Говорят, жизнь складывается из временных скачков, каждый из которых длится семь лет.
Мое детство — первый временной отрезок от годика до семи (1938–1945) — я не могу обозначить иначе как «счастливое». Война воспринималась как романтическое приключение. Благодаря заботам родителей я не испытывал лишений. Бомбежки Берлина до 1942 года казались увлекательным зрелищем для маленького мальчика, которого «квартальный» брал иногда с собой на вахту перед входом в бомбоубежище, чтобы показать фейерверк из «рождественских свечек» — сыпавшихся с неба искрящихся ракет, освещавших перед налетом местность и цели бомбежки.
Позднее, когда отец перевез семью в Австрию, в маленький домик недалеко от Браунау, я рос в саду, на свежем воздухе и под солнцем. За эти годы я окреп, во мне накопилась здоровая естественная физическая сила, и я по сей день черпаю ее оттуда.
Артобстрел американцев в последние дни войны с другого берега реки Инн, ночной гул американских танков, пролетевшая по воздуху коза, рядом с которой разорвался снаряд, бреющий полет штурмовиков над нашими головами, когда мы, школьники, возвращались с уроков домой, полуголодные русские пленные, которых тысячами гнали мимо нашего дома к лесу, — все это воспринималось мною с большим удивлением, но отнюдь не с точки зрения исторического значения событий или глубины человеческих трагедий.
Друг нашей семьи, инженер-строитель и офицер вермахта, часто приходил тогда к моему отцу. Шестилетний мальчуган, невольно зараженный разговорами родителей о войне и бесперебойной трескотней военных корреспондентов по радио, останавливал появляющегося в гражданском «дядю» возле садовой калитки окликом: «Стой! Кто идет? Пароль!», наставляя на него свое деревянное ружье — обыкновенную толстую палку с веревкой, чтобы ее можно было вешать через плечо. «Дядя» отодвигал «ружье» в сторону, гладил мальчика по головке и внушал ему:
— Петерхен, никогда не направляй оружие на человека!
Однажды с хитростью невинного младенца я ответил:
— Дядя, но это же обыкновенная палка!
— Этого никогда нельзя знать наверняка! — произнес он глубокомысленно. — Кто знает, а вдруг и такое ружье может выстрелить?
И попросил меня поставить под яблоню пустую бутылку, а за ней приладить досочку. Я все старательно проделал, будучи уверенным, что этот эксперимент закончится для «дяди» полным конфузом. «Дядя» занял позицию примерно в десяти шагах от яблони, приставил к плечу мое деревянное ружье и медленно прицелился. Вдруг оглушительный выстрел разорвал тишину, и бутылка разлетелась на тысячи осколков. Опечаленный, он протянул мне ружье, которое я потом, вытащив пулю из досочки под яблоней, разобрал на мелкие кусочки, чтобы узнать тайну выстрела.
Деревянное ружье…
Этот воспитательный «трюк» нацистского офицера, находившийся в полном противоречии с господствовавшей тогда идеологией, потряс меня до глубины души.
С другой стороны, я вспоминаю, что под влиянием национал-социалистической пропаганды и комментариев моих родителей на тему терпящего крах «немецкого рейха» и поставленных перед ним военных задач, все еще воспринимаемых как славные и высокие цели, в сознании подрастающего мальца формировалось безграничное сочувствие к иностранцам, не принадлежавшим к возвышенному и благородному миру непонятых и преследуемых немцев!
В 1945 году мы «бежали» на другой берег Инна в Зимбах, где мой отец обменялся с австрийцем на прелестную квартирку в особняке на две семьи сразу непосредственно за дамбой. И этот второй семилетний отрезок жизни, оставшийся в памяти огромным полем подсолнухов перед окном и быстрыми водами реки Инн, на берегу которой я играл, привнес в мой характер много естественного, укрепив также жизненные силы. Я ухаживал за кроликами, плавал и нырял в реке, собирал осколки бомб, «сражался» с бандами беженцев-подростков, делавших набеги со стороны вокзала, и, как единственный в «прусской» семье говоривший «по-баварски», мешочничал, раздобывая у местных крестьян сливочное масло, яички, фрукты и овощи.
Однако отец, получивший место инженера на фирме «Сименс» в Мюльхайме-на-Руре, приезжал к нам только раз или два в году. Матери какими-то непонятными усилиями удавалось внешне сохранять видимость порядочной семьи, но она не сумела стать для подрастающего, «как сорняк», мальчишки твердой опорой и дать ему необходимые ориентиры в жизни.
Народную школу я еще закончил как «один из лучших». Но потом, став учеником частной школы Гюльденапфеля, занятия в которой за отсутствием школьного помещения проходили в пивной, я почувствовал, как во мне нарастает протест, драчливость и жажда разрушения. Перед глазами не было примера или авторитета, который мы, «молодые щенки», еще готовы были признать и уважать. Я прогуливал школу, придумывал сногсшибательные отговорки, участвовал во всяческих проделках и был рад, когда снова оказывался у себя на «дикой природе» — на берегу реки за дамбой — и мог предаться своим воображаемым исследовательским экспедициям или пиратским вылазкам.
Река магически притягивала меня — ее глинистое дно, мутная, быстротекущая вода, множество островков и заводей, образующихся после паводка, запах стоящих на якоре баркасов, пахнущих свежим дегтем. Насекомые, рыбы, тритоны и змеи, приковывавшие мое внимание, были в сотню раз интереснее невразумительного бормотания утративших в себя веру учителей. Я думаю, что все, кто занимался тогда моим воспитанием, были убеждены, что я окончательно одичал.
Когда в 1949 году отец забрал наконец семью в Мюльхайм-на-Руре, у всех появилась надежда, что меня все же удастся «обуздать» и я наконец займусь уроками в школе, вняв призыву «стать человеком» и «найти свое место в обществе». Но я и здесь не оставил того вольного образа жизни, к которому привык. Школа и мои обязанности по отношению к обществу были мне безразличны. С гораздо большей охотой я ходил на «тайные сходки» подростков, собиравшихся то на старом кладбище, то перед открытой городской эстрадой, то в тихом парке удаленной от городского шума больницы, возле пруда старой каменоломни, чтобы понырять за тритонами, а то и просто среди руин на втором этаже сгоревшего дома, где на восстановленном первом жила семья моего лучшего друга Ади Шефера.
В итоге у меня все больше накапливалось проблем со школой, пока наконец отец, которого вскоре после нашего переезда в Мюльхайм перевели в Эрланген во Франконию, не запретил мне в один из своих редких наездов домой «болтаться» и дальше с разными группировками, называвшими себя кто «бойскаутами», кто «перелетными птицами» или — и это уже придумал я сам — «Товарищеское содружество мальчиков и девочек», внушавшее, кстати, моим родителям в связи с появившимся у меня настойчивым желанием поездить и побродить подальше от дома, некоторое успокоение, поскольку как бы имело официальный статус организации. Это восстановило меня еще больше против основных патерналистских авторитетов — школы и родительского дома. Все кончилось тем, что я завершил этот семилетний этап жизни первым «побегом из дома». Мне было тогда четырнадцать. Шел 1952 год, и я вступил в третью фазу своей жизни, закончившуюся только что описанным последним «великим походом» в Турцию.
Стояло еще лето, когда я возвратился из Турции и Греции в Мюльхайм. Для начала я пошел «на стройку», нанявшись разнорабочим в одну строительную фирму, чтобы пополнить отощавший за поездку кошелек и обеспечить себе существование, зарабатывая деньги на арендную плату за чердачную комнату на несколько ближайших месяцев.
Прораб на этой стройке не любил «худосочных студентов», которые, как он считал, воображали из себя бог весть что и только отбирали у честных работяг заработок. При первой же возможности он изыскивал для меня унизительные и изнурительные работы, чтобы показать, что я не гожусь для настоящего дела и должен подобру-поздорову убраться туда, откуда пришел. Он отправлял меня по наружным стропилам на третий этаж с мешком цемента на спине весом не меньше центнера и при этом наблюдал за мной: само собой, на втором этаже я ронял мешок, и тот лопался прямо перед ним. Я действительно не был силачом и не мог выдержать такую физическую нагрузку, хотя и пытался, собрав волю в кулак, доказать прорабу обратное.
Когда же после этого он давал мне в руки кувалду и тяжелое долото и приказывал, стоя на стремянке, выдолбить в цементной стене углубление в тридцать сантиметров глубиной и двадцать шириной, гнев и ожесточение против «несправедливости мира» объединялись во мне с личным отчаянием по поводу собственного положения. Стиснув зубы и непрерывно обливаясь потом, превращавшим мое покрытое цементной пылью лицо в маску зебры, я пытался выполнить это тяжелое задание, но после целого часа непрерывного долбления и стука мне удавалось углубиться только наполовину. Прораб подходил, вытаскивал свою дюймовую линейку, делал замеры и качал головой. А когда он засек меня на полу возле стремянки за маленьким перекуром, то дернул за рукав и сказал:
— Здесь, господин студент, такое не положено. Отдыхать будем в университете, а здесь люди работают!
И он заставил меня влезть на стремянку и еще наблюдал какое-то время, как я распухшими руками бил кувалдой по долоту.
Наконец мне все это осточертело. Я понял, что должен заняться нормальной человеческой работой, которая сможет меня прокормить и обеспечить более или менее сносный уровень жизни. В летнее время я буду каждый год сматываться отсюда, чтобы повидать другой мир. Но сейчас мне нужна солидная, надежная работа, возвращающая меня к привычным жизненным масштабам, соизмеримым с моим происхождением.
Только где она, эта родственная по духу работа? Может, мне заняться коммерческой деятельностью? Пойти работать в контору? А возможно ли такое, что я выдержу в этих учреждениях, да еще с их иерархией подчинения, больше пары месяцев? Это при моих-то нестандартных амбициях и при всех тех проблемах, которые сидят во мне, словно заноза? И где гарантии, что я могу рассчитывать одновременно на приобретение приличной профессии и маленькую зарплату, покрывающую издержки моего скромного жизненного содержания?
На следующее утро я встал со своего развороченного ложа, где прометался всю ночь, страдая бессонницей и жгучими болями в распухших суставах и раздираемый терзавшими меня вопросами. Я вымылся, как сумел, над маленьким умывальником в каморке, оделся посолиднее, исходя из возможностей небогатого гардероба, и поехал на трамвае в соседний Эссен, к другу отца, многолетнему редактору газеты «Вестдойче альгемайне цайтунг».
Седовласый приветливый старик-редактор, с которым я познакомился в винном погребке, куда любил захаживать, многозначительно полистал страницы, которые я принес с собой. Потом встал, вышел из-за письменного стола и присел на край.
— Вполне возможно, что у тебя есть журналистский талант, — сказал он после того, как долго изучал меня взглядом, — но этого недостаточно, чтобы стать хорошим журналистом! Надо сначала чему-нибудь выучиться и узнать, что такое жизнь. Если ты и после этого захочешь работать в газете, милости просим, приходи!
Не успел я оглянуться, как снова стоял на улице. Начало накрапывать. Засунув руки глубоко в карманы брюк, я задумчиво брел по неопрятным улицам этого «угольного» городка. Теперь я уже не помню, был ли я в отчаянии. И не помню, какие мысли бродили у меня в голове, когда я вдруг остановился перед витриной большого книжного магазина.
Я вошел туда, спросил, как пройти к директору, и осведомился у него, не может ли он взять меня в ученики. Он оглядел меня сначала так же, как и тот редактор, сверху донизу, сказал «нет» и посоветовал обратиться к одной из его коллег «там-то и там-то».
Выйдя на улицу, я увидел свое отражение в витринном окне: мокрые, склеившиеся сосульками волосы, высоко поднятый воротник куртки, несколько размокших листков бумаги под мышкой.
Я поспешил на главный вокзал, нашел там туалет, просушил худо-бедно волосы и гладко причесал их. Затем сел на ближайший поезд в Дуйсбург и прямиком направился к тому книготорговцу, у которого, учась в школе, часто рылся на полках и покупал по рекомендации этого старого человека кое-какие важные для себя книги.
Господин Зельбигер был глубоко убежден в духовном призвании быть книготорговцем. Он жил жизнью своих книг и не уклонялся ни от одного, даже самого «абсурдного» разговора с покупателями. Он также близко принимал к сердцу все, что касалось нас, «молодых людей», и старался помочь советами и книгами. Его книжный магазин «Атлантида» очень скоро стал литературным и художественным центром Дуйсбурга, в котором частенько толклись недоедавшие интеллектуалы и художники, почти ничего не оставлявшие в кассе этого неравнодушного к своему делу книготорговца. Злые языки поговаривали, что этот «еврей»(!), возвратившийся в Дуйсбург из концлагеря, в своем книжном магазине «имеет навар» не только с денег, полученных в качестве возмещения ущерба за понесенные страдания, но и подпитывается еще из каких-то других источников («кто знает, каких?»).
К этому человеку я испытывал величайшее доверие и именно у него хотел бы научиться «прекрасной профессии книготорговца». Он встретил меня в своей обычной манере — чрезвычайно приветливо и проявляя ко мне интерес, потом потащил в маленький, заваленный стопками книг кабинетик и спокойно выслушал просьбу. К сожалению, он не мог мне помочь, как бы этого ни хотел. Он только что, неделю назад, взял себе третьего ученика, и на этом его финансовые возможности были исчерпаны.
Мы стали вместе думать, что можно предпринять. И в конце концов он посоветовал мне обратиться к его самому злейшему конкуренту — в «Книжный магазин Брауна». И хотя господин Браун книготорговец совсем другого склада, чем он, но если я действительно хочу выучиться профессии книготорговца, то это самое лучшее место. А на то время, когда я выучусь, он с удовольствием припасет для меня местечко в своем магазине.
С тяжелым сердцем вышел я из магазина этого доброго человека и направился в расположенный в ста метрах от него «Книжный магазин Брауна». Там царила ровная деловая атмосфера, очень отличавшаяся от книжного развала в магазине господина Зельбигера. Ко мне тотчас же подлетела маленькая высокомерная продавщица и спросила, что я желаю.
— Господина Брауна, пожалуйста!
— Вы записаны на прием?
— Нет!
— По какому делу вы хотите переговорить с господином Брауном?
— По личному!
— Не могли бы вы выразиться несколько конкретнее?
— Хочу поступить к нему в обучение!
— Я доложу о вас господину Друде, нашему прокуристу!
Господин Друде, человек лет сорока, непрестанно потиравший руки, почти целый час разглагольствовал передо мной о важности профессии книготорговца, о той ответственности, которую несет за воспитание, образование и духовное развитие народонаселения книготорговец, и о том, что эта профессия не резервный вариант для несостоявшихся писателей или неудачников, отступивших перед трудностями, а важное торговое дело, к которому надо относиться ответственно и серьезно. Все еще продолжая говорить об ответственности и серьезности, он вдруг вскочил и бросился в коридор со словами:
— Я представлю вас господину Брауну!
Я с грохотом кинулся к двери, едва поспевая за ним, и вскоре очутился в кабинете господина Брауна, сидевшего в маленьком стеклянном «колпаке» наверху магазина, откуда ему был виден каждый входящий.
— Господин Браун, я хочу представить вам нашего нового ученика, завтра утром он приступит к работе!
Вот так я и угодил в ловушку, которую расставил сам себе. Скоро я, однако, привык к ежедневной работе и ее размеренному ритму, благодаря чему ушла внутренняя напряженность и даже выработалась некоторая раскованность: больше не надо было каждый день снова идти в бой, собираться с духом на какие-то решительные действия, доказывать свое. Рабочий день в книжном магазине начинался в восемь утра, а в семь вечера я освобождался.
Из чего сложится этот рабочий день, практически всегда можно было предвидеть: до одиннадцати в подвале — распаковывать новые поступления и запаковывать книги, подлежащие отправке почтой. С одиннадцати до половины первого — смахивать пыль с книг. Вынимать книгу за книгой с полок и прочищать по обрезу маленькой кисточкой. После обеда расставлять, переставлять и отсортировывать книги, не пользующиеся спросом, отбирать книги для рассылки по договорным ценам, наклеивать ярлычки с новой ценой, выписывать счета, отправлять заказы на оптовый книжный склад.
Ничего мудреного в том, чему меня учили, не было: например, как составлять библиографию, записывая в карточку сведения об издательстве и о предоставлении особых скидок, но главное — это как обращаться с книгами: профессионально распаковывать, профессионально упаковывать или особо заворачивать книгу, купленную в подарок.
Иногда работа доставляла мне даже радость. Например, когда доводилось долго и подробно информировать заинтересовавшегося покупателя и тот в конечном итоге следовал моему совету. Правда, вокруг меня все время мельтешила с озабоченно наморщенным лбом продавщица номер один в нашем магазине фройляйн Вагнер (она настаивала на таком обращении, несмотря на свой продвинутый возраст!), то задвигая после меня книгу на полку, то поправляя стопку на столе, и все время подавала мне недвусмысленные знаки, что я должен в первую очередь продать бестселлер вроде «Анжелики» или последнего Зиммеля, пятьсот экземпляров которого мы закупили по выгодной цене и в подвале все еще лежит огромная стопка. Но я не думал об этом, а предлагал покупателю книги, от которых сам был в восторге, и потому считал, что они понравятся и другому человеку. В этом заключалась моя маленькая свобода, которую я здесь себе позволял. И постепенно дирекция сдалась и перестала навязывать мне свои правила торговли, тем более что покупатели все чаще спрашивали именно меня, когда снова заходили в магазин.
В те дни я много читал, чего, собственно, от меня и ждали при моем обучении. Я читал всех классиков от первой строчки до последней, философов, поэтов, их биографии.
Но в первую очередь я интересовался научной литературой и брал книги с психологическим уклоном, пытаясь найти в них ответы на собственные вопросы. Узость замкнутого мирка этого книжного магазина давила на меня. Все начиналось с пересушенного удушливого воздуха, который ударял в нос каждое утро, стоило переступить порог магазина. Я распахивал настежь дверь, чтобы проветрить помещение, но шум интенсивного уличного движения затруднял общение с покупателями.
Я смотрел на давно работающих продавщиц, обрушивавших на людей с несокрушимой надменностью свои полуграмотные суждения о книгах, почерпнутые ими из рекламных текстов на клапанах суперобложек, словно они действительно могли сообщить что-то дельное. Этот книжный магазин стал для них «пупом» земли. Их суждения о коллегах и ближайших конкурентах, особенно о высокоценимом мною господине Зельбигере, были уничижительными. Этим людям не давала покоя слава знатоков литературы, и я понял, отчего у покупателей, которые страшатся переступить порог книжного магазина, возникает этот широко известный синдром — они боятся таких «всезнаек».
Но моя собственная проблема того времени заключалась не в этом. Она таилась в моей биографии, а следовательно, сидела во мне самом.
Я сделал в своей жизни резкий поворот руля — отказался слепо идти на поводу у собственного желания непременно вырваться отсюда на волю и уехать в неизведанную даль, потому что понял: то, что я ищу, я там не найду. А кроме того, я поставил перед собой цель стать книготорговцем и хотел, чтобы ничто на свете не отвлекало меня от этого.
Так-то оно так, но внутри все бродило и бурлило, как в жерле вулкана. Я каждый день ждал извержения, взрыва, который, того и гляди, разломит меня пополам. Все во мне противилось и восставало. Я был словно плененный зверь, готовый броситься на решетку клетки. Мне хотелось бежать, выйти на дорогу, уехать автостопом куда глаза глядят, только подальше отсюда. Особенно весной, когда запахло жасмином и олеандром, появились первые зеленые побеги и в воздухе повеяло первым слабым дуновением ветра, подгонявшего меня в спину, когда я с мрачным видом спешил на вокзал.
Что, собственно, случится, если я не сойду в Дуйсбурге с поезда, а просто останусь сидеть до конечной станции и потом тронусь дальше, все время прямо и прямо, до самого моря?
Эта мысль сжигала меня. Конечно, я изо дня в день сходил в Дуйсбурге, пересекал вокзальную площадь и шел к книжному магазину, чтобы дышать там застоявшимся пыльным книжным воздухом, и даже просил разрешения, борясь с самим собой, остаться вечером для оформления витрины, так что в свою чердачную комнату я возвращался только в два часа ночи, совершенно опустошенным и выжженным изнутри, и тут же проваливался в летаргический сон.
Прошло не так много времени, и я стал реагировать на свою судьбу головной болью, развившейся на нервной почве. Я точно знал, что со мной происходит, но не знал, как помочь себе. Поэтому я погрузился в изучение специальной литературы по психологии, читал Фрейда, Карла Густава Юнга, Адлера, пробовал заниматься аутотренингом по системе Шульца, прибегал к «дзэну» и йоге. Кончилось тем, что я отправился на прием к психотерапевту и описал врачу свою беду.
Мне принесло облегчение, что я смог рассказать кому-то о той сверхтяжести, которая камнем давила на меня. Словно приоткрылся маленький клапан и позволил ослабить столь мощное давление. Женщина-врач терпеливо и с пониманием выслушивала меня в течение нескольких недель, не навязывая своего мнения по поводу моей ситуации. Головные боли поутихли, и я уже настроился протянуть оставшиеся мне полтора года обучения с помощью этого защитного компетентного сочувствия.
Но слабой надеждой я тешился недолго. На мою беду врач-психотерапевт заболела и призналась мне в своей любви, и тогда я бросился наутек, пока не поздно.
Вообще ничего больше не понимая, я бежал по улицам Дуйсбурга, пока не запыхался. Потом зашел в первую попавшуюся пивную, где сидел и вливал в пересохшую глотку одну кружку пива за другой.
Во время учебы на курсах книготорговцев во Франкфурте
Обучение в «Книжном магазине Брауна» я прошел до конца. 31 марта 1964 года я держал в своих руках диплом помощника книготорговца. Еще летом 1963 года я окончил также шестинедельные курсы по книготорговле во Франкфурте, в течение которых сумел почти полностью изжить болезненное неприятие этой профессии. Я все-таки выдержал и испытывал сейчас удовлетворение, был даже счастлив, словно все проблемы моей жизни наконец-то разрешились.
Однако я всего только месяц проработал помощником продавца в том книжном магазине, где так настрадался, хотя и испытал триумф, заслужив признание покупателей. Получив свою зарплату (420 немецких марок без вычетов!), 1 мая я уже опять стоял с рюкзаком за спиной на автобане и голосовал проносившимся мимо попутным машинам, не в силах унять рвущуюся наружу радость.
Естественно, мне необходимо было наконец-то вырваться из этого магазина и из этого города — прочь от монотонного ритма жизни, которому я три года подчинял себя, напирая на жесточайшую самодисциплину. Я не собирался убегать, как прежде. Не хотел возвращаться к своей былой бродячей жизни. Я хотел лишь вознаградить себя, какое-то время отдохнуть, расслабиться, чтобы, окрепнув, продолжить потом тот путь в цивилизованном мире, на который уже вступил. Я собственными силами преодолел свой жизненный кризис. Впервые в жизни чувствовал себя победителем. В двадцать шесть лет (что другие уже свершили в эти годы?!) со скромным профессиональным почином я ощущал в себе «исполинскую» силу.
В годы ученичества, в полном одиночестве, я часто испытывал неодолимую потребность поразмышлять аналитически: о себе самом, о своем окружении, о времени. Мне не давало покоя многое из того, что я не понимал, особенно в себе самом, и мне хотелось разобраться с этим, и как можно скорее. Теперь я раскаивался, что из-за своего поведения в прошедшие годы закрыл сам себе дорогу к дальнейшему учению. Поэтому, когда я услышал от своего американского друга Дэвида Лестера, проходившего военную службу в Германии, об одном колледже в горах Швейцарии — колледже имени Альберта Швейцера в Курвальдене, — где проводились летние шестинедельные курсы по философии, психологии и политике, я решил пожертвовать свободой «дикаря» и поехать туда на лето.
Но прежде чем поехать, я еще прилежно подал заявление о приеме на работу по конкурсу в один из самых знаменитых книжных магазинов Берлина — «Киперт», где хотел продолжить сразу после окончания лета свою карьеру книготорговца в качестве «заведующего отделом», получая за это 1000 марок.
Не только из-за экономии денег, но и потому, что я не привык пользоваться при дальних поездках скучным общественным транспортом, я опять стоял на автобане при выезде в южном направлении и, едва сдерживая распиравшее меня чувство свободы, ждал новых романтических приключений, которые вот-вот должны были свалиться на меня нежданно-негаданно. Однако это путешествие прошло вполне пристойно, без неслыханных авантюр, при рассказе о которых у людей волосы вставали дыбом.
На своем твердо намеченном пути в Швейцарию я посетил три алеманнских собора — во Фрейбурге, Страсбурге и Базеле, поразился таким разным скульптурным изображениям в христианском храме и синагоге, согласно Новому и Ветхому Завету, строгой классической готике в Страсбурге и упитанным алеманнским святым в Базеле и провел целую ночь в маленькой капелле, построенной Ле Корбюзье под Бельфором, чтобы наблюдать на рассвете проникающие сквозь узкие, похожие на бойницы окна первые солнечные лучи. Я на самом деле стал заметно задумчивее, спокойнее и рассудительнее.
В Курвальдене я встретил пестрое сборище молодых людей четырнадцати национальностей в возрасте от 18 до 30 лет, все нонконформисты, ищущие и нуждающиеся в совете, — среди них были серьезные, сентиментальные, веселые, трудные в общении, жадные до жизни, бесшабашные и уравновешенные люди. Нас было около тридцати пяти юношей и девушек, собравшихся в бывшем трактире на краю деревни в живописной горной местности. Лекции по политике читали в трактирном зале молодые американские профессора, проводившие здесь свой sabbatical — оплачиваемый годовой отпуск в целях научного эксперимента. Для лекций по психологии и философии приглашались профессора из университетов Цюриха и Женевы.
Этот коктейль из высококаратных академических докладов и требующих физической выносливости многочасовых дневных походов по горам и ежевечерних дружеских посиделок за крепким вином в деревенской харчевне, где подавалось знаменитое на весь мир граубюнденское вяленое мясо, действовал как бальзам на мою израненную душу: наконец-то я чувствовал свою принадлежность к обществу людей, которое целиком и полностью принимал сам и которое принимало меня. Там завязались незабываемые дружеские связи, не обрывавшиеся долгие годы, пока естественный бег времени не унес их, к сожалению, с собой.
Чем ближе подходил день отъезда, тем неразговорчивее и грустнее я становился. Я знал, что сейчас мне нужно нечто другое, чем размеренный рабочий день в книжном магазине. Слишком многие вопросы остались еще открытыми: я по-прежнему не разобрался со своей немецкой сущностью и своей уродливо порушенной национальной идентичностью. Вот ведь и здесь я был единственным немцем среди всех участников!
В последние дни я не вылезал из огромной библиотеки колледжа, располагавшей по темам «холокост», «национал-социализм», а также «психология масс» богатым набором американской и английской специальной литературы. Здесь я встретился с господином Амштуцем, профессором теологии из Женевы, которому поведал о том, что меня мучило, и он предложил мне записаться на весенний семестр, начинавшийся сразу после наступления Нового года. Я мог бы тогда изучать под присмотром «супервизора» — научного куратора — в течение нескольких месяцев исторические и политические причины, а также проблемы психологии масс, приведшие к тому непостижимому, что произошло в истории Германии и что не давало мне покоя. Он пообещал даже проследить, чтобы я получил стипендию!
Когда через неделю я нашел в своей чердачной каморке отказ из фирмы «Киперт» — прокурист, обещавший мне работу, внезапно умер, — то воспринял это как знак свыше. Несколько месяцев я снова ходил «на стройку», чтобы скопить немного денег, потом ликвидировал свое скромное «житье-бытье» в Мюльхайме-на-Руре, сложив в рюкзак только самое необходимое, и отправился в наступившем новом году опять в Курвальден.