезгливостью подумал Свенсон, но Черепахин овладел собой. Он склонился над раскрытым блокнотом, который дал ему Олаф, и старательно писал. Черепахин не видел, как у Свенсона на лице мелькнула и исчезла усмешка.
К яранге с шумом, гамом подошли зрители. Они выкрикивали имя победителя:
— Линако! Линако! Линако!
В ярангу вошел Линако, все еще обнаженный, разгоряченный борьбой. Отсвет костра окрасил его тело в медный цвет. Линако улыбался. Лицо его блестело.
— Я победил! — звонко шлепнул он себя по широкой мускулистой груди и потребовал у Свенсона. — Давай веселой воды!
— Садись у костра, — широким жестом пригласил Свенсон Линако. Затем, взглянув на побежденного в схватке чукчу, стоявшего позади удачливого соперника, пригласил и его. В ярангу набились оленеводы. Свенсон указал им место у костра:
— Садитесь! Всех угощаю! Ко мне хороший друг приехал.
Оленеводы и охотники радостно загалдели, стали рассаживаться.
Около Свенсона, прогнав жену американца, уселся чукча с маленьким на удивление лицом. На подбородке торчало несколько длинных волосков. Глаза чукчи, хитрые и безжалостные, изучающе ощупывали Черепахина. Это был хозяин яранги и отец жены Свенсона. На нем была богатая, расшитая бисером кухлянка.
Черепахин протянул расписку американцу. Руки фельдшера сильно дрожали. Олаф взял листок бумаги, потом быстро написал свою расписку и передал ее фельдшеру:
— Это я делаю в благодарность за сообщение, которое вы привезли, предупредив меня о беззаконии большевиков. Я утром еду в Ново-Мариинск и спасу наши товары. Большевики не посмеют их растащить.
— И, однако, тащат. Они из Марково в Ерополь отправили бесплатно из моих и ваших товаров 30 пудов муки, 15 пудов круп, 5 пудов маньчжурки, 3 места чаю «кирпича» и сто пачек спичек, — быстро, без запинки, точно дьячок молитву, перечислил Черепахин. — Они еще и в Пенжино оборванцам послали сто пудов нашей муки.
— Откуда вы знаете? — Свенсон не хотел верить. Ведь Черепахин сам сообщил, что бежал из Марково до приезда туда большевиков.
— Аренкау встретил в тундре. Большевики ограбили его, забрали всю пушнину. Он еле вырвался из Марково, отсиживается теперь в своем стойбище. У меня есть для вас от него письмо…
Фельдшер порылся за пазухой и передал пропотевший конверт Свенсону. Но ничего нового Олаф не узнал из письма. Скомкав бумагу, он швырнул письмо в костер, сказав презрительно в адрес своего приказчика:
— Тряпка! Трус! Только меня обманывать смел, а при виде большевиков в штаны наложил. С кем ты приехал? — спросил Олаф.
— В стойбище Аренкау я застал работников Малкова. Большевики хотели их убить. Они бежали и теперь вот со мной, — ответил Черепахин.
— Где они? Я хочу на них взглянуть! — потребовал Свенсон, а на нетерпеливо шумящих и жаждущих угощения чукчей прикрикнул: — Тихо! Я кончу разговор, и тогда будем пить веселую воду. А сейчас, — обратился Свенсон к своему тестю, — угощай пока всех чаем!
Черепахин сбегал за своими попутчиками, и они вошли в ярангу совсем закоченевшие. Их усадили поближе к огню. Свенсон испытующе рассматривал приехавших. У него была цепкая память. Он узнал этих замерзших, испуганно озирающихся людей. Вот тех троих Олаф видел у Малкова, а четвертого, в рваной кухлянке, с пухлым, по-бабьи оплывшим лицом, он видел, когда шла запись в отряд охраны общественного порядка в Усть-Белой. Тогда люди мялись и на призывы Стайна, которые переводил Малков, отмалчивались, переминались с ноги на ногу, и вот неожиданно выскочил вперед этот парень с круглым, толстым лицом. За этим парнем и другие добровольцы потянулись.
Едва спутники фельдшера расселись у костра! Свенсон заметил:
— А у вас, мистер Черепахин, можно сказать, имеется целый отряд мужественных и верных людей…
Черепахин криво улыбнулся:
— Какой там отряд? С единственным моим винчестером? Они без оружия. Большевики отобрали.
— О-о! Это поправимо, — усмехнулся Свенсон. — Я дарю каждому вашему солдату винчестер и патроны к нему.
— Благодарю, благодарю! — Черепахин еще не мог понять, чем вызвана необыкновенная и такая неожиданная щедрость американца. Скольких десятков шкурок горностая или песцов лишается Олаф из-за своего подарка! Широкий жест Свенсона растрогал Черепахина, и он спросил, готовый выполнить любую просьбу или желание Свенсона:
— Чем мы вас отблагодарим?
— Ничего не надо, — Олаф сделал протестующий жест и пояснил: — Неужели я могу оставить без помощи людей, которые стали жертвами большевиков? О, если бы я был русский — я бы не простил этого грабежа, издевательств, не отнесся бы так покорно ко всему, что они творят!
— Что же, по-вашему, надо делать? — слова Свенсона вызвали у Черепахина пока еще смутное, не совсем осознанное желание отомстить большевикам.
«Он хватает любую приманку, как голодная акула», — с удовлетворением подумал Свенсон, но не стал торопиться и уклонился от прямого ответа Черепахину.
— Давайте подкрепимся. Люди утомились, — Олаф обвел рукой набившихся в ярангу чукчей. Они с нетерпением ждали угощения американца. Олаф сделал знак своему помощнику — молчаливому рыжеватому человеку, и тот вскрыл большую жестяную банку со спиртом.
В яранге началось пиршество. Становилось жарко. Почти все, даже Свенсон, сняли с себя одежду и сидели обнаженные до пояса, только Черепахин и его спутники оставались одетые. Они все еще не могли как следует согреться. Чукчи быстро опьянели. Поднялся гвалт. Все говорили, не слушая друг друга. Свенсон часто подливал в кружку Черепахина, который пил осторожно, но не мог противиться новым и новым тостам Свенсона и наконец изрядно захмелел. Лицо его раскраснелось и блестело от пота. Свенсон и ждал этого момента. Он наклонился к Черепахину:
— Почему вы, мистер Черепахин, не защищали свое добро?
— Да как же… — пожал плечами Черепахин, и его губы размякли. Казалось, что вот-вот он расплачется. Голос его дрогнул: — Все забрали, все…
— Вернуть надо! — резко и требовательно произнес Свенсон.
— Но как же? — повторил Черепахин. Он ожидающе смотрел на Свенсона.
— Я бы на вашем месте, — Олаф сделал паузу, чтобы дать Черепахину время сосредоточиться и лучше воспринять его слова. — Я бы на вашем месте немедленно конфисковал все товары, которые большевики послали из Марково в Ерополь. Это же наши с вами товары! Это будет законно и справедливо!
Несколько секунд Черепахин молчал, уставившись на Свенсона, потом осевшим голосом спросил:
— Отобрать?
— Конечно! — Свенсон решил не отступать от своего намерения, которое родилось у него, когда он узнал от Черепахина, что в Ерополь направлен караван с продовольствием. Большевикам это не сойдет с рук просто так. Первый удар он нанесет через Черепахина. — Большевики, наверное, еще не успели раздать товары голодранцам! Вам надо спешить.
— Успеем перехватить! — ударил кулаком по колену Черепахин. Ну, конечно, он должен вернуть свои товары. Черепахина переполнял боевой пыл, и он крикнул:
— Завтра едем в Ерополь!
— Желаю успеха, — Свенсон поднес свою кружку к кружке Черепахина. Олаф был доволен, что Черепахин так быстро дал себя уговорить. Свенсон еще не знал, какую выгоду он извлечет из этого, но, во всяком случае, любая междоусобица среди русских пойдет ему только на пользу.
Олаф оттолкнул привалившегося к нему пьяного хозяина яранги и поманил к себе его дочку, которая, как и все, была полураздета, протянул ей свою кружку:
— Пей!
Девочка покорно, с испуганной угодливостью в глазах припала к краю кружки. Потом Олаф обнял ее тонкие, но крепкие плечи, привлек к себе и так сжал пальцы, что чукчанка вскрикнула от боли. Олаф не обратил на это внимания. Ему казалось, что его рука сжимает все богатства этой тундры и никто не сможет их у него вырвать…
Едва караван выехал из Марково, как начала портиться погода. Потемнело, нахмурилось небо, зашуршала поземка. Она ползла по насту тонкими, полупрозрачными струйками, которые, как змейки, то вскидывали головы, то прижимались к снегу. Тонко запел ветер, постепенно это пение становилось мрачным, угрожающим. Забеспокоились собаки. Восемь упряжек замедлили свой бег. Старший каравана, Ефим Шарыпов, шагавший рядом со второй упряжкой, в беспокойстве оглянулся. Слева где-то лежал подо льдом Анадырь. С другой стороны, за стеной невысокого чернеющего леса, поднимались сопки, но их уже затягивала снежная мгла.
Каюр передней упряжки остановил собак, с силой вогнал перед нартами остол в снег. Собаки улеглись, свернулись в пушистые клубки, спрятав морды от ветра.
— Пурга идет, — каюр, старый чуванец, приблизился к остановившейся упряжке Шарыпова. — Сильная пурга.
Ефим снова окинул взглядом долину, которая словно закутывалась в белую шаль. Он и сам видел, что приближается пурга, сквозь которую на истощенных слабых собаках не пробьешься, но и возвращаться в Марково не хотелось.
— Сворачивай к Ворожее, — принял Шарыпов решение, вспомнив о небольшой заимке, что лежала чуть в стороне от их пути. Каюр одобрительно кивнул:
— Однако, так, — и вернулся к своей нарте, поднял собак, которые зло огрызались и неохотно налегли на упряжь.
До заимки караван добрался уже под порывами снежной бури. Обитатели двух жилых хижин приютили их на несколько дней. И как только пурга начала стихать, Ефим Шарыпов поднял караван в дорогу. Снова бежали по широкой долине упряжки. К концу первого дня непогодь окончательно отступилась, ушла куда-то на юг, а на следующее утро солнце весело и ярко скользило лучами по снежной, ослепительно белой тундре, словно пересчитывало рассыпанные пронесшейся пургой драгоценности. Люди и собаки хорошо отдохнули за дни вынужденной остановки.
Шарыпов легко и быстро шел рядом с нартами. Часа через три упряжки замедлили ход. Начался подъем. Впереди, на небольшой возвышенности, виднелась черная рощица, и Ефим решил здесь сделать остановку, дать отдохнуть собакам и накормить их. Да и людям нужна передышка. Ефим крикнул переднему каюру:
— Эге-гей! Правь к лесу!
Тот в ответ только махнул рукой. Ефим улыбнулся. У него было очень хорошее, приподнятое настроение. «Сегодня как праздник какой-то, — подумал он о своем состоянии. — Чего это я такой веселый? Будто кружку вина хлебнул!..»
Мысли Ефима прервали гулкие неожиданные выстрелы. В первый миг Шарыпову показалось, что это треск деревьев, которые кто-то надламывает, но тут он увидел, как передний каюр, взмахнув руками, упал на снег и как-то странно пополз по нему, загребая руками, а упряжка помчалась в сторону от леса. Сзади Шарыпова раздался крик. Ефим обернулся. На следовавшей за ним нарте поверх покрытых брезентом мешков с мукой лежал каюр, голова которого была разнесена пулей.
«Что это?» — Шарыпов вырвал из-под ремней, которыми были привязаны тюки груза к нарте, свой винчестер и, вскинув его к плечу, направил в сторону рощицы, которая была совсем близко. Оттуда доносились выстрелы.
С тонким завыванием пролетели где-то совсем близко от Ефима пули.
Он упал на снег за свои нарты, но испуганные выстрелами и криком собаки понесли. Нарта промелькнула мимо Шарыпова прежде, чем он успел найти стреляющих и прицелиться.
Справа доносились крики каюров, которые пытались угнать подальше от рощицы свои упряжки. Собаки путались в упряжи, сбивались в рычащие, грызущиеся клубки. Одна из нарт перевернулась и придавила раненного в горло каюра. Он не мог кричать, из его рта хлестала струя крови, обагряя снег.
Перед Шарыповым пронеслись нарты, на которых лежал мертвый погонщик с пробитой головой. Ефим вскочил на ноги и хотел остановить упряжку, но едва, успел вытянуть руку, как почувствовал сильный удар в грудь. Ефима бросило на нарты, и он, выронив винчестер, упал на убитого каюра, судорожно в него вцепился и вместе с ним повалился в снег.
Шарыпов уже не видел, как из рощицы выбежало пять человек с винчестерами в руках. Впереди был Пусыкин, а последним бежал Черепахин и кричал:
— Держите упряжки! Упряжки держите!
Его люди бросились перенимать собак, а сам фельдшер решил заняться ранеными. Он подошел к одному из каюров, корчившемуся на снегу, и хладнокровно выстрелил в него.
Второй каюр тоже был ранен в горло. Жизнь в нем уже угасала.
— Все равно сдохнешь, — сказал ему Черепахин. — Жалко на тебя патрон тратить… А вот этого угостим…
Выстрел за выстрелом прорезали воздух.
Фельдшер направился к погонщику шестой упряжки, который полз к рощице. У него была перебита нога, и он волочил ее, оставляя за собой, кровавую полосу. Каюр все время оглядывался. Увидев, что к нему направляется Черепахин, он пополз быстрее. Черепахин прицелился и выстрелил. Каюр уткнулся в снег лицом и затих.
— Свидетели нам не нужны, — бормотал Черепахин.
Когда все было кончено, фельдшер оглянулся. Его люди сгоняли разбежавшиеся упряжки. Четыре были уже остановлены, и между полозьев каждой из нарт торчали остолы. Две другие тоже удалось задержать, и только одна из упряжек с грузом унеслась очень далеко. Черепахин крикнул:
— Пусыкин! Бери мою упряжку и догоняй. Если не сможешь задержать, то перестреляй собак.
Пусыкин бросился к рощице, вывел упряжку Черепахина и взмахнул остолом:
— Тах! Тах!
Собаки рванулись с места. Пусыкин бросился на нарты и промчался мимо Черепахина. Фельдшер крикнул вдогонку:
— Быстрее!
Черепахин остановился около Шарыпова, который лежал на снегу, раскинув руки, рядом с погонщиком.
— Этот готов, — Черепахин пнул ногой неподвижное тело и отошел. В это время дрогнули ресницы Шарыпова, и он медленно открыл глаза. Удар Черепахина вывел его из забытья. Вначале глаза Ефима застилал туман, но вот он рассеялся, и Ефим увидел очень отчетливо профиль Черепахина, который наклонился над телом каюра.
Сначала Шарыпов подумал, что это ему или мерещится, — или он видит дурной сон, но вот Черепахин выпрямился и крикнул с хохотком:
— Вся компания в сборе!
Шарыпов вспомнил все, что произошло, и понял, что его караван подвергся нападению, попал в ловушку, которую им устроил Черепахин. Вот он, убийца, человек, из-за которого умерла в мучениях его жена. Ефим рванулся, хотел встать, но от напряжения и острой горячей боли в груди снова потерял сознание.
— Собирайте оружие! — приказал Черепахин своим помощникам, которые толпились у нарт, стараясь не смотреть на разбросанные по снегу трупы. Они неохотно подчинились распоряжению фельдшера, подобрав ружья каюров.
Вдали раздалось несколько выстрелов. Все посмотрели в ту сторону. Пусыкина едва было видно. Черепахин сказал:
— Ну, и та нарта наша.
Он улыбался широко, довольно, говорил важно и повелевающе. Он чувствовал себя сильным и значительным. Его захлестывала мстительная радость. Вот его первый ответ большевикам. Но это только начало, только, как говорят, цветочки, а еще будут и ягодки. Берегитесь, товарищи большевики! Ей-богу, молодец этот Свенсон. Неплохую мысль ему подал.
У него разыгралось воображение, и Черепахин уже видел себя во главе большого, хорошо вооруженного отряда, который с огнем и мечом проходит всю Чукотку, истребляет большевиков и всех неугодных Черепахину людей, и он становится единственным и полновластным хозяином всего края.
Тут Черепахин вспомнил, что у него нет армии, а всего лишь четыре человека. Фельдшер оторвался от приятных мечтаний и взглянул на захваченные нарты с грузами. Что же, и это неплохо. Капитал с копейки наживается. Черепахин повелительно приказал:
— В путь!
3
В доме еще не зажигали ламп, в комнате сгущались серые сумерки. Бирич с хрустом развернул принесенную Учватовым радиограмму и стал читать. Учватов пристально следил за лицом коммерсанта, но оно оставалось спокойным, почти бесстрастным. Учватов стоял у дверей. Бирич даже не предложил ему присесть. В доме, по-видимому, никого, кроме Бирича, не было. «Где же их рыжая Мария Магдалина?» — с затаенной насмешкой подумал Учватов. Уже весь пост знал о том, что Елена Дмитриевна стала любовницей американца. Неизвестно это, пожалуй, только ее мужу, Трифону, который все время пьет и почти не вылазит из кабака Толстой Катьки. А может быть, он и пьет потому, что знает об этом лучше других? «Долго Трифон не протянет, — подумал Учватов. — Сгорит от бедой горячки. Вот что бабы могут с человеком сделать! Да я бы ее, рыжую суку… А Бирич-старший смотрит на все это сквозь пальцы, он явно не хочет терять расположение американцев».
— Так-так, — скорее вздохнул, чем произнес Павел Георгиевич, прочитав радиограмму.
В радиограмме значилось:
«Областной Военревком срочно требует ответа, где в настоящее время находится Мандриков, который является дальневосточным общественным, политическим, кооперативным работником. До 1916 года он был слесарем-машинистом, затем — организатор Приамурского союза кооперативов. В семнадцатом году избран от крестьян Приморской области членом Учредительного собрания. В восемнадцатом году прибыл во Владивосток и был арестован колчаковцами, сидел в тюрьме, был приговорен к смертной казни, но бежал в сентябре пароходом «Томск» в Анадырь. Областной Военревком возмущен вашим самочинством и сообщает, что лица, виновные в покушении на жизнь Мандрикова, как истинного представителя народа, будут преданы суду военревтрибунала. Приказываю прекратить именем революции всякие самочинства и навести образцовый революционный порядок.
Председатель — Маловечкин».
Бирич был в растерянности. «Откуда в Петропавловске известно, что Мандриков убит? Вот тут ведь точно сказано. Он нашел нужные слова: «лица, виновные в покушении на жизнь Мандрикова…» Мы же в своей радиограмме не указывали ни одной фамилии и даже не намекали на Мандрикова. Или кто-то тайно радировал из Ново-Мариинска о перевороте?»
Бирич подозрительно покосился на низенького толстого Учватова, но тут же отвел глаза. Этот коротышка не осмелится. Скорее всего у камчатских ревкомовцев одни подозрения. Надо что-то предпринять. Его крепкие пальцы аккуратно сложили бланк радиограммы и спрятали ее в нагрудном кармане куртки.
— Вы никому ее не показывали? — Павел Георгиевич положил ладонь на карман.
— Что вы? — Учватов был крайне обижен. — Я же понимаю. Я всегда для вас…
— Хорошо, хорошо, — остановил его Бирич и предупредил: — Пока о ней никому ни слова.
— Конечно, как же иначе, — закивал Учватов, и его оплывшее лицо задрожало, как студень.
— Можете идти.
Оставшись один, Павел Георгиевич сел в свое любимое кресло, но тут же поднялся и заходил по комнате. Так лучше думалось. Но думал он сейчас не о радиограмме, а о себе. Павел Георгиевич пытался разобраться в своем душевном состоянии. Сбылось, собственно говоря, все, о чем он думал последнее время. Уничтожен ревком, нет Бесекерского, новый Совет делает и будет делать только то, что он пожелает, найдет нужным. По существу, Биричи теперь хозяева уезда, но почему же нет спокойствия, удовлетворения? Совесть? Чепуха. Она никогда не беспокоила его, да и вообще существует ли она? Скорее всего это выдумка болтунов и писак. Совесть — это дело, которое ты ведешь и которое тебе приносит прибыль. Есть прибыль — есть совесть. Нет прибыли — нет и совести.
Прибыли скоро начнут притекать, как вода в половодье. Так в чем же дело? Вот она причина — вступление партизан во Владивосток, и, как следствие, эта требовательная радиограмма из Петропавловска. Если там узнают правду, то тогда надо ждать с первым пароходом неприятных гостей. Не лучше ли заранее уехать отсюда в Америку, не ожидая Свенсона? Елена еще не надоела Рули, и он, конечно, поможет ему перебраться на тот берег с кое-какими сбережениями, хотя бы в благодарность за то, что он не противник, а скорее помощник в сближении Рули и Елены.
«Как лучше поступить?» — Павел Георгиевич достал радиограмму и снова перечитал ее. И изменил свое первоначальное решение — повременить с ответом. Задержка его вызовет в Петропавловске подозрения. Надо немедленно послать ответ в самых уверенных, солидных и убедительных тонах.
У Бирича уже складывался в голове текст ответа, и он, не теряя времени, отправился к Треневу. Выйдя на улицу, он у дома столкнулся с Еремеевым, который бежал, широко размахивая руками и низко нагнув голову. Он чуть не сбил с ног Бирича. Павел Георгиевич сердито его окликнул:
— Что, как ошпаренный, бегаешь?
— Ох-ох, — Еремеев остановился, схватился за ходившую ходуном грудь. Его багровое лицо было испуганным:
— Беда, ой беда! — Он никак не мог закончить фразу. Павел Георгиевич тряхнул его за плечо так, что у Еремеева голова мотнулась, как привязанная на веревочке:
— Какая беда?
Нехорошее предчувствие подступило к сердцу Бирича. Еремеев наконец выговорил:
— Беда, беда с Трифоном Павловичем!
— С Трифоном? — в первый раз за весь день вспомнил Бирич о сыне. — Что? Говори! Ну, говори!
— Бьют! Бьют его! — Еремеев отступил от Бирича, испугавшись выражения его лица.
— Где Трифон? — Бирич шагнул к Еремееву, но тот снова отскочил.
— У Толстой Катьки. Шахтеры… — Еремеев еще что-то говорил, но Бирич уже его не слушал. Он почти бежал к кабаку, охваченный тревогой. «Тряпка, сопляк безвольный, — ругал мысленно сына. — Из-за проститутки так опуститься…» Но тут злость на Трифона отступила, растаяла. Бирич вспомнил, что сына бьют шахтеры. В старом коммерсанте вспыхнула ненависть к углекопам: «Шушера, сброд! Подняли руку на мое семя? Дорого вам это обойдется. В рог бараний согну!..»
Бирич так ускорил шаг, что Еремеев едва за ним поспевал.
Из темноты тускло зажелтели подслеповатые окна кабака. Из-за плотно прикрытой двери доносились приглушенные крики, ругань. Биричу показалось, что он различил голос сына — протяжный, стонущий, зовущий на помощь. Старого коммерсанта словно обдало огнем. Он не помнил, как очутился у двери и рванул ее за большую железную скобу, заменявшую ручку.
В лицо тугой стеной ударил спертый жаркий воздух, насыщенный табачным дымом, винным перегаром, кислятиной. Крики, свист, песни обрушились на старого коммерсанта, как грохот огромного водопада. За мглисто-табачной стеной, при свете тусклых ламп и коптилок, трудно было что-либо рассмотреть. Люди казались какими-то уродливыми, безликими, все они дергались и раздирали в крике рот.
— Стойте! — голос Павла Георгиевича потряс кабак.
Бирич оказался на середине зальца. Он стоял, крепко упираясь в пол, чуть нагнувшись вперед. Правая его рука была сжата в кулак и взброшена над головой. Варежка касалась низкого, мокрого, закопченного потолка.
В кабаке стало необыкновенно тихо. Все как бы застыли на тех местах в тех позах, в которых их застал голос Бирича. Люди, кто с испугом, кто с недоумением, а кто и насмешливо смотрели на старого коммерсанта. Во всем виде Бирича было что-то грозно-страшное, и в то же время за этой позой угадывалась растерянность.
— Ну, чаво тебе, господин хороший, — нажимая на «о», спросил какой-то шахтер, поднимаясь из-за стола. С грязно-мокрой бородой и всклокоченными волосами, он стоял против Павла Георгиевича, высокий и сильный, как и сам Бирич, но в отличие от него не в дорогой шубе, а в рваном полушубке, который был накинут на широкие плечи. Глаза шахтера хмуро и тяжело уставились на Бирича.
— Где мой сын?! — крикнул Бирич, но на этот раз его голос словно потускнел, потерял внутреннюю силу и уверенность.
Откуда-то из мглы вывернулась Толстая Катька и горячо задышала в ухо коммерсанту:
— Ох, господи Иисусе, что он, твой-то Трифон, натворил…
Бирич прервал ее, отстранил от себя:
— Где он?
— Да вот же, — Толстая Катька указала в угол кабака. Там, на грязном, заплеванном полу, скорчился Трифон. Старый коммерсант содрогнулся. Лицо Трифона было покрыто кровью. Разбитые губы вспухли и так обезобразили Трифона, что его трудно было узнать. Уткнувшись затылком в стенку, он лежал с закрытыми глазами, и нельзя был понять, спит он или находится без сознания.
— Троша! — Бросился к нему Бирич и опустился на колени, осторожно коснулся плеча, позвал негромко и ласково: — Троша.
Так он звал сына в детстве. Трофим застонал и с трудом открыл глаза. Их взгляды встретились, и Бирич отшатнулся. Он прочитал в глазах сына ненависть и презрение. Они относились только к нему. «Почему, за что?» — мелькнуло в голове Павла Георгиевича, но он тут же об этом забыл. Его поразила тишина, которая стояла в кабаке. Она была иной, чем при его появлении. Кто-то, тяжело ступая и шаркая подошвами, подошел к Биричу. Он увидел рядом с собой закошенные торбаса, Бирич поднял глаза. Около него стоял давешний лохматый шахтер.
— Ты, того, — он указал на Трифона. — Бери его и…
Шахтер мотнул головой в сторону двери. Бирич не успел ответить, как Трифона кинулись поднимать Еремеев и неизвестно откуда появившийся Кулик. Трифон застонал. Этот стон острой болью отозвался в сердце Павла Георгиевича. Он задрожавшими руками попытался застегнуть на Трифоне разорванную шубу, но пуговиц не оказалось. Они были вырваны, и на их месте торчали пучки меха. Грузно опираясь на плечи приказчиков, Трифон едва переставлял ноги. Павел Георгиевич шел за ними следом. Что-то мешало ему сосредоточиться. Мысли разбегались, и наконец Бирич понял, что причиной тому — тишина. Необыкновенная, густая, сквозь которую было очень трудно идти. Он резко обернулся и встретил десятки враждебных глаз. Они следили за ним, за Трифоном. Бирича вновь охватила ненависть к этим полупьяным, грязным, оборванным людям. Он закричал:
— Кто посмел поднять на него руку? Ну? Кто?!
— Он же сам полез в драку, — подбежала к Биричу кабатчица. Она торопилась все высказать, прежде чем ее успеет остановить коммерсант. — Кричал, гнал всех, один хотел остаться, — на ее заплывшем лице появилась сальная улыбка. — Наверное, хотел со мной…
— Уйди, ты, с… — угрюмо оттолкнул Бирич Толстую Катьку, и та взорвалась, перешла на визг:
— Не тронь меня, сам старый кобель!
— Уходи со своим щенком, — неторопливо заговорил лохматый шахтер, медленно наступая на Бирича. — Не его надо было, а тебя.
— Ш-ш-ш-то?! — заикаясь, выдавил из себя Бирич. Лицо его налилось кровью, а руки сжались в кулаки. Глаза горели. — Да как ты смеешь?
— Мы все смеем, да не всегда разумеем, — непонятно ответил шахтер. Он был по-прежнему спокоен, уверен в себе и точно не замечал состояния Бирича. — Иди-ка, господин, отседова, покуда беда не случилась.
Бирич ничего не успел ответить: кабак наполнился криками, угрозами, руганью. Кто-то вскочил на ноги, и Павлу Георгиевичу показалось, что сейчас все они набросятся на него… Бирич торопливо выскочил из кабака и с силой хлопнул дверью. Все разом смолкли.
Кто-то спросил лохматого шахтера:
— Чтой-то теперь ждать, Гаврилович?
— А ты уже в портки наложил? — откликнулся Гаврилович.
— Лопатой придется выгребать! — закричал весело маленький шустрый угольщик с плутоватыми глазами.
В кабаке раздался смех, но скоро смолк. Люди понимали, какая угроза нависла над ними. Они не сводили глаз с Гавриловича и, когда он подошел к столу, торопливо потеснились, очищая ему место.
— Все выпивка да выпивка. Из-за нее, подлой, и ревкомовцев проспали.
— А они тебе чего? Братья родные? — высунулся вперед Малинкин, который при появлении Бирича прятался за спинами шахтеров. Он, как всегда, был чисто одет, гладко побрит, На верхней губе багровел бугристый шрам.
— Братья не братья, а люди они были стоящие, — ответил Гаврилович.
— Что верно, то верно, — поддержали его рядом сидевшие шахтеры. — Не для себя старались…
— Бучека жалко, — вздохнул только что балагуривший щуплый угольщик. — Бучека…
Шахтеры приумолкли, вспоминая ревкомовцев, и все сильнее овладевало ими ощущение собственной вины.
Малинкин уловил настроение шахтеров и попытался его изменить. Он напомнил:
— А кто мясо у вас забрал? Кто с копей не пускал на пост?
— Заткни-ка ты свое хайло! — закричал на Малинкина захмелевший чернявый шахтер с пустой левой глазницей и брезгливо добавил: — Блюдолиз господский!
Шахтеры снова зашумели:
— В Совет-то новый из наших никого не избрали! Похоже, что опять коммерсанты к своим рукам все прибрали!
— Рыбин сулил по полтыщи за тонну уголька! — вспомнил кто-то.
— Держи карман шире!
— Струков-то большевик…
— Такой же, как я — поповская дочка.
Постепенно крики улеглись. Кто-то не выдержал и закричал Гавриловичу:
— Чего же ты молчишь, как вяленая кета?!
— Поживем — увидим, — уклончиво ответил Гаврилович, незаметно посмотрев на Малинкина, потом с наигранной веселостью попросил Толстую Катьку, протянув ей кружку: — Плесни-ка чего-нибудь позашибистее. Ты ловка наши дурьи головы заливать.
— Уж ты и скажешь, — закокетничала Толстая Катька, но заторопилась к себе в чулан. Попойка разгорелась. Шахтеры, казалось, забыли и о недавней драке с Трифоном, и о приходе Бирича, и о смене власти. Баляев, которого все звали по отчеству, Гавриловичем, хотя и попросил у кабатчицы крепкого вина, пил мало. Когда Малинкин ушел из кабака, убедившись, что и сегодня ему не добиться благосклонности Толстой Катьки, Баляев встал:
— Други, надо бы земле предать ревкомовцев.
В кабаке стало тихо. Кто-то, сильно захмелевший, возразил:
— Я не могильщик.
— Своих товарищей надо похоронить, — продолжал Баляев. — Какой день тела их собаки грызут.
— Бирича заставить могилу долбить! — крикнул щуплый шахтер, но Баляев строго сказал ему:
— Товарищей хоронят товарищи.
Он вышел из-за стола и, не сказав больше ни слова, взял с полки, где горой лежали шапки шахтеров, свою, аккуратно надел ее. Вышел не оглядываясь. Несколько секунд люди растерянно смотрели на дверь. Потом они шумно повскакали с мест и ринулись следом за Гавриловичем в морозную ночь.
…Елена Дмитриевна остановилась, воткнула палки в снег и облокотилась о них. Ее лицо пылало румянцем, мороз приятно покалывал щеки. Уже давно женщина не чувствовала себя так хорошо. Она на мгновение прикрыла опушенные изморозью ресницы и прислушалась к себе. Как радостно чувствовать себя здоровой, видеть, что ты нравишься мужчинам. Елена Дмитриевна с наслаждением вдохнула чистый студеный воздух, и ей показалось, что она пьет замороженное шампанское. Блэк молча стоял около хозяйки.
Она оглянулась. Быстро надвигался вечер. Небо из серого становилось густо-синим, и на нем уже проступала вязь зеленовато-серебристых звезд. Ровное белое поле застывшего лимана начинало голубеть, прибрежные скалы стояли темными великанами, выставив в небо острые вершины. Дикая красота этой земли странно волновала ее, даже эти маленькие, полуутонувшие в снегу жалкие домики Ново-Мариинска, на которые она обычно смотрела с презрением, сейчас ей нравились.
Елена Дмитриевна стояла на краю высокого обрывистого утеса, который стеной поднимался над Ново-Мариинском. Ее стройную крепкую фигуру облегал жакет из горностая. На голове шапочка из такого же меха. Юбка из плотной материи и ярко расшитые торбаса дополняли ее наряд. Женщине казалось, что стоит ей только чуть-чуть оттолкнуться от наста и она плавно начнет парить в воздухе. Тогда она пролетит над постом, над лиманом, и — прощай Ново-Мариинск. Расставаться со всем этим, право, будет жаль. Немножко. Но полет ее должен завершиться на американском берегу. Она поставила себе такую цель и добьется своего. Елена Дмитриевна обеспокоенно оглянулась. Где же Рули?
Американец был далеко. Его коренастая темная фигура стремительно неслась по синеющему снегу, и со стороны казалось, что он преследует какую-то добычу.
«Какой он сильный, неутомимый», — подумала Елена Дмитриевна, и ее щеки запылали еще сильнее. Она вспомнила его крепкие, требовательные и в то же время нежные руки. Нет, еще никто так не ласкал и не любил ее. Появление Рули и его любовь изменили жизнь Елены Дмитриевны, сделали ее полной, интересной и необыкновенной. Вот хотя бы эти лыжи. Раньше ей не приходилось бегать на них. Но однажды Рули предложил ей совершить лыжную прогулку. Она вначале даже обиделась, потому что считала лыжи делом мужским, грубым, и согласилась с неохотой. Неожиданно для самой себя она оказалась способной ученицей и скоро поняла, сколько приятного доставляет и бег на Лыжах по насту, и легкая усталость после него. Теперь вечерние лыжные прогулки стали у них постоянными.
Елена Дмитриевна с силой оттолкнулась палками и заскользила вниз по склону навстречу Рули. Жизнь с ним была легкой, беззаботной и приятной. Не то что с пьяницей Трифоном или Мандриковым, который думал о ревкоме больше, чем о ней. Тут женщина невольно оглянулась назад, на Ново-Мариинск, и ей стало не по себе. Там где-то лежит Мандриков, холодный, неживой… Тревога наполнила ее, и она поспешно закричала Рули:
— Ого-го-о-о! Ру-у-у-ли!
Блэк возбужденно залаял. Американец, не отвечая, стремительно подлетел к ней и, подняв вихрь снега, резко затормозил. Его темно-бронзовое лицо раскраснелось. Рудольф пробежал немалое расстояние, но дышал он ровно и легко.
На нем красная замшевая куртка и пушистый малахай. Рули крепко стоит на лыжах, он точно врос в них. Фигура литая, сильная. Рули улыбнулся:
— Вы, Элен, рассматриваете меня так, словно прицениваетесь, сколько я стою.
— Жаль, что рабовладение отменено, — засмеялась женщина, — а то бы я вас попыталась приобрести, если бы, конечно, хватило денег.
— Человек — самый дешевый товар, — убежденно и как бы между прочим ответил американец. — И товар этот всегда в избытке.
Елена Дмитриевна не могла не согласиться с ним, но его слова омрачили ее настроение. Она вспомнила, что Рули ни разу не заговаривал о том, что возьмет ее в Америку. А сама она почему-то не решалась даже намекнуть ему об этом. Рули страшил ее, она чувствовала за ним холодную бездушную силу, но закрывала на это глаза. Раздосадованно отвернувшись, она передернула плечами:
— Холодно. Вернемся домой.
Рули ответил не сразу. Он с удовольствием смотрел на молодую женщину. В этом наряде, с серебром инея на рыжеватых волосах, она была очень красива. В узких глазах американца мелькнуло самодовольство. Будет, что рассказать Томасу. Не каждая операция сопровождалась таким приятным приключением. Томас не торопился отзывать их со Стайном. Ну, что же, здешняя жизнь не так и плоха. А потом будет Америка. Он получит отпуск и отдохнет где-нибудь во Флориде… Рули забыл о Елене Дмитриевне, и она напомнила о себе. В ее голосе прозвучало раздражение:
— Ну, что же вы?
Она посмотрела на него через плечо. И Рули увидел, какие у нее злые зеленые глаза. «Как у рыси», — сравнил он и миролюбиво сказал:
— Я уступаю вам дорогу, дорогая. Прошу!
Елена Дмитриевна направилась к поселку, который уже тонул в сумерках, а Освещенные окна походили на робкие сигналы бедствия. Блэк мчался впереди, радуясь возвращению.
К дому Бирича они подъехали уже в густой темноте. Блэк яростно зацарапался в дверь. Воткнув лыжи в снег, Елена Дмитриевна и Рули вошли в кухню. Груня с озабоченным испуганным лицом возилась у плиты.
— Завари свежего чая, — приказала ей Елена Дмитриевна и, сорвав с головы шапочку, направилась к себе в спальню, прежде чем прислуга успела ей что-то сказать. Рули же сразу уловил какую-то тревогу в доме. Из столовой доносились мужские голоса. Американец взглянул на вешалку и по одежде определил, что в гостях у Бирича Струков и Стайн. «Свои», — Рули направился в столовую в предвосхищении вкусного ужина и небольшой, особенно приятной после лыжной прогулки выпивки.
— Наконец-то и вы, — встретил американца Бирич. Голос у него был глуховато-раздраженный. В нем звучали даже нотки нетерпения и гнева. «Что-то случилось», — Рули быстро скользнул взглядом по лицам Струкова и Стайна и успокоился, прочитав на них вежливо-снисходительное терпение и наигранную участливость.
— Я к ужину никогда не опаздываю, как пастор к молитве, — пошутил Рули и вытащил из кармана трубку и кисет. — Хотя ужин предпочитаю молитве.
— Вы еще не знаете, что тут произошло! — Бирич резко поднялся с кресла. — Бандиты с копей…
Испуганный крик в спальне прервал его. Все обернулись к двери. Из спальни выбежала побледневшая Елена Дмитриевна:
— Что с Трифоном? Он мертв… убит?..
Войдя в спальню, где не была зажжена лампа, Елена Дмитриевна стала переодеваться и только тогда заметила, что на кровати лежит ее муж. Она удивленно спросила его:
— Ты почему тут?
С тех пор как Рули поселился в доме. Бирича, Трифон перебрался к Пчелинцеву. И вот он снова здесь. Трифон молчал. Елена раздраженно схватила, его за плечо и потрясла:
— Ну?!
Трифон не отозвался, а плечо было такое податливое, что у Елены Дмитриевны мелькнула мысль! Трифон мертв. Она с криком отпрянула от него. Нет, ей не было жаль его. Она просто испугалась, что в ее спальне мертвец.
— Он зверски избит бандитами! — с горящими от гнева глазами пояснил старый коммерсант. — Он избит углекопами, этим отребьем, этими каторжниками! — У Бирича перехватило дыхание. Он глубоко вздохнул и уставился на Рули, который уже успел набить трубку и сейчас затягивал кисет. — Шахтеры мстят нам! Я требую вашего разрешения немедленно схватить зачинщиков и к стенке их, к стенке! Как тех!..
Он махнул рукой в сторону темного окна.
Елена Дмитриевна еще никогда не видела старого Бирича таким взволнованным и разъяренным. Его лицо было в красных пятнах, волосы разлохматились, а руки все время дергались, словно он не мог с ними совладать.
Рули вопросительно посмотрел на Струкова, затем обменялся взглядом со Стайном и понял, что они не разделяют мнения старого коммерсанта, который продолжал кричать:
— Нельзя медлить! Сегодня они чуть не убили Трифона, а завтра набросятся на нас!
— Я не думаю, что следует применить такие крайние меры, — заговорил Струков. — Ваш сын ввязался в пьяную драку. Это же не в первый раз. Никто бы не посмел поднять на него руку, если бы он не вынудил к этому людей…
— Вы же там не были! — почти закричал Бирич. — Вы потакаете им, вы боитесь этого сброда с копей и заискиваете перед ним!
— Я хорошо знаю вашего сына, — Струков говорил сдержанно, хотя ему хотелось послать Бирича к черту. — Он слишком злоупотребляет алкоголем…
— Трифон неисправимый пьяница, — брезгливо бросила Елена Дмитриевна, которая уже успокоилась и теперь с негодованием думала о том, что на ее кровати лежит грязный, пьяный, ненавистный ей человек. И он был ее мужем! Она передернула плечами и добавила: — Он так и подохнет пьяным.
Павел Георгиевич тяжело шагнул к женщине и медленно произнес, точно ударил наотмашь:
— Б… не место в этом доме. Вон!
В комнате стало очень тихо. Струков и Стайн по-прежнему сидели на диване, а Рули взял в зубы трубку и разыскивал по карманам спички. Зеленые глаза Елены Дмитриевны сузились. Она усмехнулась:
— Ваши слова меня не задевают. Я была себе самой противна, когда спала с этой падалью, — она мотнула головой в сторону спальни. — Я бы и сама больше не могла оставаться в этом склепе! — Елена Дмитриевна повернулась спиной к Биричу и сказала Рули: — Рудольф, мы уходим. Я сейчас соберу вещи. А вас, господа, — обратилась она к Струкову и Стайну, — приглашаю на новоселье. Сегодня. Вы знаете, где мой настоящий, — на этом слове она сделала ударение, — дом!
Женщина вышла из комнаты. Струков укоризненно покачал головой:
— Зачем же вы так, Павел Георгиевич, резко?
Бирич точно не слышал его вопроса и вернулся к своему:
— Так вы решили оставить шахтеров безнаказанными?
— Дорогой Павел Георгиевич, — Струков поднялся с дивана, подошел к Биричу, взял за руку, заговорил участливым, дружеским тоном. — Я понимаю вас, понимаю ваши отцовские чувства, но поверьте, что какие-либо репрессивные действия сейчас против угольщиков принесли бы только вред нашему общему делу. И заверяю вас, что я не забуду этого и виновные будут очень жестоко со временем наказаны! Так, как вы пожелаете! А сейчас надо, чтобы люди успокоились после переворота.
Струков спросил Рули и Стайна, прав ли он, и они согласно кивнули. Бирич чуть развел руками и тут же безвольно уронил их вдоль туловища, вяло проговорил:
— Может быть, вы и правы… Может быть…
Сразу все почувствовали себя и легче и свободнее. Рули задымил трубкой.
«Ну, кажется, пронесло», — Струкову никак не хотелось вступать в какое-либо столкновение с шахтерами, тем более по такому незначительному поводу. Контрразведчик прекрасно понимал, что после расстрела ревкомовцев шахтеры чувствуют себя обманутыми. Малейшая искра может вызвать взрыв, последствия которого трудно даже представить. Во всяком случае, неприятностей может быть много.
Стайн думал о предстоящем ужине у Елены Дмитриевны. Он совсем потерял интерес ко всему происходящему в уезде. Карьера, которую он думал сделать здесь, не удалась из-за приезда Рули, и его, Стайна, положение в Американском легионе остается прежним. Теперь стоило заниматься только одним — побольше подкопить пушнины. Она в Штатах превращается в звонкие доллары. Стайн стал прикидывать, какие еще пути и возможности он не использовал, и решил: «Надо будет завтра побывать в ближнем стойбище. Даже пара песцов — неплохой трофей. Товары возьму у Бирича или у Лампе».
— Нам надо до начала навигации, до прихода первых судов из Америки сохранить в Анадырском уезде тишину и порядок, — сказал Струков.
«Боишься, что большевики явятся раньше, чем ты сможешь бежать, — взглянул на Струкова из-под бровей Бирич. — Я тебе сейчас чуть-чуть подпорчу настроение». Он хлопнул себя по нагрудному карману и громко воскликнул:
— Господа! Совсем запамятовал!
Все с недоуменным любопытством посмотрели на него. Бирич был снова собран, энергичен. Он неторопливо достал из кармана радиограмму и, смакуя каждое слово, прочитал ее. Как он и ожидал, больше всех был обеспокоен запросом Петропавловского областного ревкома Струков, Он сердито заметил:
— Что же вы держите радиограмму при себе? На нее нужен немедленный ответ.
— Вы поторопились с сообщением о перевороте, — вставил замечание Рули. — Не каждое предприятие нуждается в рекламе.
— Шила в мешке не утаишь, — обрызнулся Струков и тоном приказа сказал Биричу: — Надо немедленно послать ответ.
— Какой? — с намеренной наивностью спросил Бирич.
— Ну, что… — Струков нахмурился, подыскивая слова, но придумать ему ничего не удалось, и он предложил: — Немедленно надо собрать Совет и там составить ответ.
Стайн весело расхохотался:
— О-о, мистер Струкофф, вы отлично усвоили большевистскую терминологию. У вас есть все шансы пройти в наш конгресс. Его члены — отличные жонглеры.
— Сэм, — остановил его Рули. — Стоит ли оплевывать стены своей комнаты?
— О, простите, Рудольф, — шутовски поклонился Стайн. — Я забыл о гигиене жилища.
— Пожалуй, вы правы, — согласился Бирич со Струковым. — Вот сегодня и соберем Совет. Вы с нами пойдете?
Последние слова относились к Рули, но тот отрицательно покачал головой:
— Каждый хозяин сам решает свои дела в своем доме. Вы больше всех заинтересованы, чтобы ваш дом не сгорел.
Цинизм ответа Рули никого не удивил. К тому же американец считал, что он сделал главное, а все эти радиограммы стоят столько же, сколько скорлупа съеденного ореха. Да, Рули был уверен, что Бирич и его компания не допустят ошибки, давая ответ, но тем не менее он посоветовал:
— В Петропавловске должны прийти к убеждению, что наша маленькая революция здесь была просто необходима, как бывает необходимо кровопускание больному.
— Я готова, Рули, — в дверях стояла уже одетая в шубу Елена Дмитриевна. Она улыбалась вызывающе и нагло, чтобы позлить старого Бирича. — Я надеюсь, что господа помогут донести кое-какие мои вещи.
— Транспортная компания Стайн и Ко к вашим услугам, — первым откликнулся Сэм. — Доставка багажа в срок и с гарантией.
Следом за ним поднялся Струков. Бирич, с трудом владея собой, напомнил ему:
— Через час я вас жду у Тренева.
Струков в ответ только кивнул. Ему не нравилось, что против воли он все больше как-то становился на виду в Совете. Он же не член его, так почему же Павел Георгиевич все время его настойчиво тянет за собой? Хочет связать ему покрепче руки, чтобы потом было легче вместе спасаться или за компанию веселее тонуть? А может быть, при случае подставить его под удар Вместо себя? Струков уже больше не верил В искренность коммерсанта. И какая может быть искренность во всей их волчьей жизни?
Оставшись один, Бирич несколько минут сидел неподвижно, погруженный в размышления. Вот уже несколько дней, как уничтожен большевистский ревком, свершилось то, о чем он давно мечтал, а радости, удовлетворения не было. Наоборот, его одолевала тревога. «Нервы, нервы, — пытался успокоить себя Павел Георгиевич. — Нечего раскисать. Надо действовать быстро, решительно и с пользой для себя».
С этой мыслью он встал с кресла и направился к вешалке, но тут вспомнил о сыне и зашел к нему в спальню. Прислушался, Трифон спал, изредка у него вырывался протяжный стон. «Не дам я тебя больше в обиду, — прошептал Бирич, — и отомщу так, что долго все помнить будут».
Прежде чем Бирич успел выйти из дому, ему пришлось принять одного неожиданного посетителя. Это был Малинкин. При виде человека с копей у Бирича вскипела кровь, и он угрожающе спросил:
— Зачем пришел?
— Я с добром, с добром, — Малинкина напугал враждебный вид коммерсанта. — Я только что из кабака. Вашего сына, Трифона Павловича, били Агабалов, Занин и Копыткин… — Малинкин говорил торопливо, глотая окончания слов, опасаясь, что Бирич может его не дослушать, но Павел Георгиевич уже не пропускал ни слова. Когда Малинкин замолк, он сказал:
— Молодец, что пришел. Отблагодарю. И еще…
Бирич посмотрел на Струкова, как бы советуясь, и увидел, что тот недовольно свел брови. Павел Георгиевич торопливо сказал:
— Нет, так легкомысленно относиться к Петропавловску, господа, мы не можем. На Дальнем Востоке везде ревкомы. Не забудьте, что Владивосток в руках партизан. Нам надо поступать так, как советует поговорка: «С волками жить — по-волчьи выть».
— Так что же ответим? — недовольно покусывал?
— Павел Георгиевич прав! — нашел нужным сказать Струков.
— Ну а теперь мы сообщим, что авантюристы, проходимцы, проникшие в ревком, грабили население, расхищали товары из государственных складов, насильничали и убивали без суда и следствия, что готовились с награбленным бежать в Америку. Население восстало против шайки бандитов, прикрывавшихся званием большевиков.
«Хорошо работает голова у старика», — вынужден был признать Струков, видя, что ответ Бирича понравился членам Совета.
Радиограмма была составлена быстро и убедительно. Пчелинцев засмеялся:
— После такой телеграммы и сами бы петропавловцы расстреляли наших ревкомовцев.
Тренев, до сих пор скромно сидевший в стороне и внимательно ко всему прислушивавшийся, осторожно добавил:
— Полезно было бы внушить эту мысль всем жителям нашего уезда, разъяснить положение в стойбищах, в селах, где не знают о справедливой каре, что постигла ревкомовцев, и разъяснить прежде, чем туда доползут вредные слухи, которые могут насторожить народ.
— А ведь и верно, господа, — подхватил Бирич мысль Тренева. — Как мы это могли упустить?
— Прежде всего надо послать наше обращение к жителям тех мест, где успели побывать ревкомовцы, — предложил Пчелинцев. — Они там успели нагадить. Там где-то Куркутский сидит. Ну ничего, и до него дойдет очередь.
— Пусть это будет воззванием Совета к гражданам Усть-Белой и Марково, — Бирич вертел в руках листок с текстом радиограммы в Петропавловск. Он задержал на ней взгляд и воскликнул: — В воззвании мы напишем то же самое, что в этой телеграмме, только…
— Потоньше, — захохотал Пчелинцев. — Потоньше!
Все понимающе улыбнулись.
Когда неожиданные залпы из пуржистой темноты сбили Берзина с нарты и испуганная упряжка понесла Ульвургына от Ново-Мариинска в тундру, он ее не останавливал до тех пор, пока собаки, выбившись из сил, сами не остановились. Выстрелы, крики людей, стоны — все это так испугало, ошеломило каюра, что он долго не мог прийти в себя. Единственной его мыслью, желанием было как можно дальше оказаться от Ново-Мариинска. Так он и заночевал в тундре, вырыв себе глубокую яму в снегу и загородившись с наветренной стороны нартами. Собаки сбились тесно вокруг хозяина.
Пурга выла, плясала над Ульвургыном, крутила вихри снега и широкими взмахами засыпала каюра и собак, свернувшихся в тугие клубки. Ульвургын попытался спокойно, неторопливо обдумать все, что произошло в этот вечер, но на него навалилась усталость, и каюр уснул.
Когда он проснулся, то не сразу сообразил, где находится. Дышать было тяжело. Тело затекло и болело. Каюр с, облегчением вспомнил, что он в безопасности, далеко от Ново-Мариинска, В его убежище было довольно тепло и сквозь, толщу снега пробивался слабый серый свет. Каюр чуть шевельнулся, и в ответ недовольно спросонья заворчали собаки. Ульвургын вспомнил события прошлого дня и попытался в них разобраться. Но это ему не удалось. Кто-то стрелял из темноты, куда-то делся Берзин. Наверное, убит. Каюр точно не знал этого, и сейчас к нему пришло ощущение вины. Он бросил своего пассажира, оставил его, даже не узнав, что с ним произошло! А где же остальные люди, упряжки, с которыми он возвращался? Ему стало беспокойно и неловко перед собой за вчерашний страх.
Ульвургын выбрался из-под снега. Снежная равнина, однообразная и привычная, лежала под тяжелым серым небом молчаливо и угрюмо. Каюр высвободил из-под снега нарты и стал приводить в порядок упряжку. Голодные собаки недовольно ворчали, скалили друг на друга клыки. Ульвургын хотел покормить их, да и сам подкрепиться, но тут обнаружил, что мешка с мороженой рыбой для упряжки нет, как нет и другого, в котором хранился весь его багаж. Каюр поискал их в снегу, но не нашел, а увидя на нарте обрывки ремней, которыми мешки были к ней привязаны, догадался, что их сорвал, очевидно, Берзин, когда падал с нарт, стараясь удержаться.
Это не особенно огорчило Ульвургына. Хорошо, что уцелело ружье с полным магазином патронов. Зверь в тундре есть и еда будет. Но Берзин, Берзин… Что с ним? Может быть, он жив? Где все остальные?..
И что произошло в Ново-Мариинске, почему в них стреляли? Ульвургына охватило беспокойство о своей семье, и, забыв об опасности, каюр погнал упряжку к Ново-Мариинску.
Собаки резво взяли с места, и нарты быстро заскользили по насту. Чутье подсказывало собакам, что они возвращаются домой, где их ждет и отдых и пища, и поэтому дружно налегали на алык. Ульвургын осторожно подъехал к тому месту, где вчера маленький караван возвращавшихся из Марково людей был встречен неожиданными залпами. Он остановил упряжку и потоптался на месте. Ульвургын знал, что приехал точно. Он не мог ошибиться. Но никаких следов не было: за ночь пурга все занесла, и снег лежал ровный, чистый. Внимание Ульвургына привлекло повизгивание одной из собак. Она торопливо разгребала снег. Каюр подошел к ней и увидел торчащий из снега клочок меха. Он потянул его, и в руках оказался малахай Берзина, на котором замерзла кровь. Ульвургын лихорадочно стал разрывать снег, но больше ничего не нашел. Он был и доволен этим и в то же время сильно встревожен. Тела Берзина под снегом не оказалось, но он ранен в голову. Где же он? Где все остальные спутники? Где Мальсагов и Галицкий, Мохов и Оттыргин с Вуквуной? В Ново-Мариинске? Если они там, то как они встретят его, бросившего товарищей и удравшего в ночь?
Каюр спрятал малахай Берзина под кухлянку, постоял с минуту и, сев на нарты, решил двигаться к Ново-Мариинску. Будь что будет.
Но чем ближе он подъезжал к посту, тем все чаще и тревожнее озирался, и наконец решимость ему изменила. Когда упряжка должна была вынести его на гористый, занесенный снегом гребень, с которого открывается Ново-Мариинск, он, увидев на снегу следы недавно проехавших нарт, круто завернул упряжку, воткнул остол в наст между полозьями нарт и с силой налег на него. Упряжка остановилась. Ульвургын встал и, подойдя к следам чужой нарты, стал внимательно их рассматривать. Упряжка проехала совсем недавно. На нарте сидело двое. Ульвургын проследил взглядом след нарты, уходивший на северо-запад, и безошибочно определил, что неизвестные держат путь в стойбище Тейкылькута. Кто они? Может, хорошие люди, не обидит его, расскажут новости? А может, те, кто вчера стрелял? Ульвургын обернулся в сторону Ново-Мариинска. Поднявшись по склону гребня, он упал на снег и осторожно выглянул из-за укрытия. Ново-Мариинск лежал внизу, и Ульвургыну хорошо были видны дома.
Каюр прежде всего взглянул на окраину поста, где стояла его яранга, и почувствовал облегчение. Яранга на месте, а около нее бегают маленькие фигурки. Это его дети. У него стало спокойнее на душе.
В Ново-Мариинске все как прежде. И все же что-то изменилось в облике поселка. Но что? Он с недоумением смотрел на здание уездного правления. Над ним больше не развевался алый, как заря, флаг. И Ульвургын сразу понял, что возвращаться ему в поселок нельзя. Выстрелы в поле и исчезновение флага соединились в одну цепь. Ему стало трудно дышать, и он, взволнованный и испуганный, побежал к своей упряжке. Сейчас им овладела одна мысль — как можно быстрее добраться до стойбища оленеводов и там все разузнать. В стойбище должны, конечно, знать о том, что произошло в Ново-Мариинске.
Ульвургын не жалел собак, стремясь нагнать проехавших новомариинцев, но это ему не удалось. В стойбище каюр добрался только поздно вечером. На своих голодных, уже обессиленных собаках он подъехал к яранге знакомого пастуха Вальгыргина.
— Ка кумэ! — удивился пастух, увидев входившего Ульвургына. — Ты живой?
Сидевшие у очага за чаепитием жена, старая мать и четверо детей пастуха уставились на каюра так, словно он явился с того света, побывал у верхних людей и приехал назад.
Ульвургыну освободили место у огня, и он, обжигаясь, выпил несколько чашек душистого чая. Только как следует согревшись, он принялся за мясо. Все молча, следили за каюром и не мешали ему насыщаться. Вальгыргин между тем накормил собак гостя и, вернувшись в юрту, укоризненно покачал головой:
— Плохие у тебя собаки. Совсем тощие.
— Они меня спасли, — нашел Ульвургын нужным вступиться за собак.
— Знаю. Все знают! — кивнул хозяин яранги.
— Кто сказал? — Ульвургын не понимал, как это люди могли узнать, что он спасся от выстрелов. Но тут вспомнил о том, что увидел в Ново-Мариинске, и быстро спросил:
— Почему нет красного флага? Я смотрел на пост, а туда побоялся ехать!
Вальгыргин налил себе чаю и, прихлебывая, заговорил. С первых же фраз на Ульвургына повеяло ужасом. Все то, что говорил ему пастух, было так страшно, что Ульвургын оцепенел. У него куда-то пропали все силы, и он даже не мог двинуть рукой, поднять кружку с чаем. Ульвургын смотрел в огонь, но не видел пламени. Теперь он знал, что произошло в Ново-Мариинске. Ревкомовцы расстреляны. Вчера ночью были убиты Берзин, Мальсагов и Галицкий, один из каюров, а второй каюр ранен.
Теперь ищут Оттыргина, Вуквуну, Антона Мохова и Ульвургына, которым удалось спастись.
— Кто ищет? — Оцепенение Ульвургына стало проходить. Известие о том, что не все его спутники убиты, Что уцелел не только он один, обрадовало его.
— Из поста сегодня в стойбище русский приехал, — Вальгыргин покосился на выход из яранги. — Строго спрашивал. Кричал. Грозил расстрелять тех, кто скрывает преступников. Он сейчас в яранге Тейкылькута.
Хозяин и гость встретились глазами, и Ульвургын понял, что ему надо уходить. Пастух боится угроз русского. Ульвургын с острой болью и тоской подумал о том, что снова вернулись старые порядки, а то, что было при новой власти с красным флагом, прошло так же быстро, как проходит теплое солнечное лето.
Он вздохнул и тяжело поднялся, не глядя на хозяина. Ему было как-то неловко за трусость Вальгыргина. Ульвургын сказал:
— Мои собаки плохие. Совсем тощие. Пусть отдохнут. Дай твою упряжку. Я только в Ново-Мариинск, в свою ярангу сбегаю. К утру вернусь и на своей упряжке уеду в тундру. Никто знать не будет, что я у тебя чай пил.
— Бери мою упряжку, бери, — засуетился Вальгыргин, который не мог скрыть облегчения и радости от того, что Ульвургын покидает его ярангу.
Свежие собаки быстро донесли Ульвургына до Ново-Мариинска, и, хотя была глубокая ночь, в некоторых домах светились окна. Ульвургын, ради предосторожности, объезжал пост стороной, и когда до его яранги было уже недалеко, он услышал в темноте голоса людей, негромкие, печальные. Каюр придержал упряжку и вслушался. Нет, он не ошибся. Люди говорят мало, вполголоса и что-то делают в темноте. Первым стремлением Ульвургына было погнать упряжку в сторону, но что-то подсказало ему, что здесь не грозит опасность. Сойдя с нарты, Ульвургын осторожно двинулся на голоса, готовый при малейшей опасности броситься назад.
На всякий случай он бесшумно вогнал в ствол ружья патрон. Шаг за шагом Ульвургын приближался к людям, занятым в темноте непонятным делом. Ульвургын напрягал зрение, до боли в глазах всматривался в ночной мрак и наконец различил группу людей. Они по-прежнему редко обменивались тихими отрывистыми словами и что-то переносили. Снег скрипел под их ногами. Ульвургын сделал еще несколько шагов вперед, и теперь он уже все хорошо видел. В этих людях Ульвургын узнал шахтеров и скоро понял смысл того, что они делали. Шахтеры хоронили ревкомовцев, опуская их тела в чернеющую среди снега яму. Охваченный страхом, каюр двинулся назад, в темноту, к упряжке.
Один из шахтеров, уловил шум его шагов и сказал:
— Кажется, кто-то тут бродит.
Все прислушались, но ничего не услышали. Гаврилович успокоил:
— Ветер это… а те гуляют или спят…
Но тут нога Ульвургына подвернулась, и каюр упал. В ту же минуту над ним выросло несколько человек. Чья-то сильная рука схватила Ульвургына за плечо и рывком подняла с земли, поставила на ноги.
— Кто ты? — голос у шахтера был злой. Несколько людей вплотную приблизились к Ульвургыну, внимательно его рассматривая. Испуганный каюр не мог вымолвить и слова.
— Это подосланный Биричем шпик! — выкрикнул кто-то. — Бей его!
Из рук Ульвургына вырвали ружье, и на каюра посыпались удары. Он пошатнулся и упал. Сильные, безжалостные пинки обрушились на Ульвургына, и он от боли и от ужаса, что его сейчас убьют, закричал, и тотчас удары прекратились. Ульвургын лежал на земле скорчившись. Он не видел, как, растолкав возбужденных шахтеров, к нему подошел Гаврилович. Он сказал товарищам:
— Подождите бить! Надо разобраться, что это за человек.
Гаврилович наклонился над каюром и сказал, не повышая голоса, но строго и требовательно:
— Встань!
Каюр, ожидая, что на него снова посыплются удары, встал и увидел, перед собой лицо Гавриловича. Бородатый шахтер удивленно спросил:
— Ульвургын? Как ты тут оказался? — и, не выслушав ответа, пояснил шахтерам: — Это же каюр, что с Берзиным возвращался. Его ищут, чтобы тоже… — Гаврилович не договорил, но все поняли, что он имел ввиду, а шахтер уже торопил Ульвургына: — Ну… рассказывай.
Каюр сбивчиво все рассказал о себе. Шахтеры изредка перебивали его рассказ вопросами или, не удержавшись, произносили крепкое словцо в адрес убийц. Когда Ульвургын замолк, Гаврилович сказал:
— Прости, брат, что помяли тебя маленько. Так уж случилось, — шахтер обнял за плечи каюра. — Ты хорошо сделал, что пришел сюда к нам…
Он подвел Ульвургына к могиле. Страх каюра прошел. Сейчас он чувствовал, что находится среди своих.
Шахтеры взялись за лопаты. Когда вырос холм мерзлой земли, они постояли около него в молчании. Гаврилович первым нарушил его:
— Пошли, товарищи…
На прощание шахтер посоветовал Ульвургыну:
— Ты, каюр, уходи из Ново-Мариинска. Здесь не спрячешься. Убьют тебя. Беги в Марково, скажи товарищам, что здесь случилось. Поспеши…
Они расстались. Шахтеры исчезли в темноте, Ульвургын еще постоял около могилы и направился к своей упряжке. Теперь он хорошо знал, что надо делать. Шахтер сказал ему, чтобы, он ехал в Марково. Там должны узнать, что здесь случилось. Он только на минутку заедет домой, а потом в путь. Ульвургын вскочил на нарты и погнал собак:
— Га, ра-ра! Га, ра-ра!
Нина Георгиевна и Наташа еще не спали. Они лежали в душном пологе и тихо переговаривались. Женщины чувствовали себя глубоко несчастными. Они ни на минуту не выходили из яранги, старались занять чем-нибудь детей Ринтынэ, чтобы они не убежали на пост и не проболтались о них. Дни тянулись монотонно, и однообразно. Уже в какой раз женщины обсуждали свое положение. Бежать из Ново-Мариинска было не на чем. У них нет упряжки. Но и оставаться в яранге Ульвургына тоже нельзя.
У Ринтынэ кончились продукты, а купить в лавках у купцов она не могла. Не было ни денег, ни пушнины. В долг ей не давали. Жена бедняка каюра — ненадежный должник.
— Если бы приехал Антон, — шептала Наташа, глотая слезы. — Он бы нас спас.
— Приедет, конечно, приедет, — успокаивала ее Нина Георгиевна. — Он, наверное, выжидает удобный момент, чтобы пробраться к нам и увезти нас.
Наташа сквозь слезы улыбнулась:
— Антон такой сильный, и так он меня любит… Я знаю, что он приедет за нами. Ты права, Нина.
Днем жена Ульвургына принесла печальную весть о гибели Берзина и его товарищей. Оттырган, Вуквуна, Мохов, а также муж Ринтынэ, которые ехали с ревкомовцами вместе, ускользнули от засады и где-то скрываются в тундре. Это жена каюра узнала на посту. Там слухи распространяются очень быстро.
Узнав, что Антон жив, Наташа несокрушимо уверовала в их с Ниной Георгиевной спасение.
Долго разговаривали в эту ночь женщины. За меховой стеной яранги посвистывал ветер, было слышно, как трескается на лимане лед. Звуки эти заглушили шум подъехавшей упряжки. Только когда Ульвургын по привычке громко прикрикнул на собак, женщины, не узнав его голоса и не разобрав слов, поняли, что кто-то войдет сейчас в ярангу, и испуганно прижались друг к дружке. Они прислушивались к тому, как вошедший в ярангу человек что-то негромко бормочет. Других людей не было слышно. Нина Георгиевна шепнула:
— Он, кажется, один.
У обеих сразу же мелькнул слабый лучик надежды. Может быть, это Антон? Проснулась и Ринтынэ. Она сразу же услышала, что в яранге кто-то есть, и по привычке, прежде чем ее успели остановить, откинула край полога. Из темноты потянуло холодом. Ринтынэ спросила:
— Кто?
Ульвургын откликнулся, и Ринтынэ с радостным возгласом вскочила на ноги, начала одеваться:
— Кто это? — спросила Нина Георгиевна, крепко сжимая револьвер.
— Ульвургын! — весело ответила Ринтынэ. Наташа, устремившись следом за Ринтынэ, уже тормошила каюра.
— А где Антон, что с Антоном?
Ульвургын молча протиснулся в полог. Затеплился жирник и осветил тесное помещение. Проснулись дети. Они таращили глаза и не могли спросонья понять, что происходит. Наташа продолжала тормошить каюра, держась за его рукав.
— Где Антон? Мохов где?
Ульвургын потряс головой:
— Не знаю, не видел.
Наташа беспомощно оглянулась, отпустила руку Ульвургына и заплакала. Нина Георгиевна обняла ее, прижала к себе.
— Жив он, жив. Приедет, — и спросила Ульвургына:
— Совсем приехал?
— Нельзя совсем, — отрицательно покачал головой каюр. — Стрелять меня будут. Бежать мне надо. В Марково. Там все сказать.
— Там красный флаг?
Ульвургын закивал, улыбнулся:
— Красный флаг. Хорошо.
— Вези нас туда! — строго потребовала Нина Георгиевна. Решение к ней пришло сразу же. Это была единственная возможность спастись. И она еще настойчивее сказала: — Вези нас в Марково. Сейчас. Ночью надо уехать, отсюда.
Ульвургын колебался. Дорога в Марково долгая, трудная, а у него лишь одна упряжка и к тому же очень плохая. Заметив, что каюр в затруднении, Нина Георгиевна напомнила:
— Нас тоже хотят убить, как Мандрикова, как всех. Нам надо бежать.
Тут к Нине Георгиевне присоединилась Наташа:
— Отвези нас к Антону. Он, наверное, в Марково.
Женщины с мольбой и страхом, боясь отказа, смотрели на него. Молчавшая до сих пор Ринтынэ сказала мужу:
— Надо их везти в Марково. Здесь их убьют. В яранге нет еды. Отвези их.
Ульвургын тяжело вздохнул и согласился. Нельзя было бросать этих женщин в беде. Дорога длинная и тяжелая. Придется везти их от стойбища к стойбищу, кружным путем, чтобы не погибнуть от голода. При этом в пути надо добыть вторую упряжку, на его заморенных собаках не добраться.
Обрадованные женщины начали собираться. Ульвургын и его жена внимательно следили за тем, как они одевались, заставили надеть еще по одной старой кухлянке, которые нашлись в яранге. Нина Георгиевна хотела взять с собой архивы ревкома, но раздумала и попросила Ринтынэ хорошо спрятать бумаги.
Наконец они вышли из яранги. Была глубокая морозная ночь. Нина Георгиевна с тревогой подумала о Наташе: «Как она выдержит дорогу?» За себя Нина Георгиевна не беспокоилась. Она все вынесет, она все переживет, чтобы дождаться того дня, часа, когда они встретятся лицом к лицу со Струковым.
Женщины распрощались с Ринтынэ и уселись на нарты. Ульвургын проверил, удобно ли им, и поднял собак.