1

Рустем стоял у окна. У огромного, от пола до потолка, окна, толстые прочные стекла которого были многослойно закопчены вверху и понизу, а там, где он стоял — на уровне лица — натерты до блеска: если глянуть на это натертое место и дать ход воображению, то немудрено было увидеть паренька, энергично водящего округлыми движениями ветошью по стеклу.

Паренька… паренька… да, именно паренек он и был тогда, после школы — с длинными, копнящимися на загривке волосами, худыми, но очень мускулистыми руками — вот тогда после школы, а точнее, после провала на экзаменах в институт, он и начал свою трудовую, так сказать, жизнь с веселой работенки: исполнял, что велят, бежал, куда прикажут. Это ему хорошо помнится.

А еще хорошо помнится, как ехали они в поезде, и была летняя теплая ночь, и окна были растворены, ветер галдел, соединяя в своем шуме паровозные гудки, чьи-то песни то ли в соседних вагонах, то ли где-то на станциях, мимо которых проносились они, не останавливаясь. «Дорога… нас в дальние дали зовет», а их поезд вез в Тихгород, и они сидели втроем — он, Вита и еще один мальчишка из параллельного класса, как-то жалко прижавшись друг к другу. Тот мальчишка и Рустем сдавали на стройфак и получили сразу же по тройке, а Вита в университет, на искусствоведческий, и у него не было ни одной тройки, но и он не прошел, и они, двое, сочувствовали ему…

Язви ее, как несется жизнь, а? И вот уже тебе что-то стало казаться, что прежде, в ваши времена, все было как-то не так… ну, с полной определенностью и не скажешь, как именно, а как-то лучше.

Ты только не печалься, старик, а пройди, пока не принял смену, пройди и глянь по цеху, по участкам и отделениям, пройди, где прошли в общем-то не совсем уж плохо твои десять трудовых годков.

Так… Здесь ты копоть оттирал с окон, оттер и бежал к мастеру — а чо еще, Ван Ваныч? Прежде чем бежать, ты останавливался и глазел ошарашенно на огромную, тянущуюся на сто метров туннельную печь: из каждых двадцати пяти топок выбивается пламя, ну, пламя, огонь — и все, тебе еще и не мерещится то время, когда ты увидишь — это пламя красное, с мутноватым отливом, а это шумное, рвет себя на части, а то голубое, а то чистое-пречистое. И не мерещится то время, когда ты стоишь у крайней, начальной, позиции печи, к тебе подходит знаменитый Галкин и, кивнув на пламя, спрашивает: какая температура? И ты угадываешь, ты, черт возьми, почти наверняка говоришь, какая температура на этой позиции!

А вот формовочный участок, старина, и тебе здесь не хотелось работать, не потому, что здесь и горячо, и пыльно, и тяжко, а хотелось туда, к печи, но Галкин сказал: уважающему себя спецу надо  э т о  знать. И ты узнавал, почем фунт лиха.

В сушильное отделение ты пошел с охотой, но опять-таки не потому, что на формовке и горячо, и пыльно, и тяжко, а — поближе к печи. Отсюда ты отправлял изоляторы на подвесных вагонетках к глазуровочной машине… Вот это единственное место, где ты не работал, тут женщины — окунают изоляторы в глазурь и ставят на стеллажи. А уж тут, со стеллажей на открытые площадки вагонеток, отправляющихся внутрь туннельной печи, ты ставил, переставил бог весть сколько тысяч изоляторов. Ты был не то чтобы самым отменным ставильщиком, но говорят, потом, когда ты ушел, дела здесь шли чуть хуже, чем при тебе.

…Писклявый решительный голосок:

— Рустем!

— Слушаю, Ольга.

— Мы, знаете, готовим специальный номер стенгазеты… О ветеранах завода. Вы напишите заметку… ну, знаете, в таком духе, чтобы у людей гордость была за свой завод.

— Я ветеран? Но, может, тебе померещилась огромная моя борода?

— Я прошу вас серьезнее отнестись к делу!

— Хорошо, Оленька. Будет заметка.

Хорошо, Оленька. Не знаю, появится ли у людей гордость за свой завод, когда они прочитают мою заметку. Но я знаю, что у меня она должна быть. Конечно, хорошо чувствовать, что ты делаешь очень большие дела, например, летишь в звездолете или играешь за сборную страны, но совсем неплохо знать, что и у тебя есть место и на этом месте ты не баклуши бьешь, ты человек, можешь делать свое дело еще лучше и стараешься, и делаешь. Вот тогда ты приобретаешь то, что называется честностью. И это не просто — не обмануть товарища или женщину или признавать грехи… Когда ты чуть погрустишь, что родился поздновато, чуть побурчишь, что как-то все не так хорошо, как бы хотелось, но вместе с тем имеешь гордость и за свое дело, и за свои дни — значит, ты честен.

…Он все стоял лицом к окну, и теперь, когда он «прошел» по цеху, он увидел, что степь пасмурна, белесые грузновато-пухлые облака уходят далеко к окоёму, все дальше, дальше, пока не опустятся наземь и не сольются с белесым туманом дальних ковылей. В ясный день солнце широко, полно входит в цех. Но сегодня степь была пасмурна, так что отсвет крепкого, налитого силой пламени падал за окно, и там он угадывался довольно явственно, если глянуть не мельком, а пристальней.

— Мастер! — услышал Рустем и оглянулся.

С верхней площадки печи почтительно, но и решительно, призывно махал рукой дежурный слесарь Фокин и показывал на насосы, подкачивающие мазут. Рустем кивнул, давая понять, что можно на полную мощь качать мазут и воздух. И опять повернулся к окну. Там, напротив, остановился грузовик с контейнером в кузове, и Рустем увидел, как в зеркале, себя, рослого, плечистого, в цветастой грубошерстной ковбойке и широкополой, из грубого брезента, шляпе и позади себя, у топок, ребят-обжигальщиков, тоже в цветастых ковбойках и шляпах, а дальше — на верхней площадке — сутулого длиннорукого Фокина, и он был тоже в ковбойке, как мальчишки, и в шляпе.

Он услышал негромкий лязг и повернулся, пошел от окна. На узкоколейке, идущей сюда, к туннельной печи, недвижно стояли вагонетки, но он видел-угадывал их подрагиванье. И лязг, раздавшийся не здесь, а в сушильном отделении, он тоже услышал-угадал. Из топок хлестало пламя, все напряженнее — где ярче, где еще мутноватое, серое — все слышнее становилось его гуденье. И вот состав тронулся, и первая вагонетка, на открытой площадке которой стоят сияющие глазурью изоляторы, вошла в печь, а через двадцать минут войдет вторая, а первая двинется дальше, к следующим позициям, где температура выше и пламя сильнее и чище.

Пламя объяло сырые изоляторы и теперь глохло и меркло, и ребята-обжигальщики у своих топок с тревогой смотрели на него и мельком, украдкой взглядывали на Рустема, старшего обжигальщика, но Рустем был спокоен, и ребята веселей глядели на пламя, на стрелки, показывающие на диаграмме положенные двадцать атмосфер. Довольная ухмылка задевала строго сомкнутые губы, и ребята походили на мальчишек, услышавших похвалу.

Печь загудела ровным спокойным гудом; Рустем отошел к окну, но теперь он глядел не в степь, а на печь — отсюда видать было факелы в каждой из топок.

У окна было прохладней, но пот все еще тек по лицу, шее, спине, и ковбойка облипала тело, и — хорошо бы ее снять, но он не снял ее. А когда он работал на формовочном участке, потом ставильщиком, там он как черт вертелся в одних трусиках и кедах. Там он мог плюхнуться навзничь на прохладный, усыпанный опилками, пол и полежать, а то и припустить через весь заводской двор, через проходную, к реке, и нырнуть с высоты крутого обрыва в отрадный холод воды.

Но тут надо быть начеку — огонь!

А каково сейчас Ильдару, вдруг подумал он, тоже, небось, жарко приходится? За проходной, метрах в двухстах, строится огромный второй цех обжига. «Но это не то, что у вас! — смеется Ильдар. — Это будет во какой цех! Не то, что у вас!»

Что ж, я Магнитку не строил, хвастать мне особенно нечем. Но я кое-что сделал на этом заводе, и я, как-никак, ветеран.

«Это будет во какой цех!» Что-то знакомое в этих словах, что-то похожее слышал Рустем от Галкина; тогда Ильдар еще пешком под стол бегал. Это он умел, Галкин! В самом деле, о Тихгороде и знать не знают где-нибудь на Ангаре или в пустыне Кара-Кум, но те, кто тянет высоковольтные линии, те знают — есть такой Тихгород, в котором действует славный заводец. Галкин видит этот заводец могучим, чуть ли не единственным, успешно снабжающим изоляторами все высоковольтные линии во всех краях государства.

Медленно идет к известности и славе заводец. Но злости и недоверия к Галкину нет, потому что он сам и мечтает и вкалывает не меньше любого парня и, главное, верит, верит!

А ведь когда начинал он, здесь стояли развалюхи-мастерские, а теперь, неразумный братец, конечно же, есть тебе чем хвастать. И ты видишь уже не фарфоровые, а стеклянные, легкие, прочные, красивые изоляторы (над которыми, кстати, бьется всю жизнь Георгий Степанович). Второй цех, поговаривают, станет опытным — там и начнут колдовать над стеклянными изоляторами, и тебе, конечно, грезится-мечтается о том мастерстве-колдовстве…

2

Он заметил, что Оська, стоящий у крайней, начальной, позиции, то и дело взглядывает на него не то испуганно, не то смущенно.

— Что-нибудь случилось? — спросил Рустем, подойдя к нему.

— Да нет, — ответил Оська и кивнул на пламя в окошечке топки. Оно билось чисто, напористо, все было нормально.

— Там человек вас ждет, — сказал Оська, — за проходной. Давно уж стоит.

Рустем не ответил, постоял, глядя на пламя, затем вялым тяжелым шагом двинулся к выходу.

Он сидел за проходной на пыльной гусиной травке, старый родной блудный отец, — положив локоть на скамейку и прямо протянув ноги в ветхих сандалетах. Увидев Рустема, он не поднялся, только чуть подобрал ноги и улыбнулся, тревожно и жалко.

Рустем опустился рядом, вынул сигареты, дал ему, закурили.

— Ты не торопишься? — спросил  о н.

— Нет.

— Ты сам себе начальник, конечно. — О н  помолчал, скривил серое испитое лицо, глубоко затягиваясь крепким сигаретным дымом. — Ты мне как друг, — улыбнулся  о н  опять тревожно и жалко.

Да-а, подумал Рустем, мы оба сейчас в таком возрасте, когда могли бы понимать друг друга и быть друзьями.

— Дело-то какое, — заговорил  о н  опять, — дело-то… Я видел в городе дочь… помнишь, на квартире жили, эвакуированные? Может, конечно, не она, только шибко похожа.

— Да, это Жанна, — сказал Рустем.

О н  сильно задымил сигаретой, сигарета кончалась, жгла ему пальцы, он кривил серое испитое лицо.

— Одна? — спросил он хрипло.

— Одна. Капитолина Ивановна умерла. Там, на Украине.

— Слушай, сынок! — воскликнул  о н, и Рустем вздрогнул. — Сынок! — И опять он вздрогнул. — Ты скажи мне правду!.. Сделала эта врачиха плохое нашему Шамилю? Брату твоему?

— Нет! — жестко сказал Рустем и поглядел ему в слабые старческие глаза.

— Вредительство ж было.

— Нет! — сказал Рустем. — А где ты был, когда умер Шамиль? — жестко спросил он.

О н  закашлялся. О н  долго кашлял, жалко сотрясаясь всем телом, легким, старческим, и долго потом тер ладонью глаза, нос, рот, размазывая по лицу слезы и мокроту.

О-о! Какие тяжкие, похожие на пытки, наказания придумывал Рустем этому человеку, когда хоронили брата и ждали отца, а отца не было!

Теперь он не смотрел на него. Он горько сожалел, что не сдержал упрека, позднего, теперь уже ненужного упрека.

— Как ты жил? — спросил он мягко, но в голосе его была только жалость, но не сострадание. — Как, если не понял, что время стало лучше? Стало лучше и кое-что объяснило нам? Как?

— Люди прежними остались.

Винить людей, подумал Рустем, винить людей в своих неудачах и несчастьях, и в собственных подлостях, и в собственном скудоумии — как это удобно!

— Мать стала другой, — сказал он, — и очень уж давно она стала другой, еще когда ты воевал. Она стала другой, лучше, а тебе показалось — хуже, ты ушел от нас. Теперь пришел…

— Я просто вернулся в город! — почти крикнул он. — Мне под шестьдесят, а когда люди стареют, они возвращаются в родные места, чтобы подохнуть!.. Ничего им больше не надо!

А что я могу тебе дать, подумал Рустем, что? Сказать помягче слово? Но тебе нужно то, чего никогда уже не будет — молодости, дружбы и согласия с матерью, старшего сына. Простить тебя? Но кто разрешит  м н е  простить тебя, если ты обидел нас  в с е х?

— Пойду я, — сказал  о н  очень устало и стал подниматься. — Ты дай мне немного денег. Три рубля. — О н  помолчал. — Отдам с получки.

Рустем не глядя протянул ему деньги, он взял не глядя и пошел, не попрощавшись. Рустем смотрел ему вслед, как шел он дорожкой, пролегшей мимо стройучастка, где подымался новый цех и где работала мать… выбрался потом сквозь бурьян к шоссе и поднял руку.

Рустем повернулся и увидел Ильдара. В руке у того была бутылка, бегал к роднику набрать воды.

— Кто это? — спросил Ильдар.

— Дай попью, — сказал он.

— Пустая, не видишь? — удивился Ильдар.

— Жаль, — сказал он.

— Я сейчас сбегаю. А хочешь, сбегаем вместе? Кто это?

— Это? — он задумался. — Знакомый, просто знакомый, и ты не приставай, Ильдарчик. Пойдем попьем.

— Что-то не видел я у тебя таких знакомых.

— Не приставай. — Он обнял братишку за плечи и с мягкой, но неуступчивой силой тронул вниз, в овражек.

— Он был хороший солдат, — говорил Рустем и подталкивал Ильдара вниз. — Три ордена Славы…

— Давно была эта война, — сказал Ильдар, все-таки остановившись.

— Да, — сказал Рустем, — давно.

— Тебе сколько лет было, когда началась война?

— Когда кончилась война, мне было десять лет.

— Ого! — сказал Ильдар. — Это не так уж и мало, если учесть, что тогда я только родился.

— Идем же, попьем! — засмеялся Рустем и схватил его за плечи, притиснул к себе крепко, мягко оттолкнул.

Они скатились в овражек, легли на камни и долго пили студеную чистую воду, они подымали головы и оказывались совсем близко, смеялись и опять склонялись и долго, медленно пили студеную чистую воду…

3

Рустем вышел из проходной.

Степь да степь кругом…

Прямой блещущей линией, перпендикулярно к тропе, утыкающейся одним концом в проходную, летит шоссе.

Путь далек лежит…

К каменному карьеру, откуда возят на строительство второго цеха бутовые камни, к растворному и бетонному заводам, дальше — к поселкам мясокомбината и ГРЭС.

Здесь в степи глухой…

Где вел свои непобедимые орды хромой Тимур, где гулял с вольницей Емельян свет Иваныч и тосковала Гульсаре, и умирал ямщик, и насмерть бились с атаманом Дутовым парни-краснозвездцы — здесь строится второй цех обжига. Вон над дощатой, успевшей побуреть под дождем и солнцем, под студеными и горячими ветрами оградой подымаются фермы, все выше и стены, и — если сдержит свое слово Панкратыч — будущей весной возникнет огромное здание, и оно тоже полыхнет в ночную степь, как полыхает сейчас огнями первый цех. И «ветераны» будут вспоминать, как мальчишками бегали на омут купаться через пустырь с глубокими водомоинами, мшистыми скальными кусками, дремучим бурьяном.

Ну, чем тебе не романтика?

Передай поклон родной матушке…

Родные матушки строителей не за тридевять земель, только перебежать мост, и на тебе — блинчики, пончики, борщи, лапша, охи, вздохи, двор, садик, кошка, собачка. Вот какая житуха у строителей славного завода. Не страна Лимония — ни подъемных, ни вольности общежитий, ни авралов, ни подвигов, ни породистых комаров, ни легендарных морозов, ни статей в газете «Правда».

Рустем прошел немного по тропе, потом свернул на дорожку, ведущую к стройучастку. Он увидел панелевоз, и шофер лежал в стороне на травке, прикрыв лицо кепкой, кран медленно нес над строительным мусором, над штабелями досок, над людьми, над стенами цеха белую посвечивающую на солнце панель.

День был на исходе, и это, видимо, последняя машина, она уедет, как только разгрузится, и на леса влезет сторож с огромной жердиной в руках и станет озирать окрестность, пока светло, и потом задаст храпака там же, на лесах, до утренней ясной зорьки.

Рустем искал взглядом Ильдара. Братишка позвонил днем в цех и сказал, что надо обязательно встретиться и что он будет ждать у проходной. Но у проходной он так и не появился.

Все-таки Рустем отыскал его. Тот стоял за глухой стеной, выходящей на пустырь, и с ним была целая команда, как-то угрюмо сплоченная, точно после крупного проигрыша.

— Привет, орлы, — сказал Рустем, подходя к ребятам.

— Дай закурить, — сказал Ильдар и протянул руку к пачке, и «орлы» протянули руки, Рустем выбросил опорожненную пачку.

— Что-нибудь случилось? — спросил Рустем, видя, с какой жадностью чадит команда.

— Вообще, я звонил Георгию Степановичу, но его не было, — сказал Ильдар.

— И тогда ты позвонил мне?

— Да, — немного смутился Ильдар. — Нам, знаешь, пришла в голову одна мысль. Нам, знаешь, тошно слушать, когда кричат: строительство второго цеха обжига — ударное дело. А какое ударное…

Команда усмехнулась скупой саркастической усмешкой.

— Что-то я не понимаю, — сказал Рустем.

— Да как же вы не понимаете! — горячо и поспешно воскликнул, по-видимому, центрофорвард, один из тех, над кем совершаются всяческие несправедливости на штрафной площадке и возмущения которых не без труда пресекает строгий судья. — Например, нам во как нужен раствор или кирпич… а шоферы разъезжаются на обед, а потом купаются…

Ф о р в а р д. Нам не доверяют монтировать панели.

Ф о р в а р д. Заставляют убирать мусор.

Х а в б е к. Давай, молодежь, давай!

Х а в б е к. Четыре часа, и лавочка закрывается — гуляй до утра.

— Так и состаришься, — мрачно сказал Ильдар, — и завод все будет строиться. Можно же… — Он воодушевился. — Можно же ночевать в палатках, обеды будут сюда возить. У тебя в столовых есть знакомые? А с Жанной ты хорошо дружишь?

— Но она может только играть и петь.

— Вот именно! — закричал центрофорвард. — Она будет петь, как Тамара Ханум! На открытой эстраде, вечером! И будут светить костры!..

— Вы с Петром Панкратычем говорили?

— Да-а, — кисло поморщился, махнул рукой Ильдар. — С ним разве договоришься. Вот если бы ты…

— Я как-нибудь скажу ему.

— Нет, нет, — испугался, заторопился Ильдар, — не как-нибудь, а сейчас. Ты все-таки… — Он помолчал, подбирая, по всей вероятности, лестное словцо, но так и не нашел. — Ты только смелее, чтобы он сразу хвост поджал.

Рустем улыбнулся. Ладно, идем, коль ты так веришь в могущество… ветерана!

Чуть в стороне от строящегося цеха ютилась будка на манер старых водопроводных будок, из кирпича, с дощатой легкой дверцей. Над дверцей висела жестяная табличка с надписью: «Нач. участка № 3».

Рустем вошел первым и услышал ликующий возглас:

— Вспомнил, господи, вспомнил друзей!

Ильдар рывком шагнул вперед и постучал кулаком по столу, как стучат сердитые начальники.

— Поговорим, Петр Панкратыч! В присутствии…

— Ветерана, — подсказал Рустем.

— О том же? — спросил Панкратов.

— О том же, — чрезвычайно сухо ответил Ильдар.

Панкратов сердито ткнул кулак в пухлую небритую щеку, задумался. И — глянул на Рустема.

— Ты в курсе?

— Примерно.

— Кто разрешит так работать? Кто станет обеды возить? Кто будет песенки петь? Кто будет платить за песенки? Но главное — для чего это? Кто нас торопит? Где та необходимость, ради которой стоит затевать сыр-бор?

— На Магнитострое так делали, — хмуро сказал Ильдар, — на мировом гиганте.

— Не знаешь ты, что такое был Магнитострой.

— Не знаю, — усмехнулся Ильдар. — Георгий Степанович — мой друг, и он работал на Магнитострое, и я не знаю… хе!

Панкратов промолчал.

— У нас же, знаете, какой будет мировой гигант! Вы только послушайте, что рассказывает Георгий Степанович!

— Н-ну, — бормотнул Панкратов, — я не мечтатель, рассказывать легенды не умею. А спросить могу: зачем? кому это нужно? Никому это не нужно.

— Кому это никому?

Панкратов хныкающим голосом пожаловался Рустему (и тот кивнул ему слегка):

— Мальчишки, ей-богу!..

Ильдар побледнел, отскочил к двери, крикнул оттуда:

— Не понимаете… не понимаете! Бюрократ… жирный бегемот! Мы все равно…

Панкратов зычно крикнул:

— Стой! Давайте, давайте! Пойте песенки, жгите костры, ночуйте на строительном мусоре!.. Давайте насаждайте романтику… гоните к чертовой матери бюрократов!..

Рустем близко подошел к Ильдару.

— В чем же все-таки смысл всего этого?

— Смысл, — печально сказал Ильдар, — смысл… Состаришься, пока завод построят. Я ведь человек, ведь правда?

— Ну-у, безусловно.

— А никакой ответственности, подбросил сотню кирпичей и домой…

Рустем умудренно улыбнулся:

— Нам в свое время тоже казалось — ничего не успеем, ничего не сделаем…

— Молчи! — крикнул Ильдар. — Молчи!

Рустем увидел пронзительно блестящие черные его глаза.

— Ты не понял, — сказал Ильдар с обидой. — Ты… не понял! Почему ты не понимаешь? Ты старше? Я молокосос? А почему понимает Георгий Степанович? Он строил Магнитку… он понимает…

— Хватит, — с досадой сказал Рустем.

— За что я должен уважать тебя, чему у тебя учиться? И вообще, кто ты?..

— Хватит! — взъярился Рустем.

— Не хватит! Таких в революцию… к стенке ставили!

Он пнул скамейку, и она упала, больно ударив Рустема по ноге, он сжал губы. Ильдар выбежал из будки.

— Каков, а? — пробормотал Рустем, растерянно глядя на Панкратова. — Что с ним прикажете делать?

— Выпороть. По праву старшего брата. Мне, между прочим, двадцать было, а меня пороли.

— Что за молодежь? Отчего они такие?

— Питание хорошее! — решительно сказал Панкратов, и тяжелые щеки его затряслись. — Питание хорошее, вон какие жеребята вымахали…

— Хрыч ты! — расхохотался Рустем. — Хрыч и балясник!

Панкратыч не согласился:

— Я не балясник. А в их годы я был сирота, правонарушитель, вши по мне бегали табунами.

— Как я понимаю, — без смеха сказал Рустем, — те насекомые благотворно на тебя воздействовали?

— Именно! Благотворно!

— Пошел к черту!

— Мы можем поссориться?

— С тобой трудно, почти невозможно поссориться.

Панкратов рассмеялся крепким жизнерадостным смехом.

— Хоп! — воскликнул он внезапно. — Будет им ударная стройка.

4

Рустем шагал дорожкой, ведущей к шоссе. Настроение у него было никудышное.

Жизнь несется сломя голову. И ты несешься сломя голову. Сломя голову, черт возьми! Делаешь то, делаешь се, иногда очень приятные и нужные, иногда просто необходимые дела… И вдруг тебе вопрос: кто ты? Пинков бы надавать этому мальчишке, чтобы знал, кому задавать наглые вопросы!

Ну, сказал бы ты потом, сев с ним рядом и хлопнув его промеж лопаток. Ну, как ты считаешь, можно выпендриваться перед старшим братом? Ах, ты с претензиями? Тебе хочется чувствовать причастность к Магнитке, причастность к космическим подвигам? Но мало ли чего нам хочется?

Дорожка кончилась, и он остановился. Мчались запыленные «МАЗы» и «ЯАЗы», деловитые «газики» беспокойного начальства.

Движение чуть приутихло, и он мог бы перейти на ту сторону шоссе, тронуться к реке тихой подветренной обочиной. Но что-то замедлился, тут «МАЗ» обрушил на него грохот, бензинный угар. В окошке мелькнула ослепительная улыбка шофера, парня, совсем паренечка, ну, никак он не старше Ильдара!

Вот те на, подумал Рустем, когда это вы, пацаны, успели выучиться на шоферов и стали водить «МАЗы», когда это вы успели стать строителями заводов? Ведь совсем вот недавно понурые возвращались мы из институтов, и жизнь впереди казалась неясной и черт знает что выкомаривали мы, восемнадцатилетние балбесы! А потом очухались. И целину поднимали, и электростанции строили, и заводы, и учились…

В общем, начинали жить, учились жить. А сейчас? Что-то не помню я, чтобы сказал себе: все, жизнь начата, и ты, приятель, взял ее в оборот — не помню. И прошагали десять трудовых годков, но все равно — «молодежь», «горячая голова», «не наломай дров, учись». А тут вон еще одна молодежь!

…Так стало быть, тебе хочется чувствовать причастность к Магнитке? Ты хочешь увидеть, ощутить те нити, что связывают тебя с Магниткой? А меня знать не хочешь? Так ты, шантрапа, имей в виду, что я и есть одна из нитей. К войне ты тоже хочешь чувствовать причастность? И опять меня — знать не знаю? Ну, вот что, братец, войну-то я знаю. Пусть ни я, ни ты не слыхали, как рвутся бомбы. Но вот Жанна слышала, и ей, между прочим, как и мне, было десять, когда кончилась война.

А раненых ты видел? Их везли в госпитали тихого нашего города. Отсюда они опять уходили воевать… И есть в городе, жившем далеко от войны, братское кладбище, там похоронены убитые войной парни. Там лежит мой старший брат, он получил осколок в легкие… В сорок пятом. А умер в пятидесятом.

Жизнь несется сломя голову. И натыкаешься вдруг на таких вот братцев. А ну, не мельтеши, прочь с дороги, мелюзга! А мелюзга вдруг ошарашивает тебя: таких, мол, в революцию к стенке ставили!

Ты знаешь, что было в революцию? Знай, полезно. Но знай и то, что старшие братья умели, например, месить и сушить и складывать в сарайчике кизяк. Возили из лесу шишки, вскапывали поле — двадцать соток! — и сажали картошку, а потом, осенью, возили ее на тачках, на горкомхозовских лошадках, на старых коровенках.

Все у нас было. Верили, разочаровывались. То во все лопатки бросались работать, то усаживались размышлять. То горячка, то хандра… Сейчас мы спокойны. Спокойно делаем, что положено, не спеша, с толком размышляем.

Э-э, скажешь ты, прошлые твои заботы…

У меня есть отец.