— Я теперь совсем плохая, — слабым голосом говорила мать, — совсем плохая…

Она слегла в тот же день, после похорон, и теперь, вот уже почти неделю, не поднималась. И прежде худощавое лицо ее было обтянуто сухой желтой кожей, глаза стали большими и тусклыми, жутковато посвечивали.

— Совсем я плохая. — Она не жаловалась на свою слабость и не удивлялась ей, она говорила очень равнодушно.

— Все еще будет хорошо, — говорил Рустем, осторожно беря ее сухую руку в свои ладони. — Ты только не волнуйся.

— Все я делала правильно… только вот, когда сидишь ты возле меня и успокаиваешь, я думаю… для тебя правильно ли я делала?

— Все будет хорошо, будет хорошо, — тихо, упорно повторял он, качая в ладонях ее легкую руку.

Только бы не умерла, думал он, только бы не умерла. Не худоба ее и не болезнь пугали его, а равнодушие, с каким она говорила, что совсем плохая.

Страх перед ее смертью как бы приблизил давнее, как умер брат. Не стало брата, и как многого не стало тогда сразу, не стало дружбы между матерью и матерью Жанны, не стало Жанны.

Только бы она не умерла!

Мать права и не виновата ни в чем, а он виноват. Ведь все он мог, он мог быть упорным… или упрямым и вернуть отца, пусть не другого, таким, какой он был. Жалость и доброта были в нем к несчастному человеку. Но как поможет эта его доброта, думал он тогда, как? А не будет ли доброта его состоять в том, чтобы довериться матери и слушаться ее?

Все-таки она права… Только бы не умирала. Она не виновата, что оказалась по-жестокому правой. А чтобы все было по-иному, лучше, понадобилось бы, может, еще одна жизнь. Ну, сколько, сколько сил отпущено человеку? Терпеть унижения — нужна была сила. Четыре военных года работать на заводе, кормить, одевать мальчуганов — сила. Ждать мужа и верить — сила. И когда он вернулся, отказаться от него, от жизни полегче — сила. Схоронить сына и жить дальше — сила. И большую, сильную силу надо было иметь, чтобы простить отца, но самой остаться такой, какою стала, остаться такою, а его сделать другим.

Ах, старый чудак Панкратыч, неужели ты прав со своим делимым и делителем, неужели прав?

Права мать или не права — все я ей прощу, как и мне она все простит. Но тебе, старый чудак, я не прощу твою глупую арифметику! В чем-то, видно, поверил я твоей арифметике, если все так получилось. Везде и всегда нужна была матери сила, и она отдавала ее, не приберегая, не уставая. Какая огромная часть ее была отдана мне, для меня… Может быть, мама надеялась на последнюю эту свою силу — на меня. Значит, мог бы я что-то сделать?

Он бывал у Жанны. Она плакала.

Он звал ее пойти к матери.

Он не знал сейчас ничего такого, что могло бы обрадовать мать, спасти, заставить жить, он только знал — пусть она их увидит и благословит, и тогда, может быть, она поймет, что прежние радости не возвращаются, но могут прийти новые.

Жанна говорила:

— Это все как будто пришло оттуда… из той, прошлой жизни. Все близко стало… как умер твой брат, как умерла мама, как я была одна. Как будто это позавчера, вчера, и каждый день кто-то умирает…..

Тяжело ей идти сейчас, когда  т а м  умер человек, войти в дом и вспомнить, как уходила из этого дома, и тогда в нем тоже было горе.

— Уедем! — говорила она. — Уедем!..

— Уедем, — отвечал он. — Но только пусть она знает, что у нас хорошо, пусть она знает.

Жанна понимала его и хотела верить, что так будет лучше, но то ли их собственное счастье не казалось ей теперь таким уж счастьем, то ли она не надеялась, что чья-то радость успокоит чье-то горе.

Он хотел верить… он ничего другого не знал, отчего матери стало бы лучше.

Если она увидит, поймет, что мне лучше, то и ей станет полегче. И вообще минувшие дни — не только одни лишь оплошности, обиды и черное горе.