Было это в самом конце декабря. Артист Оренбургского областного драматического театра имени М. Горького Владимир Яковлевич Бурдаков еще с утра чувствовал себя плохо. Ныла голова, поднялась температура. Разумнее всего отлежаться.

Но как раз в этот день назначили репетицию «Капитанской дочки» — последнюю накануне сдачи. Театр многого ждал от новой своей работы, актеры выкладывались до предела: Пушкин! Оренбуржье — родные края…

Роль Андрея Карловича далась Бурдакову не сразу. Не получался у него «солдафон». Чужд был ему по человеческой сути. Но почему обязательно «солдафон»? Режиссер-постановщик Александр Маркович Зыков нашел для актера другую — близкую ему — интонацию. Образ ожил, обрел характер, живую, органичную плоть…

Болезнь снова напомнила о себе ломкой болью в затылке. Сейчас бы выспаться, отдохнуть. Но вечером — очередной спектакль. И приглашение в ПТУ: вот уже многие годы именно в этот день навещал «петеушников» актер Бурдаков — любимый горожанами Дед Мороз.

— Выручи! — попросил он друга, артиста Павла Георгиевича Чикова. — Скажи ребятам: завтра приду обязательно.

Но спектакль — хочешь не хочешь — надо было сыграть. Несмотря на озноб, на кашель, на головную боль. Когда пошел занавес, почувствовал: шутки плохи. И лекарств дома нет. Сунул руку в карман — ни копейки: забыл кошелек. У приятеля одолжил пятерку (дежурная аптека поблизости), снял грим, спустился в служебный гардероб.

Незнакомый жгучий брюнет могучего телосложения, с роскошными усами, без шапки, в дохе нараспашку опасливо поглядывал на дверь, крепко сжимая в руке перочинный нож.

Актер бросил взгляд на вахтершу: что за гость?

— Говорит: за ним гонится кто-то. Уведите его, Владимир Яковлевич. Я с ним одна не останусь.

Бурдаков подошел к незнакомцу, который был выше на целую голову, дотянулся рукой до его плеча:

— Боишься?

— Боюсь…

— А ты не бойся! — артист добродушно ему подмигнул. — Пойдем, друг, я тебя провожу.

Они вышли на улицу — морозную, ярко освещенную фонарями. Было это в самом центре города, возле самых людных его перекрестков, где жизнь еще кипела вовсю.

Остановим мгновение, отделяющее нас от дальнейших событий, и попробуем проследить, как провел тот же день брюнет с перочинным ножом. Что вообще он за человек и зачем оказался в театре.

Двумя неделями раньше житель города Агдама, экспедитор Степанакертского винзавода Гасан (Энгилис) Куриев, от роду тридцати семи лет, осчастливил Оренбург дарами юга: доставил сюда цистерны, груженные коньяком. Формальности заняли день, может быть, два (тут резину не тянут: коньяк — не кирпич!..), но Куриев отнюдь не спешил покинуть знакомый город, куда не раз уже завозил драгоценный товар.

Несколько дней пролетели как миг: в гостинице «Урал» не только любимый кров, но еще и любимый буфет. В злополучный тот вечер, как во все остальные, буфетчица Алла, завидев издали дорогого гостя, «отпустила» ему «полстакана» — с конфетой в придачу. Экспедитор Гасан, завидев издали «полстакана», полез за бумажником, протянул четвертной:

— Сдачи не надо…

Он долго сидел, разомлев, — может быть, чувствовал, что спешить ни к чему. Обычно ему удавалось завязать знакомство, приятное во всех отношениях, скоротать вечерок, а сейчас получилась осечка, и он все сидел, все ждал, все надеялся, но — напрасно!

Погасли огни, буфетчица собрала сумки и показала на дверь.

Он вышел.

Легкий снежок остудил щеки. Алла исчезла в толпе — вместо нее возник какой-то юнец, небрежно спросил:

— Дядя, найдем закурить?

«Дядя», возможно, нашел бы, но что-то кольнуло, обжег неосознанный страх. Прием, сразу скажем, не новый, с таких вопросов начинаются инциденты: ты, отвечая, даешь закурить, тебе же дают «прикурить».

Гасан судьбу искушать не стал, бросился наутек. От стены отделилось еще четверо и — за ним.

Эти четверо плюс юнец, жаждавший сигареты, тоже прожили, как умели, свой декабрьский денек. Не прожили — проползли. Братья Половниковы — слесари Анатолий и Петр, шофер Василий Татьянин, женатый на их сестре, студент автотранспортного техникума Сергей Мастрюков, с которым они только что познакомились и тотчас сроднились, и грузчик Сергей Леонтьев (тот всегда на подхвате), имея каждый определенное место занятий, в этот день почему-то остались без дела. Все как один. У кого отгул, у кого прогул, или отпуск, или справка врача.

Впрочем, утром дело нашлось: терпеливо и кротко ждала ножа откормленная свинья — ей предстояло украсить собою новогодний праздничный стол. Резали долго, со вкусом, с любовью… Только управились — подруги несут угощенье: самогона хватает.

Но — не хватило. Пили по-черному, до темноты, а казалось — не начинали. Бутыли пусты… Магазины закрыты…

Сели в троллейбус. Путь лежал к буфету в «Урале»: бойкое место, торгует до десяти. Может, что и обломится. Что?! В карманах — жалкая мелочишка, а их пятеро, да каких!

Тут подвернулся Гасан…

Он был грузнее и старше, но они — пьянее и хлипче. Только сейчас, в беге по темным заснеженным улицам, хмель, конечно, проявился: подгибались ноги, скользили в разные стороны, приходилось держаться друг за друга, падать, снова вставать. А Гасан бежал резво, страх подгонял его, делал проворней. Преследователи отстали, но ненамного: за спиною он слышал их голоса.

Кругом были люди, но Гасан ни разу не крикнул. О помощи не воззвал. Уж не боялся ли, часом, милиции? Даже больше, похоже, чем тех, кто шел по пятам…

Нырнул в проходной двор — все дороги в этом районе ему, оказалось, известны. Умело и точно петлял. Но те, что бежали за ним, знали местность не хуже: обогнув квартал и выплыв с другой стороны, он увидел их снова.

Служебный вход театра был освещен, дверь открыта. Гасан вбежал, нащупав в кармане нож.

Те остались на улице.

Неумолимо и жестко, подогнав минуту к минуте, судьба свела ничем не связанных друг с другом людей, чьим путям никогда бы не пересечься… Свела, столкнула, трагически повязала одним узлом.

Приближалась развязка.

— Пойдем, друг, я тебя провожу, — сказал артист Бурдаков незнакомому человеку, чей вид — это все потом подтвердили, — не вызывал ни малейших симпатий. Сказал, не рассуждая, не размышляя, не подсчитывая, пусть хотя бы и второпях, доводы «за» и доводы «против». Сказал то, что не мог не сказать. И наверно, очень бы удивился, если бы кто-то предостерег: «Воздержитесь, Владимир Яковлевич, мало ли что…»

Артист первым вышел на улицу — незнакомец опасливо крался за ним. Театральный подъезд сверкал фонарями. У рекламных щитов, извещавших о новых спектаклях, стояла группка парней.

— Они? — спросил Бурдаков.

Куриев кивнул. Владимир Яковлевич подошел и мирно спросил:

— Вам, ребята, чего?

Ему никто не ответил, только «братья-разбойники» отозвались невнятным рыком.

— Не надо шуметь, — успел сказать Бурдаков, и удар Татьянина — в лицо, кулаком — сбил его с ног.

Нет, еще не конец. Сделаем передышку. Попробуем разобраться. Компания двинулась, как мы помним, за опохмелкой. То есть, иначе сказать, за деньгами. Взять бумажник у Куриева не удалось. Для чего же теперь эта гонка? По людным улицам. У всех на виду. И этот удар — случайному человеку, сказавшему несколько невинных слов.

Зачем?!

Странный вопрос. Разве поступки этой особи подвластны логике и рассудку? Разве то, что кажется нормальным нормальному человеку, нормально для них? Кто поможет проникнуть нам в их непредсказуемый, темный, загадочный мир?

Что за дикая это стихия — взрыв злобы у алкаша? Какие силы бунтуют в его воспаленном мозгу? Как «заводится» он и звереет от им же пролитой крови? Если бы знать…

…Удар Татьянина — в лицо, кулаком — сбил Бурдакова с ног. Уже поверженного, пинали молча и злобно. Никем не замеченный (до него ли теперь?), Куриев боком подался налево и рванул к троллейбусной остановке: там были люди. Рванул, чтобы позвать на помощь? Нет, чтобы за чужими спинами надежно укрыться и, чувствуя себя в безопасности, издали наблюдать.

«Помощь», однако, пришла. По другой стороне улицы гуляли, болтая с подругами, курсанты Валерий Кожин и Виталий Родионов. Увидав потасовку (так впоследствии назвали они избиение Бурдакова), подошли. Окруженный пятью парнями, на обледенелом тротуаре лежал окровавленный человек. Едва разжимая губы, промолвил:

— Ребята, помогите… Я из этого театра… Артист…

«Ребята» оскалились. Хладнокровие их не покинуло.

Сообразительность тоже.

— Врет, — спокойно сказал один из «братьев-разбойников».

— Топайте, мужики, — добавил Леонтьев. — Тут все свои. Разберемся сами.

И «мужики» потопали. Перейдя улицу, оглянулись: подвыпившая компания копошилась у театральных щитов. Один все лежал — нализался, как видно, больше других. Его пытались поднять — он упирался. «Мужики» хохотнули: ничего, отрезвеет…

Половниковы и зять их Татьянин волоком потащили артиста в соседнюю подворотню: метров тридцать от входа в театр. Двое других стояли на стреме. Прикрывали тылы. Теперь говорят: «Просто ждали». Чего?

— Все, готов! — сообщил Татьянин, когда наконец дождались. Горстью снега он пытался стереть кровь с носка сапога. — Всем расходиться. Помните: вечером в центре города никто из нас не был.

Это они запомнили хорошо.

С момента, когда артист Владимир Яковлевич Бурдаков, сказав: «Не бойся, друг!» — открыл дверь на улицу, прошло не более десяти минут. Жительница дома, во двор которого затащили артиста, Любовь Ермолаевна Шутова, случайно выглянув в окно, увидела, как несколько человек шарят по карманам распростертого на снегу человека. Бросилась к телефону…

Наряд прибыл сразу же. Бурдакова знал в лицо весь город, но опознать погибшего не смогли: у него уже не было лица…

Исчезли старые часы и взятая в долг пятерка: весь преступный улов.

Служебное удостоверение, найденное в кармане, давало нить. Вызвали заслуженного артиста республики Анатолия Сергеевича Солодилина — ближайшего друга. Он узнал — не по лицу… Ему и выпала горькая доля: сообщить семье.

А убийцы тем временем расползлись кто куда… Леонтьев вскочил в троллейбус, забрался в кабину водителя Марии Петровны Граб, стал жаловаться на жизнь. «Не мешайте работать, молодой человек», — сказала Мария Петровна и вдруг увидела в зеркало красавца брюнета с зажатым в руке ножом.

Конечно, хорошо бы обоих сразу же в парк. Так ведь сколько до парка! Позади незнакомец с ножом. Рядом — парень бормочет: «Убью».

Открыла двери — спрыгнул один. Вскоре — другой. На полу валялась бумажка. Ее обронил тот парень, что жаловался на жизнь. Подняла — какая-то справка: «Леонтьев Сергей обращался в поликлинику по поводу…» Положила в карман: мало ли что…

Весть о гибели Деда Мороза облетела город. Судьба так подгадала, чтобы драма эта совпала с началом новогодних торжеств. С утра Деда Мороза ждали на стадионах: он появлялся обычно в разгар торжества и с ходу включался в игру. Ждали в школах, вузах, училищах. Ждали на всех городских катках. Никто не знал, когда и где остановятся «Жигули» и оттуда — буднично и деловито — выйдет Мороз-Воевода… Подойдет к одному из мальчишек, даст подзатыльник, возьмет клюшку и уж «вдарит» — так «вдарит»: сдавайся, вратарь! Вы видали когда-нибудь Деда Мороза за рулем «Жигулей»? В Оренбурге видали. Каждый год две недели без устали он ездил по городу, заходил в интернаты, в больницы, в общежития, во дворы. Без сценария, без гонораров. По зову души. И вот — уже не зайдет.

Был шок, ужас, общее потрясение. Другого такого стихийного горя город не помнит. Оделся в траур театр. Центр весь перекрыли. Тысячи людей часами стояли, чтобы проститься. В морозном воздухе плыли траурные мелодии. Скорбно гудели машины. Процессия растянулась на километр. Ранние зимние сумерки подчеркнули горе этого дня.

А тот, ради кого Дед Мороз принял терновый венец, слова никому не сказав, тихо скрылся из города. Как раз в день похорон, отоспавшись, оправившись, воспрянув духом и телом, вернулся к привычному амплуа балагура и тамады. Считалось, что Куриев поехал домой, но путь он избрал не прямой, а кружной, осел в Рязани у одной из тайных подруг. Закатил новогодний пир: гулять так гулять!

К этому времени его искали повсюду. Уже был разослан «портрет», установлено имя: слишком приметная, колоритная внешность сузила круг, позволила быстро засечь человека, спасая которого артист Бурдаков сделал шаг навстречу концу. Срочные телеграммы в Агдам остались все без ответа. Пришлось отправить спецпорученца. На трех самолетах майор Сулимов добрался до Нагорного Карабаха. Только это дало возможность вернуть беглеца в Оренбург.

…Мария Петровна Граб не сразу связала эпизод в вечернем троллейбусе и траурную процессию, преградившую путь ее же троллейбусу несколько дней спустя. А связав, отнесла в милицию справку, которую подняла с пола кабины.

В отличие от Марии Петровны, курсанты Кожин и Родионов бдительности не проявили, в милицию не пришли, хотя «инцидент», к которому были причастны, произошел возле театра точно в тот час, когда погиб Бурдаков. И лежавший на земле человек назвался артистом. Куда уж яснее!.. Но нет — не пришли.

Пришла мать тех девочек, которых они провожали. Кожина и Родионова быстро нашли. Они-то и опознали Леонтьева. Тот, поразмыслив, назвал остальных. Потянулась цепочка.

Тут заканчивается трагедия. Начинается фарс.

Куриев не смеет узнать настоящих убийц. Даже взглянуть на них не желает. Прячет глаза. «Дядя, держись!» — напутствует его Татьянин, дважды успевший уже побывать «далеко-далеко». Опытный человек!

«Дядя» держится, но недолго. Страх не дает ему ни минуты покоя. Ничего никому не сказав, он снова бежит. Исчезает. Как сон. Как мираж. Не нарушив при этом закона. Еще бы: он — пострадавший! Да, представьте себе: юридически — жертва. Не арестуешь. На ключ не запрешь. Конвоя в дверях не поставишь. Вольный человек: что хочет, то делает. Он и делает то, что хочет: до сих пор, до сих пор…

Телеграмма в Агдам. Прокурору. «Обеспечьте явку Куриева…» Молчание.

В УВД города. Никакого ответа.

Опять прокурору — вышестоящему. Результат нулевой.

Руководству завода, где Куриев работает. С тем же успехом.

Опять телеграммы: по второму, по третьему кругу. Стена!

Убийцы воспрянули духом: всё — клевета! Не били. Не убивали. В центре города не были. Мирно сидели дома. С женами. С вроде бы женами. Телевизор смотрели — семейно. И пили клюквенный морс.

В бой ринулись родичи. Жены. Вроде бы жены. Родители. Дяди и тети. Соседи. Собутыльники. Сослуживцы. Караул! Хватают невинных. Терзают несчастных. Шьют фальшивое дело. Даже Куриев не вынес. Сбежал.

Стоп! Откуда известно им про Куриева? Откуда знают они, кто какие дает показания? Тайна следствия существует? Или кто-то ее выдает?

Сразу же после убийства прокурор города создал оперативно-следственную группу. Ее возглавил старший следователь горпрокуратуры Ф. М. Мардеев. В группу вошли ответственные работники внутренних дел районного и областного масштаба. Уголовный розыск представлял майор Василий Миронович Гранитчиков. Работали засучив рукава. В том числе и Гранитчиков: родной сын родной сестры родной матери рецидивиста Татьянина. То есть попросту двоюродный брат.

Был момент, когда у следствия почти не было данных. Все висело на волоске. Сбежал Куриев, не проведены очные ставки, нет заключения экспертиз.

И тут к курсантам (главным свидетелям) заявляется мать Леонтьева. Скромная учительница младших классов. С зычным голосом, с мертвой хваткой. Знает курсантов по имени. Их показания знает до мельчайших деталей. «Не откажетесь от опознания, будет вам плохо». Правда, курсанты не дрогнули. Как попала, однако, к ней информация, к этой сеятельнице разумного?

Полюбуемся лишь одним образцом ее «заявления», явно подсказанным. Явно — поскольку из всех членов бригады ее атакам подвергся один: следователь прокуратуры Мардеев. А он-то и вывел следствие на настоящих убийц.

«Прокурору.

День и ночь думаю, где же правда? Честность и справедливость куда подивались как можно объвенить не законно я досихпор никому не верила, что не законно арест налаживают и судят не винных, а теперь убедилась, что так… Все ложь клевета и не справедливость Мардееву Ф. Дело раскрыл повысят, но на наших его не будет повышать, а понизить нужно как не винных мучает ни за что было так то понизели, а посадили, что взять с не винных и говори правду…»

Написанный каллиграфическим почерком штатного грамотея (успокоим читателя: Анна Андреевна Леонтьева больше детей не учит, ушла на заслуженный отдых), этот бред был не так уж невинен. Его цель: устранить, скомпрометировать следователя, который шел, не сбиваясь с точного курса. Подкрепленная изнутри «своим человеком», эта атака вполне могла увенчаться успехом. Но не увенчалась. И, в отчаянии от провала, Анна Андреевна вдруг встала посреди допроса и воинственно удалилась. Хлопнула дверью… В смысле буквальном.

Следствие тем не менее продолжалось. Несмотря на все шумовые эффекты. Несмотря на выходки обвиняемых, которые меняли свои показания по три, по четыре раза на дню. Даже по пять. Меняли, косясь на широкоплечего майора с суровым лицом. Тот опускал глаза…

Интересно: когда Василий Миронович Гранитчиков потел на допросах Василия Григорьевича Татьянина и Василий-младший почтительно обращался на «вы» к Василию-старшему, знал ли уже кто-нибудь, что играется пошлый спектакль? Что дознаватель и обвиняемый в действительности «Вась-Вась»? И когда с совершенной для всех очевидностью утекала важнейшая информация; когда следствие буксовало лишь потому, что кто-то знал больше, чем полагалось, — интересно, было ли тайной, кем и кому он доводится, бравый майор? Какая там тайна!.. Уже на третьем допросе Татьянин проговорился. Сказал, что Гранитчиков — родственник. Близкий. Ему и Половниковым. И не только Гранитчиков — у семьи с милицией много родственных уз. У Мастрюкова — тоже немало. А Половников Анатолий, тот и сам работал в милиции, но был изгнан оттуда за прогулы и пьянки.

Теперь майор пытается нас убедить, что следствию не мешал. Да, бывал на допросах — исключительно из любопытства. С тетей, конечно, встречался, но о деле не говорил. А о чем же он говорил с той, чей сын обвинялся в убийстве? Не иначе как о погоде.

Лишь месяц спустя прокурор вывел майора из следственной группы. Гранитчиков не возражал. «Согласен», — наложил резолюцию. И размашисто расписался.

Весть о гибели Деда Мороза постепенно добиралась до мест, где оставил он памятный след. Горе пришло и сюда.

В Белгород, на его родину. «Воздайте, пожалуйста, всем, кто лишил жизни благородного человека», — писали оренбургским юристам земляки Бурдакова.

В Тулу, где Владимир Яковлевич долгие годы руководил театром юного зрителя. «Высокий профессионализм, огромная человечность, глубокая порядочность — таким остался он в нашей памяти», — телеграфировали артисты, служащие, рабочие сцены.

В Нальчик — там он работал актером. «Скорбят тысячи его зрителей, которым он помогал жить своим добрым искусством», — от их имени обращались в прокуратуру заслуженный артист РСФСР Н. Т. Волошин, заслуженный тренер СССР, мастер спорта Г. П. Коленов, учителя, инженеры, врачи.

В Краснодар, куда переехали на работу бывшие оренбургские актеры. «Погиб друг, соратник, единомышленник, товарищ по общему делу. Какая ужасная несправедливость: тот, кто отдал всего себя расцвету искусства в родном городе, погиб от руки бандитов на одной из его улиц». Под письмом — подписи: народный артист СССР М. А. Куликовский, заслуженный деятель искусств РСФСР М. В. Нагли, заслуженный артист РСФСР А. С. Горгуль и многие их коллеги.

Снова и снова перебираем мы эти письма. Эти и десятки других: от зрителей, от товарищей, от знакомых и незнакомых. В кабинете директора Оренбургского театра Е. Р. Иоспа собрались режиссеры, актеры. Люди, великой своей профессией наученные прятать личную боль. Когда выходили они на сцену в скорбные дни, это им удавалось. Сейчас не удается. Кусая губы, опускает голову режиссер Зыков. Достав платок, отходит к окну артист Солодилин. Дрожит голос артиста Чикова: он начинает фразу — и не может закончить. Отворачивается вдова погибшего — заслуженная артистка республики Александра Павловна Жигалова. Им не хочется, чтобы я видел их слезы. Но я вижу.

Я вижу их слезы, но не вижу ни малейшей потребности в мести. Приговор вынесен. Преступники осуждены. Пятнадцать лет получил Татьянин. Четырнадцать и тринадцать — Половников Анатолий и Половников Петр. Чего же еще?

Чего же еще? — задаем мы друг другу вопрос, пытаясь понять, почему суровый приговор не создал ощущения поставленной точки. Ведь не крови же все они жаждут. Не ока за око. Не зуба за зуб.

Что он может, в сущности, приговор, если свершилось непоправимое? Очистить душу сознанием: сделано все, что можно и должно. В пределах реального. По закону. По совести. Все, что доступно оставшимся на этой земле.

…Войдем же в зал суда, где 12 дней идет процесс по делу убийц. В первом ряду — места потерпевших. Одно место пустует: «потерпевший» Куриев по-прежнему где-то в бегах. Десятки новых телеграмм (окажите честь, приезжайте) остались без ответа. Один ответ все же пришел. Винзавод сообщил: Куриев повез коньяк в Читинскую область, в Карымский район. Сразу идут телеграммы в Читу и Карымское. Ответ озадачил: в здешних краях Куриев не появлялся.

Зато скамья подсудимых занята полностью: все пятеро — рядом. Валят все друг на друга. Грызутся. Запугивают. Весело скалятся. Беззастенчиво врут. Особенно Мастрюков: ловкач, который уже не раз запутывал следствие. Все уверены: получит сполна.

И вдруг: «Мастрюкова и Леонтьева освободить в зале суда». Что такое случилось? Невиновны? Отнюдь: получили по три года каждый. Но — с отсрочкой: неизвестно за что. Не сорвутся, выдержат «испытание», больше никого не ограбят — значит, сошло. Пронесло…

Освобождение из-под стражи в зале суда — акт огромного воспитательного заряда. По значению своему, думаю, более сильный, чем его антипод — прилюдный арест. Торжество правосудия: суд показывает свою непредвзятость, свою независимость. Преданность истине. Верность закону. Невиновному возвращает свободу и доброе имя. Виновному, но прощенному, оказывает доверие. Не знаю, всегда ли аресту сопутствуют аплодисменты: чему тут радоваться, если кто-то вынудил общество от него оградиться? Но убежден: освобождение из-под стражи в зале суда без оваций немыслимо. Всем ходом процесса, его естественной логикой этот акт должен быть подготовлен. Желанен и ожидаем.

Думаю, вы догадались: на сей раз обошлось без оваций. Был общий вздох удивления. И мертвая тишина. Какой величайшей бестактностью прозвучали для всех, кому не чужда справедливость, слова поспешного милосердия! Чем ее объяснить, эту бестактность? Забвением воспитательной миссии публичного процесса? Пренебрежением к тому, что суд — всегда школа общественной морали? Что он дает урок нравственности, не абстрактный урок, а предметный? Чему же на сей раз учил он, этот урок?

Суд не рынок, где сбавляют цену за умелое поведение. За оказанные услуги. За то, что сподличал хитрее других. Конечно, наказание не может быть для всех одинаковым. Все берется в расчет — и мера вины, и личность, и прошлое. Но прежде всего — тяжесть содеянного. И отношение к нему.

Про тяжесть больше не говорю — она очевидна. Отношение к содеянному? В приговоре сказано, что оба прощенных «чистосердечно раскаялись». Даже если и так! Слишком страшно свершенное, чтобы запоздалым раскаянием так просто его «отмолить». Даже если и так… Но ведь это не так!

Не слишком ли вольно порою пользуются словами в ответственных документах? Как назвать чистосердечием восемь признаний и девять отказов от них? Раскаянием — нежелание извиниться? Осознанием вины — насмешку над горем жертв, перебранку и хохот в зале суда?

Кто раскаялся чистосердечно? Мастрюков? Он пришел ко мне в Оренбурге — здоровенный детина с оплывшим лицом. В узких щелочках глаз — настороженная злость. Спросил, развалившись: «Все сначала начнем?» — «Все сначала». — «Пишите: Мастрюков ни при чем. Весь вечер проспал». — «Значит, вы не раскаялись?» — «Почему? — отвечает, остро сверля меня взглядом. — Я раскаялся…» — «Значит, вы участник общего преступления?» — «Нет! — торопится. — Нет!» — «Ну, а если подумать?» — «Да! — еще торопливей. — Участник…» — «Все же да или нет?» Выглянул в окно. Там мать, Алевтина Васильевна, энергично машет рукой. «Нет!» — «В чем же тогда вы раскаялись?» Мучительно соображает, не будет ли хуже. Хрипло басит: «Пишите — во всем!»

Вот такой у нас был разговор. И с Леонтьевым примерно такой же.

Много им «дали»? Или, может быть, мало? Не знаю. Не мое это дело — дело суда. Но одно, мне думается, бесспорно: демонстративное освобождение двух из пяти участников банды было актом кощунственным. И только так воспринято всеми. Не скажи Леонтьев курсантам: «Тут все свои», — Владимир Яковлевич был бы спасен. Не стой на стреме верзила Мастрюков, не вдохновляй он убийц своим видом — кто знает, чем бы все это кончилось?

Если милостив суд к преступникам, отчего не быть снисходительным к предательству «потерпевшего»? К беззаконию лихого майора? Государственный обвинитель просил вынести два частных определения: о патологическом трусе Куриеве, который бросил в беде человека, закрывшего его своим телом, и о нарушителе закона Гранитчикове, чья роль в «расследовании» этого дела требует специальной проверки. Суд отказался. Стало быть, счел поведение первого нравственным, а второго — законным.

Мы, я думаю, не сочтем. Мы спросим: не заслуживает ли трагический подвиг артиста иного к себе отношения? Мы спросим: туда ли направлена судейская «доброта»? Мы спросим: доброта ли это вообще? Или что-то иное?

Все поставлено на голову в этом странном, редкостном деле. Спасенный предал спасителя — и живого, и мертвого, — не заработав даже упрека, не поклонившись, заочно хотя бы, тем, кто осиротел. Законник цинично нарушил закон, но вышел сухим из воды. Соучастники преступления на свободе. Подвиг артиста никем не отмечен, словно то был не подвиг, а «роковая ошибка» неразумного чудака.

Впрочем, что ему нужно теперь — человеку, артисту, герою? Славы? Награды? Нет, только память — у тех, для кого он горел. Честно и ярко.

Память осталась.

На могиле Владимира Яковлевича Бурдакова друзья посадили ель. Сделали надпись: «Деду Морозу — доброму и справедливому».

Так завершилась его последняя роль.

1984

* * *

Самой интересной из пришедшей почты была та ее часть, которая рассказала о жизни артиста. Какая, оказалось, это была интересная, яркая жизнь! Всюду, где бы ни жил он, оставил Владимир Яковлевич памятный след. Откликнулись те, кто играл с ним в спектаклях, кто участвовал с ним в «мероприятиях», приобщавших к искусству тысячи школьников, «пэтэушников» и студентов, кто пользовался в трудные минуты его добротой и защитой.

И еще горше стала при чтении этих писем потеря. И еще чудовищней — то, что случилось тем декабрьским вечером у театрального подъезда. Чудовищней и нестерпимей.

Только вот Куриева нигде не нашли. Да, по правде сказать, и не очень искали. Наказать его невозможно, в душу не достучаться: стучи — не стучи.

Очень точные слова нашел нальчинский артист Николай Трофимович Волошин — ими я и закончу. Вот что он мне написал: «Ваш очерк не о татьяниных и не о куриевых — стоило ли ради них браться за перо? Вы написали о прекрасном человеке, слова которого никогда не расходились с делами. То, к чему он призывал со сцены, полностью соответствовало тому, что он делал в жизни. Своим благороднейшим последним поступком он это доказал… Горько сознавать, что Владимира Яковлевича уже нет. Но и радостно — что он был! Побольше бы нам таких Дедов Морозов…»