Прозвенел звонок, возвестивший конец урока, и сразу же школьный коридор наполнился веселым гомоном, топотом ребячьих ног.

Застучали крышки парт, захлопали двери: скорей на улицу!

После промозглых ветреных дней наконец-то наступила весна. Люблинская весна с клейким запахом лопнувших почек и размыто-голубым небом над островерхими крышами старинных костелов и особняков.

Лишь в одном классе никто не сдвинулся с места.

Звонок раздался в тот момент, когда учитель, стоя посреди класса, упоенно читал стихи. Маленького роста, с волнистыми русыми волосами над высоким лбом, он казался еще моложе своих двадцати шести лет. Узкие бакенбарды, переходившие в жиденькую бородку, обрамлявшую его юное лицо, не придавали ему той солидности, к которой всегда стремились молодые педагоги.

Учителю истории и словесности люблинских частных гимназий Николаю Васильевичу Крыленко не было нужды завоевывать авторитет напускной солидностью.

Его уроков ждали как праздника. Не потому, что он прощал нерадивость и лень и щедро раздавал хорошие отметки.

Напротив, он был строг и придирчив. Рано повзрослевший, прошедший суровую школу жизни, он и на учеников своих не смотрел как на малых детей, разговаривал с ними как с равными. И спрашивал, как с равных.

Уроки его не походили на уроки в привычном смысле этого слова.

То, о чем он рассказывал, нельзя было прочитать ни в одном учебнике. И главное — читал стихи. Такие, которые едва ли найдешь и в богатой библиотеке. Читал, заражая своим волнением даже равнодушных к поэзии.

Вот и сейчас.

— Николай Васильевич, почитайте еще!

Его никто не зовет «господин учитель». В этом одном — вызов гимназическим порядкам.

— Ну, пожалуйста, Николай Васильевич, хотя бы Крыленко посмотрел на часы, покачал головой: до конца перемены осталось двенадцать минут. Будет скандал…

Ну ладно: семь бед — один ответ.

Милый друг, я умираю Оттого, что был я честен; Но зато родному краю, Верно, буду я известен.

— Кто это? — пробасил с последней парты зачарованно слушавший учителя долговязый паренек, один из самых начитанных и смышленых.

— Добролюбов, — ответил Крыленко и пытливо обвел глазами класс, стараясь понять, говорит ли мальчишкам что-нибудь это имя.

— Кто, кто?..

— Добролюбов. Никогда не слыхали?

Класс молчал.

— Хорошо, я расскажу о нем на следующем уроке.

— А сейчас еще стихи! — умоляюще произнес долговязый.

И хором все подхватили:

— Стихи, стихи!

За плотно закрытой дверью школьный коридор гудел большой переменой. Со двора доносились возбужденные голоса, цокот копыт и тарахтенье коляски по мостовой.

— Ладно, вот вам стихи…

Известно мне: погибель ждет Того, кто первый восстает На утеснителей народа; Судьба меня уж обрекла. Но где скажи, когда была Без жертв искуплена свобода?

— Рылеев… Рылеев… — раздалось сразу несколько голосов.

— Да, Рылеев, — подтвердил учитель. — Предчувствие не обмануло поэта. Он действительно погиб за край родной. Слова не разошлись с делами.

— А теперь Пушкина!

Это стало уже традицией. Каждый урок, чему бы ни был он посвящен, заканчивался пушкинскими стихами.

— «Во глубине сибирских руд», — медленно, тревожно начал Крыленко и почувствовал, как на глаза навернулись слезы. Волнение его тотчас передалось ученикам — он прочел это по их напряженным, посерьезневшим лицам, по едва раскрытым губам, беззвучно повторявшим за ним величественные и горькие строки поэта:

Во глубине сибирских руд Храните гордое терпенье, Не пропадет ваш скорбный труд И дум высокое стремленье.

Казалось, это не учитель дает урок литературы неоперившимся подросткам, а пламенный трибун выступает на митинге перед наэлектризованной его речами толпой…

Он почти выкрикнул последнюю строку: «И братья меч вам отдадут», и тут же прозвенел звонок: перемена кончилась. Учитель все еще стоял посреди притихшего класса — с горящими глазами и гордо вскинутой головой.

Прошло несколько секунд, прежде чем тишина раскололась овацией, и было неясно, к кому же относятся эти аплодисменты: к Пушкину? Декабристам?

Учителю? Или к свободе, верой в которую заражали ребят эти вдохновенно прочитанные стихи?

Открылась дверь, возникла фигура учителя географии — сухопарого, желчного, наглухо затянутого в мундир.

— Вы позволите, — выдавил он из себя, почти не разжимая губ и не глядя коллеге в глаза, — вы позволите, милостивый государь, начать урок?

Через несколько дней Николая Крыленко вызвали к губернскому инспектору народного просвещения, который слыл неглупым, мягким человеком, умеющим слушать не только себя. Однажды он будто бы даже спас от полиции какого-то гимназиста, потерявшего в классе нелегальную листовку. Имени этого гимназиста никто не знал, может, такого случая и вовсе-то не было, но так или иначе инспектор попал в большие либералы.

«Либерал» не удостоил молодого учителя даже рукопожатием. Он едва кивнул, почти утонув в огромном кожаном кресле под портретом его величества государя.

— Надеюсь, вы понимаете, господин Крыленко, чем я обязан встрече с вами?

Начало не предвещало ничего хорошего.

— Нет, не понимаю, господин инспектор.

Из-под очков с золотыми дужками блеснули холодные серые глаза. Взгляд был пронзительным и жестким. Крыленко выдержал этот взгляд. Повторил вполне миролюбиво:

— Действительно не понимаю, господин инспектор.

— Вот что… — Инспектор положил на стол холеные руки, побарабанил пальцами по зеленому сукну. — Давайте не будем разыгрывать спектакль, господин Крыленко. Вы отличнейшим образом все понимаете.

Но если вам угодно меня дурачить, то извольте… — Только сейчас он предложил учителю сесть, давая понять, что разговор не будет коротким. — Я надеюсь, вы имеете учебную программу, утвержденную его высокопревосходительством господином министром?..

Прекрасно. Ну и что же, считаете ли вы для себя обязательным следовать ее предписаниям?

— Разумеется, господин инспектор.

— Разумеется?.. — Брови инспектора поползли вверх. — Ну как же разумеется, господин Крыленко, когда ни один ваш урок, буквально ни один, не соответствует программе? — Он жестом остановил учителя, готового возразить. — Разве декабрист Рылеев в качестве поэта, а не бунтовщика предусмотрен программой? Разве этот, как его… Добролюбов…достоин хотя бы упоминания в стенах учебных заведении на территории Российской империи?

«Донес кто-нибудь из ребят? — подумал Крыленко. — Или этот фискал географ подслушивал у двери.»

— Я читал стихи Кондратия Федоровича Рылеева вне урока, господин инспектор.

— Ловко, — усмехнулся инспектор. — Ловко придумано. Значит, вне урока… А вправе ли вы, между прочим, продолжать урок сверх положенной нормы, отнимая у детей время отдыха, столь необходимое для их здоровья?

— Справедливое замечание, господия инспектор, — сказал Крыленко. Время отдыха отнимать у детей нельзя.

— Вот именно. А засорять их головы разной чепухой, это, по-вашему, можно? Кто вам, собственно, позволил самовольно выкидывать из программы таких первоклассных поэтов, как Батюшков, Гнедич и Озеров, и заменять их разными Кондратиями Федоровичами, у которых поэтического дара нет и на грош? Или вы полагаете, что ваша, скажем мягко, тенденциозность останется незамеченной?

Крыленко закусил губу, усмиряя свой гнев.

— Насчет поэтического дара, — тихо сказал он, — мнения могут и разойтись.

Инспектор хлопнул ладонью по столу.

— Нет, не могут! Вас интересует не поэзия, господин Крыленко, а политика. Да будь он хоть гением, этот Рылеев, вы бы о нем и не вспомнили, не напиши он противоправительственных стихов. Разве не так? Так, милостивый государь, именно так, не возражайте. Разве вы продекламировали своим ученикам вполне приемлемое некрасовское «Не ветер бушует над бором»?

Конечно же, нет. Зато вы мусолили этих «ликующих, праздно болтающих» два урока кряду и наговорили полную кучу социалистической крамолы. Пойдем дальше… — Он открыл лежавшую на столе массивную кожаную папку, вынул оттуда единственный, мелко исписанный листок. — Что вы сделали с Пушкиным? Великий поэт пробуждал своей лирой чувства добрые, а вы его подаете как автора воинственных сочинений, которые совершенно не характерны для этого певца красоты. И притом еще срываете аплодисменты, словно вы не учитель, а заезжий тенор. Зачем вам понадобилось искажать облик поэта? Я скажу вам зачем. Затем, что стихи для вас лишь повод, чтобы пропагандировать социалистические идеи. Но неужто вы думаете, милостивый государь, что вам будет позволено духовно калечить нашу молодежь? Или вы полагаете, что властям неизвестно, для чего вы избрали поприще педагога?

— Для чего же? — невозмутимо спросил Крыленко.

Инспектор поморщился.

— Вам угодно продолжать спектакль? Ну что ж, я вам отвечу: для того, чтобы увлечь на опасный путь мятежей и бунтов незрелые души. — Он снова заглянул в листок. — На путь нелегальной борьбы с государственной властью. Вы сами, уважаемый, вступили на этот путь лет эдак семь назад. Как говорится, из молодых, да ранний…

— Вы, однако, имеете обширную информацию, — заметил Крыленко.

Инспектор не обиделся.

— Все части единого государственного механизма связаны между собой, господин Крыленко. Это естественно, так что ваша ирония бьет мимо цели. Когда между ними нет согласия, государство начинает хромать. А Российская империя, слава богу, прочно стоит на ногах.

«Куда уж прочнее…» — подумал Крыленко.

Ему вспомнились многолюдные митинги в университетских аудиториях, где две, а то и три тысячи студентов с восторгом слушали его зажигательные революционные речи. Вспомнились цехи петербургского Металлического завода на Выборгской стороне, куда рабочие проводили его, двадцатилетнего посланца большевиков, агитатора-пропагандиста, сначала тайнов чужой шапке, нахлобученной по самую переносицу, с чужим пропуском-жестянкой, которую надо было ловко положить на определенное место, — а потом, в октябре пятого года, уже и открыто. И там: на Металлическом, и Александровском вагонном, и на Невском судостроительном, и на Других заводах — всюду ждали его рабочие, которые не всегда знали толком, что и как надо делать, но зато опреде^ ленно знали, сколь ненавистен им этот прогнивший режим.

«Да, прочна империя, ничего не скажешь», — снова подумал Крыленко и, сам того не желая, улыбнулся.

— Позвольте полюбопытствовать, — сухо промолвил инспектор, — чем именно мне удалось рассмешить вас?

Велико было искушение сказать правду этому самодовольному жандарму, нацепившему на себя мундир просветителя. Но надо было сдержаться. Работа в школе была его важным партийным постом. Что верно, то верно: он старался прививать своим ученикам передовые идеи, он готовил их к предстоящим боям против душителей свободы. А в условиях жестокой реакции бывает ли что важнее для революционера, чем раскрывать людям глаза, пробуждать в них ненависть к рабству?

— Вам показалось, господин инспектор. Мне совсем не смешно.

— Вот и я тоже думаю, — согласился инспектор, — что смешного в вашем положении маловато. Если завтра ведомство народного просвещения укажет вам на дверь, какую работу вы найдете? С вашей-то биографией… — Листок из кожаной папки снова оказался в инспекторских руках. — Аресты, аресты, аресты…

Сколько раз, почтеннейший, вы уже побывали за решеткой?

Крыленко решительно отрезал:

— Не считал…

— Напрасно. По моим подсчетам пять или шесть.

Но, может быть, вы насчитаете больше… В батюшку пошли, Василия Абрамыча. Хотите, как и он, скитаться по ссылкам?

— Каждый выбирает свой путь, господин инспектор, — сказал Крыленко.

— Да, вы правы. — Инспектор встал. — Я доложу кому следует… О решении вы будете уведомлены.