Дело это я не вел, ни на одном заседании суда не присутствовал, ни с одним из его участников («фигурантов», если пользоваться идиотским юридическим сленгом) никогда не встречался. Одного, впрочем — точнее, одну, самую главную, — дважды видел и слышал из глубины зрительного зала: более близким знакомством похвастаться не могу.
И однако — по маминым рассказам и по разрозненным листкам, которые я нашел в ее адвокатском архиве и собрал воедино, — могу восстановить его фабулу, ничуть не удаляясь от имевших место реальных событий. Фабула, право, того заслуживает, мораль лежит на поверхности, а психологические портреты действующих лиц, — как главных, так и второстепенных, — дают простор для суждений и толкований. Проявившись с необычайной рельефностью в необычайной ситуации, эти портреты напоминают о том, что в обычной жизни, при плавном ее течении, человек сплошь и рядом предстает для окружающих в достаточно плоском и, значит, ложном изображении. Лишь экстремальные обстоятельства вынуждают его в полной мере обнажить свою истинную сущность.
Теоретически это все хорошо известно. Из литературы — известно тоже. Но вот — голые факты, без малейших прикрас, со всей их противоречивостью. Только ради этого я и решаюсь рассказать об одной давней истории, которая более полувека назад, с весьма большими, надо сказать, отступлениями от истины, была широко известна в узких кругах, позаботившихся о том, чтобы слух о ней из этого круга не вышел. Кажется, они преуспели.
Это случилось в первую послевоенную осень. В ноябре сорок пятого. Москва стремительно, даже, пожалуй, с излишней нервозностью, отходила от того аскетизма, в котором пребывала долгих четыре года: словно наверстывала упущенное. Правда, какой-то возврат к прежней жизни начался уже весной сорок четвертого: появились «коммерческие» магазины, где за большие деньги (их скопилось немало у самых разных людей) продавались даже деликатесы, а рестораны, тоже «коммерческие», ломились от посетителей — особено тех, кто обладал так называемыми «лимитными книжками»: элита получила право на большие скидки — до тридцати, а то и до пятидесяти процентов.
Но все это пахло пиром во время чумы. Ресторан — не столовая, туда ходили обычно не для того, чтобы набить желудок. У многих военная обстановка неизбежно включала незримые тормоза, мешая расслабиться и поймать кайф. С окончанием войны тормоза эти действовать перестали, люди возвращались в, казалось, далекое прошлое — в блаженную беззаботность. Если, конечно, могли себе это позволить.
Женщина, которая станет главным персонажем нашей краткой новеллы, безусловно, могла. Это была довольно знаменитая в ту пору оперная певица — не первого ряда, но и безусловно не третьего. Она имела, хотя и не очень сильный, но приятный голос — приятный, не более того, — была плотно занята в репертуаре и часто звучала по радио, что создавало ей популярность — больше той, мне кажется, которую заслуживала при своих скромных данных.
Особую пикантность ее известности придавал слушок — возможно, и не лишенный на то оснований, — что повышенное внимание к ней проявляет один из очень влиятельных кремлевских товарищей, во что вполне можно было поверить, поскольку куда больше, чем голосом, она отличалась статью и красотой. К тому же о тогдашнем поветрии — пылкой тяге партийно-чекистской элиты к певицам и балеринам — знала в те годы едва ли не «вся Москва»: ролями и лаврами часто, в сущности, одаривали вовсе не их самих, а покровителей высокого ранга. Порою — подлинных, случалось — и мнимых. Все зависило от того, на какой ступени парадной лестницы находился закулисный тот покровитель и как близко к нему находились они сами.
Вот почему какое-то время — кстати, не очень и долгое — нашей артистке доставалось значительно больше того, чем ей следовало по уровню ее скромного дарования. Но как раз в тот период, о котором идет речь, она ходила еще в фаворитках, что не могло не влиять и на ее поведение в приключившейся с нею истории и на то, какой ход той истории был впоследствии дан.
Артисты всегда любили богемность. В советских условиях для ее проявления было мало возможностей. Разве что ужин в своей компании и в дорогом ресторане. «Злачных» мест в ту пору было не так уж много, но актерский круг (элитарный опять же) облюбовал еще с довоенных времен несколько золотых островков в центре Москвы. Кроме артистических и иных «творческих» клубов, популярностью пользовались уютное кафе напротив МХАТа (оно так и называлось: «Артистическое»), коктейль-холл в начале улицы Горького (на его месте устроили потом кафе-мороженое), а любителям особого шика верно служили теперь уже вообще не существующий «Гранд-отель», равно как и полностью переделанные, лишившиеся прежнего обаяния «Савой», позже ставший «Берлином», «Националь» и «Метрополь». Многие из этих заведений работали тогда на правах коммерческих ресторанов (с соответствующими ценами, разумеется) до глубокой ночи, а то и до самого утра, танцы в иных начинались только в одиннадцать или в полночь, так что театральная публика, да и сами артисты, не спеша, могли с комфортом расслабиться после спектакля. Посидеть за столом, отработав на сцене, — эта давняя мода обрела новый импульс сразу после войны: естественная реакция на лишения, которые приходилось терпеть в течение нескольких лет.
Небольшая компания друзей — все сплошь заслуженные или народные — собралась в тот вечер поужинать «на Пушечной»: так написано, почему-то без уточнения, в тех бумагах, которые я мог прочитать. Вероятней всего, в ЦДРИ. Но, может быть, и в «Савое», хотя фасадом он выходил на Рождественку: «Савой» был тогда в большущем фаворе. Отпев свою партию, наша певица пришла туда тоже, как обещала, когда почти все успели уже и принять, и закусить. Пришла почему-то не в духе. С женщинами такое случается. С артистками — и подавно. Никто ее хмурости не удивился, тем более что к капризам звезды было не привыкать.
Есть версия — я слышал ее от знатоков театрального закулисья, — что как раз в это время страсть высокого покровителя слегка поостыла, его внимание переключилось на другую звезду, которой по всем показателям она уступала. Никто про это пока еще не прознал, но сама героиня, конечно, раньше, чем все остальные, могла почувствовать перемены в движении попутного ветра. Если таковой, скажу это снова, действительно был.
Так или иначе, за столом звезда не засиделась. Пригубила рюмку, поковыряла в салате — и вдруг поднялась, сославшись на усталость и головную боль. Ничего необычного в этом не было — для актерской компании это даже не служило предлогом: усталость после спектакля каждый из них испытывал множество раз. Не нашлось никого, кто хотел бы лишить себя вечернего удовольствия и сопроводить певицу до дома. Ночная прогулка по центру Москвы не сулила тогда никакой опасности, а идти до дома от Пушечной ей предстояло от силы пятнадцать минут. Если не меньше…
Певица жила в знаменитом еще и сейчас доме в Брюсовском переулке, сплошь увешанном ныне мемориальными досками: дом был построен для звезд Большого, там они и жили в близком соседстве друг с другом — божественная Обухова, прославленные Рейзен и Пирогов, уже сошедшая со сцены, гремевшая некогда балерина Викторина Кригер и еще много других с такими же звонкими именами. Они так и остались соседями, теперь уже по мраморным плитам, — как и в жизни, соревнуясь между собой: тяжестью звания, высеченного на них, именами скульпторов, эти плиты создавших, красотой материала, эстетикой своих барельефов.
Певица, однако, домой не спешила. Что-то ее беспокоило. Даже, может быть, угнетало. Не исключено, что как раз те личные неприятности (или только их ожидание), которые могли сказаться на ее актерской и женской судьбе. Документальных свидетельств на этот счет нет никаких, гадать негоже, хотя и хочется: не любопытства, а точности ради. Но допытываться у певицы про ее душевные переживания никто впоследствии не посмел, так что важное, даже, пожалуй, важнейшее звено в том сюжете, который стал предметом исследования, осталось непроясненным.
Дело в том, что певица — в полном одиночестве и в весьма неурочный час — почему-то решила возвращаться домой не на такси, вызвать которое по телефону не представляло никакого труда, а пешком, притом не кратчайшим путем, напрямик — по Кузнецкому мосту и далее мимо МХАТа, — а куда более длинным: дошла по Неглинной до Трубной площади, оттуда по бульвару направилась к Пушкинской, чтобы спуститься потом по улице Горького к своему переулку. «Мне хотелось остаться одной и пройтись по ночному городу, чтобы немного прийти в себя», — глухо отметит она в единственном письменном объяснении, которое осталось в судебном архиве. Никаких уточняющих вопросов ей задано не было (магия имени?), хотя для беспристрастного и объективного изучения всего происшедшего избежать уточнения было попросту невозможно.
Но — избежали: скорее всего, по чьему-то негласному указанию. И тем самым версия обвинения осталась не подкрепленной ничем. Не подкрепленной — и однако же непререкаемой…
На полпути от Трубной площади до Петровских ворот, по той же опять-таки версии, певица заметила, что ей навстречу идет одинокий мужчина. Уклониться от встречи она не могла: не было поблизости ни одной дорожки, которая вывела бы ее с центральной аллеи бульвара на уличный тротуар. Да если бы и была, что бы ей это дало — ночью, при полном безлюдье?..
Певица спокойно продолжила свой путь и поровнялась с мужчиной. В темноте, при очень слабом свете отдаленного фонаря, она разглядела лишь, что это «крепкого телосложения и, наверно, не очень сильный молодой человек», с которым она все равно не смогла бы справиться, даже если бы и попыталась. Молодой человек, писала впоследствии певица все в том же, единственном, письменном своем объяснении, подошел к ней вплотную, огляделся по сторонам и властным тоном, «тихо, но внятно», повелел снять меховое манто.
Какой грабитель поступил бы иначе? Модная тогда шубка из норки, созданная к тому же руками скорняжьего виртуоза из цехов Большого театра, обладала немалой ценностью, а беззащитная женщина на пустынном ночном бульваре вряд ли могла оказать реальное сопротивление даже не очень сильному. Она, конечно, не оказала. Но в запасе у жертвы было иное оружие, которым она не преминула воспользоваться, быстро сообразив, что мужчина «хорош собой и, значит, возможно, падок на женские слезы» (читая годы спустя эти строки, я от смеха чуть не упал со стула), а кроме того — почему бы и нет? — слышал по радио ее бархатный голос. Даже, возможно, бывал на спектаклях, где она пела.
Певица представилась, поспешно добавив, что отдаст ему все, о чем он попросит, но, лишившись манто в холодную ночь, навсегда потеряет голос. «Если вы хотите меня убить, забирайте манто сразу, — слезно сказала певица, пронзая сердце сентиментального грабителя, — а если в вас есть хоть капля жалости, доведите меня до дома, тут недалеко, и забирайте манто».
Грабитель, по ее словам, сразу же согласился. Он показал ей маленький пистолет и «что-то похожее на кинжал», предупредив, что безжалостно ее убьет, если она «попробует пикнуть». Вступив таким образом в молчаливый союз, певица и ее конвоир («на нем было хорошее драповое пальто», — проявив завидную наблюдательность в столь острый момент, отметила жертва и такую деталь) пошли по бульвару, достигли Пушкинской площади, уже вполне освещенной, охраняемой постовыми, к которым она за помощью не обратилась, помня, как видно, о пистолете. И о чем-то еще, что напоминало кинжал.
Стали спускаться по улице Горького. Он, в своем «хорошем драповом», и она в своей норке гляделись, наверно, любовной парой, засидевшейся в ресторане или в гостях. Возле Моссовета, нынешней резиденции мэра, напротив которой еще не восседал на коне Долгорукий, но уже и не стоял обелиск Свободы (он был взорван по верховному указанию в сорок первом году), им попалась навстречу часть компании изрядно уже окосевших гуляк, которую она оставила в ЦДРИ (в «Савое»?) около часа назад. Гуляки поднялись по Столешникову переулку и теперь спешили перейти пустынную в этот час улицу, чтобы засечь с поличным надувшую их певицу.
Грабитель еще сильнее прижал к себе локоть дамы, которую вел под руку, а та «сразу почувствовала в боку то ли дуло пистолета, то ли острие кинжала». Как это могло получиться (одной и той же рукой прижимал к себе ее локоть и шпынял в бок кинжалом?), никто не знает. Да, похоже, никто и не проявил интереса. А вот компания поняла мизансцену только так, как и мог бы ее понять любой на их месте: под благовидным предлогом певица покинула общий стол, чтобы встретиться с крепкого телосложения молодым человеком, облаченным к тому же в хорошее драповое пальто. И вот теперь, после краткого ночного свидания, кавалер, как и положено, провожает даму домой…
Выслушав с вымученной улыбкой порцию двусмысленных шуток и никак на них не ответив, певица и ее спутник продолжили путь. Грабитель в течение всей этой сцены не промолвил ни единого слова. Стоял, не выпуская локтя певицы из своей руки и опустив голову, хотя скрыть лицо, естественно, не мог: опознать его впоследствии не составило никакого труда. Обратиться за помощью к встретившей их компании певица не рискнула, чувствуя в боку «прикосновение оружия» и опасаясь за свою жизнь.
Но стоило ли ей опасаться? Что бы мог злоумышленник сделать, да будь у него хоть пушка, оказавшись на главном проспекте Москвы рядом с четырьмя мужиками? Этот вопрос, похоже, потом даже не встал.
Один из компании жил в том же доме, что и певица, но проявил деликатность и дал возможность «влюбленным» завершить прогулку наедине. Пара молча дошла до того подъезда, где располагалась квартира певицы… «Боясь, что угроза будет приведена в исполнение, — писала она назавтра в своем «объяснении», неосознанно пользуясь привычным клише тех времен: каждый день приводили в исполнение смертные приговоры, — я сняла с себя меховое пальто и отдала грабителю. Он, демонстрируя свое благородство, а на самом деле, конечно, от страха быть пойманным прямо с уликой в руках, отказался от своего воровского намерения и вернул мне пальто, сказав, что оно сбережет мне голос. Я не знала, что он задумал. Все еще боясь его и стараясь задобрить, я отдала ему все деньги, которые у меня были с собой, точную сумму назвать не могу, потому что не помню, я их не считала, но приблизительно тысячи две или три. Он взял и ушел. /…/ Как только я в полуобморочном состоянии добралась до квартиры, сразу же позвонила в милицию».
Певица, судя по всему (какого-либо документа, подтверждающего это, я в материнском архиве не нашел), действительно позвонила сразу, потому что милицейский патруль, срочно выехавший с Петровки, задержал одинокого мужчину все на той же, по-прежнему пустынной, улице Горького — он шел в обратном направлении и был обнаружен на подходе к Пушкинской площади. Из протокола задержания мама выписала две такие подробности: «одет в пальто нараспашку» (температура была минусовая — наверно, потому эта деталь и отмечена) и совершенно трезв («никаких признаков опьянения не обнаружено»). При личном обыске были изъяты трофейный немецкий браунинг, морской кортик и деньги в сумме четырех тысяч двухсот рублей. Так что сбивчивый, но полный важной конкретики рассказ певицы, записанный милицейским дежурным по телефону, сразу же нашел свое подтверждение.
Правда, впопыхах, как видно, певица забыла отметить, что в подъезде дома, где находится ее квартира, круглосуточно дежурила лифтерша. Наутро та подтвердила в милиции, что певицу провожал до дома какой-то мужчина, что они «мирно поговорили минут пять», а потом расстались, и что, проходя мимо нее, певица никак не выдала свое отношение к тому потрясению, которое она испытала: «Прошла, как ни в чем не бывало, и пожелала спокойной ночи».
Между тем, у лифтерши был телефон — позвонить в милицию было можно сразу же, не теряя драгоценного времени. Но в стрессовом состоянии человек не всегда поступает разумно, да и, скорее всего, лишь закрыв на все замки дверь своей квартиры, певица могла, наконец, почувствовать себя в безопасности. Так что никакой поправки в уже сложившуюся схему ночного происшествия показания лифтерши не внесли.
Имя задержанного, в отличие от имени потерпевшей, не вижу надобности скрывать: Николай Николаевич Васецкий, 1909 года рождения, демобилизованный из военно-морского флота по болезни и по ранению капитан третьего ранга, служивший до этого в одном из штабных подразделений на Балтике, а к моменту задержания нигде не работавший, из-за чего милицейский чин написал в протоколе задержания: «лицо без определенных занятий». Уже одно это звучало, как криминал…
Впрочем, криминалом все выглядело и без поспешной записи протоколиста. Притом — криминалом весьма тревожным. Дело даже не в том, что Васецкий подходил под статью о разбое («вооруженное нападение с целью завладения имуществом, сопряженное с угрозой насилия, опасного для жизни и здоровья лица, подвергшегося нападению»). Ему предстояло еще отвечать за незаконное хранение огнестрельного и холодного оружия, что само по себе, даже если бы он не напал на певицу, могло обернуться не одним годом тюрьмы. К тому же браунинг был заряжен и находился в полной готовности к употреблению по прямому своему назначению. И с этой-то вот игрушкой в кармане демобилизованный капитан разгуливал по ночной Москве! По самому ее центру! В сорок пятом году! Хоть и после войны, но все-таки — в сорок пятом…
Сначала Васецкому показалось, что он задержан в ходе «обычной» проверки ночных прохожих, не имевшей отношения к нему непосредственно: полгода, прошедшие после победного Мая, не вытравили из сознания обычаи военной поры, когда никто не удивлялся бдительности милицейских постов, проверявших в ночное время документы у всех прохожих без исключения. Похоже, капитан не встревожился и оттого, что у него изъяли оружие: какой боевой офицер обходился тогда без него, а морской офицер — еще и без кортика? Дать объяснение этой милицейской находке — так ему, наверно, казалось — не представляло никакого труда. Насторожил, однако, вопрос: «Какая часть денег, которые у вас изъяты, принадлежит лично вам?» — «Все мои», — уверенно ответил Васецкий, после чего был водворен в камеру до утра, когда им стали заниматься совсем другие товарищи.
От них-то он и узнал — это уже его, разумеется, версия, — что минувшей ночью совершил «покушение на ограбление гражданки такой-то», хотя письменного заявления об этом «такая-то» еще не прислала. Васецкий категорически отверг это «вздорное обвинение», настаивая на явке той самой гражданки, дабы она сама опровергла «гнусную клевету или, если ее действительно хотели ограбить, при опознании сняла бы (с него) подозрения».
Гражданку вызвали, но она, естественно, не явилась «по причине занятости в театре». Новых вызовов не последовало: факт совершенно немыслимый и более чем красноречивый. Не знаю, использовал ли как-то защитник Васецкого — потом, во время процесса — это беспримерное нарушение закона. Но сам разгневанный капитан, не склонный с рабской покорностью идти на эшафот, в устной и письменной форме потребовал «оградить» его — «честного офицера Краснознаменного Балтийского флота, имеющего боевые награды» — от «клеветнических измышлений и шантажа», от попытки «повесить» на него преступление, возможно, совершенное кем-то другим.
Вместо ограждения следователь военной прокуратуры Гулько предложил ему, «не торопясь, получше подумать», а потом чистосердечно признаться, с какой целью он «разгуливал с заряженным и готовым к выстрелу пистолетом по центру Москвы в ночное время», пообещав, в случае отказа от покаянного признания, «впаять, кроме разбоя, еще такую статью, от которой тот закачается». Васецкий думал, не торопясь, но ни в чем не признался.
Гулько сдержал общание. То есть — впаял.
Мама к тому времени уже перешла в адвокатуру, покинув — не по своей воле и не по своей вине — пост начальника юридического отдела Всесоюзного Радиокомитета. Работая на радио, она встречалась, а то и была близко знакома, со многими людьми искусства, прежде всего с музыкантами и вокалистами, но певицу, оказавшуюся в центре загадочной криминальной истории, о которой судачили московские сплетники, лично не знала. Зато имя ее знала отлично и слышала ее, конечно, не раз — и в театре, и в концертах, и по радио. Оттого и сразу же согласилась на участие в процессе, где певица значилась потерпевшей.
Впрочем, место, которое маме было отведено, назвать участием в процессе можно было разве что с очень большой натяжкой. Маме позвонил ее сокурсник по университету Евгений Давыдович Лури, возглавлявший тогда юридический отдел Комитета по делам искусств, и попросил помочь знаменитой солистке. «Она залетела в интересное положение», — такую он, хохмач и пересмешник, дал дефиницию той роли, которую на этот раз певице предстояло занять. Не на сцене, а в зале суда. С точки зрения юридической положение было не так уж и интересным, зато, безусловно, странным и непонятным. Хотя бы уже потому, что в обвинительном заключении певица именовалась и потерпевшей, и свидетельницей одновременно.
В качестве потерпевшей ее явка на суд не была обязательной, свидетель же уклониться от явки не мог ни под каким предлогом. Певица не желала являться «даже в наручниках» (так пошутил Евгений Давыдович): в том, чтобы избавить ее от этих «наручников», хотя бы и символических, как раз и состояла деликатность той ситуации, в которой пребывала не столько сама певица, сколько мама, ее адвокат. Ведь свидетелям адвокаты не полагались, так что в этом несуществующем качестве места в процессе у адвоката не было никакого. В него можно было бы вступить на правах представителя интересов потерпевшей, но певица (весьма раздраженно, как рассказывала мне мама впоследствии) разъяснила по телефону, что «никаких интересов» в исходе дела не имеет и иметь не желает, а спасать ее от явки на суд в качестве потерпевшей не было и вовсе нужды.
Напомню: лично присутствовать на суде потерпевшему или уклониться от явки — его монопольное право, никакой адвокатской подпорки для этого ему не нужно. Лури не мог этого не разъяснить перепуганной чем-то певице. Тем не менее она во что бы ни стало желала заручиться помощью адвоката, хотя ей-то уж во всяком случае ничего не грозило.
Выполняя просьбу своего приятеля и коллеги, а в еще большей мере движимая любопытством, мама все же получила ордер юридической консультации на ознакомление с делом в качестве представителя потерпевшей. И сделала кое-какие выписки, не слишком подробные, поскольку знала уже, что в самом процессе ей участвовать не придется. Знала бы, что многие годы спустя сыну захочется о нем написать, — наверно, подготовила бы для домашнего архива куда более содержательное досье. Но довольствуемся и тем, что осталось: даже разрозненные листки, чудом уцелевшие на протяжении более полувека, высвечивают не только любопытные штрихи биографии давно забытой уже знаменитости, но и обогащают наши представления о нравах ушедшего времени.
Что касается нравов, — так ли уж далеко это время ушло?
Васецкий был предан суду военного трибунала по обвинению не только в покушении на разбой, но еще и в приготовлении к совершению террористического акта. Покушение, приготовление… Для таких обвинений доказательства в общем-то не нужны (обвиняемый ничего ведь не сделал фактически — всего-навсего готовился и покушался), зато звучит зловеще и неотвратимо. Бесконечные теракты и подготовка к их совершению были тогда дежурным пропагандистским блюдом — столь обиходным, что не вызывали ни малейшего удивления: чуть ли не вся страна состояла из террористов, диверсантов, шпионов и саботажников. Одним больше, одним меньше…
Если в покушении на разбой был хотя бы известен конкретный объект покушения, то «приготовление к теракту» отличалось полной размытостью: на кого покушался Васецкий, в чем оно, покушение это, хоть как-нибудь проявилось, где, как и когда собирался он свое намерение осуществить? Будь в деле хоть малейший намек на это, мама его бы отметила. Или запомнила, чтобы позже мне рассказать. Но в деле про это злодейство не было ничего, а защищавший Васецкого адвокат даже не позволил себе усомниться в достоверности грозного обвинения: с Лубянкой не спорили, в «политических» процессах адвокату, если он сам не хотел загреметь, оставалось тогда лишь просить о пощаде.
Между тем сам Васецкий, которому нечего было терять, решительно вступил в неравный, обреченный на провал поединок, сразу же отвергнув все обвинения, которые были ему вменены. Все — до одного. Включая и то, с которого все началось: разбойное нападение на певицу. Ничуть не заботясь о ее репутации, а спасая свою — не репутацию даже, а жизнь, — он заявил, что знал певицу еще с военных времен (та приезжала на Балтику в составе фронтовых концертных бригад), что «встречался» с ней позже в Москве — «не очень часто, но несколько раз», — что в тот вечер у них было заранее назначено свидание на Петровском бульваре и что, естественно, ни о каком ограблении не могло быть и речи: «ее застукали с поличным, — записано с его слов в протоколе допроса, — и ей просто надо было как-то спасать свое доброе имя, не останавливаясь перед тем, чтобы оболгать ни в чем не виновного человека».
Довод этот был отвергнут без проверки — назван, как водится, клеветническим. Продиктованным желанием во что бы то ни стало уйти от ответственности! Хотя многое говорило о том, что объяснения эти похожи на правду (одинокая ночная прогулка певицы, театральность того благородного рыцарства, которое проявил грабитель, поведение ее и его при встрече с загулявшей компанией, показания лифтерши, эпизод с пистолетом и кинжалом в кармане — да все вообще обстоятельства дела, где, по версии потерпевшей, одна деталь никак не стыковалась с другой). Демонстративное нежелание героини встретиться лицом к лицу с «разбойником» тоже подвергало тогда и подвергает сейчас сомнению ее версию. Как и показания свидетелей из числа застольной компании — назову по имени лишь одного: известного певца Пантелеймона Марковича Норцова, лучшего, наверно, в те годы Евгения Онегина.
Это он жил в том же доме, что и пострадавшая певица, и, встретив парочку возле здания Моссовета, деликатно уклонился от дальнейшего ее сопровождения. «Оба казались очень смущенными, — рассказывал Норцов на следствии. — (Певица), вероятно, боялась подвергнуться насилию с его стороны, а он, вероятно, боялся, что она его выдаст и призовет нас на помощь». Вероятно… На самом же деле, эти объяснения «потерпевшей» и, по вполне понятной и извинительной причине, пришедшего ей на помощь коллеги вопиют о неправдоподобности, ничуть не встревожившей, однако, ни следователя, ни суд.
Но, с другой стороны, смущает полная беспомощность отважного Васецкого, яростно сражавшегося за свою жизнь и свободу и не подтвердившего в то же время ни одним убедительным доказательством свою версию событий. Он не объяснил, например, где и как встречался раньше с певицей, — ведь это легко подвергалось проверке. Не раскрыл способ контакта с нею (если по телефону, — мог бы назвать его номер). Обошел молчанием важный вопрос: как узнала она, что в его кармане кортик и заряженный пистолет, да еще и довольно большая по тем временам сумма денег. Не сказал вообще ничего, что могло бы изобличить ее во лжи. Неужто — из того же бутафорского благородства, в ожидании неизбежно сурового, а то и просто смертного, приговора, который вполне реально ему грозил?
Много позже, когда мама рассказала мне об этой истории, я спросил директора ЦДРИ (он уже стал к тому времени директором ЦДЛ) Бориса Михайловича Филиппова, возглавлявшего в годы войны концертные фронтовые бригады, ездила ли в их составе певица на Балтику. Филиппов решительно это отверг, сообщив к тому же, что, насколько он помнит, эта артистка вообще не входила ни в одну из бригад и на фронт ни разу не выезжала.
Тогда, может быть, все-таки ближе к истине была первоначальная версия, то есть принятые следствием как бесспорная данность показания потерпевшей певицы, а сомнения, если они и возникли, то лишь потому, что эпизод с ограблением утонул в куда более привлекательном, куда более перспективном для карьерных юристов «деле о теракте»: за такие раскрутки давали тогда ордена и повышали в воинском звании. Эта липа сегодня, по-моему, не представляет ни малейшего интереса (были сколочены десятки тысяч подобных дел, и все на одну колодку), а вот эпизод с ограблением, имей он место на самом деле, психологически любопытен, как, кстати сказать, — с той же именно стороны — любопытна и контрверсия, предложенная Васецким: в обоих случаях певица оказывалась в ловушке («в интересном положении»), выскочить из которой могла, лишь предав капитана: без этой искупительной жертвы ей пришлось бы, наверно, не сладко.
Если Васецкий, допустим такое, действительно был ее кратковременным и случайным возлюбленным, то, не подняв милицию на ноги, она оставила бы встреченных у Моссовета гуляк в непоколебленном убеждении, что реально имеет потайную интимную связь. И значит, стала бы заложницей тех, кто владеет ее секретом.
Если же это был настоящий грабитель, то, отнесись к его нападению равнодушной оставь ситуацию без последствий, не призови на помощь милицию, она позволила бы гулякам остаться при том же своем убеждении. Они, конечно, ни за что не поверили бы ни в его, ни в ее благородство: рассказ об этом мог бы выглядеть не иначе, как плохо сработанной, рассчитанной на простаков, дешевой литературщиной. «Романтичной» фальшивкой…
Само собой разумеется, больше всего ее волновало не то, в чем ее заподозрят и что скажут «они», а в том, что подумает, как отреагирует «Он». Кремлевский ее покровитель, безусловно, узнал бы про скандальный, наделавший шума, хотя бы и в узких кругах, криминально-политический «казус», задевший его фаворитку: по части доносов службы работали безупречно. Конкуренция с флотским отставником вряд ли пришлась бы «Ему» по вкусу. И вряд ли он стал бы прощать такое ее вероломство. Не прощал куда более невинные вещи.
Так что — выбора не было…
Васецкий отделался легким испугом. Учтя, что «тяжких последствий» от его злодеяний не наступило, и приняв во внимание его воинские заслуги, трибунал за все про все (покушение на теракт, покушение на разбой, незаконное хранение оружия) выдал ему на круг десять лет лагерей с конфискацией имущества, которого у него и не было: не наказание, а подарок. Он, однако, расценил приговор по-человечески, а не «по-советски» — как издевательство. Прямо так и писал, качая права и взывая к «самому справедливому в мире суду».
Все его прошения не имели никакого успеха. Лет через пять он вообще перестал их писать, осознав бесполезность своих усилий. Лагерные друзья убедили его, что он и впрямь счастливо отделался и что лучше уж судьбу не гневить, не мельтешить, не суетиться, а терпеливо дождаться окончания срока.
Как ни противен такой прагматизм, думаю, они были правы. Тем более, если в молве, связавшей имя певицы с высоким ее покровителем, была хоть какая-то, пусть даже малая, доля истины.
В лагере Васецкий провел все же не десять лет, а чуть меньше восьми. Едва Усатый отбросил копыта, он с прежней энергией стал забрасывать высшие инстанции суда и прокуратуры возмущенными письмами. И своего добился: реабилитирован был одним из первых, когда колесо кровавой Фемиды только-только еще завертелось в обратную сторону.
Добиться-то он добился — с одним, правда, маленьким «но»… Маленьким, зато таким характерным!
Политическое обвинение, в силу уж полной его нелепости, было с Васецкого снято, притом без особых хлопот. А вот «разбой» на нем так и повис. Вникать в детали никто не стал: «инстанции» были завалены тогда, в оттепельную эпоху, миллионами прошений о пересмотре дел, и психологические изыски, имеющие отношение к «обыкновенному криминалу», никого не интересовали. Тем более что, избавившись от обвинения в терроре, Васецкий оказался на свободе и даже смог вернуться домой, к матери, которая его дожидалась. Кстати, был он из Днепропетровска, где жить ему не возбранялось, и только время от времени наезжал в Москву, стараясь добиться полной реабилитации и возвращения орденов, которых его лишили.
Его дело в надзорных инстанциях вел адвокат из той же консультации, где работала мама, — Александр Вениаминович Залесский. От него мы позже узнали, что вышедший на свободу капитан третьего ранга пытался пробиться ко все еще процветавшей, блиставшей на сцене певице и, как водится, получил от ворот поворот. Домой к себе она его не пустила, к телефону ни разу не подошла, а когда он попробовал дождаться ее у служебного входа в театр, был задержан и препровожден в ближайшее милицейское отделение, где ему дали вполне разумный совет: избавиться, наконец, от мальчишества и не играть так глупо с судьбой.
Хотя высокий ее покровитель — подлинный или мнимый, это и до сих пор тайна за семью печатями, — уже пребывал не в Кремле, а поблизости, и вовсе не в том состоянии, когда мог бы ей чем-то помочь, связи, наверно, у певицы остались, и дразнить ее, притом без всякой надежды, не имело ни малейшего смысла. Вряд ли маленький милицейский чин, хотя бы по своему молодому возрасту, знал подробности ее биографии, но зато он знал о фаворе, в котором всегда пребывали звезды вокала, и быстро сообразил, чья в итоге возьмет, если Васецкий раздует скандал. Так что в его доброжелательности я не сомневаюсь. Встреча грабителя и жертвы не состоялась. Даже виртуальная, как сказали бы мы сейчас.
Васецкий, отчаявшись, видимо, быть хоть кем-то услышанным, оставил попытки достучаться до глухарей, очиститься до конца больше не пробовал, худо-бедно где-то устроился, пусть и с пятном в биографии. Понял, что нет никакого расчета тратить короткую, в общем-то, жизнь на то, чтобы лбом биться о стену. По слухам, дошедшим до меня окольным путем и скорее всего достоверным, умер он в самом конце семидесятых, так ничего и не добившись и, наверно, даже не зная, что осенью сорок пятого, хотя бы и безымянный, был на устах у московской элиты.
Зато певица прожила долгую, очень долгую и вполне благополучную жизнь. Никогда к тому злосчастному эпизоду не возвращалась. По крайней мере — вслух. И до самой старости носила норковое манто. То ли самое — этого я не знаю.
Почему бы и нет: норка — мех стойкий, при хорошем уходе годы ему не страшны.