200 километров до суда... Четыре повести

Вакуловская Лидия Александровна

Таюнэ

 

 

1

У Таюнэ лицо белое, в легком румянце, волосы цвета ромашки, с золотинкой. А брови черные, густые, словно углем намалеваны. Из-под них глядят раскосые разноцветные глаза: один — карий, огнистый, другой — голубой, с крупным черным зрачком, задумчивый и нежный.

Глядя на Таюнэ, не поймешь — русская она, чукчанка или эскимоска. Это оттого, что в жилах ее круто замешалась кровь трех народов. Правда, об одном своем предке, от которого досталась ей белая кожа, светлость волос и один голубой глаз, она даже не подозревала.

Она не знала, что когда-то, давным-давно, лет полсотни назад, буря загнала с океана в тихую бухточку, на берегу которой стояло десятка два яранг, шхуну веселого американца. Шхуна возвращалась с Чукотки на Аляску, набитая пушниной, а по причине недавнего удачного торга купец был весел и общителен с жителями стойбища. Он щедро угощал мужчин «огненной водой», одаривал робких чукчанок крошечными поблескивающими монетками, а самой красивой девушке стойбища Таюнэ оказал великую честь, пригласив с собой на шхуну. Правда, когда кончилась короткая белая ночь и Таюнэ снова сошла на берег, ее черные узкие глаза не блестели прежним бездумным блеском — они омертвели и потухли, как глаза молоденького оленя, внезапно упавшего под острым ножом пастуха…

Потом океан утих. Шхуна белого человека ушла к земле, где просыпается солнце, и в стойбище вскоре забыли о нем. Не забыла лишь Таюнэ.

Вьюжной весенней ночью, когда ледяной ветер гнал вдоль побережья тучи снега и в укромных ущельях сопок отяжелевшие важенки приносили тонконогих оленят, Таюнэ родила дочку. Три дня и три ночи над девочкой выл и причитал старик шаман, глухой и высохший до костей от несчетных лет земной жизни. Он ронял слезы в черные морщины щек и исступленно бил в бубен, заклиная злого духа Келлы забрать у новорожденной белую кожу и снежный пух волос и дать ей такую же смуглую кожу и такие же волосы, цвета ночи, как у ее матери, как у всех людей стойбища.

Но злой дух Келлы не внял шаману. Мать назвала девочку своим именем Таюнэ, и она тихо и неслышно росла, отличаясь от прочих детей стойбища цветом глаз и кожи.

То ли всесильный Келлы не простил старшей Таюнэ белого ребенка, то ли шаман напустил в ярангу холодных ветров, колдуя над метавшейся в горячечном бреду роженицей, но с тех пор, как на свет появилась синеглазая девочка, жизнь старшей Таюнэ стала затухать. Сухой, резкий кашель раздирал ее грудь, выбрасывал изо рта густую красную воду, мукой сводил лицо. Лютый кашель отпустил Таюнэ лишь тогда, когда в одну из солнечных летних ночей она ушла к верхним людям. А людям стойбища, которые остались на земле пасти оленей, ловить песцов, бить в море моржей и нерп, она оставила свою трехлетнюю девочку, словно хотела, чтоб все эти люди помнили о ее недолгой жизни у черных сопок на пустынном берегу, куда холодные волны океана занесли на погибель ей шхуну веселого американца.

Когда в тундре в шестнадцатый раз стаяли снега, отступили от берега льдины и в шестнадцатый раз зазеленели мох и ягель, младшая Таюнэ стала женой молодого и ловкого охотника эскимоса, а через год родила ему дочку. Глухой старик шаман давно умер, но в стойбище был другой шаман, такой же высохший и немощный, как его учитель. И этот шаман тоже три дня и три ночи бил над новорожденной в бубен, выл и причитал, отгоняя от яранги злых духов и заклиная духов добрых дать девочке темные глаза и темную кожу, как у всех людей стойбища. Но девочка осталась белой, как и ее мать. И мать назвала ее своим именем — Таюнэ.

Так в стойбище появилась третья Таюнэ — пухлый белый комочек, беспомощно ворочавшийся в кожаном мешке на ягельной подстилке, заменявшей пеленки. Потом комочек подрос, стал выползать из яранги, трогать руками камни, пробовать на вкус землю и траву.

В шесть лет Таюнэ убегала далеко в тундру, где паслись олени, гонялась за резвыми олешками, училась бросать аркан, играла с собаками, катаясь с ними по траве, подолгу искала в сопках и никак не могла найти той расщелины, куда прячется большой теплый бубен — солнце.

Каким-то особым чутьем она улавливала тот час, когда байдары охотников возвращались с моря. Она неслась на берег, опередив всех жителей стойбища, а потом, как все, молча и терпеливо ждала подхода байдар, чтобы кинуться к ним сносить добычу. Из байдары выбиралась мать в задубелой, негнущейся одежде из шкур, устало опускалась на мокрую гальку, брала на колени дочь, нежно гладила ее лицо, волосы, шею. Отпустив маленькую Таюнэ, мать шла помогать мужу.

На берегу загорались костры. Женщины разделывали туши моржей и нерп, мужчины топили на огне жир. Таюнэ вертелась возле матери, смотрела, как ее красные мокрые руки быстро роются во внутренностях нерпы, добираясь до печени. Получив большой кусок печенки, девочка садилась на хвост убитого моржа, жадно вонзала в теплую мякоть острые зубки.

В такие дни, дни удачной охоты, в стойбище становилось гулко и весело. У костров звенели бубны, не затухали танцы. Все были довольны — и люди, и их верные помощники собаки. Люди забывали о недавних голодных днях, о неласковой, насквозь промороженной земле, где они живут и где все труднее становится добывать пищу, о том, что морской зверь все дальше откочевывает от берега в открытое море и охотникам уже невмоготу гоняться за ним на утлых байдарках. Люди были сыты и не хотели думать о завтрашнем дне. Собаки тоже наедались до отвала и дремали у яранг или лениво бродили у костров, сыто помахивая хвостами.

Но однажды пять байдар не вернулись с промысла. Их ждали весь день и всю ночь. На рассвете с моря повалил туман, проглотил яранги. Он держался два дня, и два дня люди жгли на берегу костры, хотя и понимали, что если охотники и заблудились в море, то все равно свет огня не пробьется к ним сквозь такой туман. Потом ветер прогнал туман в сопки и показалось солнце. Когда оно десять раз прошло над ярангами и наконец упало в море, уже никто не сомневался, что дух Келлы унес охотников к верхним людям.

Маленькую Таюнэ забрал к себе одинокий старик. Яранга у него была самая ветхая, а старик — самый бедный. Он кормился тем, что давали ему из своей добычи молодые, крепкие охотники, и всем, что у него было, делился с девочкой.

По вечерам, когда они укладывались спать в пологе, старик задувал чадящий жирник и принимался рассказывать Таюнэ о какой-то девушке, которую тоже звали Таюнэ, о каком-то злом белом человеке, приплывшем из неведомой земли, о том, что девушка Таюнэ рано ушла к верхним людям и не захотела стать его женой, хотя он всегда хотел, чтоб так было, и сам сказал ей об этом, когда они вместе танцевали возле костра, чтобы потешить белого человека.

Маленькой Таюнэ рассказы были непонятны. Ее воображение не могло нарисовать ни этой незнакомой девушки Таюнэ, ни злого белого человека, ни большой, как сопка, байдары, на которой он плавал, а тем более не могло представить старика молодым, сильным охотником, танцующим у костра. Таюнэ засыпала, думая о том, что завтра ей снова захочется есть, а нерпичий жир кончился, и в яранге нет больше ни кусочка мяса…

Таюнэ было совсем мало лет, когда она впервые и неумело воткнула в снег свой первый капкан на песца, а летом вышла на байдаре в море бить моржей и нерп. Ей было мало лет, чтобы понять, что такое колхоз и что такое школа, зачем они вдруг появились в стойбище и почему вдруг люди вместо обычных яранг из шкур начали делать высокие яранги из дерева и камня, называя их домами. Но когда ей стало шестнадцать лет, она уже жила, как все, в деревянном доме и была охотником колхоза «Вперед». В восемнадцать лет, с опозданием на два года, ей выдали паспорт.

Русская девушка в милицейской форме, приехавшая из райцентра оформлять паспорта, вызвала Таюнэ в сельсовет и, как только та появилась, бойко заговорила с нею по-чукотски:

— Здравствуй и садись. Сейчас заполним бланки, получишь паспорт. Как твоя фамилия?

— Таюнэ, — ответила она, поудобнее усаживаясь напротив русской девушки.

— А зовут?

— Таюнэ, — твердо повторила она.

Русская девушка улыбнулась и сказала:

— Правильно, фамилия твоя Таюнэ, а имени у тебя, значит, нет. Вот и давай вместе выберем тебе имя.

— Зачем? — пожала плечами Таюнэ.

— Ну как — зачем? У всех людей должны быть и фамилия и имя, — приятным голосом объяснила девушка. — Это раньше у вас имен не было, а теперь в поселке все ребята с именами — Коля, Саша, Петя… Ваш председатель колхоза Айван тоже взял себе имя, даже отчество. Ты ведь как его зовешь, Иван Петрович?

— Зачем? — удивилась Таюнэ. — Айван зову.

— Нет, так не годится, тебе обязательно надо взять имя. Например, Нина. У вас и заведующая школой Нина Павловна, будете тезками. Хочешь стать Ниной?

— Не хочу, — качнула головой Таюнэ. — Зачем две Нины в поселке? Путать будут.

— Ну, хорошо, давай другое придумаем. — Девушка на мгновенье призадумалась, потом сказала: — Например, Руслана. Как раз подходит тебе: ты русая, светлая. И потом, оно у Пушкина есть. Помнишь сказку о Руслане?

— Не помню, — ответила Таюнэ.

— Разве в школе не учили? — удивилась девушка.

— Я в школу не ходила, — насупилась Таюнэ.

— Как, совсем? Почему?

— Потому — работать надо, — строго ответила Таюнэ.

— Да-а, нехорошо твои родители сделали. Хоть немного, а надо было поучиться, — покачала головой девушка.

— Их море давно забрало, — сердито ответила Таюнэ. — Меня тогда хороший старик в свою ярангу брал. Теперь он умер, я сама живу.

— Ах вот что, — сочувственно сказала девушка. Помолчала, спросила: — Так хочешь стать Русланой?

— Пускай будет, — кивнула Таюнэ.

— Значит, так и запишем: Рус-ла-на, — сказала девушка, обмакивая перо в чернила.

— Рус-ла-на, — повторила за ней Таюнэ и серьезно сказала: — Пиши.

Так третья Таюнэ стала Таюнэ Русланой.

 

2

Вчера Таюнэ прошла на легкой моторной лодке километров пятьдесят по бурной речке, переночевала в избушке, а сегодня весь день разбрасывала на своем охотничьем участке моржовое и нерпичье мясо — подкормку песцам и лисам. Мясо было тухлое, с крепким душком, но зато это была верная гарантия того, что звери издалека учуют его запах и, насытившись им раз-другой, приживутся на участке, а зимой хорошо пойдут в капканы.

Участок этот был самым дальним в колхозе. Долгое время охотники упорно отказывались от него — не хотели проводить длинную зиму в одинокой избушке на отшибе от поселка и семьи. То ли потому, что Таюнэ была одинока, то ли потому, что председатель Айван знал ее безотказность в работе, он предложил ей взять этот участок, и она согласилась. Всю прошлую зиму она провела на участке, поймала в капканы сто песцов и двадцать жарко-огненных лисиц — такого урожая пушнины никто еще не снимал в колхозе.

Участок остался за ней и в этом году, и Таюнэ уже третий раз за лето приезжала сюда подкармливать зверюшек.

Сейчас она возвращалась в избушку, весело размахивала пустым мешком и во весь голос горланила песню, придумывая на ходу слова:

Ого-го, го-го-го! Таюнэ идет в избушку! Потому что солнце бежит спать в землю. А река никогда не спит. Она всегда говорит с травой, Или с луной, или с рыбами. А Таюнэ не с кем говорить, Поэтому она поет красивую песню. Много красивых песен знает учительница Оля, Она недавно приехала в село И подарила Таюнэ красивое платье…

Песня была бесконечно длинной. Но все, о чем распевала Таюнэ, было правдой. Солнце действительно устало скатывалось за горизонт, и отгоревший день уступал место светлому вечеру. Река действительно о чем-то бормотала с притихшим разнотравьем, и рыбы, резвясь на закате, громко всплескивали в воде. В село действительно приехала новая учительница Оля. Она и вправду любила петь на клубной сцене и вправду подарила Таюнэ пестрое ситцевое платье.

Платье было модное, колоколом, и очень нравилось Таюнэ. В селе она не решалась надевать его, боясь попасть на язык местным насмешницам. Но, собираясь на участок, она положила в мешок с едой и это платье, и новые туфли на легкой, плоской подошве, и даже шелковые чулки. Добравшись до избушки, она первым делом быстро сбросила с себя меховой керкер и надела на себя все, что привезла.

А чтобы совсем стать похожей на учительницу Олю, расплела мелкие косички и накрутила волосы на бумажки, как делала Оля, чтобы получились локоны.

Вот в таком преображенном виде Таюнэ второй день носилась по участку, разбрасывала на видных и в укромных местах подкормку и от избытка каких-то непонятных чувств распевала обо всем, что видела.

Таюнэ закинула мешок в сараишко, прилепленный сбоку к избушке, взяла в сенях мыло и чайник, побежала к реке. Забравшись в лодку, долго умывалась журчливой холодной водой, тщательно намыливая лицо и руки. Потом зачерпнула в чайник воды, вернулась в избушку, подожгла сухой тальник в железной печке, вскипятила воду и напилась сладкого до липкости чаю с твердыми, как камень, медовыми пряниками.

Покончив с ужином, она зажгла керосиновую лампу, поставила ее на оленью шкуру, разостланную на полу, уселась поближе к лампе и раскрыла букварь.

Недели две назад учительница Оля дала ей букварь, показала буквы и прочитала слова на первых трех страничках. Теперь Таюнэ не расставалась с букварем, выучила наизусть эти странички и по нескольку раз на день бодро повторяла написанное. По-русски она говорила плохо, поэтому все слова получались у нее твердыми, с характерным гортанным акцентом, как у всех чукчей.

— Мам-ма!.. Шур-ра!.. — громко чеканила она по слогам. — Миш-ша! Школ-ла!.. Миш-ша и Маш-ша идут в школ-лу!

То, что было написано дальше, чтению не поддавалось. Буквы там были так перепутаны, что Таюнэ, как ни приглядывалась, не могла найти знакомых «маму», «Мишу» и «школу».

Зато дальше шли интересные картинки. Таюнэ подолгу разглядывала их. Картинки были разные: одни понятные, другие вызывали сомнение, а третьих она совсем не понимала.

Вот, например, большой гриб на толстом корне. Или вот сидит медведь, отворотив в сторону морду. Тут все ясно — в тундре сколько хочешь растет грибов и сколько хочешь бродит медведей. Или вот стоит зверь с рогами, чуть-чуть похожий на оленя, но совсем не олень. С этим зверем тоже все в порядке — Таюнэ видела такого странного оленя в кино: зовут его коровой, она дает людям густую белую воду, и люди пьют ее вместо чая или речной воды. Деревья, лошади, яблоки, поезд — все это растет, живет и бегает на других землях, которые показывает в клубе киномеханик Андрюша, и все это не вызывает у Таюнэ недоверия.

Но вот идет на длинных ногах и не олень, и не лошадь. На спине у него две маленькие сопки, а в яме между ними сидит человек. И Таюнэ никак не может понять, что это за зверь и почему у него яма на спине.

«Порченая картинка», — решает Таюнэ.

Пролистав букварь до конца, она снова открывает первые страницы и снова старательно, с придыханием, скандирует:

— Мам-ма! Шур-ра! У Шур-ры мам-ма!..

Решив наконец, что пора спать, она прячет букварь под оленью шкуру, поправляет свою постель из шкур на полу. Снимает туфли, вытирает их ладошкой, ставит к стене. Снимает чулок. Но вдруг, передумав, опять натягивает чулок, идет к окну, занавешенному чернотой ночи, и внимательно разглядывает себя в темном стекле. И неожиданно начинает кружиться вокруг железной печки и громко распевать:

Пусть солнце спит, и река пусть спит, А Таюнэ не хочет спать! Она будет танцевать и петь. А когда прилетит зима, Все песцы попадут в ее капканы, И все охотники скажут опять, Как сказали в прошлом году: — Ах, какая у нас Таюнэ!

Она оборвала песню и насторожилась. Ей показалось, будто где-то кричит человек. Вот, опять… Но теперь крик человека заглушило волчье рычанье. Даже не подумав о том, откуда среди ночи близ избушки мог взяться человек, Таюнэ схватила со стены винчестер, выбежала в одних чулках на двор и что есть духу понеслась вдоль берега. Несколько раз она выстрелила на ходу, посылая пули не слишком высоко, но и не слишком низко над землей, зная, что, испугавшись близкого выстрела, волк бросит свою жертву.

Так и случилось. Когда она добежала до места недавней схватки, волка поблизости уже не было. Таюнэ заметила лишь темный силуэт зверя, скользнувший по гребню холма. Не целясь, она дважды пальнула в него и бросилась к человеку, недвижно лежавшему в траве.

Похоже, он потерял сознание. Лицо его, руки, телогрейка были в крови, одежда изодрана, в одной руке он сжимал окровавленный нож. Месяц ярко светил, и Таюнэ хорошо видела человека.

— Кто ты? Вставал! Будем ходить! Я живу мало-мало шага!.. Кто ты?.. — тормошила она его, вспоминая все русские слова, которые знала.

Человек застонал. Разорванная, кровоточащая бровь его шевельнулась, оплывшее веко приподнялось, но тут же закрылось. Он снова застонал.

— Вставал! Ходить надо! Кто ты?.. — продолжала тормошить его Таюнэ.

Поняв наконец, что человек сам не встанет, Таюнэ закинула за спину винчестер, подхватила человека под руки и волоком потащила к избушке.

Уложив его кое-как на оленьи шкуры, Таюнэ припала ухом к его груди и услышала нечастые, тяжелые толчки сердца. Она обрадовалась — жив! Тогда она торопливо оглядела его раны. Самая большая была на правой ноге. Волк выдрал вместе со штаниной часть икры, из рваной раны, заливая сапог, сочилась кровь. Таюнэ схватила нож, разрезала по шву сапог и ватную штанину, обнажила рану. В аптечке на стене хранились йод и бинт, она достала их, но так как сама не верила в целебные свойства йода, поставила бутылочку на место, а рану густо смазала нерпичьим жиром, потом стала бинтовать.

Покончив с этим, Таюнэ смочила водой тряпицу, осторожно обтерла лицо человека. И вдруг на мгновенье застыла, пораженная тем, что узнала его. Она поднялась, отошла на несколько шагов, изучая лицо человека издали. Снова склонилась над ним, удивленно разглядывая его.

Да, это был один из тех пятерых геологов, которых позапрошлым летом задержали в тундре оленеводы из бригады Теютина. Они думали, что это сбежавшие из заключения бандиты, и привели их в село. Тогда Таюнэ вместе со всеми бегала в правление колхоза посмотреть, какие бывают бандиты, и, к своему великому недоумению, обнаружила, что они обыкновенные люди. Но потом в село прилетел самолет, и все вдруг узнали, что бандиты вовсе не бандиты, а геологи, которым Теютин помешал делать важную работу. Теютин так расстроился, что в ту же минуту уехал в бригаду и целый год не показывался в селе, а председатель Айван повел геологов в свой дом и крепко угощал их спиртом и свежей олениной. Потом Таюнэ снова бегала за село посмотреть, как улетают самолетом геологи.

Одним из геологов был этот самый человек. Таюнэ хорошо помнила его. Он был смуглый, у него была вот эта родинка на щеке, на нем была эта же телогрейка, эти же кирзовые сапоги и эта же серая шапка с меховым отворотом…

Человек вдруг дернулся, застонал. Губы его разжались, и под верхней губой блеснул золотой зуб. Таюнэ чуть не вскрикнула от радости — у того геолога тоже был такой красивый зуб.

— Ты хиолог, да? — быстро спросила Таюнэ, склонясь над человеком. — Ты теряла свой товарищ?

Левое веко у человека приоткрылось, правое, вздувшееся, запекшееся синяком, запрыгало. Открытый глаз расширился, в нем дрогнул испуг, и человек хрипло матерно выругался. Таюнэ не поняла того, что он сказал, но одно слово она хорошо расслышала. Учительница Оля, когда читала ей букварь, говорила, что таким словом тоже зовут маму.

— Мат-тт! — обрадованно повторила она это слово. И участливо спросила: — Ты хотел видал свой мама?

Человек ничего не ответил. Казалось, он снова впал в забытье.

Утром, когда он еще спал, ровно и покойно дыша, Таюнэ нагрузила моржовым мясом мешок и отправилась на участок. Отойдя метров сто от береговой пади, она наткнулась на убитого волка. Помня, что стреляла ночью почти не целясь, она удивилась, обнаружив, что у зверя раздроблен пулей череп. И обрадовалась такой нежданной удаче — в колхозе за каждого убитого волка давали пятьсот рублей премии. В самом веселом настроении она принялась снимать с хищника шкуру.

В полдень она вернулась в избушку.

Человек сидел на полу, привалясь спиной к стене. Он вздрогнул, когда она вошла, резко подтянул под себя забинтованную ногу, словно хотел встать, но скривился от боли и снова выпростал ногу.

— Ты кто? — хрипло спросил он.

Таюнэ улыбнулась ему и старательно выговорила:

— Трастуй! Я Рус-лана! Как ты живош? Ты хиолог, да?

Человек, не моргая, уставился на нее.

— Я Рус-лана, — повторила она, подходя к нему и садясь возле него на шкуры. — Рус-лана Таюнэ. Трастуй.

— Ты что ж, не русская? — спросил он, подозрительно разглядывая ее. — Чукчанка, что ли?

— Я — охотника, пух-пух! — улыбаясь, сказала она и, выбросив вперед руку, показала, как нажимают на спусковой крючок.

Человек как-то странно хмыкнул, прищурил вспухший глаз и, сверля ее другим черным глазом, растяжно спросил:

— А не темнишь ты, дева Мария?

Она не поняла и с прежним любопытством спросила:

— Ты хиолог, да?

— Ну, геолог, — сказал он, не спуская с нее настороженного взгляда.

— Ты теряла свой товарищ? — быстро спросила она.

— Ну, терял, — подтвердил он с прежней настороженностью. И спросил: — А здесь кто с тобой живет?

Она снова не поняла его и молча вопросительно смотрела на него.

— Ну, ты одна в этой хибаре или еще кто есть? — переспросил он, жестикулируя. — Будка эта чья?.. Ну, твой это дом или еще кто живет?

— Это живош Руслана, один Руслана! — заулыбалась она, поняв наконец его. — Это моя дома. Испушка, яранга, клатовка, сарая! — выпалила она все известные ей слова. И быстро сказала: — Руслана есть чай, мяса, рыба. Ты хотела?

Он снова странно хмыкнул, как-то криво усмехнулся, сказал, характерно поведя рукой:

— Ну, давай тащи, раз ты такая добрая.

Она юркнула в сени, быстро внесла, разложила перед ним еду, поставила кружку крепко заваренного чая и, присев рядом, молча и затаенно наблюдала, как он жадно ест.

— Ты Шур-ра? — спросила она, по-прежнему с любопытством разглядывая его.

Он поперхнулся, перестал жевать и уставился на нее черным злым глазом.

— Ты Миш-ша? — снова спросила она.

Он передернул плечом, усмехнулся и с какой-то веселой злостью сказал:

— Нет, не угадала. Я Васька. Василий Батькович. Кумекаешь? — Он ткнул себя пальцем в грудь и подмигнул ей пухлым глазом.

Таюнэ вспыхнула, засияла и нараспев повторила:

— Ва-си-ля… Патко-ов… Кумэкай… — потом радостно сказала: — Ты — Ва-си-ля, я — Рус-ла-на, ты — Ку-мэ-кай, я Таюнэ. — И добавила, показывая на себя и на него: — Таюнэ Василя село видала. Василя самолет свой товарищ хиолога летал. Таюнэ видала, да?

— А-а… да, да, было дело, — подтвердил он, кивая.

Таюнэ быстро дотронулась пальцем до его родинки на щеке, объяснила:

— Таюнэ это видала, зуб такая видала, вся Василя видала! Да?

— Ну, и чумная! — ухмыльнулся он и снова жадно накинулся на еду.

 

3

Шурка Коржов гордился своей воровской профессией. Причастился он к ней с малолетства и давно забыл, как это случилось. Начав одиночкой-карманщиком, он успешно продвигался по своей профессиональной лестнице: был «скокарем», «домушником», наконец, овладел мастерством «медвежатника» и к двадцати семи годам имел уже солидный опыт по части воровского дела, а заодно и по части судимостей.

Собой Шурка парень был видный: черноглазый, черноволосый, плотно сбитый. И потому в те короткие отрезки времени, когда Шурка выскакивал из тюрьмы на волю и топтал щегольскими туфлями тротуары больших городов (он предпочитал лишь такие города), когда ехал в трамвае или поднимался на эскалаторе московского метро, на него исподтишка и откровенно заглядывались девушки, а те, что побойчее, даже пытались завязать разговор.

Однако к амурным делам Шурка относился с нескрываемым пренебрежением, считал женский пол болтливым и ненадежным и держался от него подальше. К тому же на воле Шуркина голова пухла от более важных забот: возобновить старые связи, завязать новые, обмозговать очередное дельце. Всему этому Шурка отдавался всей душой и без остатка, потому что все это вместе взятое было его работой, мастерством, которое он ценил превыше всего.

Был, правда, случай, когда Шурка решил порвать со своей опасной профессией. Случилось это в начале войны.

Недели за две до тревожных июньских дней Шурка в паре с опытным взломщиком Черепахой очистил ювелирный магазин во Львове. Утро следующего дня они встречали в Ленинграде, а через неделю, заметая следы, очутились в Киеве.

Шурке, к его собственному удивлению, понравился нешумный, потонувший в тополях и каштанах Киев. Город в какой-то молитвенной торжественности простирал с зеленых холмов к палящему солнцу руки тополей, лампадно поблескивал злащенными маковками церквей, а по Крещатику вольно разгуливал влажный ветерок — с Днепра, — охлаждал жаркие тела прохожих, раскаленный камень домов и тротуаров. Шурка с Черепахой купались в Днепре, лениво похаживали по киевским улицам и осторожно прощупывали подступы к «Ювелирторгу» на Бессарабке.

Война ворвалась в город неожиданно и так же неожиданно изменила его покойный, умиротворенный лик. И когда он вдруг весь затрясся от бомб, затянулся плотной шторой маскировки, оклеился бумажными крестами и захлебнулся гудками воздушных тревог, в Шуркиной душе что-то треснуло и надвое разломилось. В одну половину души скатилось и сжалось в комок все его муторное прошлое, в другой — закипало, рождаясь, будоражное предчувствие чего-то нового, и он, Шурка, уже не мог совладать с собой, чтобы не покориться его подминающей силе. Плюнув на отговоры Черепахи (тот уже взял билеты на почтовый до Москвы), Шурка подался в военкомат, предъявил свой липовый паспорт и потребовал, чтоб его взяли на фронт. В назначенный день он честно явился на сборный пункт и был приглашен к самому военкому.

Но, переступив порог кабинета, Шурка понял, что все его благие порывы рухнули: рядом с военкомом восседал человек в ненавистной Шурке форме.

— Так что, Коржов, будем признаваться или будем отпираться? — спросил он Шурку.

Шурка понял, что отпираться бесполезно.

— Ну что ж, берите, — с улыбочкой сказал он. — Время не то. В другое время вы б меня на дурачка не взяли. А так я вам все львовское золотишко в фонд обороны отдаю.

Лицо человека в милицейской форме стало жестким.

— Нет, Коржов, от таких, как ты, мы в священный фонд обороны подарков не берем.

— Это почему же, гражданин начальник? — обиделся Шурка. — Вам бы благодарить меня. Львов сейчас где? У немцев? А золотишко у меня…

— Ладно, Коржов, — строго перебил его милицейский начальник. — Украденные у государства ценности мы изымем, а суд разберется — благодарить тебя или наказывать. Жаль, дружок твой ускользнул. Но, будь спокоен, далеко не уйдет…

Шурку судили там же, в Киеве. Дело слушалось во время затяжной бомбежки. Судьи вместе с Шуркой в сопровождении милиционера с наганом дважды спускались в убежище и пережидали налет. Шурка во всем признался, а в последнем слове с чувством сказал:

— Пошлите на фронт, чего мне в лагере байдыки бить? Не хуже других воевать буду.

Но судьи рассудили по-своему и вместо фронта отправили Шурку на пять лет в исправительно-трудовой лагерь на Урале. Путь он туда держал в зарешеченном вагоне, прицепленном к длиннющему эшелону с эвакуировавшимся людом.

Из лагеря он вышел за несколько месяцев до победы. А через полгода снова попался при попытке ограбить банк, после чего угодил в лагерь строгого режима. В 1950 году он бежал, благополучно добрался до ближнего аэродрома и, дождавшись ночи, вошел в грязный, переполненный пассажирами барак, где помещалась касса.

— До Хабаровска, — небрежно сказал он, подавая в окошечко сторублевые бумажки.

Кассирша, мельком взглянув на него, торопливо сказала:

— Сейчас, сейчас… Кажется, есть еще одно место…

Она сняла телефонную трубку и, волнуясь, стала просить у кого-то для него место.

— То самое… Да, да… То самое, за которым не явился пассажир, — горячо говорила она.

Лишь потом Шурка понял, что и кассиршу, и всю обслугу аэродрома предупредили о его побеге, что они его ждали и что, когда кассирша звонила и просила «то самое место», она уже заподозрила его и сообщала о нем куда следует. Шурку задержали при посадке в самолет.

Но, попав в лагерь, Шурка опять стал мечтать о побеге, решив, что теперь будет умнее: не явится, как последний олух, на ближний аэродром, а доберется до какого-нибудь дальнего, да и там не вынырнет сразу на свет божий, а переждет месяц-другой, пока поутихнут страсти. Должно быть, так поступил Шуркин кореш Петька Афонин, который год назад бежал из этих мест, а потом изредка присылал Шурке письма без подписи из разных городов. Эти письма вольностранствующего вдали от колючей проволоки Петьки Афонина переворачивали Шурке душу и подстегивали к решительным действиям.

В лагерях, куда Шурку частенько забрасывала судьба, он быстро занимал место в привилегированной верхушке уголовников, так называемых «воров в законе». «Вор в законе» Шурка Коржов презирал всякую физическую работу и с чистой совестью взимал налоги с «мужиков», то есть со всех тех, кто не был профессиональным вором, а отбывал наказания за растрату, спекуляцию, хищения, а то и просто за мешок картошки или копешку сена, прихваченные на колхозном поле. В лагерях сидело немало таких «мужиков»-селян, которых послевоенные голод и разруха принудили в чем-то самом малом посягнуть на свою же, коллективную собственность.

Тяжко покаранные за это, они смиренно несли свой крест — исправно работали на строительстве дороги в сопках, безотказно подчинялись администрации и покорно платили налоги со своих малых заработков главарям воровской братии.

После неудачного побега Шурку Коржова точно подменили. Он взялся за кирку и лопату и так усердствовал, что пожилой воспитатель, капитан Трофимов, душевно сказал ему:

— Если, Коржов, у нас с вами и дальше так пойдет, вы не через десять — через три года будете на свободе. По-моему, вы стали на правильную дорогу, так что не сворачивайте с нее.

— Стараюсь, гражданин воспитатель, — серьезно ответил Шурка, думая про себя, какой Трофимов круглый дурак. — Я, гражданин воспитатель, в последнее время всю свою вину прочувствовал и осознал.

— Правильно, — похвалил Трофимов. — Вот и давайте целиком и полностью исправляться, а я вам помогу.

Месяца через два капитан Трофимов, видя самоотверженное прилежание Коржова и радуясь тому, как исправляется бывший лихой вор, добился того, что Шурку сняли с тяжелых работ на дороге и перевели на строительство жилых домов в поселок, где обычно работали либо заключенные, у которых кончался срок наказания, либо те, чьи преступления не были слишком опасны. Эти заключенные работали без охраны и имели пропуска на право хождения в поселке. Шурке, который, по мнению капитана Трофимова, успешно поддавался перевоспитанию, тоже дали пропуск и определили в бригаду, строившую двухэтажный дом как раз в том месте, где начиналась гряда дремучих сопок.

Пять дней Шурка усердствовал, не жалея себя, — таскал камни и цемент, песок и известь. В обеденный час он отправлялся в сопки поискать, как говорил, родничок с холодной водицей. Родничок не попадался, и Шурка исправно возвращался к концу перерыва. На самом же деле он носил в сопки и прятал меж камней кое-какой харч, прихваченный в лагере. На шестой день он исчез. Прораб из вольнонаемных, привыкший к каждодневным отлучкам своего подопечного, хватился лишь к вечеру, когда Шурка отмахал уже километров пятьдесят по безлюдной тундре.

План у него был простой: выйти к Ледовитому океану, попасть в поселок, раздобыть там паспорт и под чужим именем перемахнуть на самолете через Сибирь и Урал. Все это казалось ему вполне осуществимым.

Он шел по тундре в таком приподнятом настроении, словно шагал по проспекту знакомого города. В глаза струился бесконечно светлый простор, под ногами мягко и топко пружинил ягель, с пригорков кланялись высоченные, в рост человека, растопыренные цветы, а зыбкий, дымчатый горизонт звал и манил его к себе, в свою неуловимую, ускользающую даль. У Шурки гулко колотилось сердце от всей этой широко разметнувшейся вокруг вольной, дикой природы. И ему казалось, что сам он живая частица и этой вольной природы, и этой вольной земли.

Шурка не впал в уныние и после того, как кончилась вся провизия. Он подшибал камнями сусликов и журавлей, жарил их на огне. Но последние дни подобная дичь что-то не попадалась Шурке, и он утолял голод кисловатой голубикой.

И все же с каждым днем идти становилось труднее: пустота в желудке оборачивалась слабостью в ногах. В последний день Шурка прошел не более тридцати километров. В сумерках он вышел к реке и, поняв, что дальше идти не может, решил переночевать в прибрежных зарослях.

Звезды и луна уже зажглись, свет их мягко голубил тихую гладь реки. Шурка медленно брел по берегу, выбирая ложбинку поукромнее, и неожиданно заметил огонек. Сперва он подумал, что это ему померещилось, но, приглядевшись, он различил избушку. Ноги сами собой понесли его к избушке, чудом явившейся перед ним в ночи. Однако вскоре он остановился, а потом и вовсе присел на какой-то бугорок, не зная, радоваться ему или печалиться.

Он не заметил, когда и откуда выскочил волк (может, давно выслеживал его, может, лишь теперь свернул к нему, учуяв человечий дух). Он только услышал рычанье за спиной и, мигом все поняв, подхватился на ноги. Увидев летевшее на него длинное тело зверя и два зеленоватых, как горящие изумруды, глаза, Шурка успел выбросить вперед руку, сжимавшую нож, и с силой всадил его во что-то мягкое. Потом почувствовал страшную боль в ноге, от которой зашлось сердце. Он упал, смутно сознавая, что у него не хватит сил бороться.

Очнулся он от той же нестерпимой боли в ноге, потом снова забылся в беспокойном, кошмарном сне. За ним гонялись какие-то летающие люди с палками и копьями. Он удирал от них, тяжело отталкиваясь ногами от сопок и электрических проводов. Его настигла огромная овчарка и, повалив, стала раздирать зубами грудь, пока не добралась до сердца. Шурка ясно увидел свое окровавленное сердце и понял, что он мертвый. Тогда он страшно закричал, проснулся и вспомнил все, что с ним случилось.

Вот каким образом Шурка Коржов попал в избушку Таюнэ, и вот почему он назвался Васькой Батьковичем.

 

4

Таюнэ сидела возле избушки на каменной плите, до половины вросшей в землю, листала букварь. Она проснулась рано, переделала немало всякой работы — законопатила щели в лодке, почистила и смазала мотор, починила геологу телогрейку и ватные брюки, крепко пострадавшие от волчьих зубов, сварила мясо и, управившись со всем этим, взялась за букварь.

Утро уже оттуманило и, отогревшись, перелилось в сухой, белый день, а геолог все еще спал. Таюнэ листала букварь, а сама с недоумением думала о том, как это геолог может так долго спать, когда ночь давно прошла и все живое уже пробудилось и радуется свету нового дня.

Вот в трех шагах от нее важно проковылял неповоротливый евражка, присел на задние лапы, задрал свечой острую мордочку, поводил по сторонам выпуклыми бусинами глаз, нырнул в траву, и травинки сразу закачались, зашептались меж собой. Над головой у Таюнэ кружилась, трубно жужжа, семья оводов. Таюнэ взмахнула книжкой, оводы шарахнулись вверх, но тут же опять спикировали к ее лицу. Где-то в береговых зарослях зычно кричали дикие утки, хлопали крыльями по воде. И еще сотни разных звуков, едва уловимых и резких, то одиноких, то слитых в один разноголосый гул, переполняли в этот час тундру.

Только в избушке, как ни прислушивалась Таюнэ, все казалось вымершим.

Не будь геолога с его больной ногой, Таюнэ давно уехала бы в село. Лето кончалось, шли последние дни охоты на морского зверя. Она рассчитывала, что в эти дни выйдет со зверобоями в море, настреляет моржей и нерп, заготовит в достатке на зиму приманки песцам и корму собакам, потому что без хорошей собачьей упряжки в морозы и снежную крутоверть на участке не обойтись. Но геолог спутал ее планы. Он неделю не вставал со шкур, до того распухла у него нога. И Таюнэ терпеливо дожидалась, пока подживет у него рана, чтобы потом помочь ему перебраться в село.

Теперь ждать оставалось недолго, — вчера геолог, проскакав на одной ноге к порогу, выбрался на двор. Сообразив, что передвигаться ему таким способом трудно, Таюнэ мигом сбегала к лодке и принесла рулевое весло. Конец лопасти пришелся вровень с подмышкой геолога. Она обмотала лопасть старой лисьей шкурой — и костыль был готов.

Ваське понравилась ее изобретательность, он хлопнул Таюнэ по плечу и, кивнув на весло, сказал:

— А у тебя, дева Мария, шарики работают!

— Ты работать надо, ты! — весело ответила она, решив, что он предлагает ей походить с этим костылем. — Ты учился шага делать!

— Ну и чумная, — засмеялся он. И, постучав согнутым пальцем по ее голове, объяснил: — Я говорю, голова у тебя хорошо работает, шарики в порядке. Поняла?

— Понимала, понимала! — быстро закивала она.

Он попробовал пройти, опираясь на весло и держа на весу больную ногу, но пошатнулся и упал бы, если бы Таюнэ не поддержала его и не помогла сесть на камень. Он скривился от боли и громко проговорил те же слова, вспоминая маму, которые Таюнэ слышала от него ночью, когда втащила его в избушку.

А вообще геолог был молчаливым и хмурым. Он редко заговаривал с Таюнэ, а если заговаривал, то спрашивал одно и то же: далеко ли от избушки до села и далеко ли от села до райцентра, куда течет эта река, и может ли кто из колхоза сюда явиться? Таюнэ отвечала, трудно подбирая слова, а он слушал и глядел остановившимися глазами куда-то мимо нее, точно ее и не было. Но Таюнэ не обижалась. Она понимала — плохо человеку потерять в тундре товарищей, плохо сидеть с больной ногой в избушке и думать, как их найти…

В избушке застучало весло. Таюнэ подхватилась с камня, спеша помочь геологу. Но он уже вышел из дверей. В глаза ему ударило солнце. Он сощурился, протяжно зевнул, с хрустом потянулся.

— Вот это покимарил! — сказал он, снова громко зевнув. И, опускаясь на просторный камень рядом с Таюнэ, спросил: — Ты что ж не разбудила меня, дева Мария?

— Нельзя будила, — рассудительно ответила она. — Будешь много спать — будешь скоро свой товарищ ходить. Мама свой ходить будешь.

Он хмыкнул, поудобнее пристроил больную ногу, уперся спиной в стену избушки и молча уставился в небо. Таюнэ тоже молчала. Не хотела мешать ему думать. Она знала, что он думает сейчас о своем доме, о маме, о товарищах.

Ни о чем подобном Шурка, конечно, не думал. По той простой причине, что ни дома, ни мамы у него не было. Что касается товарищей, то они находились в разных местах: одни — неподалеку, в лагере, откуда он бежал, другие — за десять тысяч километров, на свободе, куда стремился и он, Шурка Коржов, беглый вор-рецидивист, не отсидевший десяти положенных лет.

Уже который день Шуркину голову раздирали черные мысли, а мозг напрягался в поисках выхода.

И чубатая зелень тундры, и солнце в сухом небе, и горластая перекличка птиц — все это было обманчиво. Всякий новый день загорался позже и потухал раньше вчерашнего, ночи становились темнее и холоднее. С севера, куда держал он путь, стронулись плотные стаи гусей, и первый иней уже прихватывал под утро землю.

У Шурки леденело сердце от сознания, что последнее тепло покидает тундру, а проклятая нога держит его в этой богом ниспосланной избушке. Если бы река текла на север, Шурка считал бы, что ему привалила неслыханная удача — завладеть лодкой с мотором было пустяком. Но воды ее неслись на восток, а там не было ни больших населенных пунктов, где можно было затеряться среди людей, ни больших аэродромов, где приземлялись бы самолеты. От всех этих дум Шурка злобился и сатанел.

Таюнэ напрасно казалось, что он не замечает ее. Наоборот, в первые дни Шурка не спускал с нее глаз, спрашивал об одном и том же, стараясь на чем-то поймать ее. И лишь убедившись, что никакая опасность с ее стороны ему не грозит, он утратил к ней всякий интерес.

Они долго и молча сидели на камне, пока Таюнэ не надоело слушать настырное кряканье уток. Она открыла букварь на той самой четвертой странице, где начинались незнакомые слова, потянула Шурку за рукав и спросила:

— Ты читать это знаешь?

Шурка рассеянно поглядел на букварь, взял его, покрутил в руках, потом несколько удивленно спросил:

— А ты что, дева Мария, совсем неграмотная?

Она не уловила смысла его фразы и, продолжая свою мысль, сказала:

— Ты читать нада Таюнэ. Таюнэ слушать нада, сама читать нада. Таюнэ школа ходить плохо — работать нада. Василя понимал?

— Понимаю, — хмыкнул Шурка. — Ну, давай почитаю, — согласился он и без паузы прочитал вслух две страницы.

Таюнэ недовольно мотнула головой и быстро прикрыла ладошкой книгу.

— Зачем скоро-скоро читал? — сердито сказала она. И, бесцеремонно взяв его за палец, ткнула им в верхнее слово, строго спросила: — Как говорить нада?

— Мя-яч, — протянул Шурка.

— Ма-ач, — повторила она.

— Не мач, а мяч, — поправил Шурка. — Ну-ка, скажи «я-я». Мя-я-яч…

— Мя-яч, — напрягаясь, повторила она.

— Точно.

— Мя-я-ч, — уже мягче произнесла она. Обернулась к нему и засмеялась, довольная своим успехом.

— Постой, постой… Да у тебя глаза разные! — изумился Шурка. — Разрази меня гром, разные!

Он взял ее за подбородок и приблизил к себе ее лицо, словно все еще не верил своему открытию. Таюнэ не противилась ему, она лишь перестала смеяться и глядела на Шурку, распахнув разноцветные глаза, не понимая, зачем он так делает. В одном, голубом, глазу еще прыгали веселые смешинки, в другом, карем, застыло недоумение.

— Ну дела-а! — сказал Шурка, опуская руку.

Вечером Таюнэ поставила на шкуры лампу, уселась рядом с Шуркой и раскрыла букварь.

— Василя много читать нада, Таюнэ учить нада, — сказала она, плотнее придвигаясь к нему.

Шурка ощутил прикосновение ее тела, услышал рядом ее глубокое дыхание, и какая-то жаркая волна хлестнула его по сердцу. Он покосился на нее. Она не заметила его взгляда, застыла над букварем. Шурка чуть отодвинулся от нее и с незнакомой прежде легкостью в голосе сказал:

— Ладно, дева Мария, давай учиться.

 

5

Прошла еще неделя.

Таюнэ заметно продвинулась вперед в чтении букваря, а ее запас русских слов благодаря Шурке изрядно пополнился. Нога у Шурки заживала, он довольно сносно передвигался с помощью весла-костыля. Веко у него зажило, следы волчьих когтей сошли с лица, и, хотя рана над глазом не совсем затянулась, смуглое, цыганистое Шуркино лицо обрело привлекательность. Особенно после того, как он прошелся по нему остро отточенным ножом, сняв густую щетину.

Когда Шурка брился, Таюнэ стояла рядом и не дыша наблюдала за ним. Потом вдруг быстро провела ладонью по его гладкой щеке, резко взяла его за подбородок и точно так же, как делал он, притянула к себе его лицо.

— Василя красивый, да? — серьезно спросила она.

Шурка рывком обнял ее. Но она тут же пугливо выскользнула из его рук, метнулась к стене, смахнула с гвоздя винчестер и вихрем вынеслась из избушки. Шурка подхватил весло и заковылял за нею, не понимая толком, что это с ней случилось. Но Таюнэ уже была далеко. Она бежала вдоль берега, углублялась в высокую зелень тальника. Ее цветастое платье последний раз мелькнуло ярким пятном на пригорке и пропало.

Шурка ждал ее весь вечер и полночи, пока его не сморил сон. Но и во сне он видел, как мелькает среди домов цветастое платье Таюнэ, как стреляет она вверх из винчестера, поднимая людей в погоню за ним…

Он проснулся на рассвете, полный тревожных мыслей. Подгоняемый той же тревогой, вышел из избушки. На камне у избушки сидела Таюнэ и ощипывала огромного белого гуся. У ног ее лежало с десяток убитых гусей.

— Трастуй, — мирно улыбнулась она Шурке и показала на свою добычу: — Видал, Таюнэ сколько стреляла? Огонь делать будем, варить будем.

Тяжесть отвалилась от Шуркиного сердца.

— Будем-то будем, — веселея, сказал он. — А ты чего вчера удрала? Меня боишься?

Она спокойно повела бровями и сказала:

— Таюнэ умка нет боится, волка нет боится, пурга нет боится, Василя совсем нет боится. — Помолчала, качнула головой и добавила: — Таюнэ нельзя стала жина Василя.

— Что, что? — засмеялся Шурка. — Да почем ты знаешь, что я хочу жениться?

Таюнэ подняла на него разноцветные раскосые глаза, строго повторила:

— Нельзя стала… Ты твой товарищ скоро ходил, Таюнэ один оставался. Это плохо делать. Это пушник Шарикова делать. Шарикова самолет далеко летал, жина Вуквуна плакала много. Теперь тоже плакала много, два сына свой говорила: «Твой папа далеко самолет летал, ты один живи, школу учись, букварь учись. Твой папа плохо делал, два сына хорошо надо делать». Василя понимал?

— Понимаю, понимаю. Куда ж он улетел, этот Шариков?

— Таюнэ нет знает, Вуквуна нет знает, председатель Айван нет знает. Далеко летал, большой-большой город.

— Гем-м… ясно, — сказал Шурка. Потом, озорно сверкнув цыганскими глазами, спросил: — Ну, а если я останусь, ты что же, станешь моей женой?

— Таюнэ нет знает, — вздохнула она.

Шурку забавляла серьезность и деловитость, с какой эта молоденькая девчонка вела разговор о тех сокровенных вещах, о которых обычно не заикаются девчата ее возраста то ли от врожденной девичьей скромности, то ли от лукавства и притворства. Ему не хотелось обрывать столь необычный разговор. Он подсел к ней и спросил:

— Значит, не согласна? Ну, а почему?

— Василя русский, — потупилась Таюнэ. — Василя любит свой русский девушка. Русский мало-мало живет тундра, потом летает самолет большой город.

— Слушай, а почему ты себя Таюнэ зовешь? — забавляясь, допытывался Шурка. — Ты ведь Руслана. У тебя что, два имени?

Его непонятливость вызвала у нее улыбку.

— Таюнэ — фамилий, Руслана — так зовут, — улыбчиво объяснила она. И вспомнив девушку в милицейской форме, сказала: — Такой сказка есть — Рус-лана. Два Руслана теперь, два девушка живош.

— Вот так просветили тебя! Это же парня так зовут, князя, понимаешь? — смеясь проговорил Шурка.

— Зачем смеялся? — сердито дернула его за рукав Таюнэ. — Ты сказку такой знал? Милиция начальника много твой знал, начальника так говорил.

— Какой милиции?! — Шурка утратил смешливость.

Таюнэ проворно сунула руку в вырез платья, достала паспорт, толкнула ему в руки.

— Читал, читал! — потребовала она, показывая пальцем в графу, где стояло ее имя. — Видал, Рус-ла-на? Милиция начальника паспорт давал, говорил: «Надо Таюнэ зовут Руслана писать. Руслана сказка есть, девушка есть». Василя мало знал, начальника много знал.

— А-а-а… — облегченно вздохнул Шурка, потом сказал: — Зануда твой начальник, купил он тебя… Ну, заливал, понимаешь? Тьфу, как же тебе втолковать?.. Ну, неправду сказал, дошло? — нашел наконец Шурка подходящее слово.

Таюнэ насмешливо взглянула на него, молча взяла у него паспорт, спрятала на груди и недружелюбно сказала:

— Ты много пустой слова говорил, мало работа делал! — Она спокойно подняла с земли гуся, положила ему на колени, приказала: — Работал, работал!

— Ну и чумная! — ухмыльнулся Шурка, принимаясь ощипывать гуся.

День подбирался к полудню. Но солнце плыло по небу не так, как летом, легко набирая высоту, а держалось ближе к горизонту. Лучи его, падая к земле под острым углом, слабо прогревали воздух. Оттого, наверно, все вокруг казалось нереальным: и голубоватое стекло неба, и ощетинившаяся трава, и синий блеск реки, и черные холмы далеких сопок, затянутых паутиной марева. Даже плоское, как тарелка, солнце походило на копию солнца настоящего, а высокие яркие цветы по берегу выглядели так, словно их вырезали из цветного картона и нарочно понатыкали в землю.

Опираясь на весло, Шурка похаживал у избушки. Из открытого окна просачивался острый запах жареной гусятины — у печки хлопотала Таюнэ.

На душе у Шурки было скверно. В голову лезли всякие путаные мысли, связанные с побегом. Он пробовал отвлечься от них, пытался представить в веселом свете свое недалекое будущее. Ну, скажем, то время, когда он доберется до Певека, а еще лучше, когда очутится в каком-нибудь приличном городке за Уральским хребтом. Но из этого ничего не получалось. Представить себя в безопасности шумного города мешала и эта избушка на курьих ножках, и весь пустынный дикий простор, который сейчас окружал его.

Из-под ног выскочил евражка, метнулся в сторону. «Интересно, сколько он живет: год, два, десять?» — подумал Шурка, идя по следу зверька. И вдруг обнаружил, что не опирается больше на весло, а просто держит его в руке.

«Тьфу, черт!» — чертыхнулся он и с удивлением оглядел правую ногу. Он согнул ее раз-другой в колене, потом швырнул весло к порогу избушки, а сам, осторожно ступая, пошел к берегу.

Таюнэ выглянула из дверей позвать его обедать, увидела валявшееся на земле весло, увидела Шурку, стоявшего на берегу, и в разноцветных глазах ее запрыгала радость.

— Василя ходил?! — вскрикнула она, бросаясь к берегу. И подбежав к Шурке, быстро проговорила: — Твой нога хорошо, да? Таюнэ ехал утром лотка колхоз. Василя ехал лотка колхоз! Доктор нога лечил, Василя ходил свой товарищ хиолога! Василя хорошо, да?..

«Хиолога, хиолога! Заладила!» — подумал Шурка, а вслух резко сказал:

— Ты что? Куда это ты поедешь?

— Нада поедешь, нада! — охотно закивала она. — Айван много думал — Таюнэ где делась? Твой товарищ думал — Василя где делась? Нада утром поедешь!

Шурка понял, что над ним нависает беда. Но он был сообразительный парень и нашел выход.

— Постой, давай сядем, — сказал он, первым опускаясь на землю. — Садись, садись, я тебе сейчас объясню…

Она послушно села рядом и выжидательно уставилась на него. Меж бровей ее легла морщинка от сильного напряжения, с каким она приготовилась его слушать.

Если бы в ранней юности Шурка не ударился в воровство, а пошел в артисты, из него вышел бы толк. Лицо его в эту минуту приняло такое печально-таинственное выражение, что никак нельзя было усомниться в Шуркиной искренности. И он долго, словами и жестами, растолковывал Таюнэ простую, на первый взгляд, истину. То, что он геолог, то, что его послали с товарищами в тундру для большой и важной работы, что товарищи специально оставили его здесь, у этой реки, потому что по берегам ее должно залегать золото и ему поручили найти его. Когда заживет нога, он возьмется за работу, найдет золото. Тогда за ним вернутся товарищи и они вместе с Таюнэ поедут в село. Тогда можно все рассказать и Айвану, и учительнице Оле, и всем, кому она захочет. А пока нельзя. Пока ни один человек не должен знать, что в песках этой реки есть золото.

Таюнэ не все поняла в его рассказе, но главную мысль ухватила.

— Таюнэ знает Василя, другой человек нельзя знает, да? — спросила она. — Василя большой работа делать нада, да?

— Точно, — обрадовался Шурка ее понятливости.

— Когда хорошо ходил нога, да? — уточнила она.

— Точно. У тебя светлая башка, Таюнэ!

— Тогда Василя ехал Таюнэ село, да? — допытывалась она. И со свойственным ей простодушием спросила: — Таюнэ будет жина Василя?

— Факт, — усмехнулся Шурка. — Пришвартуемся в селе, заживем на славу.

Таюнэ рывком взяла его руку, поднесла к своей щеке, быстро потерлась о нее щекой, носом, губами. Потом подхватилась, понеслась к избушке и, размахивая руками, радостно прокричала:

— Таюнэ жина Василя!.. Таюнэ жина Василя!..

Ночью Таюнэ крепко спала на волчьей шкуре за печкой, там, где спала все ночи после того, как в избушке появился Шурка. А Шурка не спал — разболелась натруженная за день нога. Видно, рано он попробовал ходить без костыля. Начавшая было заживать рана снова закровоточила. Нога тягуче ныла, в ране дергало и крутило, точно кто-то ковырял в ней шилом. Шурка ворочался и, чтобы отвлечься от боли, думал о Таюнэ.

«Жена!.. — фыркал он про себя. — Что они, все чукчанки, такие придурковатые? Главное, в два счета купилась!.. Заливал я ей классически, это факт: «Разрешите представиться: гражданин Коржов, геолог с секретным заданием!»

Заснул он где-то под утро, а проснулся, когда в запотевшее окошко заглядывало высокое солнце. Таюнэ в избушке не было. Но, видно, она только что вышла — в печке горел огонь, а в кастрюле, сдвинутой на самый край, что-то тихо булькало.

Однако в избушке произошла какая-то перемена. Шурка сразу заметил это и тут же увидел, что со стены исчез большой яркий плакат с бодрым призывом: «Охотник, дай стране больше мягкого золота!» Плакат этот почему-то был разостлан на столе.

Шурка проскакал на одной ноге к столу (нога болела пуще прежнего) и замер, пораженный. На обратной, чистой стороне плаката углем были намалеваны река, лодка, женщина на корме, избушка и мужчина, сидящий на камне. Внизу прыгающими буквами было написано: Таюнэ ехал скора. Василя штала Таюнэ. Таситаня.

Забыв о боли в ноге, Шурка кинулся на двор. Лодочного мотора, который обычно лежал в сарае, на месте не было. Исчезли и весла.

Подгоняемый предчувствием беды, Шурка торопливо заковылял к берегу. На сером песке у воды остались лишь вмятина от носа лодки да чуть приметные отпечатки торбасов.

«Амба!» — подумал Шурка, оглядывая пустынную реку, и зло сплюнул в воду.

Потом с каким-то тупым отчаянием сказал себе:

«Черт с ним, пускай берут! С такой ногой далеко не смоешься…»

Он достал из кармана щепоть сыпучей смеси из сухой травы, чая и махорочной трухи (он изобрел эту смесь, когда нечего стало курить), свернул цигарку и, морщась, затянулся этим постреливающим искрами куревом.

 

6

В селе Таюнэ управилась за день.

Первым делом она пришла в медпункт и сказала фельдшерице Анне Петровне:

— Таюнэ нада много хороший порошка, когда волк кусает, когда песец кусает.

Пожилая фельдшерица обрадовалась приходу Таюнэ. Она бессменно заведовала местной медициной со времени организации колхоза, много сил отдавала профилактической работе в селе, растолковывала людям, для которых еще недавно первым лекарем был шаман, как предупреждать разные болезни, и оттого, что не все слушались ее и не всегда понимали, она была приятно тронута тем, что Таюнэ по доброй воле обратилась к ней.

Роясь в шкафу, где хранились медикаменты, Анна Петровна охотно рассказывала:

— Укусы песцов или лисиц надо сразу обработать йодом или зеленкой, но йодом лучше. Ты молодец, что пришла, другие не верят. А вот если волк укусит, надо сразу ехать в медпункт. Волки и собаки разносят бешенство гораздо чаще, тут без уколов не обойтись. Но, по правде говоря, сколько здесь живу, не помню, чтоб волк кого покусал.

— Я знаю — кусал, — возразила Таюнэ. И спросила: — Как лечить скоро, когда кусал?

— Может, конечно, и кусал, не спорю, — согласилась фельдшерица. — А лечить, как всякую рану. Хорошо стрептоцидом присыпать, быстро затягивает. Я тебе и стрептоциду дам, белого и красного.

— Много давай, — попросила Таюнэ.

— Дам, дам, не жалко, — мягко ответила Анна Петровна, высыпая из стеклянных баночек таблетки стрептоцида.

Потом Таюнэ отправилась в магазин. В магазин ей пришлось ходить трижды, так как ни за раз, ни за два она не могла унести всего, что купила.

Продавщица Катерина Петровна тоже была пожилая, тоже русская и тоже знала Таюнэ с детства, как и фельдшерица Анна Петровна. Обе женщины были родными сестрами и жили в селе без малого десять лет.

Пока Таюнэ нагружала свой мешок чаем, сахаром, галетами и прочей снедью, Катерина Петровна отпускала ей продукты и щелкала на счетах. Но когда Таюнэ попросила дать ей «много, много папироса», Катерина Петровна страдальчески сморщилась.

— Да ты что, неужто курить стала? — спросила она и решительно добавила: — Не дам!

Таюнэ мгновенно сообразила, чем грозит ей гнев Катерины Петровны, прибегла к хитрости.

— Я курила нет! — замотала она головой. — Охотника курила, охотника говорила: «Таюнэ, бери магасина много-много папироса. Охотника курить нада!» Ты понимала?

— А, тогда другое дело, — успокоилась Катерина Петровна. Но тут же снова подозрительно спросила: — Кому ж ты из охотников берешь?

— Там охотника, морж стрелял, — Таюнэ махнула рукой на дверь. — Я завтра море ходила буду, охотника видала буду, папироса давала буду.

Такое объяснение вполне удовлетворило Катерину Петровну, и в мешок Таюнэ полетели пачки папирос и махорки.

Потом Таюнэ перешла к прилавку с промтоварами. Но размеры телогрейки и валенок, которые она потребовала, снова вызвали недоумение Катерины Петровны. Она, как и ее сестра, только по своей линии, вела разъяснительную работу среди женщин-чукчанок и следила за тем, чтобы они со вкусом, а не как попало, одевались.

— Зачем тебе такая телогрейка! Ты же в ней утонешь, — сказала Катерина Петровна. — Тебе от силы сорок восьмой размер надо.

— Такая нада, — ответила Таюнэ и для убедительности надела телогрейку прямо на свою меховую кухлянку.

— Да кто ж так носит? Ее под кухлянку надо надевать. Так некрасиво, — уговаривала Катерина Петровна.

— Красиво, — не согласилась Таюнэ. И объяснила: — Так много тепло будет.

Видя упрямство Таюнэ, Катерина Петровна сердито махнула рукой и отпустила все, что та просила. Тем более, что в магазин набилось порядком покупателей и заниматься одной Таюнэ ей было некогда.

Под вечер, неся к заливу, где стояла лодка, капканы в мешке, Таюнэ повстречалась с председателем Айваном. Он сидел на крыльце своего дома, выстругивал ножом полоз к нартам. У ног его дремала породистая сытая лайка. Вокруг дома наперегонки носились дети Айвана — девочка лет шести и мальчик чуть постарше.

— Етти, — поздоровалась Таюнэ, проходя мимо дома Айвана.

— А, Таюнэ! А ну подожди, — сказал он ей тоже по-чукотски и, отложив в сторону полоз, направился к ней.

Айван был мужчина лет тридцати, широколицый, широкоскулый, немного коротконогий, немного длиннорукий, немного медлительный. Он и сейчас подходил к ней не спеша, застегивая пуговицы распахнутой меховой куртки, на которой алел орден Трудового Красного Знамени. Орден Айван получил в прошлом году и носил его всегда на верхней одежде, перевинчивая в зависимости от времени года то на куртку, то на телогрейку, то на зимнюю кухлянку.

— Ты когда вернулась, что я не знал? — спросил он.

— Сегодня вернулась, — ответила Таюнэ, перекладывая тяжелый мешок с левого на правое плечо. — Я в правление зашла, тебя не было, а я утром опять на участок еду.

— Зачем опять на участок? — удивился Айван. — Ты на моржа хотела сходить. На банке Ветров зверобоев мало, а морж хорошо идет. Тебе туда ехать надо.

— Нельзя, — ответила Таюнэ и снова перекинула мешок на другое плечо. — Зима идет, мне избушку чинить надо, крыша плохо держит. Уголь возить надо, капканы готовить. Может, ты за меня сделаешь?

— Гм-м… — сказал Айван и, взявшись рукой за подбородок, задумался.

Дети его, мальчик и девочка, были здесь же. Прилипнув к ногам отца, они молча слушали разговор взрослых.

— Ладно, — наконец решил Айван. — Оставайся на участке. В этом году план на пушнину большой, хорошо бы много песцов взять.

Таюнэ улыбнулась. И вдруг, постучав себя согнутым пальцем по голове, сказала по-русски:

— Айван хорошо шарики голова работает! Айван башка светлый.

Из сеней выглянула старуха Гиуне, мать Айвана, позвала его. Дети мигом отлипли от отца и быстро побежали к ней.

— Тасвитаня, Таюнэ ходила лотка, — сказала она снова по-русски, кивнув Айвану. — Ты ходи… твоя бога душа мама, — мирно посоветовала она, старательно выговаривая те самые слова, которые говорил геолог, вспоминая свою маму.

От этих слов Айван дернулся, а брови его подскочили вверх.

— Ты где такие слова слышала? — строго спросил он ее по-чукотски.

— Один человек русский говорил, — улыбаясь, сообщила Таюнэ. — Хороший человек, умный.

— Дурак он! — сердито ответил Айван и приказал: — Чтоб больше этого не говорила! За такие слова губы тебе бить надо.

Но Таюнэ не поверила ему. Продолжая хитровато улыбаться, она сказала:

— Ты, Айван, сам мало слов русских знаешь. Ты в школу ходи, букварь учи, тогда все узнаешь.

Она поправила мешок на плечах и легко зашагала к берегу, оставив Айвана в полной растерянности.

Поздно вечером Таюнэ постучала в школьное окно, одиноко светившее в черноту улицы.

Учительница Оля, увидев Таюнэ, обрадовалась, потащила ее в свою тесную комнатушку, поправила сморщенное на кровати одеяло, убрала с него книжки и газеты и, так как единственная табуретка была завалена тетрадками, усадила Таюнэ на кровать.

— Таюнэ говорить хочет, — сказала Таюнэ и не в первый раз с интересом оглядела стены комнатушки, густо оклеенные яркими вырезками из «Огонька» и разными картинками.

— Ну, говори, говори, пожалуйста, — нежно ответила Оля, забираясь с ногами на ту же кровать.

Оля была молоденькая девушка, с большими серыми и добрыми глазами и тихим, душевным голосом, тем голосом, который сразу располагает к откровению.

— Таюнэ вопроса нада делать, — отчего-то вздохнув, сказала Таюнэ. — Ты сказка «Руслана» знала?

— Ну конечно, — ответила Оля. И, не торопясь, стала объяснять: — Только она не «Руслана» называется, а «Руслан и Людмила». Был такой храбрый князь Руслан, он любил красивую девушку Людмилу, а злой колдун Черномор похитил Людмилу и унес в свой замок. Потом Руслан победил в бою Черномора и освободил Людмилу.

Таюнэ слушала и темнела лицом.

— Зачем тогда Таюнэ — Руслана? — обиженно спросила она. — Зачем Руслана паспорт писать? Руслана — мушчин, Таюнэ — нет. Зачем так начальника милиция делать?

— Ах, вот в чем дело, — поняла Оля. — Но у нас в институте тоже была девушка Руслана. Это имя может быть и мужским, и женским. Ты не переживай, очень красивое имя.

Таюнэ потупилась. Потом, вздохнув, сказала:

— Пускай будет. — И вдруг резко повернулась к Оле, быстро спросила: — Так хорошо один русский человека слова говорил: «Ты ходи… твоя бога душа мама?»

С Олей произошло примерно то же, что и с председателем Айваном. Она испуганно схватилась рукой за щеку, залилась краской.

— Так нельзя говорить! Стыдно. Это грязные слова! — Оля ни разу не слышала в этом глухом селе ругательств и никак не могла понять, откуда они могли прилипнуть к Таюнэ.

Таюнэ молчала, растерянно глядя на Олю.

— Просто безобразие, — возмутилась Оля и, вспомнив, что единственный русский мужчина в селе — киномеханик Андрей, продолжала: — Это, конечно, киномеханик! Я вот с ним поговорю! Но ты никогда не повторяй таких слов. Забудь их и…

Не дослушав ее, Таюнэ вскочила и выбежала из комнаты.

— Подожди, так же нельзя!.. — поспешила за ней Оля.

Когда она выбежала на крыльцо, Таюнэ уже была далеко от школы.

На рассвете в домик Таюнэ постучался Айван. Таюнэ уже не спала — собиралась в дорогу.

— Забыл предупредить тебя, — по-чукотски сказал Айван, заходя на кухню. — Вчера со мной один человек из райцентра по рации говорил, сказал: из лагеря большой бандит удрал. Может, он в нашу тундру пошел, может, не в нашу, но смотреть надо. Я сегодня людей по всем бригадам пошлю, чтоб предупредили.

Таюнэ насмешливо хмыкнула и сказала:

— Помнишь, тогда тоже один человек по рации говорил, что бандиты удрали. Тоже все искали бандитов, а поймали геологов. Кого в село привели, кому руки чаутом вязали? Геологам. Помнишь, как ты прощения просил.

— Да, тогда некрасиво получилось, — согласился Айван. — Тогда Теютин виноват был, он их поймал и панику поднял. Но ты смотри все-таки. И фамилию запомни — Коржов, зовут Александр. Можно еще Шурой звать. Не забудешь?

Таюнэ так и подмывало рассказать Айвану про геолога, которого задержал когда-то в тундре Теютин. Вот бы он обрадовался, узнав, что геолог живет сейчас в избушке! Вот бы удивился, что он ее муж! А еще больше, наверно, обрадовался, если бы она сказала ему, что в их реке можно ловить золото. Только нельзя, никак нельзя сейчас говорить об этом Айвану. Потом она ему, конечно, скажет, а сейчас нельзя…

Таюнэ даже вздохнула, сожалея о том, что должна держать при себе такие интересные новости.

— Так не забудешь? — снова спросил ее Айван.

— Не забуду, — нехотя ответила она по-чукотски, потом по-русски старательно повторила: — Кор-шов!.. Али-сан!.. Шур-ра!.. Кор-шов!..

К заливу они пошли вместе. Айван нес за спиной мешок с углем, Таюнэ — мешок с продуктами и разными покупками.

Село еще спало, утопая в густом тумане. Чем ближе они подходили к берегу, тем плотнее и тяжелее становилась стена тумана. Рассвет припаздывал, у него не хватало сил пробить липкое, туманное месиво, объявшее залив и землю.

Лодка, загруженная еще с вечера углем, была еле приметна у берега. Казалось, она висела в тумане и под ней не было воды. Айван вытряхнул в нее уголь из мешка, другой мешок Таюнэ пристроила на корме, и лодка осела еще ниже. Айван с трудом столкнул ее, и она, жестко проскрежетав по мокрой гальке, ушла в туман, глухо постукивая мотором.

 

7

За три дня одинокого житья в Шуркиной голове перебродило немало разных задумок и дерзких планов. И только больная нога укорачивала его мечты.

Постепенно он смирился с мыслью, что побег не удался и на сей раз, что за ним вот-вот явятся (он был уверен, что придурковатая девчонка известила о нем) и снова водворят в лагерь.

Дальнейшее рисовалось живо и убедительно: лазарет, опять суд за побег, опять новый срок, опять работа под конвоем и, как финал, — опять побег.

Но когда со стороны реки долетело постукивание мотора, Шурка не стал смирно дожидаться, когда за ним придут, а кинулся в береговые заросли и укрылся среди кустов уже осыпавшегося тальника.

Лодка приближалась медленно, держась берега, и единственным человеком в ней была Таюнэ. Шурка издали узнал ее и, узнав, перестал смотреть на речку, а повалился на спину и закрыл в сладком изнеможении глаза. Его распирала радость от сознания, что все опасности, к которым он себя приговорил и к которым готовился, вдруг бесследно отлетели от него.

Он слышал, как звала его Таюнэ:

— Василя!.. Василя!.. Ходила дома, Василя!..

Он слышал и не отзывался — так хорошо ему было лежать на прохладной земле, глядеть на низкие облака и думать о том, что чудаковатая девчонка вернулась и что ее тревожит его отсутствие.

Он вошел в избушку и удивился тому, как была одета и причесана Таюнэ. Вместо цветастого платья и телогрейки на ней был пыжиковый керкер, расшитый бисером с цветными кисточками у пояса и на коленях, а волосы были заплетены в тонкие косички и уложены на голове, как плетево лозы.

Увидев его, Таюнэ перестала выкладывать на стол покупки и рванулась к нему.

— Трастуй! Где ты ходила? Я тебя не видала! — выдохнула она, сияя раскосыми глазами. И схватив его за руку, бесцеремонно потянула к столу, показала на ворох свертков: — Видала, сколько Таюнэ возила?!

Она стала проворно брать со стола покупки и толкать их в руки Шурке, ликующе приговаривая:

— Папироса тебе курила!.. Валенка тебе ходила!.. Порошка тебе нога лечила!.. Шапка тебе голова!.. Это тебе!.. Это тебе!

Шурка не был заражен чувствительностью, но в эту минуту в глазах у него защипало. Он стряхнул с рук на стол все, чем она его оделила, и, отводя в сторону взгляд, сказал с напускным спокойствием:

— Ну, молодец, дева Мария… Спасибо.

— Зачем говорил Мария? — весело запротестовала она. — Надо говорил Руслана. Такой имя красиво! Надо говорил: Руслана молодеца!

— Ладно, буду тебя Русланой звать, — согласился Шурка.

Внезапно, сам не сознавая, отчего так случилось, он обхватил руками ее голову, уткнулся лицом в мягкую лозу ее косичек и застыл, ощутив дурманящий запах речной воды и осенних трав, исходивший от ее волос. И Таюнэ не отшатнулась от него, не выскочила из избушки, как в прошлый раз, а тихо прильнула к нему, и только глаза ее беспокойно заметались в распахнутых ресницах.

Глаза ее не успокоились и тогда, когда он, так же неожиданно, как обнял, оттолкнул ее от себя и, взяв папиросу, закурил, жадно заглатывая дым, стараясь этими затяжками приглушить в себе ту нежность, которая вдруг пробудилась в нем и которой он сам испугался.

«Ну, ну, раскис, как баба!» — мысленно прикрикнул он на себя, гася одну папиросу и беря другую.

А Таюнэ, не понимая, почему он больно толкнул ее, сердито глядела на него исподлобья и, казалось, ждала, когда он все объяснит ей.

Выкурив подряд две беломорины, Шурка уселся на оленьи шкуры и, наигранно зевнув, сказал:

— Ты чего притихла? Давай лучше ногу мою посмотрим. Тащи сюда свою медицину в порошках. — Он стал разматывать на ноге бинт.

Таюнэ послушно взяла со стола сверток с медикаментами, подсела к Шурке. И сразу забыла о своей обиде, увидев его гноящуюся рану.

— Много плохой нога, да? — жалостливо спросила она, заглядывая ему в глаза. — Василя болит, да?..

— Ничего, до свадьбы заживет, — буркнул Шурка. — Мы ее, стерву, теперь скоро подлечим. Ну-ка, давай стрептоцид. Не тот, вон тот пакет давай…

Он забинтовал густо засыпанную стрептоцидом рану, приговаривал, покрякивая:

— Так… Порядочек… Так…

— Так… Поратошка… — серьезно повторяла за ним Таюнэ, убирая в коробку лекарства. — Порошка скоро лечил стерва нога.

Шурка засмеялся этим ее словам и тону, каким она их произносила.

— Василя мало-мало болит? — обрадовалась она, поняв его смех по-своему.

— Эх ты, разноокая! — весело проговорил Шурка. — Считай, у меня теперь две ноги полноценные.

Вечером Таюнэ внесла в избушку две пушистые медвежьи шкуры, разостлала их в углу, где спал Шурка.

— Таюнэ жина Василя, да? Василя так спать нада, Таюнэ так, — показала она на место у стены и с краю. Потом шутливо спросила: — Василя плакал нет?

— Не буду плакать, мне одинаково — у стенки или с краю, — ответил он несколько обескураженный ее откровенностью. Потом пошел к порогу, буркнул: — Ты ложись, я воздуха похлебаю. Жарко…

Когда он вернулся, Таюнэ спала на самом краешке медвежьей постели, свернувшись калачиком. Шурка задул лампу и лег рядом с нею. И сразу уловил знакомый дурманящий запах речной воды и осенних трав. Он зарылся лицом в ее густые расплетенные волосы, потом припал к ее губам. Таюнэ вскрикнула, вырвалась из его рук и бросилась к окну.

— Зачем так делал? — зло крикнула она. — Зачем кусал Таюнэ? Ты волк, да, если зубы кусал?..

— Ты что, кто тебя кусал? — изумился Шурка, подходя к ней.

— Ты кусал! — с той же неприязнью сказала она, ощупывая рукой свои губы. — Ты плохой мужа, ты кусал своя жина!

— Тьфу, дурная, я поцеловал тебя, — усмехнулся Шурка. И взял ее за руку: — Ну, иди ложись, я тебя не трону.

Но она вырвала руку и с явной угрозой сказала:

— Будет Василя так делать — ружье стрелять буду!

— Ну, история с географией! — засмеялся Шурка. И мирно сказал: — Ладно, будешь стрелять, только иди спать, пол холодный.

Он снова взял ее за руку. Теперь она послушно пошла за ним, прикрывая другой рукой губы.

Они лежали поодаль друг от друга, и оба не спали.

— Ты чего не спишь? — наконец спросил Шурка.

— Сам спишь, Таюнэ потом будет, — ответила она.

— Ты что ж, как охранник, караулить меня будешь? — пошутил он.

— Таюнэ нет охранника, Таюнэ жина, — серьезно объяснила она.

— Какая ты жена! — буркнул Шурка и отвернулся к стене.

Проснулся он от какого-то щекотливого прикосновения — словно кто-то легонько водил по лицу пальцами. Он открыл глаза, увидел склоненное над собой лицо Таюнэ и ее лучистые, устремленные на него глаза.

— Таюнэ просыпала Василя, да? — смешливым шепотом спросила она. И тут же, легонько втягивая в себя воздух, стала быстро-быстро дотрагиваться кончиком носа до его щек, подбородка, губ.

— Так Василя целовала нада… Так нада… — чуть слышно приговаривала она.

И снова на Шурку хлынул запах реки и осени. Он осторожно обнял Таюнэ, осторожно положил себе на грудь ее голову, стал хмельными руками ворошить, перебирать ее волосы. Таюнэ с тихой покорностью подчинилась его ласке…

Днем, собираясь на участок, Таюнэ закинула на плечо винчестер, а другое ружье — двустволку — поставила у порога.

— Василя нада хорошо смотрел, когда бандит ходил, — сказала она Шурке, показав на ружье. — Василя забирал бандит, Таюнэ ждал.

— Какой такой бандит? — засмеялся Шурка, решив, что она шутит.

— Большой бандит лагерь бегал, злой, — ответила она. — Айван говорил, хорошо смотреть нада. Бандит зовут Кор-шов. Але-сан, Шур-ра зовут. Запомнил?

Шурка похолодел.

— Не нада боялся, — заулыбалась она, увидев, как побелело его лицо и дрогнули брови. — Бандит сам боялся испушка ходил. Айван тоже так думал.

— Постой… да какой бандит? Что-то я не пойму… — Шурка силился унять внутреннюю дрожь. — Откуда твой Айван знает?

— Айван нет знает! — весело замотала она головой. — Человека один района живош, эта человека приказа говорил: ловить бандит нада! — И она засмеялась, озорно сверкнув глазами: — Человека района сам бандит боялся!

Она выбежала из избушки, оставив Шурку в тягостном смятении.

Однако, вернувшись с участка, Таюнэ больше не заводила разговора о сбежавшем бандите и лишь через несколько дней сказала Шурке:

— Дурака человека района! Зачем бандит нашу тундру ходил нада? Умка видал, волк видал, да? Дурака большая человека района!

— Факт! — бодро подтвердил Шурка. — Если он сбежал, то на кой ему хрен сюда забиваться? Он на юг пойдет, там аэродромы что надо. Нырнул в самолет — и привет с кисточкой! А в вашей тундре точно — в зубы волку попадешь.

— Таюнэ колхоз ехал, сам Айвану говорила будет: бандит самолета ходил, самолета ловить нада! — сказала она, соглашаясь с Шуркой.

Больше они не вспоминали о беглеце, и Шуркина тревога постепенно улеглась. Совсем он успокоился после того, как Таюнэ уверила его, что ни Айван, никто другой в избушку не приедут, а если и явятся сюда, то не раньше чем зимой, когда в капканы пойдут песцы и надо будет побыстрей отправлять на склад шкурки. Но если и случится такое, то все равно ни пушник, ни приемщик, ни председатель Айван, приехав к ней за мехом, долго здесь не задержатся. Но тогда она, Таюнэ, так спрячет своего мужа, что никто не найдет его и не узнает о той важной работе, для которой его, геолога, сюда прислали.

Шурка хотя и видел, что Таюнэ бездумно верит всякому его слову, но все же посчитал нужным закрепить эту веру наглядными действиями.

Теперь по утрам он взваливал на плечо лом и лопату, брал в руки топор, отправлялся на берег речки, к тому самому котловану, где когда-то напал на него волк, и приступал к «геологическому поиску», а вернее сказать — рыл от котлована к воде траншею. Траншея получалась неровная, неглубокая и какая-то уж слишком неказистая. Сперва Шурка сам посмеивался и над этой траншеей, и над своим пустым занятием. Но потом ему пришло на ум, что подобная работа на воздухе полезна ему, поскольку укрепляет и закаляет тело.

«Ничего, ничего, — рассуждал он, долбя ломом веками спрессованную землю. — Это почище любой физкультуры. Такие мышцы нагоню перед дорогой…»

Рассудив таким образом, он стал работать так остервенело, как не работал отродясь. Он довел траншею до полутораметровой глубины, готов был дальше копать вглубь, но наткнулся на вечную мерзлоту. Земля была так сцементирована морозами, что сколько Шурка ни бился, ничего не вышло, только лом погнулся. Шурка плюнул, решив, что достаточно и такой глубины. Через неделю он подвел траншею к реке. Вода хлынула в нее, затопила траншею и дно котлована.

Шурке понравилось его сооружение. Он горделиво похаживал вдоль траншеи, кое-где подкапывал лопатой, кое-где снимал с бруствера землю. Таюнэ неотступно следовала за ним, и лицо ее было переполнено восторгом от того, что она видит.

— Ну как, нравится тебе эта петрушка? — спросил ее Шурка, оглядывая дело рук своих.

— Много нравился! — ответила Таюнэ и спросила: — Василя теперь солата находил будет?

— Подожди, не такое это легкое дело — золото найти, — серьезно ответил Шурка. — Не сразу Москва строилась.

— Василя новый яма делать нада? — догадалась она.

— Точно, — подтвердил Шурка. — Прокопаем еще пару отводов, потом посмотрим.

Но больше никаких отводов рыть он не стал, а нашел себе новое занятие — стал вырубать береговой тальник. По его мнению, работа с топором тоже неплохо нагоняла мускулы. За несколько дней он выкорчевал столько кустов, что Таюнэ едва успевала очищать от листьев ветки и сносить их в сараишко.

— Много дрова будет, много печка теплый будет! — улыбаясь, говорила она. — Василя много дрова делала!

— То-то же, — отвечал Шурка, довольный ее похвалой. И сам хвалился: — С такой силой, как сейчас у меня, сопку можно с места сдвинуть.

Однажды, возвращаясь в избушку, Шурка заметил странный цветок, росший на голом песке у воды. Он выдернул его с корешком. На венчике густыми рядками сидели мелкие разноцветные лепестки — красный, черный, желтый; опять — красный, черный, желтый… В тундре росло множество диковинных цветов, но такого он никогда не видел.

Шурка машинально понюхал его и снова удивился. Северные цветы не пахнут, а от этого исходил сочный аромат, напоминающий запах цветущей липы.

«Вот тебе и не пахнут!» — подумал Шурка.

Он пошел по берегу, решив нарвать таких цветов и показать Таюнэ. Но их больше не попадалось. Шурка вернулся назад и, пройдя то место, где нашел цветок, снова увидел на песке разноцветный венчик на коротком толстом стебельке. Побродив около часа, он набрал небольшой букетик. Всю дорогу до избушки разглядывал странные цветы и нюхал их.

Таюнэ он нашел за сараишком. Устроившись на куче хвороста, она смазывала нерпичьим жиром капканы, готовила их к зимней охоте.

— Смотри, что я тебе принес. На, держи, — сказал Шурка, торжественно вручая ей букетик.

Таюнэ недоуменно поглядела на цветы, на Шурку, не зная, зачем ей нужно брать их. Шурке же показалось, что она смутилась, тронутая его вниманием. Ему и самому стало как-то неловко.

— Бери, бери, — сказал он, подавая ей цветы. — Ну что, красивые?

— Нет красиво, — сказала Таюнэ, положив букетик на хворост. — Большая цветок красиво, такая нет.

— Да ты понюхай, они же пахнут, — возразил Шурка и поднес букетик к лицу Таюнэ. — Чувствуешь, как липой пахнет?

Таюнэ поморщилась, брезгливо отвела от себя Шуркину руку.

— Нет красиво, — повторила она. — Большая цветок красиво.

— Ни черта ты не чувствуешь! — с досадой сказал Шурка и, зашвырнув букетик за сараишко, пошел к реке умываться.

Таюнэ увидела, что он рассердился, и, догнав его, спросила:

— Василя сердита, да? Зачем Василя сердита Таюнэ?

— Отстань, — грубовато сказал Шурка. — Иди смазывай жиром свои капканы.

Утром Таюнэ разбудила его веселым криком:

— Вставала, вставала, Василя! Зима ходила! Снег много-много. Скоро-скоро встала!

Она растормошила его, потянула за руку к распахнутой двери.

Чистый, ослепительный свет ударил Шурке в глаза. Вчерашней тундры как не бывало: ни земли, ни кустов, ни травы, ни черных сопок — все выбелил снег. Он шел всю ночь и толстым слоем выстелился от горизонта до горизонта, — от него сладковато пахло не сухой и морозной, а весенней, талой свежестью.

— Кра-си-во, да? — выдохнула Таюнэ, поводя вокруг шальными, захмелевшими глазами.

Но Шурка не оценил красоты изменившегося пейзажа.

— Черт-те что — зима в сентябре! — сердито сказал он, сплюнув на чистый снег. И подумал, что теперь ему не вырваться из этой избушки, пока не ляжет настоящая зима.

— Кра-си-во!.. — пьяно повторила Таюнэ и шагнула с порога в глубокий, по колено, снег.

— Постой, где лопата? Сейчас раскидаю, — недовольно остановил ее Шурка и, сунув ноги в стоявшие возле дверей валенки, побрел в сараишко за лопатой.

Покончив с этой работой, Шурка отнес лопату на место, разделся до пояса и, пофыркивая и покрякивая от удовольствия, стал растирать снегом лицо, шею, грудь. Снег податливо таял в тепле рук, водой растекался по телу. Таюнэ с немым восторгом наблюдала за ним. Никогда до этого она не видела, чтобы чукотские или эскимосские парни умывались так, как умывался Шурка.

Когда Шурка ушел в избушку одеваться, она забежала за сараишко, стряхнула с плеч керкер и умылась, растерлась до пояса первым снегом, так же пофыркивая и покрякивая, как это делал ее муж.

 

8

Бывает в жизни человека такой перелом, когда все прошлое непомерно отдаляется, когда кажется, что все, что было, было не с ним, а с кем-то другим.

Так случилось и с Шуркой. Он все реже вспоминал лагерь, разгуливавших на свободе друзей-приятелей, шумные города и свою воровскую жизнь. А если и всплывали в его памяти лица прокурора и следователей, картины суда, допроса, обыска, топот погони по ночной мостовой и выстрелы в воздух, то тот Шурка Коржов, участник всех этих событий, представлялся нынешнему Шурке Коржову, человеком каким-то нереальным, о чьих похождениях нынешнему Шурке кто-то давно и, похоже, шутя рассказывал.

Память все чаще стала уводить его в мир забытого детства.

Странный был тот мир. По утрам его будили солнечные зайчики, а у кровати нетерпеливо била копытами рыжая лошадь, готовая в любую минуту понести его в бой на буржуев. По дороге в бой он отсекал острым мечом головы Змею-Горынычу, побеждал где-то в облаках Синюю Бороду и бродил по немыслимым замкам с лампой Аладдина.

Еще в том мире, среди чародеев, Коньков-Горбунков и Деда Мороза, жили молоденькая девушка — мама Зоя и высокий парень — папа Костя. И все прекрасные царевны, о которых рассказывала мама Зоя, были похожи на нее, а все храбрые богатыри были похожи на папу Костю, хотя прекрасная царевна — мама Зоя — вместо того, чтобы весь день петь и играть на арфе, убегала с утра в школу учить детей, а храбрый богатырь — папа Костя — вместо меча или секиры носил в руках большой портфель и трубки ватмана под мышкой.

Как ни напрягал Шурка свою память, в ней сплошь зияли провалы. Он не мог установить, когда раскололся мир солнечных зайчиков. Может, тогда, когда настоящие лошади, запряженные в катафалк, повезли по улицам маму Зою, а он (нет, не он, а какой-то другой, смутно припоминаемый мальчишка!) раздирал в улыбке рот, радуясь тому, что катит на настоящих лошадях и что рядом играет настоящий оркестр? А может, когда в дом пришла другая мама — мама Вера и кровать мальчишки перекочевала от окна, где плясали солнечные зайчики, за темный шкаф? Или когда папа Костя привязал к чемодану длинные трубки чертежей и уехал куда-то строить какую-то фабрику? А возможно, это случилось в тот момент, когда мама Вера, плача, сказала соседкам, что ее Костю унесла малярия, а потом, надев на мальчишку новенький матросский костюм, отвела его в детдом, а сама ушла навсегда? Или когда его жестоко избили старшие детдомовцы (таков был закон!) и он убежал, а потом шатался голодный по городу, пока не набрел на толпу людей возле кинотеатра и не вытащил, деревенея от страха, из чьего-то кармана скомканную рублевку?..

Впрочем, Шурка и не пытался установить, в какой именно день и час уплыл от него мир солнечных зайчиков.

И вот теперь в Шуркиной душе неожиданно ожил этот волшебный мир. В него вошла мать, принесла с собой свои сказки и какой-то голубой свет, который когда-то переполнял его детство…

А в тундре тяжелым медведем ворочалась зима, то разъярялась, то укрощалась опять. Солнце пропало, ночь прогнала с земли день, и лишь в полуденные часы скупо пробивалось жалкое подобие рассвета. Неделями трубили пурги. В снежной замяти сливались небо и земля. Ветры яростно накидывались со всех сторон на избушку, норовя разнести ее в щепки и расшвырять их по заснеженной равнине.

В дни, когда из избушки нельзя было высунуть носа, Шурка часами просиживал на шкурах, обучая Таюнэ грамоте, или рассказывал ей сказки, внезапно ожившие в его памяти.

Таюнэ оказалась смышленой ученицей. Она быстро запоминала слова, легко схватывала произношение, только никак не могла пока совладать с падежами и местоимениями. Приезжая в село, она демонстрировала свои знания где придется: громко перечитывала в магазине этикетки с названием товаров, афиши на бревенчатой стене клуба, надписи на спичках, пачках галет и печенья, заголовки в подшивке «Правды», лежавшей на виду в правлении колхоза. И тем самым вызывала одобрительные возгласы и продавщицы Катерины Петровны, и председателя Айвана, и учительницы Оли.

Но больше всего Таюнэ любила сказки. Она впитывала их в себя с чисто детской наивностью и, слушая, то пугливо охала, то заливалась смехом, то каменела от страха, то улыбалась счастливому концу.

— Еще говори, — просила она Шурку, когда сказка кончалась. — Новую говори.

— Да я новых не знаю, — отвечал он.

— Тогда опять про белый лебедь говори, — не успокаивалась она.

— Ладно, — соглашался Шурка. И в сотый раз начинал:

Три девицы под окном Пряли поздно вечерком. «Кабы я была царица, — Говорит одна девица, — То на весь крещеный мир Приготовила бы пир»…

Шурка помнил начало некоторых сказок Пушкина, дальше он пересказывал прозой, а в других сказках многое добавлял и от себя.

— Зачем сына в бочку садили? Зачем в море пускали? — шепотом спрашивала Таюнэ.

— Гады они были, ткачихи-поварихи, заразы подходящие, — объяснял Шурка.

В одной сказке (Шурка придумал ее сам) храбрый богатырь попадал в такой высокий город, что звезды там лежали на крышах домов, а башня, где засело вражье войско, насквозь пронзала шпилем солнце. И деревья там были такие, что их макушки, как метлы, подметали небо, разгоняя тучи и облака.

— Ты тоже такой город живош? — спросила Таюнэ.

— Нет, тот поменьше, — ответил Шурка, представив себе почему-то в эту минуту Киев. — Но дома там, будь здоров, попадаются! Этажей на семь-восемь.

— Большие, как сопка?

— Разные, которые больше, которые меньше, — сказал Шурка и, увидев, что Таюнэ закрыла глаза, спросил: — Спать хочешь?

— Нет, я так хорошо много-много твои дома вижу, — тихонько ответила она, не открывая глаз.

— Подожди, вот двинем туда с тобой, приколемся в каком пункте, к морю поближе, — сказал Шурка. И размечтавшись, продолжал: — Пойдешь ты у меня учиться, доктором или еще кем станешь. И заживем, не пропадем. Я тоже шестерней при тебе мотаться не буду. Пойду, скажем, в боцманы. Милое дело — палуба ходуном ходит.

Таюнэ распахнула ресницы и, диковато кося глазами, слушала Шурку. Но вдруг губы ее дрогнули.

— Зачем далеко поехать нада? — спросила она. — Зачем ты хиолога работа бросать? Ты меня бросать думал, да?

— Ну вот… Я тебе о чем толкую? Вдвоем поедем, — ответил Шурка. И поскольку он всегда помнил, что для Таюнэ он — геолог, оставленный для важной и секретной работы, продолжал: — Конечно, у геолога работенка что надо, но часто и тоска забирает. Сама подумай, сколько я здесь зря сижу? Понимаешь?

— Я понимала, — грустно сказала она. — Только уехать не нада, оставаться нада. Тебе Таюнэ плохой жина?

— Чудачка! Думаешь, я уеду, а тебя брошу? Я тебя ни за что не брошу, — ответил он, и в эту минуту сам верил в то, что не оставит, не забудет, не покинет ее.

— Веришь? — спросил он.

— Веру, — повеселела Таюнэ. И, положив ему на колени голову, сказала: — Ты сказку свой дальше говори. Я и ты большой город приехал. Много дом большой, как сопка, росла…

— Надо говорить: выше, чем сопка, — поправил ее Шурка.

— Много дом, чем как сопка выше, — охотно повторила она и, лукаво прищурив карий, огнистый глаз, продолжала: — Много-много дом большой, люди много идут… Говори дальше. Как ты Таюнэ нашел, когда люди много идут?

— Да уж найду как-нибудь, факт! — засмеялся Шурка.

А в следующую минуту он уже сам: подтрунивал над тем, что говорил, зная, что никуда с нею не поедет и что, если бы не эти распроклятые пурги, да не эта лютая зима, его давно бы здесь не было.

Но пурги дули не всегда, и ветры не всегда разбойно колотили в стены избушки, выдувая из нее тепло. Когда они замирали, в тундре наступала синяя могильная тишина. Синими окаменелыми волнами лежали снега. Синие сопки вздымали свои вершины в синее, без искринки, небо. А под небом, над снегами медленно текли синие дни, невидимо переходя в синие ночи. И казалось, что эта глубоко утопшая в снегах земля никогда не видела живого света и не знала высшей услады, данной ей природой, — рожать травы, деревца, цветы и радоваться им.

Но случалось, что мертвые снега оживали в сполохах северного сияния. Небо заливалось цветастым, пестрым огнем. Он перекидывался вниз, обжигал простор. Красные, зеленые, оранжевые ленты огня переливались и приплясывали, а вместе с ними переливались и приплясывали ослепленные красками снега. Иногда буйное веселье огня не угасало часами, и тундра часами светилась цветными факелами, пока какая-то необъяснимая сила не гасила этот необъяснимый огонь.

В дни затишья у Таюнэ было невпроворот работы. В феврале в капканы валом пошли песцы, и если бы не Шурка, ей одной бы не управиться. Шурка научился снимать с тушек пушистые шубки, орудовать скребком и лихо управлять собачьей упряжкой (с первыми заморозками Таюнэ угнала лодку в село и вернулась на нартах, запряженных дюжиной крепких лаек). Он освободил Таюнэ от объездов участка, сам проверял капканы, сам насаживал на них приманку и снова ставил. Так что большую часть времени Таюнэ проводила в избушке за выделкой, просушкой шкурок и прочими домашними заботами.

За работой она часто пела. Сперва, когда песни были чукотские, Шурка удивлялся, отчего они такие бесконечно долгие. Потом Таюнэ стала петь по-русски, и он понял, что она сама сочиняет их и что вообще это не песни, а обыкновенные фразы, уложенные в определенный размер, и что ни одну из этих песен она не запоминает и не повторяет.

Однажды Шурка возился у стола с поломанным капканом. На чердаке, который соединялся с низкой комнаткой квадратным проемом, ходила Таюнэ, снимала с жердей просохшие шкурки. Шурка слышал и ее легкие шаги, и песню, которую она вдруг запела:

Скоро лето будет прогонять мороз, Будет опять белый день. Прилетят белые птицы И будут гнезда на речке делать. А потом придет ветер, Олень будет бежать — сопки, Будут плакать умка и волк, И Таюнэ будет крепко пугаться, Потому что черное солнце Будет пугать все люди и звери…

Шурку разобрал смех, и он крикнул в проем над головой:

— Ну, а почему солнце черное? Где ты видала черное солнце?

— Здесь видала, — ответила Таюнэ, выглядывая из проема, — в нашей тундре видала. Тогда давно было, Таюнэ такая-такая была, — она показала, какая она тогда была маленькая.

— Таюнэ маленькая, а солнце черное? — посмеивался Шурка.

Теперь Таюнэ умела улавливать почти все оттенки русской речи и, уловив Шуркино насмешливое неверие, сказала:

— Почему ты смеялся? — И вдруг, страшно округлив глаза, заговорила: — Тогда ночь скоро-скоро стала, баклан плакал, люди в яранга бежали. Тогда крепко пугалась Таюнэ. Потом солнце назад красное делалось. Я хорошо видала.

— А-а, солнечное затмение! — догадался Шурка. — Луна закрыла солнце, вот тебе и ночь среди дня. При полном затмении в телескоп можно протуберанцы и солнечную корону увидеть. А бывает еще кольцеобразное затмение, — объяснил Шурка, тряхнув своими знаниями в разрезе популярной брошюры, которую случайно прочел в лагере. — Я пацаном тоже наблюдал, мы стекла специально коптили. Не пойму, чего вы боялись?

— Ты школа ходил, много знал, — задумчиво сказала Таюнэ. — Как чукча много знал, когда у нас школа не было?

— Тоже верно, — согласился Шурка и с силой всадил наконец пружинку капкана в паз. Но руку отнять не успел, и она попала в железные тиски.

Шурка крякнул и, разжимая другой рукой капкан, со злостью ругнулся.

Услышав от него те же слова, которые привели когда-то в смятение Айвана и Олю, Таюнэ кошкой соскользнула вниз и, подбежав к Шурке, сердито вскрикнула:

— Зачем грязные слова говорил? Айван сказал: «Губы бить надо, если так говорил!» Оля-учительница сказала: «Плохо, Таюнэ, так говорила! Где так слышала?»

Ее гнев подействовал на Шурку сильнее, чем боль в руке.

— Да он-то при чем, твой Айван? — изумился он.

— Таюнэ Айвану такой слова говорила, — сердито отвечала она. — Я твой слова слушала, Айвану говорила, Оля говорила! Я тогда глупый была.

Представив на секунду, как это могло быть, Шурка расхохотался:

— Вот это номер!..

Таюнэ не приняла его смеха. Она воинственно сложила на груди руки и, щурясь, насмешливо спросила:

— Может, все хиолога так ругаться нада? Может, все люди так говорить нада?

— Ладно, не буду, — миролюбиво сказал Шурка. И потрепал ее по плечу: — Эх ты, воспитательница!..

Но она не успокоилась, а строго сказала:

— Ты будет еще так говорил — буду твой языка резать. Чик-чик — нет языка, — она показала, как отрежет ему язык.

Ранним слепым утром она уезжала в село сдавать пушнину. Шурка запряг лаек, надежно привязал к нартам мешок с пушниной и, придерживая собак, нетерпеливо рвущих нарты, сказал ей:

— Не сиди там долго, ладно?

— Нет, я быстро-быстро назад ехала, — ответила Таюнэ. Потом уткнулась лицом ему в грудь, постояла так мгновение, затем вспрыгнула коленками на нарты и прикрикнула на собак.

Шурка долго топтался на морозе, глядел вслед растворявшейся среди синих снегов упряжке. Его снова охватила тоска, как случалось всякий раз, когда уезжала Таюнэ. В такие дни у него мутнело на душе и все валилось из рук.

«Да что я, в самом деле, влюбился, что ли? — зло спросил себя Шурка. — Может, привычка?»

И решив, что это привычка, успокоил себя:

«Ну нет, меня на такой крючок не подцепишь! Как привык, так и отвыкну».

 

9

К концу февраля пурги и ветры улеглись. Но морозы завернули так круто, что, казалось, выморозили из воздуха весь кислород, поэтому и дышать нечем стало. Мороз висел недвижным белым паром, набивался в нос, в легкие, и при первом же небольшом вдохе горло перехватывало, как от удушья.

Шурка, выходя из избушки, сразу же захлебывался сухими ледяными парами, заходился кашлем и спешил назад.

— Сколько, по-твоему, сегодня градусов? — спрашивал он Таюнэ.

— Может, пятидесят, может, шестидесят, — улыбалась она. И говорила, сияя глазами: — Хорошая мороз, много крепкая!

— Уж куда крепче, — хмыкал Шурка.

Он дивился легкости, с какой Таюнэ переносила этот лютый холод. Теперь уже не он, а она объезжала на нартах участок, проверяя капканы, не он, а она запрягала и распрягала собак, рубила топором снег возле избушки, чтобы натопить питьевой воды. Словом, в эти холода она взвалила на себя ту работу, которую недавно делал Шурка. Мужское Шуркино самолюбие бунтовало, он злился на себя, но ничего не мог поделать, — едва выходил за порог, как мороз гнал его к теплу печки.

— Ты потом привыкаешь, — утешала его Таюнэ, чутко улавливавшая Шуркино настроение. — Второй зима будет, опять будет — ты хорошо привыкаешь!

С участка она возвращалась, с ног до головы обросшая белым инеем. Сбросив меховые рукавицы, протягивала Шурке руки:

— Трогай, трогай, какой рука теплый!.. Трогай, какой щека!

И руки у нее в самом деле были горячие, и глаза жарко блестели в снежных стрелах ресниц, и щеки горели. И выходило, что шестидесятиградусный мороз ей друг и брат.

Но последние дни Таюнэ перестала радоваться жестокому морозу. Он загнал глубоко в норы песцов, и только самые отчаянные из них подходили к капканам.

— Мало песец идет, совсем мало, — печалилась Таюнэ. — Айван сердитый будет.

— Да плюнь на Айвана, — советовал Шурка. — Сама говоришь, — больше всех меха сдала. Куда ему такая прорва?

— Ему зачем? Ему не нада. План делать нада. Возьмем много пушнина — клуб новый строить будем, школа новый, — охотно объясняла она.

— Эх, глупая ты деваха! — говорил ей Шурка. — Забили тебе голову всякой чушью-хреновиной. На кой тебе клуб и школа, когда ты у черта на куличках сидишь, песцов своему Айвану ловишь, ишачишь на них? Тебе вот от них ничего не надо, а им от тебя надо. Скорей бы весна — махнем с тобой подальше отсюда. Или передумала, не поедешь?

— Я поедешь, — теперь уже без всяких сомнений отвечала она. — Я и ты далеко поедешь…

Продержавшись еще недели две, морозы наконец смягчились. Ледяной туман растворился, и в полярной ночи стал прорезаться день. К полдню темнота редела, небо блекло и проступал чахлый, грязноватый свет. Он держался час, от силы полтора, но все-таки это был уже свет, который разламывал ночь и наступал на нее, тяжело отвоевывая минуту за минутой.

Как-то во время такого короткого просвета в ночи Шурка пилил ножовкой снег близ избушки. Пила ходила трудно, кирпичи получались неровные, кособокие. Разогревшись до пота, Шурка расстегнул телогрейку, сбросил рукавицы и шапку. Напилив еще с десяток кирпичей и уложив их на нарты, он почувствовал приятную усталость и, присев передохнуть, достал папиросу. Однако прикурить не успел — со стороны реки, скрытой от него снежными завалами, донесся лай собак. И тотчас же отозвались собаки, запертые в сарае. Сомнений не было — кто-то ехал по реке к избушке. Шурка подхватился и побежал в сторону сопок. Но вдруг, передумав, повернул обратно, столкнулся на пороге с Таюнэ.

— Собаки бегут, гости едут! — сияя, сообщила она. — Может, охотники, может, Айван!..

— Ты что, забыла?! Нельзя, чтоб меня видели!.. — наливаясь злостью, крикнул он и, оттолкнув ее, исчез за дверью.

Неожиданно к Шурке пришло спокойствие, то самое спокойствие, которым он когда-то обладал в минуты опасности. Он цепким оком оглядел избушку, хладнокровно и быстро стал собирать свои вещи. В чердачный проем полетели сапоги, старые ватные брюки, папиросы, лагерная выцветшая рубашка… Таюнэ суетилась рядом, помогая ему. Потом он ступил валенком на раскаленную железную печку, ухватился за края проема, влез на чердак, лег на ворох мягких шкурок и затаился.

На дворе лаяли собаки, слышались мужские голоса. Так продолжалось с полчаса. Наконец собаки угомонились. Двери избушки захлопали, голоса стали разборчивее. Шурка определил, что приехали двое. Один разговаривал бодрым баском по-русски, другой — гортанно по-чукотски. Оба они втаскивали со двора какие-то вещи, поминутно выходя и возвращаясь.

— Ленты в угол ставь! — бодро распоряжался русский. — Там еще коробка на нартах, неси сюда. Ну, жарища в доме — вроде из проруби в парилку!.. Сниму кухлянку.

Вошла Таюнэ, сказала:

— Собаки крепко голодный, много ели. Потом еще кормить надо. А твоя нарта полоз ломался. Как назад ехать будешь?

— Да уж как-нибудь починим! — ответил русский и, помедлив, спросил: — А ты вроде и не рада нам?

— Я много рада, — сказала Таюнэ. — Только я мало ждала вас, потому пугалась немношко.

— Правильно, — ответил русский. — Нас никто не ждет, и все удивляются. А все почему? А все потому, что сельсовет решение принял: обслуживать охотников на месте, без отрыва, так сказать, от работы.

Позже, когда приехавшие сели закусывать с дороги, Шурка окончательно понял, кто они и зачем пожаловали. Русский был киномеханик, другой — приемщик пушнины. Приемщик в основном молчал и, похоже, был в летах. Русский представлялся Шурке молодым. Он-то и разговаривал все время за столом.

Несколько раз в кружки, булькая, лилась жидкость, после чего киномеханик бодро говорил:

— Ну, да здравствует кино! — Или: — За тех, кто в пути! — Или: — Дадим стране больше мягкого золота!..

Но, видно, порции спиртного были небольшими, так как голос киномеханика почти не менялся. Чувствовалось только, что сам он был доволен и своим приездом сюда, и той почетной миссией, которую выполнял.

— Ну, скажи, Таюнэ, верно решил сельсовет, чтоб каждому охотнику картину на месте крутить? — спрашивал он. — И чтоб пушнину на месте принимать?

— Я думать надо, — отвечала Таюнэ.

— А что думать? Если гора не идет к Магомету, Магомет обязан идти к горе, — продолжал он. — Иначе мы не толкнем культуру в массы. А кино самое массовое искусство, об этом Ленин говорил. Верно, Калянто?

Приемщик что-то хрипловато сказал по-чукотски.

— Во, слышишь? Калянто всегда меня поддержит, — констатировал киномеханик.

«Психи малохольные! — подумал Шурка. — Тоже мне массовость — для одной Таюнэ картину крутить!..»

Таюнэ все время молчала. Это стало беспокоить Шурку.

«Сидит, точно аршин проглотила, — недовольно думал он. — Так в два счета заподозрят».

И как раз в эту минуту он услышал внизу голос киномеханика:

— Вот это да! Это как сюда махорка попала? Ты что, махорочку покуриваешь?

— Где видишь? — быстро спросила Таюнэ.

— Да вот, на подоконнике.

«Как же я не заметил?» — похолодел Шурка, уловив в голосе киномеханика явную подозрительность.

— Я сама не курю. Я в магасин купила другим давать, когда приехали. Ты приехал — тебе давать надо. Бери, пашалыста! Видал, пачка целый, сухой? Хороший дым будет.

Киномеханик засмеялся:

— Да нет, спасибо. У меня папиросы.

— Бери, бери! — настаивала Таюнэ. — Я зачем купила? Ты, Калянто, тоже бери! Антруша курил, Калянто курил — хороший дым много будет!

— Ну, давай, — согласился киномеханик. — Раз ты такая гостеприимная, обижать нельзя.

— Ты кончал, Антруша, обедал, курил скоро, потом кино крутил! — весело сказала ему Таюнэ. — Я кино скучала!

— Вот это разговор! — обрадовался киномеханик.

Вскоре лампа в избушке погасла и застрекотал кинодвижок.

Шурка забыл, когда последний раз был в кино. Он бесшумно подполз к проему, глянул вниз. От дверей, где стоял движок, бил в стену яркий голубой столб света. Возле движка на табуретке сидел щуплый паренек с голубым лицом — киномеханик Андрей. Приемщик полулежал у печки. У порога, сжавшись в комочек, сидела Таюнэ, она не отрывала глаз от стены.

Кромка проема мешала Шурке видеть верх стены, от этого люди на экране были без лиц, как бы отрезанными по грудь. В таком виде они сидели, танцевали, объяснялись в любви.

Шурка обогнул проем, прилег с другой стороны. Теперь ему стала видна вся стена. На ней появился шумный город. Толпы людей на тротуарах. На перекрестке жонглировал палочками милиционер… Мальчишки уплетали мороженое… У киоска росла очередь за мимозами… Город сменился лесом. Какая-то компания расстилала на траве скатерть. Балагуристый парень пел под гитару частушки…

В конце каждой части Таюнэ зажигала лампу, киномеханик менял бобину, опять включал аппарат — фильм продолжался.

Когда на стене появилась крупная надпись: «Конец», Таюнэ потребовала:

— Теперь другой раз покажи!

— Понравилось? — гордо спросил киномеханик. — Я тебе лучше другую покажу, «Тарзан» называется, новая картина, не наша. Потом «Веселых ребят». Не волнуйся, я пять фильмов привез, до утра хватит.

— Эту покажи, — настаивала Таюнэ. — Там девушка красивый.

— Самая красивая девушка — Руслана Таюнэ. Думаешь, вру? Я бы из тебя первую в мире кинозвезду сделал!

«Ты легче, легче!», — мысленно сказал киномеханику Шурка и насторожился, ожидая, что последует дальше.

Но дальше ничего не последовало. Киномеханик заложил в движок кассету, и на стену снова плеснул голубой пучок света.

Картина захватила Таюнэ. Она то смеялась, то пугливо вскрикивала, то замирала. Но когда вдруг шипящий огонь охватил джунгли и стали рушиться деревья, она вскочила и страшно закричала:

— Не надо так! Таюнэ боялась!.. Не надо так!

— Ты что? — взял ее за руку киномеханик. — Это все нарочно, сейчас кончится. Садись…

Когда же фильм закончился, Таюнэ потребовала показывать сначала. И опять киномеханик убеждал ее:

— Второй раз смотреть — не тот эффект. У нас еще «Пржевальский» на очереди и «Веселые ребята». Копия, правда, староватая, но сойдет…

Он крутил и «Пржевальского», и «Веселых ребят», и «Подвиг разведчика», крутил без передышки, один фильм за другим. Пушник уснул где-то на середине «Веселых ребят» и больше не просыпался.

— Все, баста. Репертуар исчерпан, зажигай лампу, — устало сказал киномеханик, выключив в последний раз движок. — Часиков десять отдохнули культурно — пора спать.

— Завтра другой раз покажешь? — спросила Таюнэ.

— Завтра нет. Завтра мы пораньше отчалим. Мне еще десять избушек охватить надо. Я к тебе знаешь когда приеду? — он задумался. — Словом, приеду, не горюй.

Когда внизу зажгли лампу, Шурка отпрянул от проема и весь превратился в слух. Ему казалось, что киномеханик начнет приставать к Таюнэ. Он слышал, как парень пристраивал возле печки свои торбаса, потом прошлепал к Шуркиной постели. Краем глаза Шурка наблюдал за Таюнэ. Она раздевалась, не потушив лампы. Сняла меховую безрукавку, торбаса, меховые брюки. Тонкая и высокая, она стояла у стола в том же цветастом, колоколом, платье, в котором он увидел ее в первый раз. Напилась воды. Задула лампу. Стало темно. По шагам Шурка определил, что Таюнэ идет к постели.

— Иди, иди, я вижу… — сонно сказал ей киномеханик.

Шурку бросило в жар.

— Спи, Таюнэ, спокойной ночи, — снова сонно сказал киномеханик. — Встанешь раньше, буди нас.

— Спокойный ноча, — ответила она. — Я буду рано будила тебя.

И больше ни слова. Все стихло.

Немного переждав, Шурка выглянул в проем.

В окно глядела полная луна, заливала мягким светом избушку. У стены, прикрытая кухлянкой, спала Таюнэ. На почтительном расстоянии от нее спал киномеханик, укрывшись с головой пыжиковым одеялом. Возле печки громко храпел приемщик.

«А ничего пацан, — вдруг подумал Шурка о киномеханике. И даже пожалел его: — Мотается в такие морозы по тундре, а в какой-нибудь Казани-Рязани мать слезы льет. И на какой хрен ему Север!»

Остаток ночи Шурка не сомкнул глаз. Он уже опять ничего не опасался — растревожили фильмы. Все, чем он сейчас жил и что его окружало, показалось ему бредом — полярная ночь, избушка, Таюнэ, песцы, капканы, безлюдье… Настоящее было то, о чем рассказал голубой пучок света из кинодвижка. Настоящее — это город, фонари, цветы в киосках. Даже милиционер на перекрестке. Даже свидания с прокурором…

«Надо сматываться!.. — неожиданно подумал он. — Чего я жду? Пока сгребут? Добавят пятерку — чихнуть не успеешь!»

Мысли лихорадочно заработали. Есть упряжка. Собаки крепкие. Дня за четыре можно добраться до поселка. На аэродром вкатить прямо на нартах. Тут никаких подозрений…

Стоп!.. Шурка снова выглянул в проем. Так и есть — приемщик накрыт кухлянкой. Значит, та, что висит на гвозде возле печки, — киномеханика… А он русский… Вдруг повезет?..

Шурка зашарил рукой у трубы — вчера где-то здесь он видел длинную, толстоватую палку. Ага, вот она!.. Он высунулся по пояс из проема, подцепил палкой кухлянку, подтянул к себе. От радости у него перехватило дыхание: во внутреннем кармане лежала пачка документов. Шурка на ощупь определил паспорт, комсомольский билет. Удостоверение в скользящих корочках и стопку бумаг положил назад в карман, неслышно повесил кухлянку на место.

Он долго лежал, уставившись в темноту. Внутри все ликовало. Вот когда ему привалила удача! Теперь медлить нельзя. Только бы убрались поскорей киномеханик с приемщиком… Где-то глубоко в подсознании шевельнулась мысль о Таюнэ. Но он тут же приглушил ее, сказав себе:

«А чего особенного? Было и сплыло… Узнай она, кто я, — первой побежит к своему Айвану. Знаем мы эти штучки!»

Приняв твердое решение, Шурка почувствовал удивительную легкость на сердце, точно с него свалился тяжкий груз. Он закрыл глаза и продолжал обдумывать свой план.

Ему казалось, что он не спал ни минуты, потому что его мысли продолжали работать и во сне. Проснулся же он от громкого голоса Таюнэ:

— Нельзя! Ты как умка! Печку будешь портил! Кто строить будет? Я сама ходить чирдака буду! — волнуясь, говорила она.

— Не надо, Калянто, пусть Таюнэ лезет, — сказал киномеханик. — Ты вправду, как медведь, тяжелый. Рухнет печка.

— Лучше лови скоро, когда бросать буду! — быстро проговорила Таюнэ, взбираясь на чердак.

Шурка догадался, что, пока он дремал, киномеханик и приемщик поднялись и стали собираться в дорогу. Приемщик, должно быть, хотел помочь Таюнэ снять с чердака пушнину, должно быть, он уже взбирался на печку, когда Таюнэ остановила его.

Таюнэ легко залезла на чердак и, сгребая в охапку шкурки, стала бросать их вниз. Она нарочно чиркала ногами, нарочно кашляла, нарочно, как понимал Шурка, громко переговаривалась по-чукотски с Калянто, который внизу складывал эти шкурки в мешки.

Сборы тянулись долго. Лишь часа через три киномеханик и приемщик наконец уехали.

Таюнэ вернулась в избушку, весело крикнула:

— Прыгай скоро! Они далеко ехала!..

Шурка спустился вниз, щурясь от света лампы. Расправил сомлевшие плечи и руки. Таюнэ подбежала к нему, прижалась и, счастливо смеясь, сказала:

— Я так крепко пугался! Трогай мое сердце, как я пугался!.. — она взяла его руку, положила себе на сердце.

Шурка ощутил тугие, частые толчки, но остался равнодушен и к ее словам, и к стуку ее сердца. Мысленно он уже оторвал от себя Таюнэ, и ее близость больше его не волновала.

— Ну, ладно, ладно, — сказал он, зевая. — Спать охота. Посплю, потом по участку проеду. Ты покорми собак получше.

 

10

Неказистые с виду лайки, обросшие инеем, бежали, вывалив языки, тяжело хватали ледяной воздух и выдыхали его белым паром. Они порядком притомились и шли уже не так резво, как вначале, трудно брали подъем и не очень шибко неслись со спусков, так что нарты, быстро скользя вниз, догоняли заднюю пару и били передком по лапам. Собаки взвизгивали, кидались в сторону, нарушая стройный ряд упряжки.

Шурка не подгонял собак. Только когда они чересчур забирали вбок, он отдавал им одни и те же незамысловатые команды: «Поть, поть!» — влево и «Кы-гы, кы-гы!» — вправо. Тогда бурая крепкая лайка, шедшая впереди, послушно сворачивала, увлекая за собой остальных.

Сперва, когда дорога горбилась снежными завалами и проваливалась ямами, Шурка часто спрыгивал с нарт и, держась за них, помогал собакам переваливать через заледенелые бугры. Но потом потянулась гладкая равнина. Он уселся спиной к собакам, вытянул ноги во всю длину узких нарт и какое-то время сидел неподвижно, не заботясь, куда несут его лайки.

Вверху над ним подрагивали зеленые звезды, сбоку, совсем низко, надутым красным шаром висела луна, точно недоброе око следило за ним. Была минута, когда Шурке казалось, что все, что он видит — звезды, луна, голубая равнина, — все это заледенелый, неживой мир, в который он невесть как попал. Но никакого страха перед этим миром он не испытывал, а наоборот, думал, что еще день-другой, и он навсегда вырвется отсюда.

Мороз не тревожил его. Он чувствовал его лишь щеками и носом, так как меховая одежда не пропускала холод. Единственное неудобство доставляли узкие и низкие нарты. На них нельзя было усидеть долго в одном положении: то затекала рука, то млела спина. Хуже всего было ногам. Как он ни ловчился, ноги оказывались лишними, их некуда было приткнуть и приходилось держать на весу. Теперь же он наконец удобно пристроил их, и ему было лень повернуться и поглядеть, верным ли курсом — на Полярную звезду — бегут собаки.

Он прикинул, как далеко успел отмахать от избушки. Выходило, километров тридцать, не меньше. Он остался доволен и рассудил, что если сейчас сделать короткий привал, покормить собак и дать им чуток передохнуть, то к утру они пробегут еще километров сорок и, таким образом, расстояние до поселка сократится на треть.

Вдруг собаки хором залаяли и так развернули нарты, что Шурка едва не вывалился из них. Он успел ухватиться за передок, соскочил на снег и, оттягивая нарты на себя, кое-как угомонил собак. Потом понял причину их внезапной ярости: в стороне виднелись отпечатки медвежьих лап. Видно, медведь прошел недавно, и собаки, учуяв запах зверя, рванулись за ним.

Шурка не испытывал никакого страха. Во-первых, от Таюнэ он знал, что белый медведь если и забредет случайно с океана в тундру, то робеет встречаться с человеком и норовит обойти его стороной; во-вторых, он прихватил с собой винчестер Таюнэ и чувствовал себя в полной безопасности…

Вскоре его начал пробирать мороз. Почувствовав озноб в плечах, Шурка поднял собак. Минут двадцать он бежал, держась за нарты, пока не согрелся и вконец не сморился. Вскочив на нарты, он прикрикнул на собак.

За время пути Шурка ни разу не вспомнил о Таюнэ. Она словно вывалилась из памяти и не тревожила его мысли своим присутствием. Его не заботило, что она подумает и что станет делать, когда он не вернется ни к полудню, ни к вечеру: то ли побежит искать его по участку, то ли будет терпеливо ждать, когда он явится, то ли, узнав, что он исчез навсегда, зальется слезами? Ничего подобного не приходило Шурке в голову. Его занимали другие мысли: о дороге, о Певеке, о самолете, куда он войдет как вольный гражданин, имея при себе паспорт на имя Андрея Ивановича Глушкова, тысяча девятьсот двадцать восьмого года рождения, служащего, уроженца города Вятки, а ныне жителя села Медвежий Коготь…

Мороз крепчал. Звезды разгорались ярче. Луна бледнела. В снегах сгущалась синька — дело шло к ночи.

Шурка не заметил, как придремнул. И когда придремнул, снега перестали быть для него снегами, а превратились в море, нарты стали лодкой, а хриплое дыхание собак — шумом прибоя. Лодка мягко покачивалась на синей воде, тихо поскрипывали весла. И Шурка плыл, плыл куда-то по этому морю, пока какая-то шальная волна не ударила в днище, опрокидывая лодку…

Он вскочил на ноги. Собаки легко вносили опрокинутые нарты на кособокий сугроб.

— Стой, стой! — закричал Шурка, пускаясь догонять упряжку. — Эй, куда?! Эй!.. Ау!.. Стой!..

Шурка бежал за упряжкой, грозясь и уговаривая собак остановиться. Но те, почуяв внезапную свободу, как шальные, метались из стороны в сторону, растрясая на сугробах пустые, легкие нарты. Потом они пропали в темноте, и Шурка понял, что гнаться за ними нет смысла.

«Ах ты, гады! Ну, гадюки! — бормотал он сквозь зубы. И не совсем еще ясно сознавая свое положение, твердил про себя: — Ну, нет, черта два, я и так дойду!.. И как я проморгал?! Заснул, что ли?..»

Он машинально и с каким-то остервенением продолжал идти вперед, злобно поглядывая на свой ориентир — Полярную звезду, и не переставал честить на все лады собак и самого себя за то, что дал такого маху…

Постепенно пыл его охладел, он попытался реально оценить свое положение. Но внимание его вдруг отвлек какой-то шорох сзади. Шурка остановился, постоял и, поправив винчестер на спине, пошел дальше.

«Хорошо, что ружье держал при себе, — облегченно подумал он. Потом — со злобой: — А жратва уплыла…»

Пройдя несколько шагов, он снова услышал шорох — словно кто-то крался сзади. Но как только он остановился, шорох пропал. Пошел — опять шорох.

«Тьфу, зараза!» — сплюнул он, поняв наконец, что это ремень винчестера трется на спине о задубелую кухлянку.

Но едва он перестал обращать на это внимание, как ему послышался лай собак. Лай доносился слева. Шурка заспешил в ту сторону, сторожко вглядываясь в лунный горизонт. В душе его проклюнулась надежда.

— Го-го-го!.. Эй!.. Стой!.. — заорал он, чувствуя, как морозный воздух обжигает глотку.

Прислушался. Собаки действительно лаяли, но далеко, и не слева, как показалось, а справа или, скорее, где-то впереди. Шурка побежал вперед, потом метнулся вправо, повернув назад, и очутился на том самом месте, где первый раз услышал лай.

Рядом что-то треснуло, издав тонкий, жалобный звук. Шурка насторожился. Звук не повторился. Пройдя с полкилометра, Шурка вдруг шарахнулся в сторону, сорвал со спины винчестер. В неглубокой выемке под снежным заметом лежал медведь, уткнувшись мордой в широкие лапы. Шурка осторожно обошел замет, не спуская с медведя глаз и держа наготове винчестер. Неожиданно медведь дернулся, сжался, прилип к замету и пропал.

«Ух-х, черт!.. Это ж тень!» — озлился Шурка.

Он пошел дальше. И все звуки ночи, все тени двинулись за ним. Они то догоняли его, то забегали сбоку, то подстерегали впереди. Глухое медвежье ворчанье сменялось волчьим завыванием. Где-то жалобно скулила лисица, точно ее прихватило капканом. Где-то вверху крякали, хлопали крыльями утки. «Дерр-гач, дер-гач!» — на одной ноте хрипел в стороне коростель.

Шурке стало не по себе. Часто заколотилось сердце.

«Да ничего нету!.. Какой тут дергач? — уговаривал он себя. — Одно наваждение…»

Мороз тоже не отступал от него. Как только он останавливался, горячая, липкая спина его начинала холодеть, тепло покидало подошвы ног, озноб передергивал плечи. Надо было снова идти, чтоб не замерзнуть окончательно.

Прошел час… Или два… Или три. Шурка совсем выбился из сил. Равнина, по которой он брел, не имела конца. Снег отчего-то стал скользким и зеленым, как бутылочное стекло. Ноги разъезжались. Он часто падал. Но голова у Шурки оставалась ясной, мысли работали с утроенной частотой. Сперва они бодро доказывали, что потеря собак — не такая уж беда, чтоб отчаиваться. Потом их несколько смутили голоса и звуки, ожившие в ночи. Но мысли спокойно разобрались с этим и убедили Шурку, что все это просто шутки мороза. Хуже стало, когда начали слабеть и заплетаться ноги. Рассудок требовал, чтоб Шурка не останавливался, а ноги отказывались нести его тело.

«Давай, давай!.. — подхлестывал он сам себя. — Вон она, Полярная звезда!.. Давай, давай!.. Нечего распускать слюни!..»

Потом что-то случилось и с рассудком. Он утратил живость и быстроту, словно враз обленился.

«Куда ты идешь? — уже насмешливо спрашивал рассудок. — Это же ледяная пустыня!.. Ты и пустыня — больше никого… Куда ты идешь?!»

Шурке стало все безразлично, нестерпимо захотелось спать. И рассудок тут же поддержал его.

«Поспи, поспи! — сказал он. — Тебе надо выспаться… Полярная звезда никуда не денется… Черт с ней, с Полярной звездой… Ложись!..»

Шурка подчинился ему, прилег под снежным застругом.

«Так… Молодец, — одобрил рассудок. — Спи… Или нет, стой! Вон твоя Полярная, видишь?»

Он открыл глаза. Звезды плясали и кувыркались. Млечный Путь размахивал белым хвостом, звезды с визгом шарахались от него. Полярная звезда хохотала басом и так тряслась, что от нее откалывались зеленые лучи и стрелами сыпались вниз.

«Василя… Василя!..» — кричала ему Полярная звезда голосом Таюнэ.

«Шурка, Шурка!.. — орал ему в ухо чей-то сиплый бас. — Привет, гражданин начальничек!.. Наше вам с кисточкой!..»

Шурке было тепло. Звездная пляска веселила его.

«Видал, что вытворяют, стервы? — спросил его рассудок. — У-у-у, ведьмы!.. Может, прикрикнуть?..»

«Не тронь… Пускай пируют, — разрешил Шурка. — Там Таюнэ».

«Где, где?!» — закричал рассудок.

Шурка шикнул на него, он притих, отвязался от него. Но одна прыткая мыслишка опять прискакала. Шурка хорошо видел ее: она была похожа на головастика с красным туловищем и черным хвостом. Она вертелась у него перед глазами, дышала на него жарким красным ртом и злорадно шипела ему в лицо:

«А-а, замерзаешь!.. А Таюнэ в избушке… Там печка, там тепло!.. Скоро ты станешь мерзлой колодой!.. А-а, замерзаешь!..»

Шурке хотелось запустить в нее чем-нибудь тяжелым, но ему лень было шевельнуться. Он только страшно заскрипел зубами, и мысль-головастик испугалась. Противно пискнув, она исчезла.

Стало тихо — ни звука. Все пропало — ночь, звезды, снега, мороз. Засыпая, Шурка испытывал высшее блаженство тишины и покоя.

Уже в полудреме он как-то вяло подумал о том, что собаки всегда возвращаются к дому хозяина…

Собаки действительно вернулись к Таюнэ. Наутро она нашла полуживого Шурку у снежной заструги. Взвалила на нарты, привезла в избушку.

Растирая нерпичьим жиром его обмороженные руки, ноги, лицо, Таюнэ плакала и тихо говорила:

— Зачем ты терялся, зачем далеко ехал?.. Таюнэ тебя много искать ходила… Это собаки плохо делал: тебя в тундре бросал, сами в избушку назад бежал… Таюнэ собаки прогонять будет, другой упряжка брать будет… Ты не будешь теперь один гулять далеко, ехал, да?..

Шурка слышал ее слова, но ему казалось, что это снова Полярная звезда нашептывает ему голосом Таюнэ.

Когда же он пришел в себя и увидел рядом Таюнэ, ее влажные раскосые глаза, когда услышал те же слова ее, ругавшие плохих собак и просившие его никуда больше не ездить, Шурка ясно понял, что в жизни все-таки есть счастье, и для него это счастье — Таюнэ.

— Не буду ездить, — сказал он ей размякшим голосом. — Дурак я отпетый.

Тогда она склонилась к нему и тихо сказала:

— Скоро у Таюнэ еще один Василя будет… Маленький рибонок будет… — Она взяла его руку, прижала к своему животу, объяснила: — Здесь живош…

— Ребенок?! — удивился Шурка. Потом, подумав, смиренно сказал: — Ну что ж, пускай будет… Это хорошо.

 

11

Май заколобродил пургами.

День широко раздвинул свои границы, и резвые, напористые пурги бесились теперь на виду у солнца, швырялись в него снежной пылищей. А в дни затишья солнце, воздух и снег так слепили глаза, что невозможно было глядеть. И только по этому нестерпимо резкому свету, да по яркой голубизне неба, да по первой пролетевшей стайке куропаток можно было предположить, что идет весна. В остальном же все было как зимой — пурги, морозы, снега…

Один раз майская пурга завернула так круто, что за ночь по самую трубу занесла снегом избушку. Шурка с трудом выбрался через чердак из избушки и весь день махал лопатой, пробивая тоннель к двери.

Охота на песцов кончилась. Таюнэ отвезла на склад оставшуюся партию пушнины. Потом еще несколько раз ездила в село, отвозя охотничье снаряжение, в основном капканы, которых насчитывалось сотни две, так что за раз их нельзя было увезти. Возвращалась она с кучей всяких новостей и, едва переступив порог, принималась выкладывать их Шурке.

— Антруша видала, привет тебе говорил, — начинала она, хитровато щуря глаза. — Еще говорил: «Скоро опять кино привозить буду, муж твой пускай смотрит. Зачем он на чердака сидеть, зачем прятался? Василя умный, хиолога большой. Ты так ему говори!»

— Молодец киномеханик, правильно решил, — в тон ей отвечал Шурка. И небрежно спрашивал: — Когда же он приедет?

— Скоро нет, — уже серьезно говорила она. — Антруша район ехать надо, начальника милиции ходить, паспорта новый просить.

— А зачем ему новый? — словно между прочим интересовался Шурка.

— Потому плохо прятал паспорта свой, — по-прежнему серьезно отвечала она. — Меня встречал, говорил: «Таюнэ, плохой мой дела — кино тундра крутил, паспорта терял. Может, ты видала?» Я смеялась, говорила: «Умка твой паспорта брал, умка знает!» Я так говорила?

— Точно. Раз не знает, где посеял, значит, медведь съел, — подтверждал Шурка. — Ну а еще кого видала? Айвана своего видала?

— Видала, видала, — кивала она. — Немношко сора был, немношко шутка делал.

— А ссорились чего? — спрашивал Шурка.

Таюнэ оживленно рассказывала:

— Я колхоз хожу — Айван два щека дует, говорит: «Зачем испушка сидишь? Охота давно конец. Зачем свой дом не едешь, клуб не ходишь? Хочешь как волк быть, да?» — Таюнэ смешно надувала щеки, оттопыривала губы, копируя Айвана, потом продолжала: — Тогда я быстро вспоминала, говорила: «Почему ты щека дул, может, ты сердита, да? Может, ты бандит не умел нашел, да? Ты выговор большой получал, да?» Василя помнил: я говорила, когда бандит бегал? — спрашивала она Шурку.

— А-а, тот самый… Ну, ну, а что Айван?

— Айван много смеялся. Потом рукой махал: «Ладна, Таюнэ, сиди свой испушка, твой дом зимой холод держит — кто топил печка? А бандит зачем в наша тундра ходил? Бандит другая тундра ловили».

— Молодцы, что поймали, — отвечал Шурка.

После таких разговоров на душе у Шурки скребли кошки. Он понимал, что приближается развязка. Так или иначе, а через месяц-другой, как только стают снега, Таюнэ надо перебираться в село. Так или иначе, а ее беременность вот-вот заметят, и это вызовет подозрение. К тому же в любой день в избушку снова может кто-нибудь нагрянуть, и неизвестно, чем это на сей раз обернется. Но теперь Шурка отчего-то не мог с прежней легкостью бросить Таюнэ.

«Ух, дьявол! — ругал он себя. — Совсем раскис, тряпкой стал! Сантиментики всякие в голову лезут!»

Он ругал себя, но ничего не мог с собой поделать. Были минуты, когда он хотел открыть Таюнэ все карты и уговорить ее вместе с ним бежать в поселок. Были минуты, когда он хотел вместе с нею податься в село, а там будь что будет. Были минуты отчаяния, когда ему казалось, что выхода нет вообще. Но все это проходило, и в глубине сознания у него снова зрело решение бежать одному. Документы киномеханика были надежно припрятаны в сарае. В упряжке ходили другие собаки, крепче и выносливее прежних. И, главное, в тундре кончилась кромешная ночь с ее звуками, тенями и страхами.

Каждый день Шурка решал, что вечером, когда в небе появится Полярная звезда, он покинет избушку. Но приходил вечер, Таюнэ зажигала лампу, доставала из портфеля книжку (теперь она всегда привозила из села новые книжки), брала его за руку, тянула от стола на шкуры:

— Зачем много курил, зачем много думал? Лучше читай Таюнэ книжка, чтоб Таюнэ умный стала. Так… садилася, — усаживала она его на мягкие шкуры. — Так нога своя ложила… Теперь я голова своя, — она клала ему на колени голову. — Теперь глаза закрыла буду, слушала буду.

Шурка подчинялся, читал ей книжки, гладил ее округлившиеся плечи, целовал глаза, опять читал и… откладывал свой отъезд до завтрашнего вечера.

Сидя, с ней за книжками, он, как и раньше, удивлялся той ребячьей доверчивости, с какой она принимала каждое печатное слово и все слова, которые он сам ей говорил. И если прежде он посмеивался над этим, то теперь ему отчего-то было неловко обижать ее своей ложью.

Но чем настойчивее он убеждал себя, что надо бежать, тем труднее ему было это сделать. Он больше не спрашивал себя, что это с ним и почему так происходит. Когда Таюнэ засыпала, положив ему на плечо голову и обхватив гибкой рукой его шею, в Шуркиной душе разливалось такое блаженство, такая умиротворенность охватывала его, что он забывал, кто он и каким ветром сюда занесен. В эти минуты ему казалось, что он и родился, и вырос, и жил в этой тундре, в этой избушке, и что давным-давно знает Таюнэ, и что никуда не уйдет от нее, а навечно останется с нею. Все его чувства, спрятанные прежде под замок от женских чар и обольщений, вдруг прорвались наружу и заслонили перед ним все, что лежало за границей этих чувств.

Однако если все это испытывал и переживал Шурка, то в чувствах Таюнэ к нему улавливалась какая-то смиренная отреченность. Она молча принимала его ласки, иногда хмурилась, иногда убегала от него, иногда сама подходила к нему, осторожно дотрагивалась кончиками пальцев до его губ, щек, бровей, затаенно спрашивала:

— Таюнэ хороший жина Василя?

Но она любила его. Любила так, как любят женщины ее народа, женщины снегов — скуповато и ровно. Для нее он был ни с кем не сравнимый. Он был русский, он был геолог, он был красивее и умнее всех чукотских и эскимосских парней, которых она знала. Но главное, он был ее мужем. И это обстоятельство было решающим в ее любви к нему. Серьезно поверив в то, что она его жена, она гордилась этим и была безмерно счастлива.

И все же настал день, когда Шурка решил, что тянуть дальше нельзя. С утра он впрягся в работу. Прибивал железо, сорванное ветром с крыши сарая (заодно достал из тайничка документы киномеханика, спрятал их в валенок), кормил до отвала собак в сарае (заодно отмахнул топором от оленьей туши лопатку, обернул брезентом, прикрыл сухим хворостом), подстрелил из винчестера трех куропаток, а винчестер, как бы невзначай, поставил в сарае. После обеда принялся пилить снег. Таскал на нартах снежные кирпичи, складывал возле избушки.

Таюнэ прибирала на чердаке и, как всегда, громко распевала. Вынеся на улицу мусор, она увидела Шуркину работу и удивилась:

— Зачем много пилил?

— Ничего, — ответил Шурка. — Чем каждый день пилой ширкать, сразу на месячишко заготовлю.

— Смотри, солнце скоро сам твоя снег вода делал! — засмеялась она, показав на солнце в молочном небе. Потом кивнула в сторону замерзшей реки: — Скоро вода плавать будет, Василя солата найти будет, домой в село ехать. Да?

— Да, скоро и золото найдем, и в село поедем, — как-то кисло ответил он.

Таюнэ убежала. Вскоре Шурка снова услышал ее веселый голос под крышей избушки.

«Вот поет и не догадывается ни о чем, — невесело подумал он. — Хреновая житуха!..»

Ему захотелось побыть с нею эти последние часы, как-то намекнуть ей, чтобы она не сейчас — потом поняла, что он будет помнить и ее, и эту избушку на краю света, и зиму, которую он провел вместе с нею. О своем будущем ребенке он не думал, не думал и о том, что Таюнэ скоро станет матерью, потому что не мог представить ни ее в роли матери, ни тем более — несуществующего пока ребенка. Он знал ее такую, какой она была сейчас, и думал о ней такой, какая она сейчас была.

Он выдернул из снега ножовку, пошел в избушку. Услышав стук двери, Таюнэ перестала петь.

— Хватит тебе прибираться, спускайся сюда! — крикнул он ей в чердачный проем.

— Я совсем все делала! — ответила она, подходя к проему, и, перегнувшись, протянула ему зажженную лампу: — Тихо-тихо держи, чтоб падала не надо!

— Держу, отпускай руку.

Он взял у Таюнэ лампу, пошел повесить ее на гвоздь в стене. И не увидел, как у Таюнэ подвернулась и соскользнула с печки нога. Он только услышал, как она вскрикнула и упала.

— Как же ты, а?.. — кинулся к ней Шурка. — Болит?

— Совсем мало болит… — ответила она, виновато улыбаясь и показывая пальцами, как колет в ноге.

— Сомлела, — догадался Шурка. — Давай разотру.

Он крепко, с силой растирал ладонями ее ногу в икре, все время повторяя:

— Прошло?.. А теперь?

— Теперь нет, — наконец сказала Таюнэ. Потом засмеялась, спросила: — Ты немношко боялся, когда я падала? — И вдруг тихонько вскрикнула, взялась рукой за поясницу.

— Опять сомлела?

— Нет, здесь кололо, — показала она на правый бок.

— Ты ложись, — посоветовал Шурка. — Малость полежишь — пройдет.

Но боль в боку не стихала. Таюнэ лежала бледная. Он подсел к ней.

— Ну, покажи, где болит?

— Здесь, — она снова показала на правый бок.

— Вот что, надо порошков попить, — решил Шурка.

Он вытряхнул из коробки на стол все порошки, которыми когда-то снабдила Таюнэ фельдшерица Анна Петровна, и, смешав несколько разных порошков, дал Таюнэ.

— Проходит? — спросил Шурка, немного подождав.

— Теперь мало больно, — негромко сказала она.

— Поняла, что значит медицина? — обрадовался Шурка и подумал, что, если через час Таюнэ встанет как ни в чем не бывало, он не будет здесь задерживаться.

Однако спустя час Таюнэ горела в жару. Шурка совсем растерялся, не зная, как и чем ей помочь. Он то накладывал ей на лоб мокрый платок, то вытирал ее потное лицо, то толкал ей в рот кружку с холодной водой.

— Ты на меня смотри. Слышишь?.. Нельзя спать. Слышишь?.. — тормошил он ее. И поминутно спрашивал: — Не проходит?.. Проходит?..

Сперва она отвечала ему и смотрела на него жаркими, округлившимися глазами. Потом слова у нее стали путаться, глаза притухли, сузились, взгляд их скользил мимо Шурки, метался по сторонам. Она тяжело и часто дышала открытым ртом.

— Нельзя спать, слышишь?.. — настойчиво уговаривал он ее. — Ты на меня смотри… Хочешь, я тебе расскажу что-нибудь? Какую-нибудь историю…

Но Таюнэ не смотрела на него и не отвечала.

«Умрет!.. — вдруг подумал Шурка. — Умрет вот так, и все!..»

Страх перед тем, что она действительно сейчас умрет, заставил Шурку выбежать из избушки. Он так рванул двери сарая, что они только чудом не сорвались с петель. Какими-то деревянными руками запряг в нарты собак. Потом вбежал в избушку, схватил кукуль, положил в него Таюнэ. Надев кухлянку и малахай, вынес Таюнэ из избушки, уложил на нарты и погнал собак…

 

12

Поздно ночью собаки с лаем внесли нарты в село. Из дворов на все лады отозвались собачьи глотки.

Отбиваясь остолом от наседавших со всех сторон чужих собак, Шурка стал колотить в чье-то темное, затянутое легким морозом окно.

— Где тут у вас доктор? — крикнул он полуголому мужчине в валенках, который появился на крыльце.

— Ходи тот дом через дорога, — показал мужчина на противоположный дом.

Шурка побежал через дорогу, не обращая внимания на грызню разъярившихся собак, которые вдруг, забыв о приезжем, затеяли драку меж собой. Мужчина схватил в сенях весло и как был, в брюках и без рубашки, так и побежал за Шуркой, разгоняя по пути веслом собак.

В окне медпункта засветилось. Вышла пожилая женщина и таким тоном, будто она не спала, а дожидалась Шуркиного прихода, мягко сказала:

— Вы напрасно стучите, здесь открыто. Что случилось?

Шурка не успел ответить — женщина уже увидела нарты и, все поняв, засуетилась:

— Сейчас, сейчас… Вносите… Я помогу.

— Я сам, — сказал Шурка, поднимая с нарт Таюнэ.

Не слушая его, женщина и мужчина, разгонявший собак, помогли ему внести Таюнэ в дом.

— Сюда, сюда, — показала женщина на одну из дверей. — Что с ней? Когда заболела?

— Сегодня… Она умирает, — сказал Шурка, опуская Таюнэ на койку.

— Сейчас, сейчас… — снова засуетилась женщина. И вдруг стала приказывать: — Аренто, бегите к Катерине Петровне, скажите, надо немедленно помочь. Пусть разбудит Лену Ротваль и Вуквуну. И наденьте мою телогрейку, висит в коридоре. А вы, голубчик, — в сарай, — повернулась она к Шурке. — Растапливайте плиту.

Дальше Шурка автоматически выполнял все, что требовала фельдшерица: носил дрова, разжигал плиту, бегал в соседний дом будить какого-то Чарэ, чтоб тот дал в медпункт электрический свет, который обычно отключали на ночь, бегал «через два дома» звать какую-то Зиночку.

Когда все срочно созванные женщины сбежались в больницу, они сразу оттеснили Шурку от плиты, заходили, зашептались, не обращая на него внимания. Трое мужчин, появившихся в комнате, где горела плита и кипятились инструменты, тоже остались равнодушны к Шуркиному присутствию. Впрочем, все они не интересовали Шурку. Он сидел на табурете у окна и ждал, когда из комнаты, где осталась Таюнэ, выйдет пожилая фельдшерица. Ему казалось, что она должна сообщить ему что-то важное.

Дверь из сеней открылась. Вошел низкорослый мужчина в кухлянке, с орденом на груди, и по-чукотски заговорил с другими мужчинами. Как только в дверях показалась фельдшерица, он спросил ее:

— Может, в район сообщить надо, пусть доктора на самолете везут? Как думаешь, Анна Петровна?

— Да, да, — закивала женщина. — Опасный случай.

— Сейчас радиста подниму, — сказал низкорослый и направился к выходу. Трое мужчин вышли за ним.

— Ее можно спасти? — трудно спросил Шурка у фельдшерицы, поднимаясь с табуретки.

— Надо, надо, голубчик. Пока она без сознания. Наверно, подняла что-то тяжелое.

— Она упала, — сказал Шурка.

— Упала? Вот видите, — с упреком взглянула на него фельдшерица. — Вот видите… — повторила она и ушла.

«Не спасут, — тоскливо подумал Шурка. — Если б сразу…»

Он снова сел на табуретку и тупо уставился на аптечку, висевшую на стене.

Вскоре фельдшерица снова появилась у плиты.

— Что ж вы здесь сидите? — спросила она Шурку. — Небось устали? Идите отдыхайте.

— Ладно, — сказал Шурка и не двинулся с места.

Он не знал, сколько прошло времени. Время остановилось и перестало существовать. Мысли тоже остановились и перестали существовать, кроме одной. В голове разлилась какая-то тяжелая пустота, и в этой пустоте все время билась одна и та же мысль:

«Умрет… Умрет… Если бы раньше повез…»

Шурка не заметил, когда в комнате снова появились мужчины: и тот, что с орденом, и тот, что разгонял веслом собак, и еще какие-то. И не заметил, когда из белой двери вышла пожилая фельдшерица. Он, как сквозь сон, услышал ее усталый голос:

— Не надо доктора, Айван. Таюнэ родила девочку.

— Какой девочка?! — встревожился мужчина.

— Ох, Айван, Айван, — устало сказала фельдшерица. — Разве ты не знаешь, что на свете бывают девочки и мальчики? А девочка ладненькая, хоть и семимесячная. Ты вот лучше товарища благодари, что вовремя Таюнэ привез, — показала фельдшерица на онемевшего Шурку.

Лишь теперь до Шурки дошел смысл сказанного фельдшерицей. Глаза его ожили, затвердевшее лицо обмякло, верхняя губа запрыгала, словно он хотел что-то сказать.

Айван изумленно поглядел на Шурку, на фельдшерицу, снова на Шурку и, похоже, так ничего толком и не поняв, торопливо подошел к Шурке, протянул ему руку:

— Спасибо, товарищ… Я — Айван, председатель колхоза… А ты в какой тундре был, куда ехал, когда нашу Таюнэ так хорошо спасал? Мы тебя всем колхозом благодарить будем.

Шурка как-то странно мотнул головой и, не подавая Айвану руки, хрипловато, с вызовом сказал:

— Никуда я не ехал. Я муж ее. И ребенок это мой. А зовут меня Шурка Коржов.

Айван оторопело уставился на Шурку. Но вдруг, точно вспомнив что-то, расплылся в улыбке:

— Слышал, слышал, — сказал он Шурке и, хитровато глянув на фельдшерицу, добавил: — Интересный сегодня ночь в нашем колхозе «Вперед». Все русские люди хотят немножко острый шутка Айвану делать!

Из белой двери вышла женщина, лицом похожая на фельдшерицу, отыскала глазами Шурку, сказала ему:

— Это вы геолог Василий? Таюнэ звала вас, но сейчас она спит. Очень она хотела вас повидать.

Айван хлопнул Шурку по плечу, весело сказал:

— Айван сразу догадался, когда ты шутка делал. Айван тоже хитрый, шутка быстро понимает. Я тебя теперь узнавал. Зуб твой узнавал. Значит, ты опять в нашей тундре алмаз искал?

— Ничего я не искал, — уже хмуро сказал Шурка. — Путаешь ты меня с кем-то. И она спутала. Для нее я геолог и Василий, а для вас Шурка Коржов. Ясно? Для вас я… Эх, ма!.. — выдохнул вдруг он. И поднялся, отвернулся к окну. Плечи его задергались.

В комнате стало тихо. Все растерянно глядели друг на друга.

Айван нерешительно переступал с ноги на ногу, шевелил губами. Казалось, он что-то мучительно соображает. Потом он подошел к Шурке, тронул его за рукав и сказал:

— Слушай, товарищ, пойдем в мой дом. Утро еще скоро не ходит… За твоя жена, за твоя большой горе думать будем.