История, о которой пойдет рассказ, относится к рубежу шестидесятых и семидесятых годов. Хорошо помню потому, что человек, который мне позвонил и вовлек в это дело, был на какой-то службе в Чехословакии за год или два до известных событий, мы мимолетно с ним встретились там в какой-то компании и обменялись московскими телефонами. Прежде чем перейти к сюжету, ради которого он решил меня разыскать, довольно долго витийствовал про гуманную миссию танков, прошедших по Праге. Мы было вступили с ним в перепалку, и он разумно ее оборвал, боясь, что явно назревавший конфликт помешает исполнению его просьбы. Никакого отношения к подавленной незадолго до этого «пражской весне» она не имела, разве что нуждавшийся в моей помощи кадровый дипломат, за которого он хлопотал, тоже когда-то работал в Праге. Теперь, находясь уже на другом посту, за океаном, дипломат приехал в Москву провести свой отпуск, отдохнуть от трудов и забот, но вместо этого стал жертвой трагедии и ни за что не хотел возвращаться к месту работы, пока дело, которое возбудила прокуратура, не сдвинется с мертвой точки. Мне как раз и предстояло, так он считал, теперь его сдвинуть, хотя я сразу же понял, сколь эфемерны эти надежды.
Телефонный разговор с ходатаем не мог не повлиять на чувства, с которыми я встретил своего посетителя. Но с первых же минут нашей беседы эти чувства исчезли. Симпатяга нарочито спортивного вида (он и в самом деле был горнолыжник), блондин лет сорока, напрочь лишенный той советскости, которая за бугром отличала всех «наших», позволяя безошибочно их опознать в любой иностранной толпе, мой новый клиент сразу же располагал к себе застенчивой полуулыбкой и печалью в глазах. И еще — достоинством, с которым истинно воспитанный человек, оказавшись в беде, стыдится ее афишировать, не требует жалости и сочувствия, гордо неся свой крест.
Он никак не мог приступить к рассказу, путался, перескакивал с одного на другое и наконец сдался, доверившись тем бумагам, которые принес. Бумаги, при всей их казенной занудности, были красноречивее, чем посетитель, — оставалось только надеяться, что при исполнении служебных обязанностей он не столь косноязычен. Впрочем, чего уж над этим подтрунивать: сильные душевные потрясения у кого хочешь отнимут язык, а клиенты с бетонными нервами мне что-то не попадались.
Если очень коротко, то сюжетец выглядел так: жена дипломата (дадим ему имя: Алексей Рябкин) была убита невесть кем и за что, и следствие, беспомощно путаясь в разных версиях вот уже два месяца с лишним, не смогло подтвердить ни одну из них. Следственное производство со всей очевидностью превратилось в «висяк» (так на прокурорском жаргоне назывались тогда, да и сейчас еще называются, дела, которые нельзя ни закрыть, ни укрыть: висят над следствием и портят статистику), и уж если кто мог ситуацию изменить, то, конечно, не адвокат с его куцыми, по тогдашним законам, правами. Разумнее всего, да и честнее, по правде сказать, было не обнадеживать, а сразу отрезать — рад бы, дескать, да не смогу, — тем более что никаких обязательств перед болтливым рекомендателем я на себя не брал, а бесполезные хлопоты… К чему бы? Зачем? На дела куда поважней и то времени не хватало.
Сработала интуиция: не попался ли в руки крутой литературный сюжет? За видимой нестыковкой судеб и обстоятельств, покрытых к тому же завесою тайны, часто прячется зверь, который бежит на ловца. Выступать предстояло в качестве адвоката, но реальный интерес к делу проявил литератор. Так получилось, что сошлись они в одном и том же лице.
— Ладно, попробуем, — вздохнул я, откровенно давая понять, что большого восторга от погружения в безнадежное дело испытать не могу.
— Спасибо, — уныло кивнул дипломат, подтвердив печальной улыбкой, что меня понимает и на успех не надеется. — Лишь бы знать, что сделано все возможное… Иначе просто не представляю, как дальше жить. — Я не заметил в его словах ни малейшей рисовки. — Просто не представляю…
В безнадежных делах, между прочим, я именно так себя защищал от укоров совести: помочь не помогу, но сделаю все, что возможно. Утешение слабое, и однако же утешение.
Нестыковка судеб и обстоятельств — это сказано не красоты слога ради. Она, эта самая нестыковка, выпирала слишком уж откровенно, маня загадками и ставя вопросы, ни на один из которых ответа — в материалах, мне предоставленных, — я не нашел.
По тогдашним меркам чета Рябкиных — Алексея и Нины — относилась если не к высшему, то по крайней мере к следующему за ним эшелону и уже только поэтому автоматически попадала в разряд советских счастливчиков. Или хотя бы преуспевающих, если, отказавшись от одной банальности, воспользоваться другой.
Вот как это все началось.
Выпускник одного из технических вузов, не смевший, да и не очень старавшийся, уклониться от распределения в заштатный городок далеко от Москвы, отправляется перед отъездом на молодежную вечеринку, где встречает смазливенькую студентку инъяза, у которой к тому же — он это понял сразу — в голове явно не ветер. С ходу влюбившись (или решив, что влюбился), он тотчас делает ей предложение — на языке, естественно, современном, а не старомодном, — и сильно за полночь, куя железо, привозит к себе домой, представляя матери, спросонок плохо соображавшей, что происходит, не как подругу на час, а как спутницу жизни. Именует женой и — в подтверждение — жарко целует, вполне по-хозяйски, у матери на глазах. Плохо соображая, что происходит, и замирая от страха, объявленная женой звонит родителям — предупреждает: ночевать не придет. Остается у мужа…
Что смешнее всего — солнечный удар, по меткой дефиниции писателя Бунина, к утру не проходит. Он не проходит и через несколько дней. Минует еще неделя-другая — они становятся супругами уже в милицейском смысле. С печатями в паспортах. А еще смешнее даже не это: лишь на свадьбе ошалевший супруг впервые узнает, кто его тесть, и тут, наконец, имеет возможность с ним познакомиться. Тесть является к праздничному столу в генеральском мундире, при всех орденах, и сразу берет карьеру зятька в свои могучие руки.
Они, похоже, и вправду могучи, к тому же заслуженный воин явно не чужд театральных эффектов. Потребовав тишины и возвестив предстоящее вручение молодоженам свадебного подарка, генерал произносит возвышенный монолог — о том, что в его семью, как и положено, вошел комсомолец и патриот, готовый хоть на краю света служить великой советской родине, а дочь генерала — последовать за мужем, как декабристка за декабристом. Гости смеются и аплодируют, не слишком вникая в двусмысленность шутки: и верно ведь, свадебный стол не собрание, где надо обдумывать каждое слово и держать себя в рамках. Тут можно и пошутить. Гости смеются и рукоплещут, и уже тянутся снова к рюмкам, чтобы воздать по заслугам героям дня, патриотам и комсомольцам, но генерал властным жестом снова требует тишины.
Ор моментально смолкает, и тогда у всех на глазах, изорвав в клочки институтское направление в городок на Урале и разбросав, для пущей картинности, эти клочки по салатам и холодцам, генерал извлекает из кармана совсем другой документ — приказ о зачислении зятя в Академию внешней торговли, откуда, как любому понятно, путь лежит отнюдь не на край света, а прямиком в вожделенную всеми загранку.
Об этом свадебном застолье, с еще более яркими подробностями, которые, краткости ради, я вынужден опустить, рассказал мне какое-то время спустя сам Рябкин. Может быть, что-то приврал, но, скорее всего, лишь в деталях. Ностальгически вспоминая год за годом жизнь, прожитую вместе с погибшей женой, — жизнь, которая начиналась так лучезарно и завершилась так трагично, — он просил меня безжалостно обрывать его рассказ, если что-нибудь мне покажется не вполне объяснимым, чтобы он мог тут же все уточнить и рассеять сомнения. Просил не щадить его, если увижу даже самую малость неправды или нечто такое, что заставит меня хоть в чем-нибудь усомниться.
В этом жестком максимализме по отношению к самому себе была не только тоска по перечеркнутой жизни, не только драма человека, внезапно — и так кошмарно — потерявшего любимую женщину, мать его сына, но еще и ужас (двойной, получается, ужас!) от того, что подозрение в убийстве сразу же пало именно на него, а высказал это в письме, адресованном прокурору, отец погибшей. Тот самый, теперь уже престарелый и отнюдь не свадебный генерал, который двенадцать лет назад с таким дивным эффектом вручил ему поистине золотую путевку в жизнь.
Загранка тогда себя ждать не заставила. У генерала, уже к тому времени отставного, сохранились хорошие связи — ради дочери они были пущены в ход. Совет экономической взаимопомощи (был такой СЭВ — еще не забыли?) отправил Рябкиных в Польшу, потом в Чехословакию. Внука, который уже появился, генерал с генеральшей оставили у себя, дочь, при двух ее языках, оформили референтом в какой-то советский офис, их тогда в странах-сателлитах расплодилось немерено и несчитано. Но соцлагерь супругам быстро обрыд, захотелось на мировые просторы, да и торговля, хотя бы и внешняя, уже не считалась в ту пору делом престижным: подавай дипломатию!
Подали и ее.
Сначала пришлось помучиться в Африке на каком-то невзрачном посту, потом дошла очередь до Америки. Не знаю точно, где именно и кем именно Рябкин работал, знаю только — в самом логове зверя. В городе Желтого Дьявола. Не исключаю, что писал сумму прописью не только в мидовских ведомостях. Даже не сомневаюсь…
Но, честно сказать, меня это не очень-то занимало. Ко мне пришел человек, пострадавший от преступления, я стал защитником его интересов, получив ордер на ведение дела в качестве представителя потерпевшего: есть в законе такой юридический термин. И никакие иные параметры к моим функциям касательства не имели. Куда важнее для этого дела была не служебная, а личная жизнь. Как складывались в Нью-Йорке отношения между супругами и имелась ли хоть какая-то связь между этими отношениями и тем, что случилось в Москве? Вопрос не был праздным и поставлен вовсе не мною: первым — с подачи генерала, схлопотавшего от горя инфаркт и прикованного к больничной койке, — попытался извлечь из него путеводную нить многоопытный следователь, которому досталось вести это темное дело. И был, несомненно, прав.
Отношения между супругами имели свою эволюцию и, пройдя через разные, весьма банальные, кстати сказать, этапы, достигли той напряженки, которая, если и не знаменует собой непременный разрыв, то, как минимум, делает его весьма вероятным. Разобраться в этом было необходимо хотя бы уже потому, что иных причин для убийства, вне отношений в семейном кругу, найти не удалось, а сами отношения — своей размытостью и наличием множества вопросительных знаков — позволяли выстроить пусть и зыбкую, но хоть какую-то версию.
Главный вопрос был вполне очевиден: какая кошка пробежала между супругами? Когда и почему?
В том, что она пробежала, сомнений быть не могло. Без всяких видимых причин бросив Нью-Йорк, где она не работала, а пребывала в статусе жены своего мужа, Нина Рябкина внезапно прилетела в Москву за полгода до гибели, не дав никому объяснений этому, весьма неординарному, надо сказать, и весьма загадочному поступку. Тот, кто помнит, как дозволялись и как финансировались такие полеты советских загранщиков, знает, чем могла обернуться подобная самоволка. В любом случае для полета на родину, даже в законный отпуск, полагалось получить согласие «командирующей организации», но МИД на запрос прокуратуры ответил, что заявки из Нью-Йорка не поступало и о досрочном прилете министерству стало известно лишь после того, как «трагически погибла жена нашего сотрудника Рябкина А. В.».
Не знаю, как следователь, но я заподозрил, что заявка (фактически просто уведомление) могла поступить от мужа совсем в другую организацию, куда за справками не обращаются и которая их не выдает. Спросить у Рябкина не посмел, а тот, конечно, помалкивал. На мой вопрос ответил уклончиво (любимое словечко из следовательского арго), что Москву — именно так, безлико: Москву, а не конкретную организацию (в данном случае — МИД) — ни о чем не запрашивал и ничьего согласия не получал. Ведь жена не на службе! Просто жена…
И все же: зачем она поспешно вернулась и что делала дома те месяцы, которые отделяли ее прилет от прилета мужа, прибывшего вслед за ней в очередной, запланированный заранее отпуск? Рябкины жили отдельно от «предков» — квартиру им выбил все тот же генерал, для которого, видимо, не было преград ни на одном фронте. В какой-то момент мне показалось, что генеральское всемогущество не больше, чем ширма, легко объясняющая всем посторонним ошеломительные удачи, которыми отмечена биография росшего, как на дрожжах, дипломата. Но, опять же, такие подробности меня не касались.
Мать Алексея и отец Нины ничем помочь следствию не могли. Ошеломив их своим внезапным приездом, Нина забрала сына к себе и большую часть времени проводила дома, не слишком часто общаясь с отцом и сестрой, по которым вроде бы настолько соскучилась, что бросила мужа и примчалась в Москву. И все же какую-то ниточку генерал следствию дал. По его словам, Нине осточертел ее вечно занятый муж, лишенный каких-либо интересов вне службы, заточивший ее в нью-йоркской квартире и превративший жену, специалиста не хуже, чем он, просто в прислугу: тривиальный семейный конфликт, настолько частый и настолько изученный, что в его достоверность было очень легко поверить.
Но ведь не она убила своего тюремщика — убили ее! Допустим, что — Рябкин… Но за что, за что? За то, что ей надоел? Так ведь он — ей, не она — ему… Логика в этом звене явно хромала. Тогда, быть может, из мести за то, что вдруг сорвалась и улетела, сделав его посмешищем в глазах сослуживцев? Такая реакция называлась бы неадекватной, в расчет ее взять было нельзя, если речь шла о человеке с ненарушенной психикой. В том, что она у Рябкина не нарушена, сомневаться не приходилось. Ничего себе месть: ведь он таким образом ломал свою жизнь, даже не будучи разоблаченным. Один лишь конфликт сам по себе, столь скандально себя обнаживший, да еще с такими последствиями, делал Рябкина по советским критериям профнепригодным: дипломатов с подобным пятном в биографии за границу не направляли, да и дома для них, после такого афронта, тоже вряд ли нашлись бы приличные места. Тем более — без генеральской руки.
И все же одна фраза, отловленная следствием в заявлении убитого горем отца, побуждала насторожиться. «Дочь никого не пускала в свою личную жизнь, — писал генерал, — даже нас, родителей, и сестру. О том, что творилось в ее душе, мы ничего толком не знали, но из отрывочных разговоров я понял не головой, а своим отцовским сердцем, что Нине хотелось начать другую жизнь — с другим человеком. Этот человек мне не известен, она о нем не распространялась и никогда не говорила, что он вообще существует. Скорее, намекала. По-моему, ради него она и прилетела в Москву, и, наверное, этот негодяй Рябкин, которого я вытащил из дерьма и сделал человеком, что-то про него знал и убил Нину из ревности».
Модель, в общем-то, не слишком оригинальная, убийств по таким мотивам и с таким «анамнезом» в истории криминалистики сколько угодно. Но чем эту чисто абстрактную версию можно было бы подкрепить? Абсолютно ничем!
Сережа, сын Нины и Алексея, тоже попал в свидетели и на допросе сообщил, что мама из дома почти не отлучалась, разве что в магазин, когда он находился в школе. Они вместе ходили в кино, в зоопарк, на стадион, на закрытый каток: мать и сын обожали коньки. Никто из тех, кто раньше ему был не знаком, к ним в дом не приходил. Подруг у Нины в Москве не осталось, старые куда-то разъехались, новых не завелось, потому что вся жизнь прошла за границей, так что выговориться ей было некому, а значит, и некого допросить, чтобы постичь ее тайны.
Версия лопнула, оборвав ту тонкую нить, которая, казалось, могла бы вывести поиск из тупика. Но вывести она все равно не могла.
— Я ведь сам думал об этом, — говорит мне Рябкин, когда я прошу его опровергнуть главную версию следствия. — Что первым приходит в голову, когда жена от тебя бежит сломя голову? Что бежит не от тебя, а к кому-то. Как иначе объяснить этот бросок через океан? Если начистоту — все мечтают туда, а она сигает оттуда. Скорее всего, без любовника не обошлось. Я понимаю, сильное чувство… Но могла ведь, кажется, и подождать, пока мы вместе приедем в отпуск, сказать правду в глаза, по-людски — не мы первые, не мы последние, ведь правда?.. Разве я такой недоумок, что не смог бы понять? Удар ниже пояса, но я пережил бы. Теперь в нашем ведомстве (без уточнений, в каком! — А. В.) не так жестко подходят к разводам. Если все культурно, законно, без дележа детей и имущества, с письменным объяснением и откровенным разговором в парткоме, — тогда обойдется. Хорошо, полюбила другого, ну а я-то чем виноват? Прочтут нотацию, погрозят пальцем — на том все и закончится. Главное, чтобы в характеристике было отмечено: «Причины развода парткому известны». И все! И ты чист…
Помню, это был трудный для него разговор. Он часто прерывал свой монолог, подолгу смотрел в окно — там, громыхая, неуклюжие уборочные машины плохо справлялись с опавшими листьями. «В Америке убрали бы в два счета», — заметил он, перехватив мой взгляд. Дрогнули уголки губ — улыбка тут же погасла, еще не родившись. От его внимания не ускользнуло, что я наблюдаю, как он разминает левой рукой пальцы на правой. Тут же прокомментировал: «У всех от волнения немеют на левой, а у меня все не как у людей — затекает правая». Не скрыл, что волнуется.
— Тысячный раз прокручиваю заново всю нашу жизнь — и никакого объяснения не нахожу. Не было у нее никакого любовника — ответственно вам говорю! Понимаю, в устах мужа это звучит просто комично, но я убежден: не было. Потому что мы всегда были вместе, не получалось такого просвета, чтобы втиснулся в него посторонний. Да чтоб еще так закрутило — бросаться к нему очертя голову. В Москву!.. Сколько мы были в Москве за последние десять лет? Если вместе собрать все приезды, и трех месяцев не наберется. И никогда не разлучались. Когда бы ее зацепило? А про наших в Нью-Йорке и говорить не приходится — там все и все на виду. Каждый за каждым подглядывает — это вы знаете и без меня.
По душе мне была не только его откровенность, но и стройность всех рассуждений, убедительность цепочки, где все звенышки ладно пригонялись друг к другу, не давая ни малейшего сбоя. И то верно: как при тотальной слежке в том вольере, который назывался советской колонией, мог возникнуть и остаться никем не замеченным пылкий роман с таким вызывающим продолжением? К кому она ринулась, несчастная Нина, в Москву? Не к тому же, кто оставался в Нью-Йорке. Если вернулся и он, это совпадение тоже привлекло бы к себе внимание. Только не к чему привлекать. Следствие отработало и эту шаткую версию. Подтверждений ей не нашлось.
Значит, это был — если, конечно, он был — кто-то из москвичей. Тот, без кого и в сладостно бешеном городе небоскребов ей была жизнь не в жизнь. Тот, про кого муж мог знать, а другие не знали. Ибо если не знал и он, то мотив убийства из ревности сразу же отпадал. Но — и это самое главное — он отпадал, как и вся вообще версия об убийстве, совершенном именно Рябкиным, совсем по иным причинам. Не психологическим, а криминалистическим. Попросту потому, что алиби Рябкина было установлено со всей непреложностью, а те крохи улик, которые все же удалось наскрести, вели совсем в другие стороны. Куда угодно, но не к нему.
Тело нашли на задворках довольно невзрачного гастронома, у входа в его подсобку, — «удар тяжелым металлическим предметом по голове» (заключение экспертизы) был смертельным и привел к немедленной гибели. Смерть наступила за полтора-два часа до приезда «скорой помощи» и наряда милиции с экспертом, то есть практически точный час убийства был установлен. Но все это время — и за три, и за два часа, и за час до убийства, наконец, в самый его момент Рябкин неотлучно находился дома, где шел ремонт. Тоже, кстати, из загадок загадка: если супруги затеяли в квартире ремонт — оба, а не кто-то один из них! — и сами в нем принимали участие, то, видимо, для того, чтобы пользоваться совместно его результатами. Один этот факт говорил о том, что никаких фатальных конфликтов между ними не было.
Ремонт делали два «левака», некогда работавшие в хозчасти «одной из в/ч», к которой имел отношение тесть-генерал и от которого они часто получали «приватные» заказы. Им полностью доверяли, оставляли в квартире одних — ни разу нигде не пропало ни одной драгоценности, ни одного рубля. Как раз в тот вечер шла поклейка обоев, и Рябкин сам принимал в ней участие, следя за тем, чтобы обои на стене не косили и не оставляли морщин. Оба маляра подтвердили, что Рябкин ни на миг не отлучался. Его сын сообщил то же самое — как раз именно в этот день мальчик, на время ремонта вернувшийся к деду и бабушке, остался дома, чтобы папа помог ему приготовить уроки.
Мама тоже была дома весь день и ушла за продуктами под вечер, когда стемнело. Место, где нашли ее труп, удивить не могло: Нина «дружила» (на стыдливом языке совков, стеснявшихся даров продуктовой мафии, так называлось блатное снабжение) с продавщицей соседнего магазина. Гастрономчик был так себе, на его прилавках практически не было ничего, но в подсобках кое-что (да какое еще кое-что!) имелось всегда. И доставалось, конечно, своим. Продавщица получала от Нины заграничные тряпки, так что ни с ветчиной и колбасами, включая копченые, ни с замороженной рыбой, даже с красной икрой проблем у супругов не было никаких. Порядок никогда не менялся: Нина приходила к закрытию магазина, где ее ждал заранее приготовленный сверток. Ждал и на этот раз, но не дождался: Нина запаздывала, а продавщица спешила домой и, положив запакованные продукты в холодильник, воспользовалась внешней дверью подсобки. Тут на труп и наткнулась: он лежал почти на пороге.
Версия о возможной связи убийства с походом в злосчастный тот гастрономчик тоже изучалась весьма скрупулезно. В том числе и версия о продавщице-убийце: допускалось, что у двух дам возник какой-то жестокий конфликт на продуктовотряпичной почве. Но кто же станет убивать кого бы то ни было прямо на пороге своего «офиса»? Скорее уж кто-то «подкинул» труп, чтобы повести следствие в ложную сторону. Никаких результатов и эти раскопки не дали. Сумка с деньгами так и осталась зажатой в руке убитой. Денег никто не тронул. Как и бусы — на вид дорогие. Как и часы — какой-то престижной фирмы. Собака след не взяла. Орудия убийства нигде не нашли. Ни один из запутанных узлов, в которые завязался сюжет, распутать не удалось.
Но ведь безмотивных убийств не бывает, разве что только случайные. О случайности же на этот раз речь идти не могла: прицельная точность удара огромной силы была очевидна. «Действовал не профессионал, но умелец», — сказал мне следователь, убедившись в том, что я не его противник. Что в рамках куцых своих возможностей готов помогать ему всем, чем смогу.
Помочь я ничем не мог. Вообще. Да, по правде говоря, и не должен: функция адвоката на этом этапе следствия была даже не куцой — вообще никакой. Разве что сочинять ходатайства об ускорении рассмотрения дела. Но это же фикция, а не функция, — иллюзия работы, которой, в сущности, нет…
Терять, однако, такого клиента мне не хотелось. Невероятная запутанность ситуации подогревала любопытство, тем более что Рябкин стал раскованней, беседы с ним уже не были в тягость, хоть и мало что проясняли. Самым загадочным для меня было упорное его нежелание вернуться на работу в Нью-Йорк. Я-то полагал, что теперь, после убийства жены, к которому его самого чуть было не пристегнули, никакая загранка светить Рябкину вообще уже не могла.
Как бы не так… Мидовцы (они ли?) настаивали, чтобы он «закруглялся с личными делами» и скорее вновь приступал к исполнению служебных обязанностей (был, видно, особо ценным сотрудником — штучный товар?). Мне даже звонил какой-то хмырь с простуженным голосом, по имени не назвавшийся, — представился как кадровик министерства иностранных дел. Знал, что я веду дело товарища Рябкина, спрашивал, когда, наконец, по закону (!) будут «устранены препятствия» для возвращения его к месту работы. Препятствий — по закону, конечно — не было никаких, ведь он был всего-навсего потерпевшим, мерой пресечения не ограниченный, но, боясь впасть в ошибку, я задал тот же вопрос следователю, который изрядно уже намаялся со своим «висяком».
— Да пусть уезжает хоть завтра, — проворчал тот в телефонную трубку. — На кой ляд он здесь нужен? Только мешает…
Немыслимый случай! Обычно, даже если и нет формальных препятствий, следователь их находит, лишь бы не упустить того, кто по-прежнему под подозрением. А тут — пусть уезжает… Не мог этих слов он даже произнести, не имея секретных подсказок. И вдруг — не только их произнес, но даже прислал бумажку. На бланке, со штампом: «…Гражданин Рябкин А. В. … признан потерпевшим по делу по факту (такой вот грамматический перл. — А. В.) насильственной смерти гражданки Рябкиной Н. П. Препятствий для его выезда из Москвы не имеется, так как он неоднократно допрошен в качестве свидетеля, а его интересы в качестве потерпевшего по доверенности и ордеру юридической консультации представляет адвокат товарищ…»
Приятно: я был признан товарищем, а кадровый дипломат всего-навсего гражданином. Но, получив свободу на все четыре стороны, «гражданин» воспользоваться ею категорически отказался.
Перенесемся мысленно в самый конец шестидесятых годов и представим себе, какие чувства (про вопросы не говорю) вызывал этот поступок. Не раскрывая ничьих секретов, без имен, разумеется, я рассказывал об этом, потрясшем меня феномене своим друзьям — хоть бы один мне поверил! Хоть бы один!.. «Придумай что-нибудь правдоподобнее», — давали они мудрый совет. Не мной замечено: чем сюжет, взятый прямо из жизни, ближе к полной, неприукрашенной истине, тем он меньше походит на истину и веры к себе не вызывает. Я так часто сталкивался с этим феноменом, что не устаю о нем напоминать при всяком удобном случае…
— Никуда я не поеду! — отрезал с каким-то ожесточением мой дипломат, когда я рассказал ему и о звонке сипатого кадровика, и о справке, пришедшей из прокуратуры. — Как они не понимают: дело не в юридической казуистике! Ну и что с того, что формально никто подписку с меня не взял? Что я не обвиняемый, а потерпевший? Пока они не найдут убийцу, в подсознании все равно останется: тут что-то не так. Помните анекдот: то ли он украл, то ли у него украли, но история-то с душком. Так вот: пока душок не исчезнет, никто меня отсюда не вытолкнет. Чем бы это мне ни грозило…
Я бы соврал, утверждая, что эта позиция не вызвала во мне уважения. Даже чего-то большего, по правде сказать… Без всяких препятствий с чьей бы то ни было стороны, не под чьим-то нажимом — исключительно по доброй воле — совестливый человек был готов поступиться удачной карьерой, сломать себе жизнь только ради того, чтобы таким путем защитить свое доброе имя: достоинство и гордость — свойства, давно забытые многими, если что и вызывающие в борьбе за место под солнцем, то разве что недоумение и насмешку.
Но он упорно стоял на своем:
— Знали бы вы, Аркадий Иосифович, как я люблю свою работу и как хорошо мне живется в проклятой Америке! Проклятой, но такой симпатичной, — не говорите никому, прошу вас, об этом моем признании. Точнее, жилось… Жену я потерял, теперь еще не хватало, чтобы вместе с ней потерять и себя. Пусть найдут убийцу, пусть суд подтвердит, что именно он убийца, и пусть мне объяснят, за что Нину убили, вот тогда уж никто не сможет подумать обо мне ничего плохого. Тогда, и только тогда, я смогу начать новую жизнь. И Сережке смогу рассказать, что с мамой случилось. А так — что я ему расскажу? На вас вся надежда…
Если действительно вся надежда была на меня, то он мог немедленно с нею расстаться: найти убийцу мне не светило, а ему, стало быть, не светило начать новую жизнь.
Он все еще посещал меня время от времени, о чем-то мы говорили, сознавая притом, что топчемся на одном месте, но другие, куда более реальные для адвоката дела потеснили в моих заботах туманную эту историю, да и чисто литературный к ней интерес тоже иссяк: сюжеты, у которых нет и не видно конца, неизбежно теряют свою привлекательность. Поначалу сюжет казался заманчивым и перспективным как раз потому, что был подлинным и в авторском своеволии не нуждался: любая додумка удручала бы своей нарочитостью, подменяя хаотичность, необъяснимость, пусть даже нелепость реальных событий выстроенной по правилам сюжетостроения, гладкой, обкатанной схемой, которую сочинители-ремесленники самодовольно именуют «правдоподобием». Но ведь схему можно выстроить и не опираясь на «случай из практики». Выстроить, то есть придумать. Я же стремился вовсе не к этому.
С мертвой точки дело никак не сдвигалось. Но и не было повода, чтобы честно сказать клиенту: что мог, то сделал, — давайте расстанемся по-хорошему. Ведь я же предупреждал…
Повод представился: Рябкин внезапно сменил гнев на милость. Думаю, впрочем, что не внезапно: начальству, скорее всего, надоело просить, и оно вспомнило, что может приказывать. Слюнявые сентиментальности — «доброе имя», «совесть не позволяет» и прочие интеллигентские штучки — к делам государственной важности отношения не имеют и в расчет никогда не берутся.
— Ладно, дожали меня, — хмуро проворчал Рябкин в очередной свой приход. — Улетаю… И Сережку с собой забираю — без него я там совсем задохнусь. Да и генерал мой смягчился: дочь не вернешь, пусть внук набирается знаний. Опять на кого-то нажал — обещали ему для мальчишки и школу американскую, и еще курсы английского. В нарушение всех правил. А иначе, сказал я, никуда не поеду — человек я в конце-то концов или машина? Мне и здесь хорошо… — Так печально он улыбнулся, что у меня от жалости зашлось сердце. — Где, скажите, дорогой адвокат, может быть мне теперь хорошо? Что здесь, что там… Только вы меня не бросайте, нажимайте на все рычаги, чтобы все довести до конца. При первой же необходимости вызывайте — все брошу и прилечу. Какой хотите подарок? Привезу обязательно.
Что-то все-таки стало меняться даже в этом — закрытом и кастовом — ведомстве. Ослабли требования к безупречной анкете. Кадровики уже не полностью исключали гуманность. Входили в положение. Шли навстречу. Мне понравилось то сообщение, с которым Рябкин ко мне пришел, — он это понял и опять улыбнулся, на этот раз без печали.
— Жить-то надо, — вздохнул он. — Уже без Нинки. Я только недавно стал это осознавать. Не могу видеть, как плачет Сережка…
Прощаясь, я неловко полуобнял его — в отношениях с клиентами такого со мной еще не бывало. Но ведь и дел, подобных этому, не было тоже. Как не было и таких симпатяг. Но загадки-то — они ведь никуда не ушли: кто убил? за что? почему? какая сила заставила Нину рвануть из Нью-Йорка? Да и все остальные… Остался только добрый осадок от встречи с Алешей Рябкиным: гордый, достойный, имеющий к себе уважение человек — не то что карьеристы и прилипалы из стана его коллег, готовых на все ради всяких там заграничных соблазнов. Бывают все-таки исключения, говорил себе я, время от времени вспоминая о своем «висяке».
Вспоминал я о нем все реже и реже. А потом и совсем перестал. «Жить-то надо» и адвокату — не старыми же делами. Да и других дел, не адвокатских, у меня тоже хватало. Год или два к праздничным датам приходили из Нью-Йорка поздравительные открытки — все с московскими штемпелями: значит, отправлял их по всем правилам, с дипломатической почтой. Это был знак: дела у него идут хорошо. Потом открытки приходить перестали. Это уже означало, что у дипломата просто полный порядок: об адвокате вспоминают — не раз уже про то говорилось, — только когда есть в нем нужда. Из прокуратуры тоже вызовов не было: дело, по всей вероятности, просто положили в архив как полную безнадегу.
И я тоже стал о нем забывать.
Прошло еще несколько лет, я уже покинул адвокатуру и трудился совсем на ином поприще. Возможно, поэтому я не сразу врубился, когда чей-то незнакомый голос прохрипел в трубку, что по срочному делу есть нужда в разговоре и что пражским друзьям я не могу отказать. Появившись в редакционном моем кабинете на Цветном бульваре уже через десять минут (звонил из ближнего автомата), незнакомец оказался знакомцем: это был тот человек, который давным-давно всучил мне Рябкина и с тех пор не подавал признаков жизни.
Он мало походил на того, с кем случайно я некогда повстречался в какой-то пражской компании, — рыхлый, поникший, но главное — смертельно чем-то напуганный: это было нельзя не заметить, да он, впрочем, свой испуг отнюдь не скрывал.
— Прогуляемся, попьем пивка, — сразу же предложил он вместо приветствия. — У вас тут на углу приличная забегаловка…
Я еще не успел выразить своего удивления, как он многозначительно, какими-то сложными жестами, дал понять, что натыканы, мол, повсюду «жучки»: в стенах, на потолке и даже на спинках стульев. Его взгляд так умоляюще просил меня вслух не возражать, что, подавляя в себе возмущение и протест (не хватало еще конспирации в содружестве с подозрительным типом!), я безропотно вышел вместе с ним в коридор.
— Что все это значит?! — выпалил я таким зловещим тоном, которого сам от себя не ожидал. — Врываетесь в редакцию, ставя меня перед фактом, и теперь еще какой-то дешевый спектакль… Выкладывайте свои тайны мадридского двора прямо здесь, никакого пива я с вами пить не собираюсь и больше пяти минут для вас не имею.
Он немного опешил, но быстро взял себя в руки.
— Скажите мне, только честно… — Он заискивающе заглядывал мне в глаза. — Не бойтесь, я умею хранить тайны. Тем более что это и в моих интересах. Вас куда-нибудь вызывали?
Когда спрашивали (в те годы, конечно!) про «куда-нибудь», имелось в виду только одно: туда, туда…
— Куда-нибудь не вызывали, — слишком быстро и слишком жестко отреагировал я, чувствуя почему-то омерзение и от формы, и от содержания этой беседы доморощенных заговорщиков. — Куда и зачем меня должны вызывать?
— Еще вызовут, — потерянно, но и с явным облегчением пообещал он, суетливо оглядываясь по сторонам, словно ждал нападения. — Я вас очень прошу… по-человечески… ведь вам ничего не стоит… Пожалуйста, когда вызовут, не говорите, что именно я послал к вам этого подонка. Рябкина — помните? Я же не знал, что он подонок. Откуда я мог знать?!.
С каждой минутой разговор в редакционном коридоре становился для меня все невыносимей. Этот тип, при всех его идиотских ужимках, и впрямь нагонял на меня страх.
— Изъясняйтесь короче и четче, — тоном начальника приказал я, презирая себя за то, что говорю с ним, как хам с денщиком. — Почему он подонок и от кого я должен скрыть, что этого клиента принял по вашей рекомендации?
Кажется, он поверил, что я ничего не знаю, перестал дрожать, но его всхлипы никакой жалости у меня все равно не вызвали.
— Рябкин сбежал, — пролепетал он. — Оказался давним шпионом. Смылся прямо из-под носа у наших. Понял, что разоблачен. Или кто-то его успел предупредить. Весь комитет стоит на ушах. Ищут виновных. И до вас доберутся.
Он явно боялся, что доберутся как раз до него: уж я-то к этой, пока еще мне совсем не понятной, истории не был причастен ни с какого бока. Времена уже и тогда были другими, истерия тридцатых годов сменилась циничным прагматизмом семидесятых. Не знаю, собирался ли кто-нибудь «добираться» до меня, но я и сам был бы рад добраться до тех, кто знал хоть что-нибудь и был готов к разговору. К загадкам старого дела добавились новые, не чета прежним: с чего бы это «давний шпион» так отчаянно сопротивлялся возвращению к тем, на кого он работал, сознавая, что здесь в любую минуту может быть схвачен и как шпион (если он был таковым), и как убийца (в чем его уж точно подозревали)?
Я уже расстался с адвокатской коллегией, никаких прежних обязательств по делу Рябкина у меня больше не было, как и не было, впрочем, самого дела: «за ненахождением» убийцы его давно сплавили в архив. Но, — если верно, конечно, что случилось ЧП, — его оттуда должны были теперь снова извлечь и приобщить к другому, еще более важному производству.
Когда-то зверь бежал на ловца, теперь ловцу было самое время мчаться за зверем: не оставаться же в неведении, когда дело приняло такой оборот.
Прежний следователь оказался, по счастью, на месте, но получил солидное повышение: он встретил меня в престижном кресле заместителя прокурора. Да и его посетитель пребывал уже не в жалкой роли просителя, то бишь советского адвоката, а представлял газету, гремевшую на всю страну, и был к тому же автором судебных очерков, которые прокурор, конечно, читал. Так что в каком-то смысле мы вели беседу на равных. И даже — воспользуюсь спортивной терминологией — с позиционным перевесом на моей стороне. Вероятно, поэтому отфутболить меня он не решился.
— Могу дать информацию лишь по уголовному делу, — с тревогой в голосе (как бы не проколоться!) сказал прокурор. — Все остальное не по моей части.
— С той частью мы как-нибудь разберемся. — Уже накопленный журналистский опыт подсказывал мне, что такая, ни к чему не обязывающая, витиеватая многозначительность производит в этих кругах нужное впечатление: мир прессы загадочен и не доступен для посторонних — кто знал, какие есть у редакций каналы и связи? — Расскажите про ту, которая вам известна. А секретными материалами займется мое руководство.
Я в точности знал, что этими материалами «мое руководство» никогда заниматься не станет, тем более что газета, если не приходили указания свыше, от всяких лубянских тайн бежала, как от чумы. Да и дело-то имело отношение к моему адвокатскому прошлому, а не к журналистскому настоящему. Но словечко нашлось, видимо, меткое — из их аппаратного лексикона. Прокурор мой расслабился, признал во мне «своего» и довольно быстро разговорился.
Виражи невыдуманного сюжета, который и раньше поражал своей нелогичностью, провалами и чистейшим абсурдом, оказались еще более крутыми, чем выглядели тогда.
Но ясности не прибавилось. Даже, пожалуй, ее стало еще меньше.
Дело о загадочном убийстве Нины Рябкиной утонуло в архиве и ни малейшей надежды на реанимацию уже не имело. Ведь с течением времени шансов на розыск преступника, не пойманного по горячим следам, становится все меньше и меньше: нынешняя «раскрываемость» громких убийств свидетельствует об этом с полнейшей наглядностью. В таких «висяках» следствие уповает разве что на счастливый случай.
Тут-то он и подвернулся. Там, где его не ждали — на то он и случай…
С подмосковного военного аэродрома улетала в ГДР очередная группа специалистов, обеспечивавших работу технических служб наших оккупационных войск. В пришитом к трусам потайном кармашке одного из умельцев бдительные таможенники обнаружили пять тысяч долларов — по тогдашним временам сумма астрономическая. Все знали, что военных, которым выпала честь выполнять высокий патриотический долг в самой-самой братской стране, шмонали не слишком. На то, вероятно, у контрабандиста и был свой расчет.
Расчет оказался ошибочным: только что на ответственный пост в таможенном ведомстве заступил какой-то новый начальник и начал с того, что повысил бдительность. Ретивая метла карьерного чина и настигла этого нарушителя: он стал первым, попавшим под горячую руку.
Задержанный Павел Засекин, техник-строитель воинской части, не мог объяснить толком, где и зачем он добыл такие огромные деньги. Притом не в валюте страны, куда он летел, а в той, вожделенной, пригодной повсюду, которая тогда еще не была столь расхожей и популярной, какой она стала у нас многие годы спустя. «Купил у фарцовщиков» — этот довод «не проходил»: такими суммами оперировали в ту пору разве что в кругах, военному технику недоступных, продавать их незнакомому человеку никто бы не стал, а Засекин твердил, что скупал «у мальчишек, промышлявших возле гостиниц», но ни имени их, ни «особых примет» не назвал. Выезд на место — для опознания этих мальчишек — ничего не дал, агентура, внедренная в их ряды, про скупку долларов в таких огромных количествах человеком с приметами Павла Засекина никакой информации не дала. Объяснить, откуда хотя бы рубли, чтобы на черном рынке приобрести пять тысяч зеленых, Засекин тоже не смог. Довод: «копил, чтобы купить дорогую технику», показался фальшивым — громоздкие и дорогие предметы он (не генерал, не высокий офицерский чин, никакой не начальник) вывезти из ГДР, конечно, не смог бы.
Заподозрили, ясное дело, нечто большее, чем обычную контрабанду. Тем более что задержанный мог иметь отношение к военным секретам. Расследование взяли в свои руки следователи из центрального аппарата Лубянки — уже недели через две они вышли на дело, никакого отношения не имевшее ни к шпионажу, ни к поездке в ГДР. Павел Засекин оказался одним из тех двух мастеров, которые делали ремонт у Рябкиных в день, когда произошло убийство. Именно он был главным свидетелем, подтверждавшим алиби мужа. Но какая-либо связь между этим его свидетельством и попыткой вывезти в ГДР пять тысяч долларов не проглядывалась ни с какой стороны.
Так, однако, только казалось.
Не уверен, что там, в Нью-Йорке, Рябкин знал, какое дело стало раскручивать весьма близкое ему и весьма компетентное ведомство, а тем более — каким боком эта раскрутка коснется его самого. Впрочем, если на самом деле он был в контакте с американской разведкой, та могла бы, наверно, про эту тайну узнать и предупредить его о грозящей опасности. Теперь вполне очевидно: не предупредила. Возможно, и в самом деле не знала. Или просто не увидела связи между пустяковейшей контрабандой заурядного техника и судьбой своего агента. А то и вовсе не представляла, насколько тесно и чем именно повязаны эти люди друг с другом. Сомнительно, но истину мы вряд ли узнаем.
Факт остается фактом: пока раскручивалось дело о контрабанде, Рябкин продолжал выполнять все свои функции — легальные и нелегальные, — а компетентное ведомство не спешило его информировать о том, в какие тайны проникло. Держало, так сказать, на прицеле. Но, как мы знаем теперь, не удержало.
Куда уж было воентехнику низкого звания тягаться с многоопытными колольщиками лубянской выучки! Упирался Засекин недолго — вскоре признался, что пять тысяч дал ему Рябкин, заказав убийство неверной жены, каковое он, не особенно мучаясь совестью, осуществил на пороге того гастронома. Место, время и способ убийства заказчик и исполнитель выбрали вместе. Долго присматривались, все хорошо просчитали и нисколько не сомневались в том, что никогда не будут разоблачены.
Киллерство, то есть ликвидация человека с помощью наемников, уже было в ходу за океаном, что и побудило, как видно, Рябкина, прибегнуть к «чисто американскому убийству» — способом, который у нас как явление тогда еще не привился. Это теперь оно стало непременным спутником нашей нынешней жизни, а в те годы даже термина «заказное убийство» ни в обиходе, ни в сыщицкой практике не существовало. Предполагалось, что исполнитель сам убийство задумал, что у него, а не у кого-то другого есть на это личный резон.
Устаревший стереотип, он-то следствие и подвел. На правильный путь оно в принципе вышло сразу, а вот допустить, что замысел осуществлен чужими руками, — такая гипотеза вообще, по-моему, не возникла. Отношу этот упрек и к самому себе: я ведь тоже о подобной версии не подумал, хотя ее-то — правда, по нынешним меркам — и надо было раскручивать в первую очередь. Принял на веру, что Рябкин нуждается в моей помощи. Так ведь правда нуждался. Только — в какой? Вспоминая наши долгие разговоры, я вынужден был признаться себе самому, что фактически помогал ему отрабатывать его версию. В моих вопросах он отыскивал ее слабину, корректировал, готовил ответы. Уже не для меня, а для тех, перед кем, возможно, придется держать ответ. А я-то, я-то — слюни пустил, восхищаясь его нравственным максимализмом…
Итак, последняя точка поставлена, но разве она в самом деле последняя? Зачем было нужно Рябкину убивать Нину? Почему она прилетела в Москву? Что произошло в их супружеской жизни? И главное — почему сам заподозренный Рябкин не рвался на волю, когда такая возможность у него появилась, а дерзко балансируя на лезвии бритвы, с непонятным упорством противился выезду — ни за что не хотел оказаться как можно скорее вдали от грозившей ему смертельной опасности?
Никакими точными данными я не располагаю, но из разговоров с прокурором (бывшим следователем, который вел дело об убийстве Нины) и с работавшими в Америке дипломатами, что-то слышавшими про эту историю, можно, пожалуй, выстроить схему, по которой развивался лихой детектив.
Видимо, Нина что-то узнала про контакты мужа с американской разведкой или хотя бы в этом его заподозрила. Доносить не стала, но, подчиняясь импульсивному порыву, умчалась в Москву, где был сын и где она чувствовала себя, при отце-генерале, более защищенной. Отсюда ее замкнутость, отсюда поражавшие всех перемены в образе жизни, отсюда подавленность, которую она не афишировала, но и скрыть не могла.
Занять на Западе прочное положение Рябкин еще не успел — сначала было нужно его заслужить, оказаться же просто невозвращенцем ему не хотелось. Вернувшись домой, он, мне кажется, сумел жену убедить, что любовь его неизменна, что семья дороже всего остального, что ради ее сохранения он откажется от своих намерений. Сам приезд в Москву вслед за ней — приезд, сопряженный с реальным риском разоблачения, — служил доказательством подлинности его заверений и убеждал в прочности их союза. И она поверила: отказавшись от дальнейшей карьеры, он готов был, по его словам, начать жизнь с нуля — здесь, в Москве, и непременно втроем. С ней и Сережкой…
Задумал ли он заранее, еще в Америке, убийство жены, чьим заложником вдруг оказался? Для того ли он прилетел? Или мысль об этом пришла к нему уже здесь, когда он нашел исполнителя? Значения это в общем-то не имеет, и, честно говоря, я не стал бы рассказывать об этой липкой истории, которая к тому же не имела для меня однозначно обозначенного финала, если бы не одна деталь, выходящая за рамки конкретного сюжета.
Все поступки Рябкина, о которых я рассказал, противоречат логике поведения человека, оказавшегося в его положении. И прилет в Москву — навстречу опасности, и упорное отрицание самых правдоподлобных версий убийства, способных отвести подозрение от него самого, и (главное!) категорический отказ вернуться в Америку и тем самым спастись от висевшего над ним смертного приговора — разве так должен был вести себя человек в заданных обстоятельствах?
Только так и должен — жизнь показала, насколько точным был его выбор! Выбор человека, знавшего ход мыслей той среды, к которой сам принадлежал, и следовавшего этому ходу, но с точностью наоборот…
Абсолютно логичная алогичность поступков — вот уникальная особенность этой истории, позволившая преступнику избежать наказания и всех обвести вокруг пальца. Подхвати он версию об убийстве на почве любовной, и его заподозрили бы, что он намеренно ведет следствие по ложному пути. Согласись он сразу на предложение вернуться в Америку, оставаясь при этом подозреваемым в совершении убийства, — укрепил бы своей поспешностью позиции тех, кто его подозревал. А если, рассуждал он, наверное… Если что-то дошло до Москвы про его связи с американцами?.. Тогда готовность ухватиться за протянутую ему соломинку выдала бы его с головой.
Толковый был человек, этот Алеша Рябкин — неплохой психолог и замечательный лицедей. Вспоминаю, каким обаятельным он мне показался, с каким артистизмом разыгрывал сложную роль, как растрогала меня его грусть, с какой искренней теплотой обнимал я его на прощанье — если на эту удочку попался запросто я, то почему не могли и другие?
И — совсем уж бредовая версия! Бредовая? Как сказать… Жизнь «двойника» не подвержена тем законам, по которым живут обычные люди. Иногда мне кажется, что хозяева в Москве вполне допускали, кто настоящий убийца, и, возможно, считали, что ради большой игры, в которую тот вовлечен, этим можно и пренебречь. А то и вовсе — по каким-то, нам не известным, причинам — не видели ничего плохого в том, что не слишком желанный свидетель таким путем устранен. Оттого и закрывали глаза на пятно в его биографии: шпионская афера, к которой он был причастен, наверно, стоила того. Разоблачение Зацепина и цепочка, которая стала разматываться, могла вынудить Лубянку прервать «операцию» и лишиться агента. Для него это значило только одно: полный и вечный крах. Перестав быть нужным Москве, он утратил бы интерес и для Вашингтона. Впрочем, все это домыслы, плод не слишком богатого воображения. Никакой достоверной информации у меня нет и скорее всего не будет.
Чем в точности завершились сюжетные линии героев той злополучной истории — этого я тоже не знаю. Сочинять не хочу.
Прокурор сказал мне, что Засекин на двенадцать лет отправился в лагерь, — значит, он давно уже на свободе и, если жив, вполне вписался, возможно, в нынешние реалии, которые, пусть и не слишком успешно, он сумел предвосхитить: киллеров нынче ценят и платят им хорошо.
О судьбе человека, который здесь назван Алексеем Рябкиным, наши службы молчат: это был их жестокий провал, а о провалах рассказывать не очень-то принято. Громким шпионом он, как видно, не стал (и, наверное, не был), иначе я хоть что-то о нем бы узнал — пусть не из российских, а из западных медий.
Зато человек, с телефонного звонка которого начался этот рассказ, в конце восьмидесятых неожиданно встретился мне в московском Доме кино: уже совсем не обмякший, а очень даже вальяжный, он вполне по-свойски, как давний приятель, беседовал с моим, ныне покойным, другом Саввой Кулишом и немного смутился, когда я к ним подошел. Но быстро взял себя в руки, оставшись в роли свойского парня, которую умело играл в толпе собравшихся на какую-то кинопремьеру. Отведя меня в сторону, прошептал как опытный заговорщик, вышедший сухим из воды:
— В неплохую историю мы с вами едва не вляпались!.. Хорошо, что все уже позади.
Конечно, я мог бы напомнить, что я — лично я! — ни в какую историю не вляпался, пусть даже только «едва», что в рамках закона выполнял всего лишь свой адвокатский долг, независимо от того, по чьей рекомендации мне достался клиент и какую тот вел потайную жизнь, а вляпался, видимо, он, незадачливый конспиратор, до чего мне нет ни малейшего дела. Но желание получить хоть какую-то новую информацию победило — вступать с ним в перепалку не стал, как не стал вести спор лет за двадцать до этого, когда тот упоенно пел про гуманную миссию советских танков, раздавивших пражскую весну.
Информация оказалась куцой, но все-таки не бесполезной. Свой рисковый прилет в Москву Рябкин затеял якобы лишь для того, чтобы в сложной «многоходовке» всем заморочить голову и суметь вывезти в Америку сына. По каким-то причинам того к родителям не выпускали, вопреки тогдашним правилам, дозволявшим малолетним детям сопровождать маму и папу в долгосрочную командировку. Подозревали Рябкина уже и тогда? Сомневались в его благонадежности? Или дед-генерал был настолько влиятелен, что мог удержать внука, в котором не чаял души?
Практического значения ни эти вопросы, ни ответы на них уже не имели, но финал эпизода, о чем мне тоже поведал мой загадочный собеседник, был неожиданным. Став взрослым, поняв, жертвой каких кровавых интриг оказался он в детстве, сын убитой и убийцы не пожелал оставаться там, куда с такой виртуозной хитростью сумел его вывезти папа, и вернулся домой. На пепелище, ибо ни деда, ни бабки к тому времени уже не было в живых.
Именно это — пожалуй, в сущности, только это — лишает меня возможности назвать подлинное имя беглеца и убийцы, ибо носит его и ни в чем не повинный Сергей, который, как я понимаю, не имеет никакого желания рассказывать про свои одиссеи. Назвал бы, правда, притом с удовольствием, имя того хмыря, чьему старанию я обязан вхождению в это дело. Погружению в помойную яму, если точнее. Но его-то имени как раз и не знаю. Да и знал ли когда-нибудь, хотя бы фальшивое?..
Позже спросил у Саввы, с кем это он разговаривал в Доме кино — так приветливо, едва ли не дружески, терпеливо снося его пошлую фамильярность?
— Понятия не имею, — огорошил меня Савва. — Один из тех, кто трется тут постоянно. Лицо вроде знакомое… Сказал, что встречались где-то в Европе. Все возможно, мало ли с кем я встречался. Отшить неудобно, имя спросить — наверно, соврет, не моргнув. И на что мне оно, если подумать. Слушай… — Савва улыбнулся внезапно пришедшей мысли. — Ведь в анонимности стукачей смысл все-таки есть. Имена носят люди. Люди — не функции. А эти пусть и останутся безымянными, поскольку ни на какое имя они все равно не тянут.