Несмотря на бесспорную популярность Ленина, его культ долгое время был поразительно безличным – в согласии с партийным идеалом унифицированной массовости и тезисом о пролетариате как слитном коллективном организме, нивелирующем в себе любого индивида (вечное пролеткультовское "Мы"). В первые годы революции воцарилась старая коллективистская мистика Луначарского – примат человеческого Вида над личностью – и теогония горьковской "Исповеди": "Богостроитель этот суть народушко! ‹…› Народушко бессмертный, его же духу верую, его силу исповедую, он есть начало жизни единое и несомненное; он отец всех богов бывших и будущих!" (1).
Изображения Ленина в поэтических и беллетристических текстах подчинялись литературному канону, который, по определению А. Лурье, сводился к показу "революционной народной массы в целом как могучей монолитной силы" (2). Один из глашатаев более поздней, сентиментальной ленинианы, Орест Цехновицер, в 1925 г. констатировал с оттенком благочестивой грусти:
"В большинстве пролетарские поэты и писатели восприняли Ленина, не отделяя его от коллектива-массы. Последнее выявляет марксистское понимание личности, восприятие ее в неразрывной связи с массой, в растворенности в ней ‹…› Личное, человечное, бытовое отметалось в вырисовке Ленина, и оставался лишь образ сурового вождя, – кормчего, рулевого ‹…› Лишь потом, в ярких набросках близких (не писателей) мы смогли наметить подлинный облик Ильичов" (3).
Вспышки интереса к персоне вождя, вызванные в 1918 г. покушением Фанни Каплан и ленинским юбилеем в 1920-м, мало что меняли в общей картине. Исключение составляли разве что немногочисленные еще мемуары. Эпоха все еще одержима марксистской идеей автоэмансипации, родственной многим другим тогдашним движениям, вроде сионизма: "Никто не даст нам избавленья, / Ни бог, ни царь и ни герой. / Добьемся мы освобожденья / Своею собственной рукой". Поэтому культовые потребности режима долго блокируются его же установкой на принципиальное отсутствие героя. Ленин есть самоолицетворение масс, но столь же безличное, всеобщее, как они сами (4). Странная размытость отличает табельные панегирики:
Он нам дорог не как личность. В нем слилась для нас свобода.
В нем слилось для нас стремленье, в нем – веков борьбы гряда.
Он немыслим без рабочих, он немыслим без народа.
Он немыслим без движенья, он немыслим без труда.
Царство гнета и насилья мы поставим на колени.
Мы – строители Вселенной. Мы – любви живой струя…
Он нам важен не как личность, он нам важен не как гений, А как символ: "Я – не Ленин, но вот в Ленине – и я". – А. Безыменский (5).
И общее сердце миллионов людей
В его груди зажглось. -
Г. Шенгели (6).
О, буревестник мировой,
Бушующий миллионами руками.
А. Казин (7).
Такова в точности официальная разнарядка Агитпропа и Главполитпросвета, высказанная, например, К. Радеком:
"Ленин – квинтэссенция рабочей русской революции. Он, можно сказать, олицетворение ее коллективного ума и ее смысла" (8).
"Квинтэссенцию" охотно соотносят с повсеместно пропагандируемой "рабоче-крестьянской смычкой". Крупская по этому поводу говорит об органической связи Ленина как с рабочими, так и с крестьянством, Каменев и другие – о "мужицкой" сути пролетарского вождя (Луначарскому, например, он напоминал "ярославского кулачка, хитрого мужичонку"), – словом, суммарный образ Ильича символизирует союз обоих классов.
Ленин представал не просто олицетворением, но также и осознанным самовыражением рабочего класса, угнетенных масс. "Устами Ленина", как пишет Каменев, вещает "коллек¬тивный разум, коллективная воля и коллективный инстинкт трудящихся масс России" (9); "он был рупором подлинных масс ‹…› был рупором нашей партии; он формулировал то, что росло бессознательно в сердцах и умах угнетенного пролета¬риата" (10).
Согласно Осинскому, "классовые задачи, которые массы уже искали инстинктивно", Ленин умел "выражать в самом ядре, отбросив в сторону всякую шелуху" (11).
Получается, что для "масс" он выполняет миссию производного от них Логоса, т.е.
Бога-Слова (12). Если же принять во внимание богостроительскую догму насчет того, что эти массы суть верховное и бессмертное божество ("начало жизни единое", по слову Горького), рождающее прочих "богов бывших и будущих", то станет совершенно очевидно, что Ленин подвизается в роли того самого сына-Мессии, который у народовольцев призван был спасти Мать – землю или народ. Возникала, правда, некоторая путаница с самим полом этого родителя, представавшего теперь то в мужской, то в женской ипостаси: рабочий класс мог быть отцом, а партия или народная масса – матерью Ильича. Ср. в экстатическом очерке М. Кольцова "Человек из будущего":
"Русь рабочих и крестьян взрастила в муках своего осво¬бождения [ср. родовые муки] из векового рабства лучшего работника всемирного освобождения" (13).
С партаппаратной точки зрения, однако, важнее было представить Ленина порождением самой РКП. В 1923 г., незадолго до неотвратимо приближавшейся кончины вождя, когда обострилась борьба за власть между старобольшевистской элитой и Троцким, Зиновьев в брошюре "В.И. Ленин" писал:
"Всякий, кто хочет с успехом идти по указанному тов. Лениным пути, должен помогать строить нашу великую Коммунистическую Партию, потому что только она могла родить такого человека, как Ленин" (14).
Иначе говоря, "никто не знает Сына, кроме Отца" (Мф. 11: 27) – или, на сей раз, Матери; грамматический род слова "партия" сообщает большевизму приметы даже некоей анд-рогинности. Как бы то ни было, после смерти правителя в траурных песнопениях, наряду с "сиротской" темой (см. ниже), нередко различима богородичная Интонация – к примеру, у С. Третьякова: "Боль такая бывает, когда умирает сын" (15).
Однако культовый репертуар включал в себя и другие модификации. В этом клерикально-материалистическом контексте единосущие вождя и класса неизбежно должно было пониматься по библейской модели: "плоть от плоти" (ср. Быт. 2: 23) или "образ и подобие" (Быт. 5: 1-4). Мотив "единой плоти" очень заметен и в упоминавшемся кольцовском очерке, где он увязан и с богостроительской риторикой насчет единой кровеносной системы масс (ср. кипящая Чаша Грааля у Горького в "Исповеди"), и с пролетарско-технологическими красотами:
"Разве не кровь самого пролетариата – кровь Ильича? Не рабочие мускулы – его мускулы? Не центральная узловая распределительная станция и главный стратегический штаб – мозг Ленина?" К идеалу христианско-пролеткультовской безличности Кольцов удачно приспосабливает здесь пресловутую "простоту и скромность", а равно озадачивавшую многих невзрачность, неказистость, внешнюю тусклость – Набоков сказал бы, пошлость – Ильича. Кольцовская версия богостроительства – итоговый портрет "человека из будущего" – дышит благородной аскезой классового утилитаризма (соединенной с представлением о нераздельности Троицы):
"Ни за что не разберешь, где кончается личный Ленин и начинается его семья – партия, так же как невозможно определить резкие грани там, где кончается партия и начинается пролетариат.
Ленин – это сложнейший тончайший аппарат, служащий пролетариату для его исторической мысли. Потому-то так скромен, защитно одноцветен его облик, потому-то так прирос он к рабочему классу, потому и физически больно пролетариату, когда Ленин болен.
И потому в Ленине, первом из будущих, мы не можем и не должны искать мелких личных признаков, жестов и фраз, – обязаны видеть его черты в чертах нашей… революционной эпохи" (16).
С другой стороны, оставаясь двойником рабочего класса, Ленин все чаще выступает и в облике внеположной ему авторитарной силы, управляющей пролетариатом. В юбилейном ("Правда", 20 апреля 1920 г.) стихотворении И. Филипченко ''Великому брату" тема безличного тождества характерно осложняется некоторой уже обособленностью вождя, возвышающегося над равновеликим ему скопищем тружеников, вызвавших его к жизни:
Миллионам ратей поля и металла
Понятен ты и равен, как двойник.
И в мире – от велика и до мала -
Тебя воззвал родимых масс язык.
И весь прямой и пламенный мудрец,
Пролетариата верный образец,
Пребудешь поколеньям неизменен.
Среди пожара грозного кузнец,
В руке взнесенный молот, твой близнец,
Стоишь, весь озарен, о вождь наш Ленин! (17) Ср. в стихах другого пролетарского поэта (подпись – Рабочий Ан). живописующего инфернально-вулканический напор революции (1922):
Кто он – гений, человек ли?
Создал "ад", похерил "рай":
Хорошо нам в красном пекле -
Брызжет лава через край…
Мы – хозяева… Мы – боги…
Крушим, рушим, создаем…
Гей вы, нытики, с дороги!
Беспощаден бурелом. …
Он помог нам, мы окрепли,
Кровь, как лава, горяча:
Потому-то в красном пекле
Крепко любят Ильича… (18) Главная заслуга Ильича состоит в том, что "он помог нам" – коллективным богам новой жизни; но его облик носит вместе с тем и налет особой, метафизической неотмирности, сообщающей ему иной – отцовский статус.
Все явственней, преимущественно после помпезного ленинского пятидесятилетия, ощущается в панегирической макулатуре это напряжение между двумя контрастными сторонами ленинского образа – сыновней и авторитарно-демиургической, т.е. отцовской. Значительно позднее биполярность ленинской фигуры – уже с явным сдвигом в сторону отцов¬ского начала – запечатлел Маяковский: "Ветер всей земле / бессонницею выл, / и никак / восставшей / не додумать до конца, / что вот гроб / в морозной / комнатеночке Москвы / революции / и сына и отца". Проступает это сбивчивое дву-единство и в очерке Кольцова:
"Отлично известно отношение партии к Ленину. Единственное в истории, неповторимое сочетание доверия, благоговения, страха, восхищения с дружеской фамильярной спайкой, с грубоватой рабочей лаской, с покровительственной заботой матери о любимом сыне".
Партийно-богородичная икона с ее "грубоватой лаской", в общем, соответствовала тогдашнему положению дел (хотя и заметно корректировалась за счет таких проявлений встречной ленинской "грубоватости", как разгром рабочей оппозиции, гонения на Пролеткульт, репрессии против забастовщиков и т.п.); но с этой покровительственной заботой уже сочетается здесь молитвенно-величальный ассортимент любого богослужения: вера ("доверие"), благоговение, страх Божий.
Сходная двупланность отражена и в названии стихотворения Филипченко – "Великому брату": то был неуверенный компромисс, в котором евангельское обозначение Христа как "старшего брата" (ср. Мф. 25: 40) перенесено на Ленина, но с существенным повышением в чине – до "великого". У Кольцова сходная путаница в семейных отношениях просвечивает еще заметнее; сразу после процитированной фразы о "любимом сыне" он внезапно рисует совершенно другой родственный расклад: "В.И. Ульянов (Ленин) – грозный глава республики-победительницы и Ильич – простой близкий старший брат" (19). С тем же Янусом встречается умиленный герой А. Аросева: "Будто это старший брат его…" (20).
Дело тут в том, что коллективистские формы культа неудержимо смыкались с накатанной традицией монархических славословий, которые всегда проецировали на государя (как на "живую икону" и "образ Божий") двойственное – богочеловеческое – естество Христово. В качестве божественного начала выступала государственно-юридическая суровость, строгость царя, которую обязательно уравновешивало его же собственно-человеческое тепло: кротость, доброта, милосердие. Первая сторона личности представительствовала от миродержателя Саваофа, вторая – от вочеловечившегося Иисуса (21). По аналогичной модели постоянно раздваивался и председатель совнаркома – на Саваофа-Ленина и Христа-Ильича (или Ульянова):
"У этого изумительного существа – два лица ‹…›: Ленин и Ильич. Великий вождь.
Историческая, исполинская фигура. И вместе с тем, такая изумительная, обаятельная, чудесная личность" (А. Сосновский) (22).
"Он – с одной стороны Ульянов, а с другой стороны он -Ленин" (Н. Осинский) (23).
"А в глазах есть противоречие, они добрые и строгие" (А. Аросев) (24).
Уже в 1920 г. и особенно после смерти властителя это "противоречие" пытаются синтезировать в духе мистического человеколюбия вчерашние богостроители – Горький и Луначарский: оба называют его Человеком с большой буквы (отсюда и "самый человечный человек" Маяковского), умеющим ненавидеть от великой любви.
Замечательный комизм таким диалектическим акафистам придает как напыщенность Горького, так и обычная стилистическая сумятица, свойственная наркому просвещения, который в своем показе Ленина сочетает стародевичьи ужимки ("Гнев его также необыкновенно мил") с канцелярскими оборотами; в итоге Ильич являет собой некую помесь большевистского Амура с анатомическим пособием: "Если перейти к сердцу Владимира Ильича, оно сказывалось, во-первых, в коренной его любви…" (25).
К числу "земных" свойств относились все та же внешняя неказистость, бытовая непритязательность и скромность (по части которой среди европейских деспотов он уступал, кажется, только португальскому диктатору Салазару, скромнейшему из скромных). Панегиристы стараются оживить блеклую гамму хоть какими-то индивидуальными тонами, трогательными и забавными "человеческими слабостями" (ориентируя их одновременно на образ Мессии в Ис. 53: 2) – тенденция, которая расцветет потом в мемуаристике и будет пародироваться в анекдотах. Всего через несколько лет после его смерти выходит памфлет, где звучат горькие насмешки над чрезмерным очеловечением вождя:
Полный, добродушный мужчина отдыхает на травке. Кто это? Дачный муж на отдыхе?
Дальний потомок перовского птицелова? Нет, это Ленин накануне Октября скрывается в шалаше вблизи Сестрорецка.
Или же: человек в пиджачке и кепке любуется Золотоглавой Москвой. В розовом закате высятся купола. "Вечерний звон, вечерний звон. Как много дум наводит он".
Кто это? Мелкий служащий на прогулке? Нет, – первый Председатель Совета Народных Комиссаров – Ленин (26).
Бебель в Цюрихе Важнейшее место в комплекте христианских реминисценций занимала клишированная множеством авторов евангельская простота и доступность Ильича, которая на деле представляла собой довольно сложное понятие. В этой "простоте" разоблачительный редукционизм, прямолинейность и ясновидение Ленина соединялись с каноническим определением души ("субстанция простая, неделимая"), открытостью и сердечностью Иисуса, его любовью к "простецам". Но тут у Ильича был непосредственный, тоже сакрализованный предшественник, на образ которого он сам ориентировался, так же как ориентировалась на него и вся казенная лениниана (постаравшаяся затем стереть память об этом предтече). Я имею в виду Августа Бебеля – харизматического "рабочего вождя" немецкой социал-демократии, весьма уважительно упомянутого Лениным еще в "Что делать?" (а в 1910 г. и Сталиным в статье к 70-летию Бебеля (27)). Вот как в некрологе (1913) вспоминал о нем большевик-религиовед Бонч-Бруевич, знавший толк в подобных славословиях и позднее ставший одним из главных создателей ленинского культа; здесь описывается приезд Бебеля в 1898 г. к "рабочим-цюрихчанам":
"Помню, быстро, как молния, разнеслась весть по русской колонии:
– Бебель в Цюрихе!
– Где? Где?.. ‹…› Взвился занавес сцены и из боковых дверей быстро вышел Август Бебель. На мгновение все стихло, казалось, замерло, притаилось… Он впился в залу, как будто каждому смотря в душу, и вдруг зашумели, поднялся не гром, а какой-то вихрь рукоплесканий, радостных криков, закружился и пошел по залу ‹…› Бебель быстро поднял руку… и сразу, точно это был удар дирижерской палочки перед громадным оркестром, – все смолкло так же моментально, как разразилось бурей ‹…› Что за чародейство в этом человеке? Какая непостижимая власть над сердцами людей!!
Какое могучее владычество над думами и чувствами рабочих!
Просто, сухо, деловито обратился он к слушателям ‹…› Его простые выкладки, цифры, начиненные жизненными примерами, – все такое простое, общепонятное, все так было хорошо и просто сказано… с такой большой, бьющей через край любовью к рабочему классу, что невольно волновало и заражало всех, как-то собирало в одну дружную семью ‹…› Его окружили, жали ему руки. Он так просто, так мило со всеми шутил, разговаривал, встречая старых знакомых рабочих, расспрашивал их о цюрихских делах… К нему приблизилась группа русских социал-демократов, и надо было видеть, с какой внимательностью стал он расспрашивать их о русских делах ‹…› Окруженный громадной толпой, Август Бебель шел по зале, пробираясь к выходу…
Вдруг все как один запели "Интернационал", каждый на своем языке. Могучий хор тысячи воодушевленных голосов сопровождал своего вождя боевым напевом всемирной песни" (28).
Думаю, каждый с легкостью найдет здесь заготовки для ленинской агиографии и Горького, и Маяковского, и вообще для всей последующей ленинианы, прилежно лепившей отечественную разновидность Августа Бебеля (Горький, впрочем, камуфлирует эту зависимость, подчеркнуто противопоставляя Ленина как подлинно рабочего вождя именно Бебелю, которого уличает в немецко-мещанском самодовольстве). Сходство с Бебелем как бы вскользь отмечали в Ильиче и старые большевики (например, Зиновьев) – тогда как нелюбимый ими выскочка и чужак Троцкий в этом наборе соответствий ассоциировался у них – да и у самого Ленина, если верить горьковскому рассказу, – скорее с красноречивым эго-центриком Лассалем. В результате выстраивалось нечто вроде классической христианской оппозиции: простой и сми¬ренный праведник – горделивый себялюбец.
Параллельная тенденция заключается в упомянутой Цехновицером манере изображать Ленина в виде "кормчего, рулевого". На деле эти условные фигуры тоже были непре¬менной принадлежностью старых монархических дифирамбов, восходивших к патристике (Кормчий-Христос у Иоанна Златоуста и пр.) и к навигационным образам античности, воспринятым христианством. Задолго до 1917 г. леворадикальная поэтика приспособила к своим нуждам, вместе с другими гомилетическими украшениями, и метафору плавания по бурному морю к заветной гавани (социализму), она же -Земля Обетованная. Другим совокупным достоянием церкви, монархических од и левонароднической поэтики, унаследованным ленинианой, был присоединяемый к портретам Ленина-Капитана (Возничего и т.п.) и образ революционного Моисея (29) (к слову сказать, глубоко оскорблявший атеистическое целомудрие Цехновицера): см. у Зиновьева, Радека и др.
Традиционным, в частности, было прикрепление ленинского образа к библейскому трагическому сюжету о вожде, обреченном умереть на пороге Земли Обетованной (Втор. 4: 21-22; 34: 4-5). Примечательно, что к этим клерикальным аналогиям безотчетно прибегает не кто иной, как сам Ленин, который явственно соотносит себя то с Моисеем, то с его преемником – Иисусом Навином. Сразу же после Октября, осуждая от имени ЦК "сомнения, колебания и трусость" "всех малове¬ров", вышедших из руководства, Ленин монотонно заклинает свою паству: "Пусть же будут спокойны и тверды все трудящиеся!" Так, на пороге социалистического Ханаана, он вос¬производит Книгу Иисуса Навина, повествующую о вторжении в Землю Обетованную; в первой ее главе четырежды звучит этот самый призыв: "Будь тверд и мужествен". Спустя два года Ленин снова повторяет библейские стихи, обращаясь к венгерским коммунистам, когда те осуществили у себя государственный переворот: "Будьте тверды! ‹…› Подавляйте колебания беспощадно. Расстрел – вот законная участь труса на войне ‹…› Во всем мире все, что есть честного в рабочем классе, на вашей стороне. Каждый месяц приближает мировую пролетарскую революцию. Будьте тверды! Победа будет за нами!" В Библии это выглядело так: "Будь тверд и мужествен, не страшись и не ужасайся; ибо с тобою Господь Бог твой везде, куда не пойдешь ‹…› Всякий, кто воспротивится повелению твоему и не послушается слов твоих во всем, что ты не повелишь ему, будет предан смерти. Только будь тверд и мужествен!" (Нав. 1: 9,