ИЗ РАЯ В АД
Государства Израиль еще не существовало, и война, до завершения которой оставалось чуть более двух месяцев, все еще продолжалась, а в Иерусалиме уже собрался Всемирный совет раввинов. Он принял решение почтить память загубленных нацистами шести миллионов евреев специальными траурными богослужениями во всех городах, где проживали евреи.
Достойно удивления: Сталин разрешил московской еврейской общине откликнуться на этот призыв и организовать траурный молебен в той единственной синагоге, которая никогда не закрывалась в советской столице. Этот молебен состоялся 14 марта 1945 года. Богослужение проходило как правительственное мероприятие: соблюдение порядка обеспечивали милиция и огромная армия лубянских сотрудников в штатском. Хотя синагога вмещает 1600 человек, в траурном молебне приняло участие, по данным милиции, свыше двадцати тысяч (вероятно, цифра несколько занижена), не только москвичей, но и приехавших из других городов. Притом отнюдь не только евреев… Среди них были маршалы и генералы, министры, функционеры ЦК, академики, еврейская элита. Самую высшую партийную верхушку представляла (так легковерным казалось) жена Молотова – Полина Жемчужина[1].
Из знатных деятелей культуры выделялись не только всеми узнаваемые евреи, вроде солистов Большого театра Марка Рейзена и Соломона Хромченко или популярнейшего Леонида Утесова, но и самый знаменитый в ту пору русский тенор Иван Козловский. Тысячи людей остались на улице, движение по которой было перекрыто. Синагога выручила в тот день от пожертвований сотни тысяч рублей, которые передали в Фонд послевоенного восстановления страны.
Ходили слухи, что Сталин прислал главному московскому раввину благодарственную телеграмму. Даже если это только слух, несомненно одно: беспримерная для советской действительности еврейская манифестация была одобрена свыше. Наиболее подробные воспоминания об этой памятной церемонии оставил лауреат Сталинской премии, певец Михаил Александрович[2], оказавшийся в Советском Союзе после аннексии Литвы и с огромным успехом концертировавший по всей стране: его пригласили спеть заупокойные псалмы.
В 1946 году та же церемония, разве что не столь помпезная, была повторена, а уже на следующий год – запрещена[3].
Что касается победного года, то Сталин дал согласие и еще на одну акцию подобного рода, также не имевшую прецедентов в советской истории. Он разрешил большой группе офицеров еврейского происхождения – участников войны – присоединиться к офицерам-евреям армий стран-победительниц, собравшихся осенью 1945 года в поверженном Берлине во время новогодних еврейских праздников, и вместе с ними отметить низвержение чудовища, вознамерившегося истребить всю еврейскую нацию во всех странах рассеяния.
Эти люди говорили на разных языках и мало походили друг на друга, но их объединяли общая историческая судьба и сознание национального единства в борьбе с гитлеризмом. Советские участники встречи не получили никакого нагоняя даже за то, что присоединились к прошедшему через века и произнесенному во время встречи американским офицером традиционному еврейскому тосту: «На будущий год – в Иерусалиме!» Об этом сохранились подробные воспоминания одного из участников мероприятия, полковника, будущего профессора Высшей экономической школы в Ленинграде Александра Наринского[4].
Тогда еще, стало быть, Сталин не дал волю своим эмоциям, а остался верен более ему свойственному прагматическому курсу: еврейская карта продолжала существовать как козырь в большой политической игре, а не слишком разбиравшиеся в кремлевских интригах еврейские национальные деятели легковерно приняли ее за выражение подлинного сталинского отношения к трагедии, постигшей мировое еврейство.
Уже в 1947 году, как об этом свидетельствует хроника событий, антисемитская политика Кремля стала приобретать вполне очевидные очертания. Многие полагают, что наиболее зловещую роль в этом сыграл пришедший к руководству Лубянкой и не скрывавший, по крайней мере в служебном кругу, своего антисемитизма Виктор Абакумов, сменивший на этом посту Всеволода Меркулова.
Меркулов, пробывший у руля Лубянки лишь год, был правой рукой Берии (с сорок пятого года тот полностью сосредоточился на руководстве разработкой ядерного оружия, непременной частью которой был и атомный шпионаж) и в качестве антисемита себя не проявил: Берия опирался на большой коллектив преданных ему ученых и чекистов еврейского происхождения и – тоже стопроцентный прагматик – не видел надобности в их преследовании. Абакумов – лично он, в рамках своей компетенции – в таковых не нуждался и потому имел свободу рук. Но, разумеется, он не мог позволить себе самовольно поменять государственную политику в таком вопросе, который был тесно связан с международными отношениями и задевал так или иначе интересы первых лиц страны. Он просто чутко уловил настроения вождя народов и сделал по своей линии все для того, чтобы этим настроениям придать движение, обострить их, найти у Сталина необходимую поддержку.
Искуснейший интриган, Абакумов стал играть на самых чувствительных струнках сталинской натуры – на его подозрительности, мании преследования, вере во всевозможные заговоры, – направляя проявление этих чувств во вполне определенную сторону. Информация, которая шла из Лубянки в ЦК, притом чаще всего – лично Сталину, неизбежно должна была привести адресата лишь к одному выводу: вся угроза – и власти, и самой жизни властителя исходит из еврейских кругов – отечественных и иноземных, чьи происки необходимо как можно скорее пресечь.
Сталин согласился с этой версией – он ждал лишь повода для принятия радикальных мер. Несомненно, однако, что фундамент для резкого поворота в национальной политике был заложен им самим гораздо раньше – абакумовское ведомство искусно подбрасывало ему приводившие его в ярость «факты», как бы подтверждавшие правильность его предвидения, мудрость принимаемых им решений и стимулировавшие к формированию новой идеологии.
Хотя лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» по-прежнему, как ни в чем не бывало, украшал первую страницу центрального партийного органа – газету «Правда», Сталин после завершения сталинградской Операции, а возможно и под непосредственным влиянием одержанной на Волге победы, начал исподволь создавать концепцию советского национального государства во главе с великим русским народом, «первым среди равных». Постепенно она складывалась во вполне определенную идеологию государственного национализма или, как это стало очевидней позднее, национал – коммунизма. Он стал культивировать историю России как историю русских побед, русской славы, русского величия, а не как историю страданий и унижений русских крестьян и рабочих.
Советские люди все более и более стали чувствовать себя людьми разных национальностей.
Василий Гроссман очень точно подметил в романе «Жизнь и судьба», что пятый пункт, в отличие от того, что было в двадцатые и тридцатые годы, вдруг оказался важнее шестого: пятым пунктом в анкетах и паспортах того времени определялась национальность, а шестым социальное происхождение. Именно это «национальное противостояние», дьявольски реанимированное и искусно подогретое Сталиным, Солженицын выдает за некий «каленый клин», стабильно присущий якобы – двести лет! – двум народам.
Как раз тогда, в своем отношении к Израилю и вообще к еврейскому этносу, Кремль демонстративно отошел от классовой теории и марксистского интернационализма. Вместо «богатых и бедных» появилось деление на сионистов и антисионистов, независимо от того, к какому классу те и другие принадлежат. Разгромленный на полях войны нацизм триумфально побеждал в сфере идеологической. Страх от вольнолюбивых мыслей возвращающейся с Запада армии, как это было уже в царской России после победы над Наполеоном, побудил Сталина включить пропагандистскую машину русского национализма, который в специфических российских условиях, без антисемитизма вообще не существует.
«Патриот» становился синонимом слова «русский» (этнический русский!), а западничество стало обобщенным синонимом «еврейства». Еврей – русский патриот – такое сочетание исключалось по определению. Точнее, по принципу: этого не может быть, потому что этого не может быть никогда…
Сталин, несомненно, внес особый вклад в теорию и практику антисемитизма. Он объединил три его разновидности: расовый (этнический), ритуальный (иные называют его «бытовым») и политический. Впервые в истории, Сталин объединил еще и коммунизм с антисемитизмом, то есть сделал то, что коммунизму противопоказано – в данном случае действительно по определению. Для того чтобы придать этому противоестественному соединению более легальный и теоретически обоснованный характер, он дал евреям новое идеологизированное название – «космополиты» (эвфемизм еврея), а антисемитизму присвоил благородную миссию патриотической борьбы против космополитизма.
Апология русского лжепатриотизма сопровождалась и постоянным, нагнетаемым прессой, противопоставлением русской и мировой культур. Малейшее признание каких-либо ценностей не своей, то есть «заграничной», культуры начало квалифицироваться как «низкопоклонничество» и непременно получало «еврейскую окраску»: не мог же русский патриот восхищаться (пусть и гораздо скромнее: только признавать как данность) хоть какие-то достижения или открытия, рождсненые на Западе! Космополитизм, означавший еще в совсем недавнем прошлом идею единства культур и наций, стремление стран и народов к взаимопознанию, был искажен и оклеветан. Развязанная Кремлем и Лубянкой борьба с ним имела два лика: приукрашивание «сталинского рая» и антисемитизм.
После убийства Михоэлса и практически в течение всего 1948 года продолжал разыгрываться публичный фарс: официальное признание заслуг Михоэлса (его имя было присвоено Московскому Еврейскому театру, который по-прежнему именовался Государственным) и реформирование ЕАК (то есть его сохранение) путем введения в состав комитета и президиума комитета очень известных деятелей политики, культуры и науки[5]. Однако за кулисами не только не произошло никаких изменений – напротив, маховик раскручивался с полной силой, вопреки тому, что было у всех на виду. Уже 20 января 1948 года, – через неделю после убийства Михоэлса и через четыре дня после его торжественных, государственных – похорон, был арестован заведующий отделом фотоинформации Совинформбюро Григорий Соркин, и от него тотчас же стали требовать показаний против вполне конкретных «шпионов»: Лозовского и «других руководителей ЕАК», к числу которых, естественно, в первую очередь относился Михоэлс[6]. Эти показания, причем непременно с указанием имен шпионов, завладевших Еврейским комитетом, у Соркина, равно как и у арестованных почти одновременно с ним сотрудников Совинформбюро – Ефима Долицкого и Якова Гуральского (негласного агента Лубянки), вымогали с помощью самых изощренных, мучительных пыток[7].
Эти, так называемые «следственные», действия продолжались и после того, как Сталин – устами Молотова и его заместителя Вышинского с демонстративной спешностью признал Израиль, и с новым государством стала налаживаться «дружба», подкрепленная конкретными делами: отправкой советского оружия и военных специалистов. Но из дружбы, на которую рассчитывал Сталин, ничего не вышло. Тем, кто возглавил новое государство, Белый дом был гораздо ближе, чем Кремль: ностальгия по детству и юности (многие из них были выходцами из местечек Украины и Белоруссии) не лишила их трезвого расчета. Да и Англия срочно приспособилась к новой политической реальности.
В объятия к Сталину никто не спешил бросаться. Скрывать меняющийся курс национальной политики становилось все затруднительней: дискриминация по «пятому пункту» – при получении жилья, устройстве на работу, поступлении в университеты и другие высшие учебные заведения – проявлялась повсеместно и фактически не скрывалась. Все, что еще совсем недавно творилось за кулисами, теперь с непреложностью выползало наружу.
Два события совпали во времени – в этой случайности, несомненно, была внутренняя закономерность. Первое состояло в том, что уже к сентябрю, то есть через три с чем-то месяца после создания Израиля, сталинская надежда на прочный союз с новым государством и на создание своего форпоста в ближневосточном регионе оказалась нереальной.
Второе же имело отношение не к международной ситуации, а к внутренней, и усиленно раздувалось Лубянкой в нужном для властей направлении. 3 сентября 1948 года в Москву с первой дипломатической миссией прилетела посол Израиля Голда Меир (в советской печати сообщалось о прибытии Голды Меирсон)[8]. Ее прибыте практически совпало с наступлением еврейского нового года. На его празднование Голда Меир отправилась в московскую синагогу. Снова, как три года назад, толпа запрудила улицу перед синагогой. Никакого «гигантского шествия по центральным магистралям столицы», как утверждала моментально распространившаяся молва, естественно, не было, но людей действительно собралось много, и чуть ли не каждый стремился приблизиться к послу, пожать руку, сказать какие-то прочувственные слова.
Через несколько дней, 16 сентября, большая толпа восторженно встречала Голду Меир у входа в Еврейский театр, куда она отправилась на спектакль[9]. Соответствующим образом сформулированные и прокомментированные донесения лубянских информаторов привели Сталина в ярость: вождь понял, что теряет контроль над значительной частью советских евреев, которые ощутили свою принадлежность к мировому еврейству, а не только к союзу счастливых народов, процветающих под солнцем сталинской конституции, и восприняли посла Израиля как посла «своего» государства. Ничего антисоветского в этих проявлениях и порывах, разумеется, не было: люди жили еще идеями пресловутого пролетарского интернационализма, мечтой об общности «пролетариев всех стран», и понятия не имели о том, какие идеологические переворты уже произошли не только в сталинском мозгу, но и в кремлевской политике. Эйфорию, рожденную в довольно широких кругах появлением первого израильского посла (ведь в диковинку! такого же еще никогда не было и быть не могло!), надо было немедленно погасить, приняв адекватные (стало быть, – жесткие) меры. Они дали о себе знать уже через три недели после того, как с участием израильского посла московские евреи (пусть только небольшая их часть) отметили наступление нового года.
Поворот политики по отношению к Израилю отразила опубликованная 21 сентября 1948 года в «Правде» статья Ильи Эренбурга «По поводу одного письма». Статья написана в форме ответа на письмо некоего Александра Р., «немецкого еврея из Мюнхена».
То, что письмо сочинено, или, как теперь принято говорить, «смоделировано», не подлежит никакому сомнению – это было ясно еще тогда, а не вдруг открылось спустя несколько десятилетий. Как не подлежит сомнению и то, что Эренбург выполнял прямой сталинский заказ: произошла перемена политики по отношению к Израилю, и об этом надлежало уведомить мир. Но это означало – в реальных советских условиях тех лет, – что произошел и коренной поворот в сталинской внутренней политике. Эренбург не мог не понимать этого (его дочь – Ирина Ильинична заверяла меня в девяностом году, что он действительно это понимал). Достойно сожаления, что позже, в своих мемуарах или хотя бы в оставленных для будущих поколений заметках, Эренбург не нашел подходящих слов, которые выразили бы не иносказательно, не на эзоповом языке, его отношение к той грязной акции, в которую его втравили.
«Я хочу узнать, как относятся в Советском Союзе к государству Израиль? – якобы вопрошал автор «письма». – Можно ли видеть в нем разрешение так называемого еврейского вопроса?» Бездарная прямолинейность, чисто советская фразеология (чего стоит это «так называемого»!), примитивная безграмотность («разрешение вопроса» – в государстве?!), которую, правда, можно было отнести за счет малой квалификации переводчика, слишком очевидно выдавали заданность публикации: может быть, Эренбург таким образом постарался дать знать Западу, что не является истинным автором статьи, а исполняет верховную волю? Хочется верить…
«Советское правительство первым признало новое государство, – напоминал Эренбург, – энергично протестовало против агрессоров, и когда армии Израиля отстаивали свою землю от арабских легионов, которыми командовали английские офицеры, все симпатии советских людей были на стороне обиженных, а не на стороне обидчиков». Сталинский голос слышится и в тех пассажах, где прославленный писатель назойливо пишет об «атаках английских наемников», о «вторжении англо-арабских полчищ» и «англо-американского капитала». Но целью публикации, ее сверхзадачей, был, конечно, ответ на второй вопрос, содержавшийся в придуманном письме.
«…Разрешение «еврейского вопроса», – разъяснял Эренбург своему мнимому корреспонденту, зависит ‹…› от победы социализма над капитализмом». Это типичная стилистика Сталина, а не Эренбурга, но мог ли хоть кто-нибудь уклониться тогда от формулировок, навязанных кремлевским хозяином? Все советские евреи, говорится далее в ответе за подписью Эренбурга, «считают советскую страну своей родиной и все они горды тем, что они граждане той страны, где нет больше эксплуатации человека человеком. ‹…› Граждане социалистического общества (существуют граждане страны, но не общества, – эту азбучную истину мог не знать бывший церковный семинарист, а блестящий эссеист, воспитанный европейской культурой, знал непременно. – А. В.) смотрят на людей буржуазной страны, в том числе и на людей государства Израиль, как на путников, еще не выбравшихся из темного леса (ничего даже отдаленно похожего на такую «образность» нет ни в одном сочинении, принадлежащем перу Эренбурга. – А. В.). Гражданина социалистического общества (снова «гражданин общества»! – А. В.) никогда не сможет прельстить судьба людей, влачащих ярмо капиталистической эксплуатации».
Поразительное косноязычие на уровне районной агитки, элементарная безграмотность, примитивные пропагандистские штампы – все это не имело ничего общего с публицистическим пером Ильи Эренбурга. Скорее всего, текст вообще написал не он, а кто-то из функционеров идеологического отдела ЦК, которому Сталин надиктовал нечто вроде тезисов желанной статьи. Иначе Эренбург хотя бы привел ее в соответствие с правилами грамматики. Но Сталину было нужно имя Эренбурга под ней. Его, и ничье другое! Уже зрели грандиозные и кошмарные планы – именно поэтому вождь счел необходимым напомнить, что не кто иной, как Сталин, заявил еще в 1931 году: «Антисемитизм как крайняя форма расового шовинизма является наиболее опасным пережитком каннибализма».
Пропагандистскую кампанию под лозунгом «Единственной родиной советских евреев является СССР» стал по команде, раздавшейся из Кремля, вести и ЕАК[10].
Редактор издававшейся комитетом на идиш газеты «Эйникайт» с натужным негодованием докладывал Маленкову, что «посещение посланником государства Израиль московской синагоги используется сионистски настроенными элементами для публичного восхваления государства Израиль» и что «в Минске и Жмеринке имели место факты провокационного подстрекательства к коллективному выезду евреев в Палестину»[11].
Что касается статьи Эренбурга, то она, выполнив свое предназначение – проинформировать мир и страну о повороте кремлевской политики в еврейском вопросе, – пропагандистского эффекта не достигла. ЕАК был завален возмущенными письмами тех, кто бурно отреагировал на эту статью, называя Эренбурга «еврейским Квислингом»[12], «лающей собакой» и утверждая, что «великий Михоэлс, прочитав эту статью, содрогнулся бы в своей могиле от злобы и горя»[13]. «Что же вы прикидываетесь дурачком? – вопрошал в своем письме человек, подписавшийся как Моисей Гольдман. – Вы ведь хорошо знаете, что в «нашей горячо любимой социалистической родине» выгоняют отовсюду евреев, со всех более или менее ответственных должностей. Вы знаете, что евреев сейчас не принимают в аспирантуру, во многие институты не принимают евреев, а если их принимают, то по процентной норме. ‹…› Эренбург имеет наглость говорить от имени всего советского народа СССР. Он не имеет на это право»[14].
Безропотно поставив свою подпись под малограмотной и циничной ложью, состряпанной к тому же чужими руками, Эренбург заведомо обрекал себя на эту реакцию. Вряд ли он имел надежду ждать какой-то иной…
Антисемитская истерия, исходившая из Кремля и разными способами нагнетавшаяся по пропагандистским каналам, вступила в новую фазу. Едва ли не каждый день добавлял к общей картине какой-то новый оттенок. Почувствовав, что настал их час, дали знать о себе пока еще не смевшие обнажиться антисемиты. Лубянские следователи издевались над попавшими в их лапы жертвами еврейского происхождения, придираясь к любому поводу, чтобы унизить их национальное достоинство[15].
О том, какая вакханалия творилась в сфере науки и образования, с исчерпывающей полнотой свидетельствует одно письмо, написанное 4 февраля 1949 года, но – это видно из его содержания – продиктованное ситуацией, сложившейся в предшествующие годы. Оно примечательно и своим авторством, и тем несомненным фактом (об этом говорят пометки на подлиннике письма, хранящегося в архиве), что сталинский секретарь Александр Поскребышев передал его лично вождю, который не счел нужным на него ответить.
Автором письма был престарелый русский микробиолог с мировым именем – Николай Федорович Гамалея, избранный в 1940 году, когда ему исполнился уже 81 год, почетным членом Академии наук СССР. Вместе с ним в почетных членах состояли тогда только Сталин и Молотов. Хотя бы поэтому есть смысл привести из благородного и мужественного письма 90-летнего ученого обширные фрагменты: безупречная порядочность и объективность почетного академика не вызывают ни малейших сомнений.
«Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович! Как один из старейших ученых нашей страны я обращаюсь к Вам с настоящим письмом, не имеющим абсолютно никаких личных моментов, а затрагивающим один чрезвычайно важный вопрос, имеющий большое политико-общественное значение. ‹…› Для меня, как и для многих моих друзей и знакомых, является совершенно непонятным и удивительным факт возрождения такого позорного явления, как антисемитизм, который вновь появился в нашей стране несколько лет тому назад и который, как это ни странно, начинает вновь распускаться пышным цветом, принимая многообразные виды и формы. Антисемитизм начинает отравлять здоровую атмосферу нашего советского общества, начинает разрушать великую дружбу народов.
Судя по совершенно бесспорным и очевидным признакам, вновь появившийся антисемитизм идет не снизу, от народных масс, среди которых нет никакой вражды к еврейскому народу, а он направляется сверху чьей-то невидимой рукой. Антисемитизм исходит сейчас от каких-то высоких лиц, засевших в руководящих партийных органах, ведающих делом подбора и расстановки кадров. ‹…› Что антисемитизм идет сверху и направляется чьей-то «высокой рукой», видно хотя бы из того, что за последние годы почти ни один еврей не назначается на должности министров (в то время их осталось только двое: Лев Мехлис – министр государственного контроля и Семен Гинзбург – министр промышленности стройматериалов. – А. В.), их заместителей, начальников главков, директоров институтов и научно-исследовательских организаций. Лица, занимающие эти должности, постепенно снимаются и заменяются русскими. Евреев не выдвигают на разные выборные должности. Если где-нибудь низовые организации или отдельные лица выдвигают куда-нибудь евреев, то вышестоящие органы (обычно соответствующие отделы ЦК) отводят кандидатуры евреев. Это можно было видеть во время выборов и в Верховные Советы, и в Академию наук СССР, и в Академии наук союзных республик, и в Академию медицинских наук, и в Академию педагогических наук, и т. д. ‹…› Только благодаря явному антисемитизму выдающиеся ученые нашей страны, составляющие ее гордость и славу, остались за бортом разных Академий, в то время как разные бездарности, порою не известные даже специалистам, оказывались «избранными» в действительные члены Академий наук.
Особенно печальным является тот факт, что не дают хода талантливой еврейской молодежи. Целый ряд моих старых друзей-профессоров, навещающих меня, рассказывают мне такие факты, от которых мои совсем поредевшие волосы дыбом становятся. Мне приводят факты, что за последние 2-3 года почти ни один еврей не был оставлен в аспирантуре многочисленных медицинских вузов нашей страны, несмотря на настойчивые рекомендации выдающихся ученых. ‹…› Я родом украинец, вырос среди евреев и хорошо знаю этот высоко одаренный народ, который так же, как и другие народы нашей страны, любят Россию, считают ее своей Родиной и всегда, находясь даже в эмиграции, мечтают о том, какую пользу они могли бы принести своей матери-Родине. Мой долг, моя совесть требуют от меня того, чтобы я во весь голос заявил Вам то, что наболело у меня на душе. Я считаю, что по отношению к евреям творится что-то неладное в данное время в нашей стране»[16].
Иезуитским ответом на это письмо явилось награждение через несколько дней (16 февраля) академика Гамалея орденом Ленина в связи с его 90-летием.
Академик горячо поблагодарил вождя народов за эту награду, тут же добавив: «Пользуясь случаем, хочу обратиться к Вам с одной просьбой, не имеющей личного характера, но имеющей большое общественное значение. ‹…› От пришедших поздравить меня лиц я узнал, что арестованы мои близкие (еврейские) друзья ‹…› Эти аресты, как мне думается, являются проявлением одной из форм того антисемитизма, который, как это ни странно, пышным цветом расцвел в последнее время в нашей стране. ‹…› Я просил бы Вас лично не допустить произвола и осуждения невиновных лиц, которые могут стать жертвами антисемитизма со стороны отдельных сотрудников Министерства внутренних дел, творящих иногда такие дела, за которые приходится краснеть и переносить тяжелые моральные переживания преданным своей Родине гражданам нашей страны»[17].
Это было поразительное по искренности и смелости последнее письмо выдающегося ученого, продолжившего традиции русских интеллигентов начала века – тех, кто выступил в свое время с гневным осуждением насаждавшегося сверху антисемитизма в связи с уже упоминавшимся делом Бейлиса.
Через несколько недель академика Гамалея, так и не дождавшегося ответа ни на первое, ни на второе письмо, не стало. Между тем аресты, о которых он писал Сталину, множились с каждым днем.
Лавинообразным посадкам предшествовали арест в Киеве писателя Давида Гофштейна 16 сентября 1948 года, а в Москве членов ЕАК писателей Исаака Нусинова и Иехезкиля Добрушина[18] и подписанное Сталиным решение политбюро от 20 ноября того же года: «…немедля распустить Еврейский антифашистский комитет, так как, как показывают факты, этот Комитет является центром антисоветской пропаганды и регулярно поставляет антисоветскую информацию органам иностранной разведки. В соответствии с этим органы печати этого Комитета закрыть, дела Комитета забрать. Пока никого не арестовывать»[19].
Нет ни прямых, ни косвенных свидетельств, которые могли бы объяснить, какую цель преследовал Сталин, дав еаковцам небольшую отсрочку: ничего, кроме предположений и версий. Но одно несомненно: это «пока» длилось чуть больше месяца.
Когда запрет на аресты был снят, первыми – 24 декабря 1948 года – оказались на Лубянке: преемник Михоэлса на посту руководителя Еврейского театра Вениамин Зускин и секретный осведомитель госбезопасности Ицик Фефер[20].
В течение января 1949 года под стражей пребывало уже почти все руководство ЕАК, в том числе писатели Перец Маркиш, Давид Бергельсон, Лев Квитко, академик Лина Штерн и другие. Последним в этом печальном ряду оказался бывший куратор ЕАК Соломон Лозовский, в недавнем прошлом заместитель министра иностранных дел и начальник Совинформбюро, его арестом – 26 января завершается месяц[21].
Сталин не был бы Сталиным, если бы не пошутил на свой манер и в эти кошмарные дни, разыграв великолепный, по его представлениям, фарс. Считаю возможным рассказать об этом, ибо сам был свидетелем, отчего все и врезалось прочно в память. Недели за три до его ареста в Центральном доме литераторов (тогда он еще назывался Клуб писателей) состоялся юбилейный – так было написано в пригласительном билете – вечер выдающегося детского поэта Льва Моисеевича Квитки. Я очень любил его стихи (естественно, в русском переводе) и пошел на это странное чествование, добыв билет у своего институтского товарища Саши (у него было странное подлинное имя – Разатен) Гришаева: отец Саши, генерал Иван Гришаев, работал в главном политическом управлении министерства обороны, и его «по должности» приглашали на все мероприятия клуба, чем он ни разу не воспользовался.
Странным это чествование было потому, что у родившегося в 1890 году Квитки не могло быть в декабре 1948 года никакого юбилея: в Советском Союзе отмечали только так называемые круглые даты. Уже одно это с непреложностью свидетельствовало о том, что инициатива не могла исходить ни от руководства Союза писателей, ни от чиновников среднего уровня, хорошо знавших, какой антисемитский ветер задул в Кремлевско-лубянских кабинетах. Легко узнавался ярко индивидуальный, ни с чьим не схожий, почерк Сталина. Еще того больше: к несуществующему юбилею вдруг было приказано немедленно, с молниеносной быстротой, выпустить сборник избранных стихов виновника торжества.
«Юбилей» отмечали в Дубовом зале ЦДЛ, том самом, где размещался (и размещается, но – уже не для тружеников пера) ресторан и где многие-многие годы спустя писатели будут принимать у себя президента Рейгана. Все это происходило при огромном стечении публики сразу же вслед за арестом Фефера и Зускина, разгрома издательства «Дер Эмес» и закрытия газеты «Эйникайт». Вел вечер популярный детский писатель еврейского происхождения Лев Кассиль, писавший по-русски. Помню, как он сказал под бурные аплодисменты зала: «Когда я думаю о Квитке, я горжусь тем, что в моих жилах тоже течет еврейская кровь».
Возможно, я не запомнил бы так хорошо эти слова, если бы в этот момент – именно в этот! – меня не толкнул в бок мой сосед: «Посмотрите наверх». Наверху, на балконе, в сопровождении каких-то незнакомцев появился не кто иной, как Ицик Фефер, лицо которого я хорошо запомнил после его выступления на вечере памяти Михоэлса в мае сорок восьмого года. Молча побыв там несколько минут и поразив зал (значит, не арестован!), Фефер удалился вместе с охраной. Вечер еще не кончился, когда поползли слухи: «Никаких арестов нет, все враки…» Эйфория в литературных кругах длилась недолго: уже 25 января юбиляра-Квитку арестовали[22].
За несколько дней до этого прямо в здании ЦК арестовали Полину Жемчужину: чуть раньше Сталин повелел Молотову развестись с женой, и тот беспрекословно исполнил не подлежавший обсуждению высочайший приказ[23] Молва приписывает Жемчужиной и родство с изра ильским послом, и роковую роль в трагическом развитии событий. Никаких родственных отношений между ними, разумеется, не было, даже спецслужбы не приписали Жемчужиной такую чушь. Согласно другой версии, она просто сблизилась с Голдой Меир, которая чуть ли не стала ее лучшей подругой, и этим навлекла на себя сталинский гнев, поскольку могла передавать израильскому послу какие-то тайны, ставшие ей известными от мужа. Не говоря уже о том, что Молотов никогда не разомкнул бы уста, чтобы поведать нечто секретное любимой жене[24], весь контакт Полины с Голдой состоял в мимолетной встрече на дипломатическом приеме в честь годовщины «Октябрьской революции»[25]. Сугубо светский разговор велся на странной смеси идиша и немецкого, которую сама Жемчужина, чувством юмора не обладавшая, двусмысленно называла австрийским языком, то есть – как бы! – немецким диалектом.
Тем не менее о ее пожелании счастья и процветания государству Израиль доложили Сталину, вызвав у него вполне определенную реакцию. Вскоре после ареста «бывшей» жены Молотов был смещен с поста министра иностранных дел, уступив место вышколенному сталинскому лакею Андрею Вышинскому. Впрочем, и сам Молотов, и проведшая несколько лет в ссылке его жена остались до конца своих дней столь же преданными хозяину, какими были всегда.
Список арестованных между тем рос день ото дня: затевалось грандиозное дело, притом, как это вытекает из известных теперь следственных материалов и секретной переписки между Кремлем и Лубянкой, процесс должен был быть открытым – показательным и назидательным. Для этого, естественно, будущим подсудимым надлежало признаться в совершении несуществующих преступлений, а сочинители должны были быть уверены, что те не откажутся от своих вымученных признаний на публичном суде. Кстати, уже по одному тому, что на Михоэлса в этом смысле никак нельзя было положиться, он для открытого суда не годился и хотя бы только поэтому должен был быть устранен без камуфляжа легального судопроизводства.
Для того чтобы Сталин безоговорочно поверил в широко разветвленный заговор, угрожавший непосредственно его жизни, в список заговорщиков внесли и других, кроме Жемчужиной, еврейских жен его приближенных, и еще несколько знаменитых евреек. Арестовали жену начальника его секретариата Брониславу Соломоновну Поскребышеву, жену члена политбюро Андреева Дору Хазан (Сермус)[26]. В тюрьме оказались жена начальника Тыла вооруженных сил СССР, генерала армии Хрулева – Эсфирь Горелик[27]. Вместе с ними, по наспех сочиненной Лубянскими мастерами версии, попала под метлу член-корреспондент Академии наук, видный экономист Ревекка Левина, которая подверглась особо жестоким пыткам[28].
Оказалось, все они только тем и занимались, что разными путями «собирали сведения о личной жизни главы Советского правительства», передавали их американским шпионам, а уж в Америке на основе этих сведений готовились какие-то террористические акты, направленные против любимого вождя и учителя товарища Сталина. Сегодня кажется, что у сочинителей этих низкопробных сюжетов просто поехала крыша… Но нет, все сочинялось и, главное, воспринималось совершенно всерьез. И не было никого, кто мог бы втолковать обезумевшему тирану, что его просто дурачат, а он с превеликой охотой и тоже с полной серьезностью сам все подливал и подливал масла в огонь.
Разумеется, ни о какой лубянской самодеятельности не могло быть и речи. Прямых указаний – разработать такой-то план арестов, сколотить такую-то группу мифических заговорщиков и т. д. – Сталин никому не давал. Он вообще никогда не действовал столь примитивно и грубо, заботясь, в частности, о том, чтобы остаться в тени, не оставить безусловных улик и всегда иметь возможность дать задний ход. Но в том, что абакумовские сотрудники выполняли именно его поручения, нет ни малейших сомнений. Да и сами они нисколько в этом не сомневались. Своим повышенным интересом к увлекательному чтению их «докладных» вождь недвусмысленно поощрял авторов. Достаточно ему было нахмуриться или пошевелить пальцем, и их активность тут же дала бы отбой.
Тот факт, что к этому времени наверху уже было принято не просто решение, относящееся к судьбе комитета или какого-то одного судебного дела, пусть и масштабного, а разработан план сталинского (видоизмененного гитлеровского) решения «еврейского вопроса» в целом, подтверждается начавшейся одновременно с массовыми арестами шумной пропагандистской кампанией против так называемого «безродного космополитизма». Этому предшествовало как бы случайно, но поразительно вовремя, подоспевшее письмо на имя Сталина от никому не известной, малограмотной журналистки Анны Бегичевой, которая работала в отделе искусств газеты «Известия»[29]. Оно отправлено 10 декабря 1948 года – через три недели после закрытия ЕАК, о чем в печати не сообщалось хотя бы уже потому, что на решении политбюро стоит гриф «совершенно секретно».
Естественно, те, кому был нужен такой «сигнал», об этом решении знали, потому-то и «организовали», то есть, попросту говоря, спровоцировали «искренний стон» обиженной критикессы[30]. Бегичева начинала свое письмо с истерической ноты: «Товарищ Сталин! В искусстве действуют враги!» Врагами – «европо-американскими агентами», как она их называла, – оказались поименованные доносчицей театральные критики, – все до одного евреи. Возмущенная «вражеской деятельностью» своих конкурентов, вообще не ведавших о ее существовании, невежда с двумя институтскими дипломами требовала «срочного принятия мер».
Меры не задержались. Все ее письмо исчеркано пометами, восклицательными знаками на полях – верными признаками внимательного чтения. Нет сомнения в том, что письмо читал сам Сталин. Не только читал, но вполне однозначно отреагировал. Об этом свидетельствует отправленная Сталину докладная записка по этому поводу заведующего отделом пропаганды ЦК – Дмитрия Шепилова (будущий секретарь ЦК), который дирижировал всей начавшейся антисемитской кампанией: «Заверяю Вас, что по-большевистски будут выполнены все Ваши указания, товарищ Сталин»[31].
Таким образом, можно с уверенностью сказать: есть документальное подтверждение того, что лично Сталин приказал эту кампанию провести. Тем самым опровергаются утверждения нынешних его апологетов, будто Сталин оклеветан и к преступлениям, которые ему «приписаны», отношения не имел.
Тот же Шепилов подготовил проект постановления ЦК «Об антипартийной группе театральных критиков» и отправил его 23 января 1949 года в секретариат Сталина. Это постановление и было принято на следующий день[32]. Как раз в эти дни и достигает своего пика волна арестов деятелей ЕАК и тех, кого повязали с ними в одну цепь.
29 января «Правда», а на следующий день и специально созданная для проведения погромной кампании газета «Культура и жизнь» (выходила три раза в месяц) публикуют редакционные (то есть, по советской практике, руководящие, обязательные к исполнению) статьи «Об одной антипатриотической группе театральных критиков».
Официальная антисемитская кампания началась. Целью были вовсе не театральные критики как таковые (они – лишь повод), а все те, кого в статье, явившейся дословным воспроизведением постановления ЦК, называют «безродными космополитами». Именно с тех пор этот термин стал эвфемизмом еврея, если по каким-то причинам не хотелось пользоваться аналогичным ему, но еще более прозрачным, эвфемизмом: сионист.
Самым зримым признаком начавшейся антисемитской кампании явилось так называемое «раскрытие скобок». Поскольку некоторые авторы, отнюдь не только театральные критики, пользовались псевдонимами, то в статьях, где они подвергались оскорбительной и вздорной «критике», стали в скобках указываться их подлинные имена. Первым этой чести удостоился критик Ефим Холодов: при каждом упоминании его имени в скобках указывалось, что на самом деле он Меерович. Затем до сведения читателей довели, что молодые критики Даниил Данин и Борис Рунин на самом деле, соответственно, Плотке и Рубинштейн. Самое, пожалуй, трагикомическое: эти пресловутые скобки раскрывались не только для широкой публики, но и во внутренней – служебной и партийной – переписке. Употреблять слово «еврей» воспрещалось («интернационализм» из пропагандистских клише никуда не ушел), а обозначить национальную принадлежность обреченных на расправу было совершенно необходимо. Поэтому, например, подготовив постановление об изгнании из журнала «Новый мир» эссеиста Бориса Яковлева, – сочинившие этот проект и отправившие его начальству – партчиновники в сопроводительном письме с грифом «секретно» не забыли отметить, что злосчастный эссеист на самом деле, конечно, вовсе не Яковлев, а Борух Хольцман[33].
Кампания по раскрытию псевдонимов авторов еврейского происхождения продолжалась несколько лет и дошла до того, что тогда еще молодой писатель Михаил Бубеннов, только что отмеченный Сталинской премией за свою графоманскую повесть «Белая береза», но более известный в литературных кругах своим зоологическим антисемитизмом[34], опубликовал крикливую статью «Нужны ли сейчас литературные псевдонимы?»[35], отлично сознавая, сколь желанна на больших верхах такая постановка вопроса. Константин Симонов, возглавлявший тогда «Литературную газету», воспользовался не только своим положением, но и тем, что по разным причинам псевдонимами подписывались также и многие русские писатели, дал резкую отповедь погромщику на страницах своей газеты[36].
На помощь молодому антисемиту тут же пришел «старый», к тому же, и это было всем известно, находившийся под особым покровительством самых крупных партийных чиновников – Михаил Шолохов, годами не выступавший в прессе ни по одному, куда более, казалось бы, важному поводу, в развязном тоне спешно отчитал своего коллегу (и, кстати, фронтового товарища). «Кого защищает Симонов? – грозно и вполне недвусмысленно вопрошал он. – Что он защищает? Сразу и не поймешь»[37]. Но ответ на эти риторические вопросы был абсолютно ясен не только всем участникам этой беспримерной дискуссии, а, что гораздо важнее, и на самом верху. Вряд ли нашелся бы недоумок, который не понял, что и кого защищал Симонов в своей полемической реплике. Лишь благоволение Сталина избавило его тогда от каких-либо санкций.
Дело было, однако, не только в благоволении к Симонову. Сталин сам ни разу не выступил – ни публично, ни на узкопартийных сборищах (во всяком случае, в пределах того, что нам известно) – на тему о космополитизме, сионизме и прочем, и уж тем более до 1952 года – безусловно, (об этом ниже) впрямую по вопросу, который можно назвать еврейским. Все это выполняли другие, руководствуясь его указаниями, сделанными в хорошо понятной его окружению, но иносказательной форме. Сам же он вслух говорил совершенно другое.
Его тянуло высказаться «на публике» об антисемитизме только в осуждающем смысле, и любой психоаналитик знает, как грязные потайные мысли, если они сидят занозой в мозгу, требуют сублимации: по природе своей это та же незримая сила, которая тянет преступника на место совершения престуления – феномен, хорошо известный и психологам, и криминалистам. Рассказанная выше история с дирижером Головановым служит тому иллюстрацией. Практически тот же самый сюжет повторился и несколько лет спустя, в самый разгар борьбы с «космополитизмом».
Все тот же Константин Симонов был, среди многого прочего, еще и членом Комитета по Сталинским премиям, как до своей гибели – и Михоэлс. Но в отличие от Михоэлса, он нередко встречался со Сталиным (по его вызову, разумеется) – обсуждались выдвинутые кандидатуры. Перед своей смертью Симонов продиктовал воспоминания, где есть, в частности, эпизод на интересующую нас тему с весьма интересными комментариями автора, который – отметим это – был очень осведомленным и очень наблюдательным человеком. Содержащийся в тех же, – посмертно изданных, воспоминаниях фрагмент о последнем публичном сталинском выступлении на пленуме ЦК (октябрь 1952 года; Симонов только что был избран кандидатом в члены ЦК и присутствовал на этом пленуме) до сих пор является наиболее полным и точным свидетельством задуманной Сталиным третьей волны Большого Террора.
Утверждая, что «способность Сталина в некоторых обстоятельствах быть большим, а может быть даже великим актером», Симонов иллюстрирует это, в частности, таким эпизодом. Зашла речь о выдвинутом на премию романе Ореста Мальцева «Югославская трагедия» – чудовищном по бездарности политическом лубке, клеймившем «американского агента Тито и его бандитскую шайку». Содержание романа Сталина не интересовало – он знал, что кремлевский заказ там выполнен. Но он воспользовался подходящим поводом и произнес такой монолог: «Почему Мальцев, а в скобках стоит Ровинский? В чем дело? До каких пор это будет продолжаться? Зачем пишется двойная фамилия? Видимо, кому-то приятно подчеркнуть, что это еврей. Зачем это подчеркивать? Зачем насаждать антисемитизм? Кому это надо?»[38]
Самое поразительное состоит в том, что Мальцев был стопроцентным русским из крестьянской семьи, родившимся в маленькой деревне из-под Курска, и Сталин прекрасно это знал, ибо вся родословная кандидата представлялась ему в досье, которое готовилось на каждого соискателя при участии спецслужб.
Впрочем, что же тут поразительного? Сталин, – комментирует Симонов, «сыграл в тот вечер перед нами, интеллигентами, о чьих разговорах, сомнениях и недоумениях он, очевидно, был по своим каналам достаточно осведомлен, спектакль на тему: держи вора, дав нам понять, что то, что нам не нравится, исходит от кого угодно, но только не от него самого». Однако, с печалью констатирует Симонов, «несколько документов, с которыми я ознакомился уже после смерти Сталина, не оставляют никаких сомнений в том, что в самые последние годы (только ли в самые последние? – А. В.) Сталин стоял в еврейском вопросе на точке зрения, прямо противоположной той, которую он нам публично высказал»[39].
Грустно, что очевидная для всех незашоренных людей, тем более его круга, истина открылась Симонову лишь после смерти вождя и что для этого ему непременно потребовалось ознакомиться с документами. Судя по всему, Симонова, как и многих людей, занимавших тогда различные посты, но не утративших совесть, все же мучила развернувшаяся антисемитская кампания (в уже цитировавшейся книге «Праведник», на с. 273, Джон Бирман утверждает, что «антисемитизм для Сталина был не только инструментом, но и убеждением»), хотя они, в том числе и сам Симонов, принимали участие в травле «безродных космополитов»[40].
Однако «истинные патриоты» в искренность Симонова не верили. Один из них – главный редактор газеты «Советское искусство» В. Вдовиченко в двух доносах Маленкову от 26 января и 14 февраля 1949 года писал о Симонове как о еврее («имеет наглость называть себя русским») или, «на худой конец», готов был считать его «просто продавшимся заокеанским евреям»[41]. Сами партийные функционеры еще воздерживались от таких дефиниций, слово «еврей» было все еще табуировано, но авторы писем в ЦК уже вовсю распоясались, и никто за это их не одернул.
Был ли Сталин убежденным антисемитом или к антисемитизму его привела логика политической борьбы, которую он сам же затеял, напролом продвигаясь к неограниченной власти? Строго говоря, принципиального значения это не имеет, но не может пройти мимо внимания, ибо любой диктатор, и Сталин не исключение, не только политик и государственный деятель, не только некая «социальная функция», но еще и человек с индивидуальными чертами характера, особенностями психики, вкусами и пристрастиями, и все это очень сильно влияет на принятие им тех или иных решений. Сложность ответа на поставленный вопрос усугубляется еще тем, что Сталин был феноменальным фарисеем (актером, по выражению Симонова), он все время представал, и перед публикой, и перед своим окружением, в маске, притом маски менялись в зависимости от ситуации, и никто не может сказать в точности, какую из масок он на самом деле любил, а какая была ближе к его подлинному лицу. Не уверен, что этот его маскарад, унижающий и кровавый, допускает в театрализованных программах об оскорбительных сталинских «шутках» ту благодушно умилительную интонацию, которую позволяют себе иные нынешние телерассказчики. Интонацию раба, восхищенного проказами своего хозяина. Но это лишь к слову…
Сталинские слова все время расходились с делами, чем он значительно отличался от другого актера на мировой политической сцене и главного его конкурента в этом постыдном состязании – Адольфа Гитлера. Тот свою пылкую «любовь» к еврейству ни от кого не скрывал, не лицемерил, его подлинные чувства входили составной, притом очень органичной, частью в доктрину национал-социализма, тогда как Сталин почти до самого конца разыгрывал из себя интернационалиста и друга всех народов без каких-либо исключений.
Именно в то время, когда антисемитская кампания набирала обороты и достигла немыслимых высот, Сталин впервые опубликовал в 13-м томе своих сочинений почти двадцатилетней давности свой ответ некоему американцу, господину Барнесу, где есть, в частности, такие строки: «СССР является одним из немногих государств в мире, где проявление национальной ненависти ‹…› преследуется законом. Не бывало и не могло быть случая, чтобы кто-либо мог стать в СССР объектом преследования из-за его национального происхождения»[42].
О том, насколько эти заявления соответствовали истине, станет окончательно ясно из следующей главы.
Но кому-либо может прийти в голову (в нынешней России это приходит, к сожалению, многим), что позиция Сталина на этот счет была продиктована чисто политическими соображениями в реально сложившейся тогда международной ситуации. Это нельзя, естественно, принять не только в оправдание, но даже в какое-то объяснение того, что он затеял на последнем витке своей жизни. Ибо истинные его чувства, которые до поры до времени проявлялись не столь масштабно и не столь заметно для всех, теперь стали фатально влиять на всю кремлевскую политику в связи с резким обострением его давней психической болезни.
Крупнейший психиатр – академик Владимир Бехтерев, лечивший Сталина еще в 1927 году, поставил ему диагноз: «паранойя» – и тотчас же был ликвидирован мстительным пациентом. Четверть века спустя, личный врач Сталина, академик Владимир Виноградов не посмел вообще назвать болезнь по имени, ограничившись рекомендацией: «Полный покой и временный уход от всякой работы», что вызвало немедленную реакцию Сталина: «В кандалы его, в кандалы!» Это и было сразу же сделано[43]. В любом случае дошедшая до своего пика мания преследования[44], изо всех сил подогреваемая Лубянкой, настаивавшей на том, что угроза идет от международного еврейства, в услужении которого находятся все советские евреи, оказывала огромное влияние на принимаемые Сталиным судьбоносные решения, угрожавшие не только еврейскому народу, но всей стране и всему миру. Он маниакально сосредоточился лишь на одной теме – еврейской и дал волю тем чувствам, которые издавна в нем копились.
Если поступки государственного деятеля еще можно как-то связывать с хорошо или плохо понимаемой им политической целесообразностью, то в отношениях с близкими людьми подлинные чувства проявляются во всей своей обнаженности. Даже оставляя в стороне убедительные свидетельства стойкого сталинского антисемитизма, приведенные в упомянутых выше воспоминаниях его секретаря Бориса Бажанова, необходимо напомнить и отношение Сталина к еврейским женам своих ближайших соратников (все они, кроме Екатерины (Голды) Горбман-Ворошиловой, были арестованы, притом по обвинению в связи с «сионистскими кругами») и, что еще важнее, к родной дочери. Появление у юной Светланы первого возлюбленного, Алексея Каплера, встретило у отца только одну реакцию: «Это тебе сионисты подкинули (естественно, лишь для того, чтобы проникнуть в сталинский круг. – А. В.). Уж не могла себе русского найти!» Светлана, лучше, чем кто-либо, знавшая отца, заключает: «То, что Каплер еврей, раздражало его, кажется, больше всего»[45].
Узнав о намерении Светланы выйти замуж за Григория Морозова (Мороза), Сталин воспринял будущего зятя (между прочим, недавно скончавшегося первоклассного юриста-международника с очень высокой репутацией в профессиональных кругах) только как еврея и предупредил дочь, что ее муж никогда не переступит порога его дома. Так ни разу с ним и не встретился и, стало быть, о его личных качествах – ни плохих, ни хороших – знать не мог: ему было достаточно того, что тот еврей. Причем и не скрывал этого от Светланы. Опять тот же «довод»: «Не могла найти себе русского? ‹…› Он был еврей, и это не устраивало моего отца. ‹…› Он ни разу не встретился с моим первым мужем и твердо сказал, что этого не будет. ‹…› С моим мужем он твердо решил не знакомиться»[46].
То, что Светлана несколько раз повторяет в своих мемуарах одно и то же, показывает, насколько ее задевал антисемитизм отца. Зато, узнав, что добился своего, и дочь разводится, Сталин предоставил ей на радостях открытый счет в банке, то есть дал возможность за государственный счет сорить деньгами без всяких ограничений[47].
Очень хорошо знавший ситуацию изнутри – член сталинского политбюро Анастас Микоян рассказывал о том же в своих, посмертно изданных, воспоминаниях гораздо подробнее: «Когда Светлана вышла замуж за студента Морозова, еврея по национальности, к этому времени у Сталина антиеврейские чувства приняли острую форму. Он арестовал отца Морозова, какого-то простого, никому не известного, человека (к несчастью для Иосифа Морозова, тот работал заместителем по хозяйственной части у Лины Штерн, директора научно-исследовательского института. – А. В.), сказав нам, что это американский шпион, выполнявший задания проникнуть через женитьбу сына в доверие к Сталину с целью передавать все сведения американцам. Затем он поставил условие дочери: если она не разойдется с Морозовым, того арестуют. Светлана подчинилась, и они разошлись»[48].
То же самое подтверждает и Никита Хрущев: «Некоторое время Сталин его (Морозова. – А. В.) терпел. Потом разгорелся приступ антисемитизма, и Светлана была вынуждена развестись»[49]. Как только Светлана разошлась с первым мужем, Георгий Маленков точно оценил ситуацию и сразу понял, какие ветры задули в Кремле. Он понудил свою дочь Волю разойтись с сыном своего прежнего приятеля и сотрудника Михаила Шамберга – Владимиром, а папа Владимира почти сразу же был изгнан Маленковым из аппарата ЦК[50].
С родственным окружением Сталину вообще не повезло. Мария, вторая жена Алеши Сванидзе, брата первой жены Сталина, была еврейкой, и это бесило его, но изменить он ничего не мог, разве что расстрелять обоих (так и поступил)[51]. 0 второй жене его сына Якова, Юлии Мельцер-Бессараб, уже было сказано. Яков очень ее любил, что не помешало ему, оказавшись в плену, так высказываться об этносе, к которому принадлежала его любимая женщина, – в его словах почти текстуально звучат известные по воспоминаниям «соратников» реплики отца: «О евреях я могу сказать только одно: они не умеют работать. Главное, с их точки зрения, это торговля»[52].
О том, что «еврейский вопрос» был больным пунктиком Сталина, свидетельствует и тот факт, что он очень часто, на протяжении многих лет, возвращался все к той же теме в разговорах с разными людьми без всякого видимого повода, подчиняясь лишь ходу мыслей, которые роились в его мозгу. Это стало постоянным предметом его озабоченности, притом, стараясь все время отвергнуть чьи-то подозрения в антисемитизме (в том, что такие подозрения существуют, он не сомневался), Сталин, споря с невидимым оппонентом, их опровергал.
Любой психолог даст этому вполне однозначное толкование.
В беседе с Феликсом Чуевым, до конца верный вождю и учителю, Молотов тоже отводил от Сталина подозрения в антисемитизме, фактически их подтверждая. Он настаивал на том, что Сталин ценил в евреях многие положительные качества. Но можно ли представить себе, что Сталин ценил «многие положительные качества» украинцев, таджиков, эстонцев, других народов тогдашнего Советского Союза. Или, скажем, эфиопов, испанцев, корейцев, чьим другом он тоже, естественно, был?.. Даже в его воспаленном мозгу ни эти, ни какие-либо другие этносы не воспринимались «в целом» как нечто единое, обладающее хорошими или плохими качествами. Восприятие нации как некоего монолита, с какими-то, глобально присущими ей, специфическими чертами, издавна связывают в России прежде всего с еврейством, и такое восприятие этноса «вообще», без каких-либо индивидуальных различий, к крови отношения не имеющих, является характерной чертой юдофоба.
(Снова напомню солженицынские обобщения: «евреи энергичны», «евреи умеют приспосабливаться», «еврейская страстность», «еврейская выживаемость», «еврейский практицизм», «неутомимая еврейская динамика» – и так до бесконечности. Ни одного обобщения, касающегося другого этноса, я у Солженицына не нашел – хотя бы тут признал самоценность личности, право на индивидуальность, не растворенной в абстрактном «целом».)
К тому же, по утверждению того же Молотова, у Сталина было «недоверие к сионистским кругам»[53]. Но сионистами в партийных и лубянских кругах тогда называли евреев, а вовсе не только сторонников обретения евреями своей исторической родины – концептуальные различия Сталина не интересовали, еврей – он и был сионистом, великому теоретику национального вопроса эта дефиниция казалась и уместной, и справедливой, и не столь вызывающей. Молотов и сам не скрывает этого, ибо вслед за процитированной фразой, объясняя причину ареста жены, П. Жемчужиной, уточняет:
«Тут могли быть антисемитские настроения»[54].
До перехода от мыслей и слов к делу оставалось совсем немного.
ПРИМЕЧАНИЯ
1. На очной ставке с И. Фефером 6 декабря 1948 года Жемчужина это отрицала, утверждая, что на молебне была не она, а ее сестра, хотя именно Жемчужину видели там многие участники церемонии, включая Зускина, который дал на этот счет и следствию, и суду развернутые показания. Не исключено, что эти показания у него были выбиты, но они подтверждаются и свидетельствами других очевидцев. О пребывании Жемчужиной на той церемонии мне рассказывал Леонид Утесов.
2. Александрович М. Я помню. Мюнхен (на русском языке), 1985. С. 126-128.
3. Там же.
4. Наринский Александр. Воспоминания главного бухгалтера Гулага. СПб., 1997. С. 119.
5. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 127. Д. 1714. Л. 3.
6. Костырченко Г. В плену у красного фараона. М., 1994. С. 107-108.
7. Архив Главной военной прокуратуры. Надзорное производство по следственному делу № М-2522. Осужденный «Особым совещанием» (то есть «тройкой», без камуфляжа судебной процедуры) 14 сентября 1949 года к 25 годам лагерей, Соркин был освобожден после реабилитации, состоявшейся 29 июня 1954 года.
8. Известия. 1948. 4 сентября.
9. Звенья: Сб. М. Вып. 1. С. 551.
10. ГА РФ. Ф. 8114. Оп. 1. Д. 10. Л. 329-331.
11. Там же.
12. ГА РФ. Ф. 8114. Оп. 1. Д. 1054. Л. 235.
13. Еврейский Антифашистский Комитет в СССР. М., 1996. С. 276-277 и 308.
14. ГА РФ. Ф. 8114. Оп. 1. Д. 20. Л. 49.
15. Орлова Р. Воспоминания о непрошедшем времени. М., 1993. С. 143.
16. АП РФ (Архив Президента Российской Федерации). Ф. З. Оп. 32. Д. 11. Л. 167-168.
17. АП РФ. Ф. 3. Оп. 32. Д. 12. Л. 83-84.
Чтобы не возвращаться впоследствии к той же теме, следует отметить, что в защиту подвергшихся травле и санкциям еврейских коллег, проявив несомненное мужество, выступало много представителей других этносов – их благородство и риск, на который они шли, в должной мере еще не получили оценки. Среди этих достойных людей были: профессор В. Десницкий, заместитель министра просвещения А. Арсеньев, ректор Ленинградского педагогического института А. Егоров, литературовед Г. Макогоненко и многие другие русские интеллигенты. См.: Звезда. 1989. № 6. Я сам оказался свидетелем того не афишируемого мужества, с каким защищал своих еврейских коллег мой будущий научный руководитель в аспирантуре, заслуженный деятель науки, профессор Сергей Никитич Братусь.
18. Архив Главной военной прокуратуры. Наблюдательное производство № 62556-48. Т. 2. Л. 174.
19. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 162. Д. 39. Л. 140.
20. Костырченко Г. В плену к красного фараона. М., 1994. С. 127.
21. Еврейский Антифашистский Комитет в СССР. М., 1996. С. 384.
22. Костырченко Г. С. 130.
23. Там же. С. 136.
24. Чуев Ф. 140 бесед с Молотовым. М., 1991. С. 473.
25. Народ и земля: Журнал еврейской культуры. 1984. № 2. С. 168-169.
26. Торчинов В. А., Монтюк A.M. Вокруг Сталина. СПб., 2000. С. 57.
27. Удалось счастливо избежать ареста лишь подруге Эсфири – Розе Пересыпкиной, жене маршала войск связи Ивана Пересыпкина. Это в их загородном доме, в подмосковном дачном поселке Николина Гора, среди других русских генералов встречали новый, сорок девятый, год их друзья Перец и Эстер Маркиши.
28. Костырченко Г. С. 93-94.
29. РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 16. Д. 237. Л. 75-80.
30. Это подтвердил в письме ко мне (отклик на мою публикацию доноса А. Бегичевой в «Литературной газете») работавший тогда в журнале «Огонек» фотокорреспондент Юрий Кривоносов (хранится в моем архиве). По его словам, в коллективе хорошо знали, что ЦК «рекомендовал» главному редактору журнала Анатолию Софронову дать первый толчок и «обоснование» подготовленной наверху кампании.
31. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 132. Д. 237. Л. 74.
32. Там же. Л. 56.
33. РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 16. Д. 226. Л. 2.
34. Литературные новости. № 17. С. 8. В этой же публикации (Оскоцкий Валентин. Под сенью «Белой березы») сообщается, что несколько позже партийному начальству пришлось все-таки объявить Бубеннову выговор за «антисемитизм», ибо своей обнаженностью и злобой этот погромщик вышел за рамки обязательных «правил игры». Так что можно себе представить, каким было проявление его чувств, если вызвало такую реакцию даже в ЦК. «Государственный писатель» Бубеннов перещеголял своих единомышленников, приписав еврейское происхождение писателям с чисто русскими этническими корнями. За это и поплатился.
35. Комсомольская правда. 1951. 27 февраля.
36. Литературная газета. 1951. 6 марта.
37. Комсомольская правда. 8 марта.
38. Симонов К. Глазами человека моего поколения. М., 1989. С. 216.
39. Там же. С. 232.
40. Литературная газета. 1949. 12 марта.
41. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 132. Д. 237. Л. 5-24.
42. Сталин И. Собрание сочинений. 1951. Т. 13. С. 258.
43. См.: Пороки и болезни великих людей. Минск, 1998 и Буянов М. Ленин, Сталин и психиатрия. М., 1993.
44. Ноймайр Антон. Диктаторы в зеркале медицины. Ростов-на-Дону, 1997. С. 427. См. также безоговорочный диагноз президента Академии медицинских наук СССР Николая Блохина, основывающийся на заключении большой группы психиатров и относящийся к состоянию Сталина на конец сороковых годов: «нарастание садистических настроений, резко прогрессирующее обострение мании преследования, полное недоверие к своему окружению, даже к самым близким и верным, внушаемость во всем, что могло бы подтвердить постоянную убежденность в существующем заговоре против него» (Октябрь. 1988. № 8), а также сообщение его дочери Светланы Аллилуевой о «зашедшем далеко» атеросклерозе сосудов мозга, частых галлюцинациях и расстройстве речи. Об атеросклерозе, который привел к глубоким нарушениям функций нервной системы Сталина, свидетельствовал также профессор А. Л. Мясников, находившийся у постели умиравшего тирана (Литературная газета. 1989. 1 марта). Все эти симптомы, свидетельствующие о тяжком психическом заболевании Сталина, не дают оснований для признания его невменяемым, не отвечающим за свои преступления (см.: Торчинов В. А., Леонтюк A.M. Вокруг Сталина. С. 91), но помогают лучше объяснить причину маниакального взрыва его полускрытого до поры до времени антисемитизма.
45. Аллилуева Светлана. Двадцать писем к другу. Лондон, 1967. С. 170.
46. Там же. С. 174-176.
47. Свидетельство близкого приятеля Светланы, профессора Серго Микояна, сына члена политбюро Анастаса Микояна: Огонек. 1989. № 15. С. 29.
48. Микоян А. Так было. М., 1999. С. 362-363.
49. Вопросы истории. 1991. № 12. С. 58.
50. Восленский Михаил. Номенклатура. Лондон (на русском языке), 1984. С. 397.
51. АП РФ. Ф. 45.0п. 1.Д. 1. Л. 1.
52. Там же. Д. 1554. Л. 11.
53. Чуев Ф. 140 бесед с Молотовым. С. 475.
54. Там же.