Второе дыхание
— Да, я виновен, — говорит он и опускает глаза. Они у него синие-синие, а в сумерке тюремной комнаты для свиданий кажутся еще синее. — Признаюсь полностью.
— Это известно.
Мы сидим уже битый час, готовясь к завтрашнему процессу, но могли бы и не сидеть, потому что толку от нашей беседы нет никакого. Он занудливо повторяет: «виноват», «в деле все подробно описано», «что Кузина говорит, то и было», — тяготясь разговором и ничуть этого не скрывая.
— Мне, Саранцев, одно непонятно: вас вообще не тянет на волю?
— Почему? — Он настороженно всматривается в меня, пытаясь понять, какой подвох его ожидает. — Почему же не тянет?
— Если бы тянуло, вы помогли бы мне вас защищать. Найти узязвимые места обвинения… Опровергнуть улики…
Лицо его снова становится скучным.
— Чего там бороться?! Зряшное дело…
Зряшное дело — это он прав. Преступление — дикое. Главное — дерзкое. Редкое по цинизму…
Душный июньский вечер. Льет грозовой дождь, но и он не приносит прохлады. Женщина открывает настежь окно. Ложится спать. Сквозь дремоту ей слышится шум. Она открывает глаза и с ужасом видит на подоконнике чужого мужчину.
Ее крики напрасны: сильный ливень и толстые стены заглушают любой звук. Злоумышленник настигает ее, валит с ног, пытается овладеть. Но она не теряет присутствия духа, сопротивляется — яростно, в одиночку, почти без всякой надежды. И ей, наконец, удается его сломить: пьяный, утомившийся от борьбы, он засыпает. Тут же, в комнате, на кровати…
Так про это написано в обвинительном заключении и так же — в показаниях Саранцева. Они заканчиваются словами: «был сильно пьян, ничего не помню, заявление Кузиной подтверждаю».
Заявление было потом, а сначала — лишь крик: «Помогите!» Не ночной, заглушенный дождем и потому никем не услышанный, а утренний — на рассвете, когда, в халате и шлепанцах, она выскочила на улицу. Спотыкаясь, добежала до постового, утопив один шлепанец в дождевой луже: «Помогите! Скорей!»
Милиционер не заставил ее повторять — тотчас бросился вслед.
Она привела его на третий этаж четырехэтажного дома. Дрожащей рукой, с трудом попав хитроумным ключом в замочную скважину, открыла массивную, плотно обитую дверь. На цыпочках, боясь спугнуть преступника, провела в комнату.
Посреди кровати, одетый, в ботинках со следами засохшей грязи, спал молодой мужчина.
Милиционер постоял, посмотрел, оценил ситуацию. Потом подошел к телефону и вызвал конвой. И еще — неотложку: Кузину трясло, стакан с водой, который он принес из кухни, выпал из ее рук. В протоколе задержания отмечено: «Дать объяснения потерпевшая не может из-за сильного нервного срыва, в данный момент ей оказывается медицинская помощь. От общения с задержанным гражданином Саранцевым (паспорт найден в кармане пиджака и изъят) отказывается. Врач Поцелуйко Л. Е. возражает против дополнительных перегрузок, которые могут повлиять на состояние здоровья гражданки Кузиной. Последняя будет вызвана для дачи объяснений по согласованию с врачом, когда позволит здоровье».
Саранцев отрезвел часа через два. Долго не мог понять, где же он оказался. Отвечать на вопросы не пожелал. «Покажите заявление той, кого вы называете потерпевшей, — потребовал он. — А иначе ничего не скажу».
Следователь, который начал вести его дело, показывать не хотел: раньше времени не положено. Но потом все-таки показал, чтобы не топтаться на месте и делу скорее дать ход.
Заявление было коротким: «Прошу привлечь к ответственности неизвестного мне мужчину, который влез в мою квартиру через окно и напал на меня».
— Да, я кое-что вспомнил, — сказал следователю Саранцев, прочитав заявление. — Не все, но кое-что…
— Вот вам бумага — пишите. Только по-честному. — Следователь многозначительно на него посмотрел, сузив для пущей строгости все видящие и все понимающие глаза. — Это в ваших же интересах.
— В моих, — кивнул Саранцев. — Конечно, в моих. Дайте время для размышлений. Чтобы собраться с мыслями.
Какие мысли рождаются во время таких размышлений? Больше думаешь — уходишь дальше от истины.
Следователю был, видимо, симпатичен этот влипший в историю простодушный лопух, которому его авантюра неизбежно обойдется годами тюрьмы. Поэтому он от чистого сердца решил ему дать добрый совет.
— Собраться с мыслями? Это уже интересно. А есть ли что собирать? — Он был очень доволен шуткой. Дружески улыбнулся. И — опять же по-дружески — перешел внезапно на «ты». — Слушай, Саранцев, мысли ты соберешь потом. А сейчас выкладывай факты. Понял? Факты! Ври, но не завирайся. А то даже я тебе помочь ничем не смогу.
— Вы хотите мне помочь? — изумился Саранцев. — Почему?
— Слыхал пословицу? — вздохнул следователь, все больше проникаясь сочувствием к сидящему перед ним бедолаге. — Если помер, то это надолго, а если дурак, то — навсегда. — Он хитро прищурился, гордясь своей эрудицией. — Где они, мысли твои, раз так ничего и не понял? Жаль мне тебя, вот и все «почему». Жаль… Протри глаза — сколько кругом неохваченных! Любая на шее повиснет, только моргни. Не старик, не калека… А ты — в окно, пьяный, на третий этаж! К замужней… Зачем? Зачем?! Теперь приклеят на лоб десятку — будешь потеть. — Он снова вздохнул. — Садись и пиши. И не вешай лапшу на уши. Ни мне, ни себе.
«Собственноручное чистосердечное признание. Явка с повинной».
Первую фразу этого длинного заголовка Саранцев придумал сам. Вторую ему продиктовал — опять же от искреннего расположения, а не по какой-то другой причине, — сам следователь. Продиктовал и — оставил его одного. Чтобы не подсказывать. Не давить, — если проще сказать.
«У меня, почему точно не знаю, объяснить не могу, возможно, от водки, возникло желание забраться в чью-нибудь квартиру. Намерения обокрасть не было, а просто забраться. Никакой другой цели я не имел.
Вечер был теплый, душный, многие спят с открытыми окнами. И я выбрал одно открытое окно на третьем этаже, почему точно это, а не какое другое, объяснить не могу, скорее всего, под пьяную лавочку. Уточняю: я вообще-то не пью, разве что иногда выпиваю, но для такого дела принял пол-литра, точнее, для храбрости. Еще уточняю: дом выбрал потому, что он невысокий и стоит в глубине двора, мимо никто не ходит, тем более в дождь.
Я залез на чердак, оттуда на крышу, это было довольно трудно, ноги не слушались, голова кружилась, хотя страха не было.
Помню еще, что по мокрому скату крыши пришлось ползти на четвереньках, хотя вообще-то я очень плохо помню, как все было и что точно я делал.
Скорее всего, добравшись до водосточной трубы, я спустился по ней и нащупал карниз. Он был узкий и старый, штукатурка сыпалась под ногами, хотя я плохо что помню. Раза два или три мне казалось, что я падаю вместе с ней. Однако я шел, упорно двигаясь к цели, потому что отступать было уже некуда. Потом я наткнулся на распахнутую створку окна и за нее зацепился, чтобы не упасть. В комнате я увидел женщину, которая спала, подложив локоть под щеку.
Больше я ничего не помню и о том, что было дальше, рассказать не могу. Вероятно, я сразу заснул от усталости, а также от опьянения, которое для меня непривычно, поскольку я вообще не пью, только, как сказал, изредка выпиваю совсем немного.
Считаю, что показаниям гражданки Кузиной, с которыми меня ознакомил следователь, можно верить. Как она показывает, так все и было».
Следователь дважды перечитал это «собственноручное чистосердечное прзнание». Оно же — «явка с повинной».
— Я ведь, кажется, сказал… — В его голосе появился металл, и он снова перешел на официальный язык. — Мы ведь, вроде, договорились: изложите не мысли, а факты. И без лапши. Чистосердечное признание… — Уголки его губ иронично дрогнули. — Не вижу ни чистосердечия, ни признания…
— Почему? — не понял Саранцев.
— Потому что вы лезли в окно не затем, чтобы красть. А с другой, вполне конкретной целью.
— Зачем же, по-вашему, я лез?! — Впервые подследственный допустил грубость. Не в словах даже, а в тоне. Замкнулся и сник.
Следователя вдруг осенило: совсем неожиданно дело повернулось к нему еще одной стороной.
— Получается интересно, — задумчиво произнес он. — Значит, вы еще и красть собирались. Этого следствие не знало, а теперь будет знать. Спасибо за признание. Но лезли вы — хочу сказать: в основном — все-таки не за этим. Вы лезли, — продолжил он чуть ли не по слогам, — чтобы насиловать.
— Ну, знаете… — вскипел Саранцев. Ему с трудом удалось взять себя в руки. — Этого вы от меня не дождетесь. — Саранцев помедлил, собираясь с мыслями. — Точно вам говорю: никогда.
— Тем хуже для вас.
Хуже, впрочем, Саранцеву быть не могло.
Покушение на изнасилование — это обвинение с самого начала как было за ним, так и осталось. Теперь он навесил еще на себя покушение номер два: квартирная кража.
— Если дурак, то навсегда, — напомнил следователь прилипшую к нему шутку. — Понял? Отвечай: понял? — Снова на «ты», но уже без всякой симпатии. Скорее наоборот.
Из протокола осмотра места происшествия
«В доме номер 17/2 по ‹…› улице имеется чердак, откуда через окно есть выход на крышу… Водосточная труба пересекает декоративный карниз шириной 38 см, находящийся на уровне третьего этажа… Карниз проходит, в частности, под окнами квартиры номер 6, расположенной на третьем этаже ‹…›
Из справки домоуправления
«Гражданка Кузина Елена Владимировна и ее муж гражданин Кузин Владимир Юрьевич проживают по адресу: ‹…› улица, дом 17/2, квартира 6 ‹…›
Из заключения судебно-технической экспертизы
«Спуск человека по водосточной трубе ‹…› является технически осуществимым, равно как его выход на ‹…› карниз и передвижение по последнему ‹…›
Преодоление трудностей при передвижении и принятие мер безопасности в значительной мере зависит от индивидуальных особенностей конкретного человека, в частности, от возраста, состояния здоровья и прочих факторов ‹…› Возможные препятствия субъективного характера, как-то: нарушение балансировки, динамические деформации, страх высоты и пр. — в расчет экспертизой не принимались».
Нарушений балансировки (убейте меня, если я знаю, что это такое), динамических деформаций (звучит красиво, но непонятно), а тем паче страха высоты и прочего медики у Саранцева не обнаружили. И психических отклонений — тоже. Вроде бы для нормального человека достаточно странен тот способ, которым Саранцев решился проникнуть в чужое жилье. Экспертиза, однако, признала: никаких отклонений в психике. Разве что малоконтактен. Не желает говорить о своем деле. Но это вовсе не отклонение. Скорее наоборот: осознал то, что сделал, говорить о своем позоре стыдится.
Да и странности, если подумать, нет никакой. Не с наших позиций, конечно — с позиций преступника. Разве воры не лазают через окно? И разве только первый этаж подвластен их отважным набегам? Уголовная хроника полна такими историями. Никого они не удивляют. Возмущают — да. Но не удивляют.
Защита Саранцева была поручена мне. Это была именно защита по поручению — обязательная, гарантированная законом. Близких у Саранцева не оказалось — никто не искал для него адвоката, и выбор у нашей коллегии пал на меня, тогда еще совсем молодого и, стало быть, совсем не капризного. По возрасту и по статусу. Деньги за такую работу платили, мягко говоря, символические, охотников обычно не находилось, а привередничать мне еще было совсем не с руки.
Да, по правде говоря, не очень-то и хотелось. Я взялся за поручение с легким сердцем — особых хлопот оно не сулило: преступник сознался, раскаялся, впервые судим, у него отличное прошлое, а преступление не причинило тяжких последствий. Саранцев не мог, конечно, рассчитывать на оправдание, но на снисхождение — безусловно. Доказать это, добиться для него приговора помягче не составляло, пожалуй, большого труда. По крайней мере, так мне казалось.
— Вот и отлично, — вяло произносит Саранцев, когда я знакомлю его с планом защиты. — И, пожалуйста, без подробностей, без длинных речей. Сколько дадут, столько дадут. Я на вас в претензии не буду.
Он-то не будет, ну а я сам?.. У меня еще ни опыта, ни имени, ни того профессионального равнодушия, которое порождает многолетняя рутина. Зато навалом юного честолюбия. Хочется отличиться — хоть как-то. Заявить о себе.
Весь вечер хожу по пустынным улицам, проговаривая свою завтрашнюю речь. Саранцев просит не длинную. Длинной не может и быть. Сказать-то, в сущности, нечего. Эти просьбы о снисхождении — адвокатский конек, опыстылевшая банальность!.. Они ведь лежат на поверхности. Доступны любому. Большого ума не надо, чтобы их изложить. Характеристику раздобыл не я: ее приобщил к делу следователь, нарочито подчеркнув все доброе, что сказано там о подсудимом.
Дело и вправду простейшее, только вот роли в нем мне не оставлено никакой.
Ноги сами приводят меня в этот двор. Тот самый, в глубине которого укромно стоит злополучный дом о четырех этажах. Уютный московский дворик, точно сошедший с картины Поленова. Благодатный оазис среди городского шума и суеты.
Конец сентября, но почти по-летнему было тепло, заходящее солнце просвечивало через желтеющую, но все еще густую листву. В его лучах, отливая глянцем ладно пригнанных друг к другу латунных колен, броско выделялась водосточная труба. Не прогнившая, не превратившаяся в кучу ржавой трухи, до которой дотронься — и загремишь, нет, новенькая, словно только что из мастерской. Вполне способная выдержать тяжесть молодого и легкого тела.
И карниз не такой уж и узкий. Даже я, не то что Саранцев, мог бы, наверно, не слишком рискуя, спуститься с крыши по этой трубе и ступить на него.
Дверь на чердачную лестницу оказалась открытой. Я поднялся, свободно проник на чердак, где сушилось чье-то белье, выглянул в крохотное оконце. Солнечные лучи уже не проглядывали через листву, воздух вдруг посерел, но тоскливей не стало. Открывшийся сверху пейзаж располагал к созерцанию и покою. Если он и рождал какие-то ассоциации, то разве что о мирном чаепитии и неторопливой беседе.
Ну, а вдруг этот странный Саранцев все-таки невменяем? — думалось мне в чердачной пыли, над карнизом, который вел к раскрытому настежь окну. Если врачи попросту не разобрались. Как-то не вяжется его преступление с обликом — вынужден пользоваться тогдашней, советской терминологией — передовика производства, шофера первого класса, многолетнего члена месткома. С обликом человека, про которого все говорят, что он порядочен, честен и справедлив.
Но — с другой стороны… Какой же он невменяемый — при всех тех доблестях, которые я только что перечислил? Шофер без единой аварии, многократно испытанный медицинской комиссией, то есть психиатрами прежде всего. Неужели все ошибались? Впрочем, почему бы и нет?..
Водка могла его преобразить — это бесспорно. Особенно — сразу бутылка. Это ж надо решиться: шофер — и бутылка. Не шофер-забулдыга — настоящий шофер. Но допустим, допустим… Если бы после этого Саранцев подрался, отколол неожиданный номер — даже залез бы в карман или угнал чужую машину, я мог бы это как-то понять. Объяснить себе самому, что его побудило так поступить.
Но тут я просто теряюсь. Отказываюсь понять. Ночью, в ливень лезть на крышу незнакомого дома? Случайно приехать с другого конца Москвы? Из тысяч и тысяч домов облюбовать именно этот? Спускаться по скользкой трубе, рискуя свалиться и сломать себе шею? Потом балансировать на узком карнизе, не имея конкретной цели, не зная, останется ли открытым окно, которое он присмотрел еще на земле, что ждет его в комнате, удастся ли и как именно, — опять по карнизу или все-таки через дверь — выбраться назад?..
И еще такой очень важный вопрос: почему он напился? Что заставило этого трезвенника (из производственной характеристики: «За одиннадцать лет работы в автопарке Саранцев никогда не замечался употребляющим алкоголь») выпить сразу пол-литра? Да и где, интересно, он их пил?
Дома? Опрокинул бутылку наедине с самим собой и — чесать на другой конец города в поисках открытого настежь окна! Просто бред — смешнее нельзя и придумать…
В ресторане? Даже по тем временам это очень сомнительно: целую бутылку одиночному посетителю ставить тогда на стол остерегались, боясь милицейских придирок. Хорошо, допустим и это. Зачем в одиночку он пошел в ресторан? Какое горе залить? Был в компании? Но где они, эти люди, от которых он вдруг отвалился? Напился и — отвалился… Следствие выясняло и это, установив лишь одно: никакой компании привычных друзей у него не было. Если он чем и отличался, то разве что своим «нелюдимством».
Тогда, быть может, он пил в подворотне? Приехал сюда километров за двадцать, выпил и полез на чердак… Тоже смешно. Нет, просто абсурдно! Вот уж, действительно, бред. Концы с концами не сходятся. И вряд ли сойдутся.
Вопросов много. Ответов нет ни на один.
Сплошные загадки.
Процесс начинается в пустом зале — при закрытых дверях. Такие дела всегда слушают при закрытых. Чтобы спокойно и неторопливо, без любопытных глаз, доискаться до истины? Да нет, всего-навсего потому, что на языке закона «обстоятельства» таких дел затрагивают «интимные подробности жизни».
До истины, это вполне очевидно, никто докапываться не будет. Сам Саранцев склонен к этому меньше всего. Он спокойно сидит на скамье подсудимых, ко всему безучастный, и даже не смотрит в ту сторону, где, в гордом своем одиночестве, надменно щурится темноволосая женщина с узким ликом античной красавицы. Сиреневый ажурный платочек лежит у нее на коленях, и этим платочком она то и дело осторожно дотрагивается до своих пламенеющих щек.
— Саранцев, признаете себя виновным?
— Да, признаю.
— Желаете дать показания?
— Я уже все сказал.
— Значит, подтверждаете показания, которые вы дали на следствии?
— Полностью подтверждаю.
— Хотите их чем-нибудь дополнить?
— Нет, не хочу.
Он устало садится, не дожидаясь, когда судья ему разрешит. Мне почему-то хочется встретиться с ним глазами — вот сейчас, непременно сейчас, в эту минуту, сразу после того, как он дал свои показания. Если, конечно, несколько ничего не выражающих реплик можно назвать показаниями. Если их вообще хоть как-то можно назвать. Говорят, телепаты умеют вызвать напряжением воли взгляд того, кому направлен их волевой посыл. Но я, безусловно, не телепат. Воля явно не та: до Саранцева мой посыл не доходит.
Тем временем Кузина уже на трибуне. Повторяет то, что говорила на следствии: слово в слово, как записано в протоколе. Разве это не странно? Показания — не стихи, чтобы их учить наизусть. Для чего она, собственно, их заучила?
Я задаю этот глупый вопрос — судья тут же его снимает.
— Как вы можете, адвокат?! Насмешка над потерпевшей… Во время судебного заседания… Какая бестактность! Суд делает вам замечание с занесением в протокол.
И, действительно, как я могу? Мне вовсе не хочется над нею смеяться. Но в деле слишком уж много загадок. Кто же поможет их устранить? Саранцев явно не хочет. Кузина — и подавно. Может, вопрос, который судья посчитал бестактным, заставит ее разговориться?
Нет, не заставит. Она смотрит на меня серыми, злыми глазами — холодно и надменно.
— Я говорю то, что считаю нужным, — поясняет она, и в этой не слишком вежливой фразе мне чудится какой-то второй, тайный смысл.
И только Саранцев ко всему безучастен. Он вяло слушает, вяло отвечает. Коротко. Односложно. «Да…» «Нет…»
Спешит к приговору.
Ну, зачем, зачем ему так спешить?
На жаргоне юристов свидетели не участвуют в деле, а «по нему проходят». По делу Саранцева «проходят» дворник (тогда еще были дворники!), милиционер (тогда еще — по старинке — их называли постовыми), врач неотложки и двое случайных прохожих, невесть зачем оказавшихся в то утро чуть свет на еще не проснувшихся улицах, — их пригласили тогда понятыми.
Все они лично видели, как Саранцев спал в комнате Кузиной. Да, на кровати. Одетым. Обутым. Окно было распахнуто. И сломан цветочный горшок. Черепки валялись на полу, вместе с комьями земли. Врач Поцелуйко долдонит одно и то же, в сотый раз повторяя, как Кузина «вся дрожала — зуб на зуб не попадал» и как непросто было ему привести ее в чувство… Так он нудно вещает, что судье приходится его оборвать: «Эти подробности для суда значения не имеют».
Еще помнят свидетели два перевернутых стула, смятую скатерть. И — пуговицу. Матерчатую крупную пуговицу — «скорее всего от халата», — утверждают свидетели. Она была вырвана яростно, с мясом — лежала посреди комнаты, мозоля глаза. Деталь, которую трудно забыть. А в пакете на судейском столе — он сам, домашний халат, превратившийся в убойной силы улику. На нем, действительно, не хватает верхней пуговицы — именно той, как сказано в заключении экспертизы, которая тем злополучным утром валялась в комнате Кузиной. Так эффектно валялась, что ни один свидетель ее не забыл.
Круг замкнулся. Улики значительны, и они впечатляют.
— Адвокат, вам что-то неясно? — доносится до меня голос судьи. — Есть еще вопросы к свидетелям?
Неясно мне очень многое. Но вопросов к свидетелям у меня нет.
Скорее — к себе самому.
Ливень кончился около часа (справка метеостанции), а Саранцев забрался в окно, когда дождь еще шел (показания Кузиной). К постовому Кузина прибежала без четверти шесть (милицейский рапорт — его подлинник в деле).
И часы, и минуты повторно уточнялись в суде. Ни один из опрошенных эти данные не оспорил. Кузина — в том числе.
Что же делала она все эти пять долгих часов? Сопротивлялась? Бороться с жертвой всю ночь напролет — на это у Саранцева силы хватило. Зато, когда хмель, после долгой борьбы, уже был должен уйти, борец почему-то беспробудно заснул.
Впрочем, возможно и это: просто устал. Все на свете возможно. Если хоть как-то в ладу не со схемой, а с жизнью. С логикой здравого смысла. Отвечает ли этим условиям такой любопытнейший факт: пять часов упорной борьбы — и ничтожный ее результат?!
Пуговица от халата, одна только пуговица, слишком нарочито оказавшаяся у всех на виду…
И ни малейших следов пятичасовой борьбы на самой потерпевшей! На лице, на руках, на теле. Вообще — никаких.
Тогда, может, ее и не было, этой борьбы? Ни пяти часов, ни часа и ни минуты? Если не было, почему Кузина обратилась за помощью с таким опозданием? Что мешало ей крикнуть хотя бы во двор из окна? Ливень кончился в час — ни в два, ни в три, ни в четыре он не мог уже заглушить ее крик. Наконец, в квартире есть телефон. Почему она просто не набрала ноль-два?
Пока я ставлю себе эти вопросы и пытаюсь найти ответ, судебное заседание продолжается.
Ученый эксперт с чертежами в руках авторитетно доказывает, что путь, пройденный Саранцевым от крыши до окна, «технически не невозможен». Этот варварский канцелярит никому, похоже, не кажется диким. Даже мне, пересмешнику. Впрочем, мне уже сделано предупреждение: любая новая шуточка может дорого обойтись.
— Адвокат, у вас есть возражения? — Судья предельно корректен и ни в чем, абсолютно ни в чем не ущемляет защиту.
— Возражений нет.
— Вопросы?..
Вопросов нет тоже.
Судья удовлетворенно кивает: ему явно нравится такая мирная атмосфера. Благожелательность, вежливость, такт…
Еще один эксперт на трибуне. Он приводит десятки примеров, когда совершенно пьяные люди сохраняли равновесие, двигаясь по неустойчивой, узкой доске.
— Адвокат, у вас есть возражения?
Нет у меня никаких возражений! Бог с ними, с другими примерами. Нам они не указ. Нам важен Саранцев, его путь по карнизу — к спящей женщине, которую он раньше не видел, не знал.
Кто она, в сущности, эта Кузина? Из дела известно о ней так мало… Почти ничего. Ей двадцать семь, у нее диплом инженера-мелиоратора, но по специальности она никогда не работала. И не работает. Она вообще нигде не работает. У нее в этом нет ни малейшей нужды. Так она и сказала — с неожиданным и ничем не оправданным вызовом, отвечая на мой совершенно невинный, без подвоха, вопрос.
— У меня в этом нет ни малейшей нужды.
— Адвокат! — Судья на посту, и он бдит. — Вам ведь уже было сделано замечание. Не забудьте, пожалуйста: мы не рассматриваем дело Кузиной. Слушается дело по обвинению гражданина Саранцева. Прошу вас держаться в рамках процесса.
— Буду держаться. — Это — судье. И сразу же — Кузиной: — Почему у вас нет надобности работать?
Строго говоря, вопрос действительно не по существу. Но кто знает в точности наперед, что окажется важным для уголовного дела?
Ей нельзя отказать ни в находчивости, ни в остроумии.
— Боюсь, вы еще не были замужем, — спокойно, ничуть не тушуясь, отвечает она. — У жены хватает хлопот на полный рабочий день. Даже если — я предвижу ваш следующий возможный вопрос… Даже если у нее нет детей.
Молодец! Превосходно держится и за словом в карман не лезет.
Да, я знаю, что детей у нее нет. Знаю и то, что она замужем. Но — за кем? Мне начинает казаться, что это имеет значение. Почему и какое, — я пока что не знаю. Но — имеет! Я уже убежден, что имеет.
Кто он — Кузиной муж? Какие у них отношения? Почему его не допросили? Куда ушел он в ту ночь? Как случилось, что Саранцеву так неслыханно повезло: забрался в квартиру, где не оказалось мужчины? Где вообще никого не было, кроме остроумной и находчивой жертвы?
Все эти вопросы я задаю в своей речи. Только вопросы, потому что ответов на них у меня нет. Но если есть вопросы и если они для дела существенны, без ответов нельзя вынести обвинительный приговор. Только этого я и хочу — подождать с приговором, провести новое следствие, устранить те пробелы, что слишком зияют в ладно скроенном деле. Ведь там, где пробел, возможна ошибка. А ошибка в суде очень дорого стоит. Так дорого, что цену лучше не называть.
Кузина демонстративно уходит из зала. Вдруг встает и — уходит. Кроме нее, в зале нет никого. Наверно, поэтому ее уход особенно впечатляет. Он настолько эффектен и, если хотите, даже красив, что я… Я постыдно немею. Замолкаю на полуслове и смотрю ей вослед.
Саранцев еще ниже опускает голову и совсем скрывается за барьером. Прокурор недоуменно пожимает плечами. И только судья всегда на посту.
— Адвокат, почему вы замолчали? Ну, вышел человек — дело хозяйское. Чего это вы растерялись?
— Мне нечего терять, — бормочу я совсем невпопад.
Игра слов неожиданно обретает двойной смысл. Ведь мне действительно нечего терять — что бы я ни сказал, хуже Саранцеву все равно не будет.
— У вас еще надолго? — судья нетерпеливо глядит на часы.
— У меня все, — окончательно сдаюсь я, сознавая, что дальнейшая речь уже ни к чему. Она кончается не точкой и даже не вопросительным знаком, а каким-то беспомощным многоточием. Я ли в этом повинен? Или кто-то другой?
— Саранцев, что вы скажете в последнем слове?
— Ничего, — хмуро произносит Саранцев и садится еще до того, как судья разрешает ему это сделать.
— Как? Совсем ничего? — Даже видавший виды судья, весьма довольный, что дело катится по наезженной колее и никто не пытается скольжению помешать, даже он, мне кажется, немного растерян. — Вы что, отказываетесь от последнего слова? Может, просьбы какие к суду… Ну там, не наказывать слишком сурово… Или что-нибудь в этом роде… — подсказывает он Саранцеву привычные блоки «последних слов». — Есть у вас просьбы?
— Просьб нет, — небрежно бросает Саранцев, не утруждая себя даже слабым движением, чтобы привстать.
«Семь лет», — оглашается приговор, и Саранцев согласно кивает: хорошо, пусть будет семь. Что он хочет сказать этим кивком? Что — хорошо, все-таки не «червонец»?
— Осужденный, приговор вам понятен?
Этот вопрос положено задавать каждому осужденному после оглашения приговора: таков закон. Зачем? Что может быть в приговоре неясного? Какой недоумок не отличит трех лет от восьми? В этом зале, по крайней мере, таковых заведомо нет.
— Понятен… — Во взгляде тоска и полнейшее безразличие. — Вполне.
Нет, определенно, тут что-то не так. Не может нормальный человек, случайно попавший в такой переплет, покорно принять приговор, который ломает жизнь. Даже если действительно виноват. Самоубийца он, что ли? Но ведь до всей этой истории его знали иным. Весельчак, заводила, рубаха-парень, скорей ловелас, чем аскет, собиратель джазовых записей, любитель компаний, спортсмен и даже немножко лихач — с чего это вдруг он записался в святые?
Утром — звонок из тюрьмы: Саранцев просит о встрече со своим адвокатом.
Надо пойти, таков порядок, но я взбунтовался. Что он мне голову морочит, в самом-то деле?! Докопаюсь до истины, вот тогда и пойду. В моем распоряжении еще неделя — таков законный срок обжалования приговора. За эту неделю мне надо узнать много важных вещей.
И я их узнал.
— Вы хотели мне что-то сказать? — спрашиваю Саранцева, придя к нему на свидание в последний день кассационного срока.
— Да, хотел… — Его голос тревожен. — Вы подали жалобу?
— Нет, еще не подал.
— И не подавайте.
— Это почему же?
— Не подавайте, и все! В конце концов, вы меня защищаете, а не себя. Так что решаю я.
Он всерьез думал, что может мною повелевать. Что я призван служить не истине, не правосудию, а лично ему.
— Вы могли, — говорю, — отказаться от моих услуг. Но не отказались. И теперь мне придется до конца исполнить свой долг.
Слушаю себя, сгорая от стыда: надо же, потянуло на звонкую демагогию! На патетику, над которой сам же смеюсь. Да притом не в торжественной обстановке, не на трибуне, а при общении с человеком, который, как бы ни пыжился, несомненно страдает. Которому просто не с кем еще отвести душу. При котором я что-то вроде духовника.
— Да, да, — вбиваю в него эту мысль. — Буду вас защищать, воюя с вами самим.
— То есть… Как?..
Похоже, к такому повороту он психологически не подготовлен. Бормочет растерянно:
— Кто дал вам право со мной воевать?
— Закон! Закон! — торжествую я, не в силах избавиться от митингового тона.
И кладу перед Саранцевым сложенный вдвое листок. Пришлось, действительно, попотеть, чтобы стать его обладателем.
Еще во время процесса я твердо решил: не отступлюсь, пока не дознаюсь, чем занимается Кузиной муж и почему в ту ночь его не было дома. Общаться с потерпевшей я не мог, тогдашними правилами, унижавшими адвоката и сковывавшими его по рукам и ногам, это решительно запрещалось. Да и не было бы запрета — вступать со мною в контакт она бы не захотела. Хоть в чем-нибудь помогать — тем более. Был путь и прямее: позвонить домой самому Кузину и вызвать его на разговор. Позвонить, конечно, я мог, но чувствовал: разговаривать со мной он не станет. И будет по-своему прав. Надо искать обходные пути… Какая удача: обходным оказался как раз самый прямой.
В жэке (по-тогдашнему: домоуправление), куда я решил заглянуть, чтобы справиться о месте работы жильца по фамилии Кузин, меня просто отшили, словно я пришел выведать страшную тайну. Нашлась, однако, простодушная женщина — техник-смотритель. Порывшись в лохмотьях амбарной книги, она отыскала какую-то запись. Года два назад Кузина проводила лето где-то на юге, когда в доме полным ходом шел ремонт: старые трубы совсем прохудились. Кузин оставил техничке служебный свой телефон, чтобы в случае крайней нужды его можно было бы вызвать.
— Вряд ли вам пригодится, — сказала мне простодушная женщина. — Адреса нет, только почтовый ящик, справок по телефону они не дают.
Я позвонил без особой надежды, но ниточка потянулась. Не называя себя, спросил, по какому адресу можно сделать служебный запрос. Видимо, «ящик» был не самой строгой секретности, поскольку адрес мне дали немедленно, а судья, уже вынесший приговор, безропотно согласился сделать запрос от суда. Притом — на фирменном бланке. Я не скрыл, что приговор я обжалую, и был почему-то уверен: в душе судья на моей стороне. Ведь загадки так и остались загадками, он понимал это ничуть не хуже, чем я…
Запрос отправили с нарочным, он же привез и ответ. Копию выдали мне.
— Читайте, Саранцев, читайте, — похоже, я ликовал и не мог от него это скрыть. — Читайте, не пожалеете: очень уж интересное чтение.
В листке, который лежал перед ним, всего несколько строк: «На ваш запрос сообщаем, что Кузин Владимир Юрьевич в ночь с 7 на 8 июня находился на ночном дежурстве с 22 до 6 часов утра».
Саранцев долго вчитывается в эти строки. Думает. Кусает губы. Не так, чтобы очень… Без особого стресса. Мое ликование ему непонятно. Поднимает голову:
— Ну и что?
— Этот документ вам не кажется важным?
— Нет, не кажется. — Он просто очарователен в своей верности избранной маске. — Что тут важного? Объясните.
Душа не лежит у меня разыгрывать дальше этот спектакль. Тем более не на публике, а с глазу на глаз.
— Хорошо, а вот это? Важно или не важно?
«Это» — просто блокнот. Не блокнот, а блокнотик. Записная книжка с оборванным корешком, мятая, грязная, местами засаленная, с загнувшимися углами. Мне отдали ее в диспетчерской автопарка, когда разговор, почти ничего мне не давший, уже подошел к концу.
Я поднялся, прощаясь, и уже на пороге, скорей по привычке, чем ради дела (ведь в тюрьму мало кто вхож, здесь «оказия» редкость, грешно не узнать, есть ли нужда), спросил:
— Послезавтра увижу Саранцева. Может, что передать?
Обычно в таких случаях отвечают: «Привет передайте», «Пусть пишет, не забывает». Мне протянули блокнотик. Объяснили: он валялся в столе. Блокнотик Саранцева с адресами и телефонами.
— Передайте. Возможно, ему там пригодятся…
Кто-то шутливо возразил:
— Телефоны навряд ли…
— Зато адреса…
— Передам, — неуверенно пообещал я, потому что передавать любые записи я, конечно, не вправе. Но теперь, после того, как приговор состоялся, администрация КПЗ вряд ли отказала бы в пустяковейшей просьбе. — Разве следствие его не изъяло?
— Никто сюда не приходил, — пожал плечами старший диспетчер. — Да и зачем? Какой интерес для дела?
Мог ли он знать, какой интерес?!
Саранцев протягивает руку. Потом опускает ее.
— Не надо, — говорит он устало, — я понял.
Он понял: в его потрепанном блокнотике записан телефон будущей жертвы. Незнакомой женщины, к которой по чистой случайности и неизвестно зачем он забрался через окно. Записан давно: это неопровержимо установила бы экспертиза.
Он был молод и одинок, любил музыку, которую тогда называли эстрадной, любил шум и веселье. Зимой пропадал на катке, весной и летом на тацплощадках — жалких островках развлекаловки по-советски. Дискотек тогда не было, их заменяли огороженные деревянные настилы, где в тесноте и сутолоке, в пыли, поднимаемой сотнями усердно работавших ног, проводила вечера молодежь. Это называлось «культурным досугом», хотя и дозволенным, но всегда подвергавшимся дежурным нападкам райкомовских горлопанов и газетных писак за идейную ущербность, которая отвлекает молодых строителей коммунизма от общественно полезных дел и неизменно присущих им созидательных порывов.
Тут, в безыдейном безделье, был его мир, его стихия, тут он знакомился, сходился, ссорился, мирился. С беззаботной легкостью заводил подруг и с такой же их покидал, отнюдь не страдая муками совести. Он не был грубым или циничным, но и слишком щепетильным он не был тоже, жил в свое удовольствие, чураясь семейных уз и пуще всего боясь «по-серьезному втрескаться», чтобы не оказаться в ловушке.
Однажды он, как всегда, пришел на танцы к восьми, сел в уголке и стал наблюдать. Площадка быстро заполнилась. Все были свои, завсегдатаи — знакомые, примелькавшиеся лица. И вдруг он увидел чужую. Заложив руку за спину, она стояла у барьера в неестественно напряженной позе и скользила глазами по танцующим парам. Никто ее не приглашал — скорее всего, потому, что слишком уж выпирала ее чужеродность, ее принадлежность совсем к другому кругу, к тем, кто на танцплощадки не ходит, обретая «культурный досуг» не тут и не так. С чего бы вдруг прибилась сюда эта залетная птичка? Об этом Саранцев не думал — просто смотрел, как стоит она, не шелохнувшись, — на что-то, как видно, надеется. Чего-то ждет…
Они танцевали все танцы подряд, без передышки. Потом гуляли по весеннему парку, выбирая тропинки, где не было ни фонарей, ни людей. Сквозь листву проглядывала река, дрожали отраженные в ней огоньки. Собирались тучи, с реки потянуло прохладой. Тревожно зашуршавший в листве ветер обещал близкий дождь.
Саранцев привычно обнял свою спутницу и накинул на ее плечи пахнущий бензином пиджак.
Час спустя они уже были в той самой комнате на третьем этаже четырехэтажного дома — в той самой, где вскоре ему пришлось пережить свой позор.
Первая любовь пришла к нему, прямо скажем, со слишком уж большим опозданием. Ему самому в нее было трудно поверить. Прошли дни и даже недели — не поверить уже было нельзя.
Они редко встречались — больше в те вечера, когда муж уходил на дежурство. О муже Саранцев не спрашивал, она-то и вовсе про него говорить не хотела. «Где работает?» — «В ящике…» Вот и весь разговор. Телефоном шофер не обзавелся — тогда это было целой проблемой, а кто он такой, чтобы ему еще ставили телефон? Поэтому иногда она писала ему письма — холодные, деловые: встреча тогда-то… Но все же писала! Про встречи — значит, они ей тоже были нужны.
Они встречались — и расставались. Чаще всего надолго. Опять тянулись постылые дни, надо было ждать и таиться, но ни ждать, ни таиться он не умел. Не умел и не хотел.
Случалось, он звонил ей сам — сопел в трубку. Или ждал на углу — чтобы мельком увидеть. И даже стоял во дворе под окном. Ему было стыдно себя самого и в то же время ничуть не стыдно, потому что в любви, как известно, не бывает стыда — только страх любовь потерять.
А терять ее ему не хотелось. Он теперь и представить себе не мог, что все пройдет и начнется прежняя жизнь. Прежней больше не было и никогда не будет. Но будет ли новая? Любит ли Кузина так, чтобы бросить солидного мужа с его внушительной и таинственной должностью, беззаботность, обеспеченность и комфорт, стать женой недоучки, простого парня из ярославской деревни?
Саранцев решился спросить и пришел, наконец, для серьезного разговора. Только самого малого ему не хватало: смелости первого шага. Потому-то и загодя выпил: иного способа развязать язык он просто не знал.
В милиции ему показали заявление Кузиной. Саранцев несколько раз перечитал беглые, размашистые строчки. Подделки не было: ее почерк он узнал бы из тысячи других.
«…Неизвестного мне мужчину…» Это он — неизвестный, он, Саранцев, которому она открывала дверь, едва заслышав на лестнице его шаги?
Это он напал на нее — напал, ни больше, ни меньше?! — он, Саранцев, который трижды лазил на крышу через чердак, спускался по водосточной трубе и ходил с закрытыми глазами по осыпающемуся карнизу, не один раз, а трижды, чтобы ей доказать, что ради нее готов абсолютно на все?
Да, готов. И сейчас — тоже. Ведь это он сам виноват, что так зверски напился. Так зверски, что не смог пробудиться даже под утро, когда вот-вот с таинственного дежурства должен вернуться муж…
Что ж, если ей это нужно, пусть так и будет. Он спасет ее от позора любой ценой.
— И чего вы добились? — говорю я ему. — Себя погубили. Ради чего?
— Ради любви…
— Чьей, Саранцев? Чьей любви? Ее? Но разве порядочная женщина может так поступить с любимым? Да что там с любимым?! С кем угодно… Это же подлость. Понимаете, подлость!
Он строго меня обрывает:
— Я прошу вас при мне не говорить плохо о Вере. Зачем судить ее строго? Ну, растерялась… Не была готова к тому, как все получилось… Неприятностей не хотелось…
— Да вы думаете, что говорите?! Сопоставьте ее неприятности и ваши семь лет.
— Кто же так сопоставляет? — Он смотрит на меня свысока, удивляясь тому, что я не понимаю простых вещей. — Слабость в конце концов извинительна. А любовь способна выдержать все.
— Любовь!.. Каких романов вы начитались? Да кому она будет нужна, ваша любовь, — через целых семь лет? Если бы Кузина вас любила, стала бы бояться она неприятностей!.. Сказала бы мужу всю правду и ушла бы к вам. Разве не так?
Саранцев пожимает плечами:
— Не все так просто…
Кажется, я нанес ему слишком жестокий удар. Не может быть, чтобы эти мысли не приходили в голову и ему. Но одно дело рассуждать самому, наедине с собой, впадая в отчаяние и озаряясь надеждой. И другое — когда с логической беспощадностью тебе говорят всю правду в глаза.
— Знаете что… — Желобки морщин на его лбу стали, кажется, еще глубже. — Давайте так: вы пишите, что хотите, а я — ничего. И пусть будет, что будет. Если у вас не получится, значит, не судьба.
Видно, была не судьба.
Кассационная жалоба отклонена. Надзорная — тоже. Мои формальные обязанности давно исчерпаны, но я — сам понять не могу, почему, — я не унимаюсь. Жалоба за жалобой отправляются по инстанциям. И приходят ответы, одинаковые ответы. Бланк отпечатан заранее: «оснований… не найдено…»
Не пора ли бросить эту бесплодную переписку? Признать бой проигранным, утешая себя, что сделано все возможное, что и в суде бывают ошибки?
Бывают. Но там, где решаются судьбы людей, их быть не должно. Я ловлю себя на том, что не только вслух, но и про себя говорю лозунговыми блоками, и за это мне почему-то нисколько не стыдно. Может быть, потому, что иные блоки ничуть не бездарны. Разве они виноваты в том, что горластые болтуны превратили их в ходячую пошлость?
Как доказать, что все эти улики, показания свидетелей, доводы экспертов не более чем нагромождение случайностей, результат богатого воображения, плод лености мысли и некритической оценки поступков и слов?
Ведь на каждую улику нужна противоулика.
На показания свидетелей — показания других, опровергающие то, что вроде бы подтверждает вину.
Нельзя требовать, чтобы суд отверг доказательства, подкрепленные к тому же добровольным (нет сомнения в том, что действительно добровольным!) признанием самого подсудимого. Это азбука юстиции, смешно объявлять ее устаревшей.
Где же найти противоулики?
Где раздобыть истинных свидетелей?
Не сам ли Саранцев постарался, чтобы их не было: ведь к Кузиной он всегда пробирался тайком. Ни один человек не знал об их связи. Кого же теперь он может позвать на помощь?
Неужели так-таки некого? Разве Кузина и Саранцев встречались в пустыне? Разве они были совсем одни?
А что, если призвать в свидетели стены?
Заставить заговорить мебель?
Услышать голос посуды, одежды, книг?
А что, если сама Кузина уличит Кузину во лжи?
Выход прост до предела. Теперь, когда все позади, кажется, что он очевиден. Что не нужно никакой мудрости, чтобы этот выход найти. Невозможно поверить, что он явился так поздно. Лучше поздно, однако, чем никогда. Все кажется несложным, когда победа одержана. Но дается она нелегко. Каждое дело требует напряжения сил, внимания и размышлений, поисков и мастерства. А сил иногда не хватает. И мастерство приходит не сразу.
Да и такая еще помеха: сам подсудимый. Он упорно не хочет помочь себе самому.
— Саранцев, мне уже надоело! Хватит, черт побери! Перестаньте валять дурака. Вы расскажете всю правду. И поможете мне, наконец. Мне и себе.
Это я говорю тоже в комнате для свиданий. Но в другой. Прошел почти год. Саранцев в колонии. Работает. Соблюдает режим. Мне не пишет. По-прежнему ко всему безучастен. Палец о палец не хочет ударить, чтобы вернуться домой, где ждет его мать, которую мне удалось перетащить в Москву из ярославской деревни. Сторожит оставленную им комнатушку, в которую, похоже, его вовсе не тянет.
Я приехал к нему — на Урал, в далекую даль, и я не уеду отсюда, пока не заставлю его написать. То, что знает только он сам. Он один, и никто другой.
И он пишет. Все, что помнит, — про «жертву». Про квартиру и мебель, про картины, статуэтки, сервизы… Он описывает гардероб «потерпевшей» — платья, кофты, жакеты. Он припоминает домашние тайны, о которых она ему рассказала, — тайны, известные близким, но отнюдь не пьяным насильникам, влезшим через окно. Перечисляет изъяны на чашках, пятна на стенах, трещины на стульях — все эти ничего не значащие детали, которые должны его спасти, потому что, взятые вместе, они доказывают самое главное: Саранцев и Кузина были знакомы. Близко. Давно.
Опускаю подробности своих хождений по высоким инстанциям: ведь это рассказ о Саранцеве, а не обо мне. В ту далекую пору безвестному адвокату совсем мальчишеской внешности попасть на прием к жрецам советского правосудия было почти невозможно. Быть внимательно выслушанным и понятым — еще того менее. Но пробился, пробился…
Был выслушан и, в конце концов, понят. Спасла, я думаю, экзотичность сюжета — ни на что не похожего, выходящего вон из ряда. Докладывая «содержание дела», я сам так увлекался, что, наверно, увлекал и тех, кто какой бы то ни было увлеченности был лишен хотя бы по статусу. Тех, для кого любое проявление человеческих чувств было бы очевидным признаком профнепригодности.
Решились-таки проверить все наши доводы!.. Сподобились… И пришел еще один ответ. Не бланк с заранее напечатанным текстом, а отстуканное на машинке письмо, и в нем слова: «Не виновен».
Из колонии Саранцев сначала приехал ко мне, смущенно обнял, заплакал. Теперь он уже не скрывал, чего ему стоил этот год и как он настрадался. Только мать не дождалась сына — умерла в одночасье. От горя. В медицинских справочниках такая болезнь не значится, но в реальности она есть, и об этом все давным-давно знают.
Опечатанную комнату Саранцеву вернули. В автохозяйстве его ждали — сразу подыскали работу. Иногда мы говорили по телефону. Раз от разу голос его становился все бодрее, он шутил, подтрунивал над собой и даже сказал, что с прошлым покончено, что пора начинать новую жизнь. Я пожелал ему второго дыхания, он понял меня, рассмеялся и пообещал доложить об успехах.
Но «доклада» все не было, время шло, дело Саранцева вытеснили из памяти другие дела — незавершенные, а значит, и более важные. И тут вдруг он объявился, позвонил, сказал не без гордости: «Завтра женюсь». Добавил: «Вы мне как крестный. Будьте моим кумом. Ну, свидетелем в загсе». На воскресенье у меня были другие планы, но отказать не хотелось, к тому же я сам его подбивал все забыть и начать с нуля. Он послушался, и теперь мне предстояло скрепить своей подписью его новую жизнь.
По дороге в снегу забуксовала машина, желающие помочь, подтолкнуть нашлись далеко не сразу. Когда я приехал, церемония уже подходила к концу. Саранцев бережно поддерживал под руку свою невесту, на которой не было подвенечной фаты — наряд ее, строгий и скромный, говорил о культуре и вкусе. Я вгляделся в невесту и обомлел: не может быть! Да это же Кузина!.. Конечно, она…
— Какую фамилию желаете носить в браке? — спросили ее.
— Саранцева, — раздалось в ответ.
Голос ничем не напоминал мне тот, что я слышал в зале суда. Но точеный античный профиль, темные волосы, гордо посаженная голова, холодный взгляд серых глаз, устремленный куда-то в пространство, — все это осталось. Словно и не было ничего позади.
Потом вызвали подписаться свидетелей. Я подошел к столу, взял ручку, и тут почему-то мне стало смешно. Чувствую — не могу удержаться. Да еще Саранцев подмигивает, кусая губы.
— Как не стыдно, свидетель, — с укором сказала мне женщина, которая ведала церемонией. — Взрослый человек, а держать себя не умеете. Нашли, понимаете, где смеяться…