23 марта 1945 года Пятый лагерь, к счастью, закрыли. Фрэнка и Джуди перевели дальше по линии железной дороги вместе с несколькими сотнями пленных – сначала в Шестой лагерь, потом в Восьмой лагерь, находившийся в 111 километрах к югу от Пакан-Барое и примерно в 88 километрах от Пятого лагеря, рядом с деревней Котабарое и у реки Сингинги. Ежедневно Фрэнк и Джуди совершали ужасную поездку по железной дороге, проходившей по шатким мостикам, наскоро переброшенным через речки, и резко поворачивающей на краю обрывов и крутых оврагов. Такие поездки растягивались на четыре часа[1].

«Местность становилась все более трудной, – объяснял Фицджеральд, которого перевели в Восьмой лагерь, где он встретил Фрэнка и Джуди, – там приходилось пересекать много небольших лощин и оврагов. Это существенно замедляло темпы укладки рельсов и нисколько не улучшало нрав наших мучителей». Восьмой лагерь был из числа худших в Пакан-Барое. Ф. Дж. Поналл, голландский военнопленный, писал об этом месте: «Самая тяжелая работа. Меньше всего пищи. Все время нехватка всего. Работаем в ночную смену, в том числе больные». А. Бруйнооге вспоминал работу как «убийственную: нам надо было рубить бревна, из которых делали шпалы, стоя по грудь в воде. Нас поедом ели пиявки, муравьи и другие насекомые. А еще нам надо было вытаскивать бревна из леса для строительства мостов, и у нас за спиной были японцы, погонявшие нас до состояния, когда мы валились с ног».

По всей линии железной дороги военнопленные находились на грани выживания. Прокладка железнодорожного пути от Пакан-Барое до Моэаро была завершена только наполовину, поэтому темпы работ существенно ускорили.

«Японцы впали в панику», – так вспоминает об этом времени Джордж Даффи.

Рабочие команды задерживали на стройплощадке все дольше, охранники становились все более внимательными и придирчивыми, а свободное время (по-японски ясумай) сократили или вообще отменили. Урезали и порции еды, отчасти из-за того, что мешки с рисом редко доходили в Пакан-Барое полными (квартирмейстеры в Первом лагере продавали рис местным жителям, чтобы набить свои карманы, а капралы в отдаленных лагерях не могли жаловаться на недостачу). Как вспоминает военнопленный Фред Селье, «японцы грабили нас, лишая хлеба, как последние сволочи».

В лагеря зачастили более высокопоставленные офицеры из базового лагеря и даже из Сингапура. Приезжавшее начальство требовало все больше и от своих наемников, и от военнопленных. В ход шли обычные угрозы и обычная ложь: если железная дорога будет сдана в срок, людей отправят в «райский лагерь», где пресной воды в избытке, электрическое освещение и никакой работы. Некоторые верили в существование такого места, но единственным пропуском в эту сказку была все более усердная работа. Истощение последних остатков их сил привело к резкому росту уровня смертности в лагерях. При всей жестокости охранников, самый тяжелый удар по пленным они нанесли, когда отдали распоряжение работать дни напролет.

Старуха с косой несколько лет подкрадывалась к людям, но когда они оказались в Пакан-Барое, она разошлась вовсю. Дневник Джорджа Даффи подробно рассказывает о том, как жестокая норма потерь обрушилась на пленных почти сразу же после его приезда в лагерь.

«30 июля 1944 года. Сегодня утром в возрасте 47 лет от истощения, вызванного чрезмерным трудом, и сердечной недостаточности скончался голландский солдат Йенксис. А я свалился с малярией ( к этому моменту Даффи пробыл в лагере меньше двух недель ).

17 августа. Сегодня в возрасте 50 лет умер голландский солдат Схиппер.

18 августа. Сегодня умерли голландский сержант Прейсс 33 лет и голландский лейтенант ван дер Спек, которому тоже было 33 года.

23 августа. Сегодня в возрасте 42 лет умер голландский адъютант Сликкер».

Весной 1945 года смертность была сравнительно невысокой. Поначалу умирали преимущественно пожилые, физически слабые голландцы, многие из которых были гражданскими лицами, а не солдатами. Но довольно скоро смерть стала косить всех подряд. После месяцев рабского труда в джунглях люди стали умирать все чаще. Никто не был застрахован.

«В первые месяцы 1945 года смерть стала привычной частью нашего повседневного существования, – будет позднее вспоминать Фрэнк. – Друзья и знакомые умирали все чаще». В это время, после долгого периода пребывания в относительном здравии, начал сдавать и Фрэнк. У него, как и практически у всех строителей железной дороги, случались сравнительно несильные приступы малярии и дизентерии. Но голод и тяготы начали наносить тяжелый ущерб здоровью. «Я заметил, что мои лодыжки стали постоянно болеть и распухать, – рассказывал Фрэнк, называя первые симптомы бери-бери, болезни, которой он сильнее всего боялся. «Я понял, что жить мне осталось три-четыре месяца, – говорил Фрэнк. – Каждый день я видел, как жидкость проходит через мое тело и поднимается в нем. Если этот процесс продолжится, жидкость будет подниматься все выше и выше, до тех пор, пока не откажет сердце».

Недоедание превратило человека и собаку в живые карикатуры. «Джуди стала ходячим скелетом, тенью той собаки, которой она была прежде», – рассказывал Фрэнк. В то время они получали в день горсть риса, которую делили между собой, но этого едва хватало, чтобы оставаться в живых. Джуди была слишком истощена и могла совершать только короткие вылазки на охоту, поэтому добычи было мало. Теперь пленные ловили даже забегавших в барак крыс и съедали их. Фрэнк исхудал до опасного предела. Он сказал Нойманну и ван Витсену, что весил всего «36 килограммов».

«Ни один из нас был физически не в состоянии вылезть из постели, тем более работать по 10–12 часов на строительстве, – вспоминал Том Скотт. – Джуди превратилась в мешок с костями. Фрэнк потерял половину своего веса, как и все мы. Но Фрэнк и собака сохраняли, однако, остроту ума, стальную прочность и смелость, и их объединяли узы совершенного понимания и взаимной привязанности».

Узы, о которых писал Скотт, были единственным, что удерживало человека и собаку на этом свете.

* * *

В Пакан-Барое было только пятнадцать американцев[2]. Восемь из них попали в плен на Яве; большинство из них, как Джордж Даффи и его приятели Бернард Хикки, Пэт Пэрис и Стэн Горски, были членами команды захваченного немцами торгового судна «Лидер Америки». Численность американцев почти удвоилось в сентябре 1944 года, когда на строительство железной дороги привезли новую большую группу пленных, среди которых было семеро военнослужащих из США. Это были люди с другого «дьявольского судна», «Дзюнъё Мару», потопленного британской подводной лодкой неподалеку от Паданга при обстоятельствах, сходных с историей «Ван Варвика»[3].

К американцам остальные военнопленные относились плохо. Даффи назвал эту антипатию просто «ревностью». В своих воспоминаниях Даффи пишет: «Мы всегда расходились во мнениях с голландцами», и отмечает, что когда речь заходила о возможном освобождении, голландцы всегда спрашивали: «Ну, и когда же придут американцы?» Голландский командир Даффи, Дж. С. Розьер, за что-то взъелся на него и жаловался на Даффи японцам по малейшему поводу (даже пленные, симпатизировавшие антиамериканизму Розьера, считали, что он заходит слишком далеко). Для Розьера камнем преткновения был офицерский статус Даффи.

В некоторых лагерях офицерам не надо было работать, что вызывало недовольство рядовых пленных. Впрочем, офицеры не валялись на солнышке. Часто они копали могилы и колодцы или чистили инструменты. Но некоторые офицеры работали на укладке путей и в джунглях вместе с рядовыми пленными.

Даффи был офицером, но в торговом флоте, а голландские офицеры, руководившие лагерем, куда его поместили, не считали службу в вспомогательных силах основанием давать Даффи легкую работу. Розьер сделал Даффи козлом отпущения. Даже дружественные жесты имели коварный подтекст. Как-то Розьер заметил, что Даффи ходит в совершенно изношенной обуви, и подарил ему пару новых голландских армейских башмаков. Подтекст этого дара был таким: Даффи станет носить эту обувь, горбатясь на строительстве железной дороги вместе с рядовыми, и не вздумает лезть в офицерское сообщество.

Свое раздражение Даффи изливал в дневнике, где писал: «Лучше держаться на расстоянии от этих слабосильных так называемых братьев-офицеров, как голландских, так и английских, и общаться с нормальными янки, которые, если им надо что-то тебе сказать, скажут это в лицо».

Вместо столкновения один на один Розьер устроил перевод Даффи во Второй лагерь вместе с другими «негодными для работы» пленными (по большей части очень больными). Американец Стэн Горски пошел вместе с Даффи после того, как упал с моста и получил сильный вывих плеч. Хикки уже отправили в госпиталь с хронической малярией. В госпитале оказался и Пэрис.

Американцы, пожалуй, отделались от своих голландских мучителей, но во Втором лагере находился госпиталь, который пленные называли Домом смерти. Теперь американцы очутились в лагере для умирающих. И Даффи, и Питер Хартли провели там немалое время. Для британца пребывание во Втором лагере стало периодом борьбы с дизентерией и малярией. Его то помещали в Дом смерти, то выпускали оттуда. Ирония заключалась в том, что Хартли всеми силами стремился к тому, чтобы его перевели из джунглей, и говорил начальнику лагеря: «Если базовый лагерь – это лагерь мертвецов, то я предпочту оставаться там в живых среди мертвых, чем сделаться покойником среди живых».

Линия, отделявшая жизнь от смерти, во Втором лагере была размытой и нечеткой. Два больших госпитальных шатра обслуживали больных, а один госпиталь предназначался для менее тяжелых пациентов. Хижина интенсивной терапии делилась на две половины – в одной была амбулатория, в другой лежали инвалиды. В центре стояло шесть коек на колесах – на эти койки клали умирающих, которые сменялись практически каждую ночь. Мертвых выкатывали, а когда койки закатывали обратно, на них укладывали новых людей. Немногие из тех, кто оказывался на этих койках, встали с них живыми.

Одним из тех, кому удалось выйти из тьмы, был Дж. Д. Пентни, который впервые попал в госпиталь после того, как спрыгнул с грузовика босым и сломал кость о камень. Травму вылечили, но в госпитале Пентни подхватил бери-бери, и у него началась ужасная водянка. Как вспоминал сам Пентни, «я распух до каких-то гротескных размеров и напоминал известного человечка из рекламы шин Michelin. Боли не было, была одна приятная летаргия: меня уносило из жизни в лагере для военнопленных, и я гулял в прекрасных садах или беседовал с любимыми. Эти галлюцинации были вполне реалистичны и трехмерны… Через неделю, в течение которой из моего тела не выходила жидкость и оно распухло до фантастических размеров, я внезапно сел на койке и начал мочиться, чем и продолжал заниматься 12 часов. В результате я сдулся, как проколотый воздушный шарик. От меня остался мешок костей, и я был настолько слаб, что не мог сидеть. Это произошло уже почти в августе – я бродил между жизнью и смертью почти два месяца».

«Люди лежали на спине, глядя в пространство невидящими глазами, а их руки постоянно двигались, словно они вытягивали шерсть из клубка или перебирали маленькую тряпку, – вспоминал Лео Хейзерброк, голландский врач, после войны живший в Нью-Йорке. – По большей части, это было признаком того, что они не доживут до утра. И вот тогда нам надо было позаботиться о том, чтобы мародеры не стащили у умирающих чего-нибудь; всегда находились люди, которым не терпелось присвоить что-нибудь из немногих земных пожитков, что еще оставались у мертвых и умирающих».

В воспоминаниях Отто де Раадта, другого доктора, работавшего в лагерях, хорошо схвачена атмосфера Дома смерти. «С одной стороны, – писал де Раадт, – часто больные совершенно ясно понимали свое состояние за недели и часы до смерти; они могли обсуждать свою смерть и привести дела в порядок почти разумным образом. Несколько раз можно было поговорить с людьми, сознание которых оставалось совершенно не затуманенным, людьми, которые умирали через полчаса после разговора. С другой стороны, многие умирающие впадали в горячку, которая была признаком приближавшейся комы и смерти».

Несмотря на отсутствие лекарств и оборудования, необходимых для лечения больных, горстка врачей героически работала[4]. Все, что они могли сделать, это не болеть самим и не впадать в отчаяние из-за своей неспособности предотвратить смерть пациентов. Значительная часть рабочего дня медиков уходила на жуткие расчеты: кого следует лечить, а кому придется умереть, кого кормить, а кого не кормить, чтобы другие могли выжить. Тайком пронесенное в госпиталь яйцо становилось барометром, указывавшим на то, насколько близко больной к райским вратам. «Не давайте яйцо этому больному, – говорил врач. – Он умрет через день-другой. Лучше отдайте яйцо другому пациенту; может быть, нам удастся спасти его». Или же, когда охранники требовали больше работников, врачам приходилось заниматься ужасной сортировкой людей, определять «наименее больных» и потому способных встать с койки и пойти на работу.

Врачи собирали отвратительные испражнения больных дизентерией в половинки кокосовых орехов, извлекали жидкость, скопившуюся в отеках больных бери-бери, протыкая отеки ногтями и собирая изливавшуюся субстанцию в емкости из-под горючего. Ампутации, разумеется, производили без анестезии. У корчившегося и страшно кричащего пациента стамесками отпиливали безнадежно инфицированные конечности.

Распространены были плацебо, ставшие последним средством, к которому врачи прибегали в надежде на то, что психика поможет исцелить то, что не могли исцелить врачи. Острее всего для борьбы с малярией требовался хинин, но его негде было доставать. Впрочем, в наличии имелся естественный источник хинина – хинное дерево, которое в изобилии росло на Суматре. Когда медицинские свойства хинина стали известны, голландцы и британцы контрабандой завезли семена этого южноамериканского вечнозеленого растения в Индонезию. Некоторые врачи в Пакан-Барое рекомендовали людям растирать кору хинного дерева в порошок и жевать при любой возможности. Гарри Бэджер, например, отказался следовать этой рекомендации, так как порошок «на вкус напоминал опилки, и его трудно было глотать». Но пленные, которые пошли на такое лечение, в общем, предотвращали у себя ужасную малярию или, по меньшей мере, смягчали ее приступы.

Но такая медицинская помощь все же была лучше той, которую оказывали ромуся, а их попросту никто не лечил. «В конце концов, они были добровольцами», – такой была извращенная логика японского офицера. Еще один врач, Адриан Дуинховер, рассказал Ховинге об одном ромуся, пожаловавшемся охраннику на боль в желудке. «Охранник ответил, что знает хорошее лекарство от таких болей. Охранники привязали ромуся за запястья и лодыжки к лестнице, вскрыли ему живот и вывалили наружу внутренности».

* * *

Помимо обычных заболеваний, Хартли страдал также чесоткой, мучительной сыпью на коже. Единственным имевшимся в наличии средством от этой напасти была серная мазь, придуманная лагерными врачами, которые смешивали небольшое количество серы с горючим. Люди мазались этой смесью с головы до пят и ужасно воняли. Курильщики (а Хартли курил) страдали сильнее других, так как любая искра означала смерть от взрыва.

Когда Хартли был болен, лежание в постели становилось для него пыткой. Его пожирали вши и клопы. После дня, проведенного в бездействии, спать он не мог. Койка травмировала его до синяков. Единственным чтением была Библия, но спустя какое-то время даже она не могла заинтересовать Хартли, несмотря на его религиозность. Пакан-Барое определенно был местом, которое любого заставило бы засомневаться в существовании бога.

Но вера в конце концов помогла Хартли пройти через худшие моменты болезни, хотя выздоровление оказалось немногим лучше. Хартли столкнется с людьми, которых он знал по Падангу и Глоегоеру, но не сможет узнать их, поскольку они будут крайне истощены. «Люди, некогда здоровые и полные надежд, теперь обросли бородами и ковыляли на палках. Они были так слабы, что не могли без посторонней помощи подняться даже на пологий склон, который вел к умывальнику». Один несчастный голландец был настолько тяжело болен дизентерией, что упал в выгребную яму и утонул в ее невообразимом содержимом. (Невероятно, но человеком, бросившимся в яму и попытавшимся спасти утопающего, был доблестный Сьовальд Канингэм-Браун)[5]. По мнению Хартли, пять месяцев, проведенных им во Втором лагере, были хуже остальных трех лет его плена, проведенных в других лагерях, вместе взятых.

Для Даффи жизнь во Втором лагере была все же полегче. Он, конечно, болел малярией (с февраля по апрель у него случилось четыре приступа), а потом, в июне, он снова страшно заболел, на этот раз «полным пакетом» заболеваний – лихорадкой и приступами жара и холода. Но вдали от строительства железной дороги и голландцев Даффи безоговорочно признали офицером, что переводило его в «избранное общество», в группу из двадцати-тридцати человек, целыми днями валивших деревья, которые шли как топливо на кухню и на локомотивы. Эта работа была не такой тяжелой, как работа в джунглях. И того лучше, офицеры работали под присмотром одного-единственного охранника, отвечавшего за выполнение дневного задания, а это означало, что устраивать встречи с местным населением для покупки у них продовольствия будет проще. «Бартер считался незаконным, – отмечал Кен Робсон, – но, разумеется, происходил постоянно. Корейские охранники проявляли строгость и не допускали контактов с местными жителями, но строившие железную дорогу японцы, по большей части, смотрели на такие контакты сквозь пальцы, придерживаясь, вероятно, мнения, что они сделают нас счастливее и позволят выжать из нас больше труда».

Для защиты плеч при переноске срубленных деревьев Даффи использовал джутовые мешки, которые давали достаточно прикрытия, чтобы контрабандой проносить в лагерь то, что ему удавалось добыть, – кокосовые орехи, перец, арахис, бобы, кокосовое масло, яйца, соленую и свежую рыбу, бананы, козлятину, мясо буйволов, табак. Все эти продукты выменивали на ткань – местные жители брали любую, даже страшно изношенную или изорванную. Так что в июне, когда в лагере от недоедания умерло 50 человек (и еще 11 человек умерло на строительстве), Даффи и его американские приятели Горски и Хикки питались сравнительно хорошо.

Но у принадлежности к «деревянной команде» офицеров были и оборотные стороны: эта команда должна была убирать трупы. Мертвецов обмывали, а затем заворачивали в циновки. Если у умершего было четверо друзей в лагере, они могли заказать богослужение. Если умерший не имел друзей, его тело отправляли в импровизированный морг, находившийся в стороне от лагеря. «Деревянная команда» возвращалась с валки деревьев к ланчу, сворачивала, чтобы собрать трупы и доставить их могильщикам, которые, по словам Даффи, «хоронили умерших безо всяких церемоний». С течением времени число мертвых, которых надо было переносить, возрастало. В марте 1945 года во Втором лагере умерло 49 человек. В апреле умерло еще 120 человек, в том числе 29 апреля, в день рождения императора Японии, умерло 10 человек.

* * *

Хартли сделался безразличен к смерти. «В конце концов угроза смерти перестала меня волновать». Многие из тысяч военнопленных, испытавших ужас строительства железной дороги, разделяли это отношение. Люди были сломлены не только физически. Их психика тоже была серьезно подорвана. «Апатия угрожала потерей воли к сопротивлению, что неизбежно заканчивалось смертью, – рассказывал Фрэнк. – Со временем этот процесс охватил сотни пленных».

У Фрэнка было секретное оружие борьбы с апатией – мешок костей с карими глазами и холодным носом. Годы спустя Том Скотт засвидетельствует нерушимую дружбу Фрэнка и Джуди. «Они никогда не расставались. Куда шел Фрэнк, туда шла и Джуди. Они жили друг для друга, и мне страшно подумать о том, что случилось бы, если б один из них серьезно заболел. Верно, в таком случае умерли бы оба… Без Фрэнка Джуди погибла бы в любом случае – от разбитого сердца».

Летом 1945 года, вероятно, в июле, Фрэнк серьезно заболел малярией. Этот приступ оказался намного более тяжелым, чем вялотекущее заболевание, которым он периодически страдал со времени прибытия в джунгли. Фрэнка впервые отпустили со стройки и отправили в постель. По счастью, его избавили от ужасов Дома смерти и отправили в намного меньший вспомогательный лагерь, находившийся вблизи от Пятого. Джуди удалось тайком пронести вместе с Фрэнком, и, поскольку они все еще находились вне огороженного пространства, собаку было легко прятать, по крайней мере, тогда, когда она не пробиралась в барак, где лежал Фрэнк, которого трепала лихорадка. Согласно одному рассказу, японский офицер увидел Джуди и приказал не только убить ее, но и накормить ее мясом пленных, поскольку «мясо было роскошью», Фрэнку следовало первым попробовать блюдо из собаки, даже если его пришлось бы кормить насильно. Но Джуди, чувство опасности которой всегда было включено на полную мощность, оставалась вне поля зрения охранников, и о приказе забыли[6].

Во время схватки Фрэнка со смертельной болезнью и даже после того, как его, выздоровевшего, снова отправили на строительство железной дороги, он много раз ощущал, что он и Джуди достигли точки невозврата. Фрэнк, разбитый лихорадкой, обессилевший от голода, страдавший от боли в распухших суставах, лежал на своей койке и размышлял о том, чтобы положить конец своим страданиям. И страданиям Джуди.

Спустя годы Фрэнк вспоминал свои размышления: «Наступил момент, когда начинаешь задумываться, а стоит ли пытаться оставаться в живых? Даже если выживешь, то какое будущее тебя ожидает? И даже если какое-то будущее есть, то ради чего стоит жить? Смогут ли наши ослабленные тела реагировать на лечение, если оно, в конце концов, станет доступным? И когда оно станет доступным? Не будет ли нашей участью слепота или паралич до конца жизни?»

Все военнопленные на строительстве боролись с мыслями о самоубийстве. Люди хотели избавиться от мук. Они хотели перестать отбрасывать тень на других людей, у которых был чуть более высокий шанс на выживание в том случае, если одним ртом станет меньше. Люди хотели умереть, сохранив хотя бы каплю достоинства. В конце концов, попасть в плен унизительно для солдата. А Фрэнк попал в плен, не сделав ни единого выстрела по врагу и не внеся никакого существенного вклада даже в мельчайший эпизод войны. Война Фрэнка состояла из десяти недель унижения во время японского наступления, за которыми последовали годы непрерывной борьбы за жизнь в качестве военнопленного. Право самому решать, как и когда уйти из жизни, позволяло сохранить хотя бы какое-то чувство собственного достоинства.

Но всякий раз, когда позыв навсегда окончить муки грозил стать непреодолимым, взгляд Фрэнка падал на Джуди – и его захлестывало понимание того, что его любовь была благородной. Фрэнк отвечал и за свое выживание, и за выживание Джуди – и это было взглядом в будущее. И тот факт, что и он сам, и собака все еще оставались живы, несмотря на все невероятные трудности и невероятно низкие шансы, несмотря на бесконечные мучения, был победой.

Это и стало его войной. И теперь проиграть ее он не мог[7].

Но даже если Джуди бессознательно давала Фрэнку силы для того, чтобы отложить самоубийство, ни она, ни он не могли ничего сделать перед лицом болезней, которые косили пленных в лагерях. Что, если Фрэнк умрет – не от своей собственной руки, а от болезни?

«Глядя на Джуди, на этот ходячий скелет собаки, – скажет позднее Фрэнк, – я спрашивал себя, что станется с нею, если я умру. Я инстинктивно чувствовал, что мой уход будет означать и ее смерть. Возможно, даже смерть от голода, которая настигнет ее в каком-нибудь темном месте, где-нибудь в джунглях».

Эта мысль была для Фрэнка мучительнее размышлений о собственной бренности. А ночами, еще более темными и унылыми, чем те, что заставляли его думать о самоубийстве, Фрэнк начал задумываться о том, не будет ли с его стороны актом милосердия убийство Джуди. Мысль о том, что его собака умрет без него, «вызывал вопрос, есть ли какой-то простой способ убить ее». Конечно, сам акт убийства был относительно простым, если б Фрэнк действительно хотел пойти в этом направлении. Чтобы выполнить эту задачу, достаточно было отказать собаке в той скудной пище, которую она получала. Или же Фрэнк мог «забыть» подать Джуди сигнал голосом или свистом в следующий раз, когда ее станет искать охранник. Возможно, Фрэнк мог даже набраться сил, достаточных для того, чтобы самому убить Джуди, которая к тому времени была очень слаба.

«Но хватит ли у меня на это мужества? – спросил себя Фрэнк. – Смогу ли я принять такое решение, а если даже смогу, то как убивать собаку? Ножом или поленом? В любом случае, мне надо было принять решение быстро, пока у меня еще оставались силы двигаться». Однажды ужасной ночью, когда чернильная темнота поглотила джунгли, Фрэнк принял решение: он убьет Джуди ради ее спасения.

Но Джуди решила по-своему.

«Каким-то образом эта умная собака, кажется, разгадала мои мысли, – рассказывал Фрэнк. – Свернувшись у меня в ногах, она открыла один налитый кровью глаз и одним взглядом отвергла все мысли, посещавшие меня в моем отчаянии». Джуди избегала смерти так долго, что это уже стало ее второй натурой. Оставаясь в живых во всех трудных ситуациях, Джуди поддерживала волю к жизни не только у Фрэнка, но у многих пленных. В том, кто значил для нее больше всего, сомнений не было. Фрэнк испытывал колебания, но теперь он возродился – и проникся горьким упорством, необходимым для того, чтобы выжить.

«Джуди укрепила меня и помогла держаться, независимо от того, что могло принести будущее, – сказал Фрэнк о той роковой ночи, когда пойнтер заслужил еще одну отсрочку казни. – Мы избежали столь многих опасностей и так часто смотрели в глаза смерти, что должны были держаться и дальше, в надежде на то, что произойдет еще одно чудо».