С третьего этажа гостиницы в полевой бинокль смотрел я на северо-запад. Взгляд мой проносился над впадинами между пологих крыш, над мерцающей речкой и влажными лужайками — к потемневшим холмам и свежим гребням рыжеватой земли. Крохотные самосвалы, вытянув осунувшиеся капоты, тащили рыжеватую крохотную свою кладь. Трубы эстакад, краны и скреперы мелко, почти хрупко рисовались на бледно-синем просторе, усиливая во мне чувство воспарения. «Как смелый житель неба, он к солнцу воспарит…»

Я отнял бинокль от глаз, взгляд мой заволокся, невольно потупился, и неисповедимой, извивистой дорожкой памяти явились строки:

Живу я в городке Безвестностью счастливом, Я нанял светлый дом С диваном, с камельком…

А ведь прежде как будто не знал этих стихов, странно, подумалось мне.

Когда я вернулся в нашу комнату, маленькой представилась она, и даже тяжеловесный камин с крупными изразцами казался теперь скромным камельком. Четыре допотопных кровати с полированными шарами на спинках стояли вдоль стены унылым строем. Моя же кровать стояла в алькове, и там же громоздились наши чемоданы. Отсыревшие углы комнаты отдавали дремучей затхлостью и холодом. Ангелы оскорбленно глядели с высоты лепного потолка, жалобно корчились, когда в приоткрытую балконную дверь врывался ветерок, тасуя смутные облачка теней и света предвечерья.

Я сел к столу, на котором лежало написанное утром письмо. Писал я Деле — простыми, даже скучными словами, чураясь всякой романтики, пытаясь сказать о жизни, новой для меня жизни, скупо и всерьез. Однако все боялся отпугнуть Делю прежним, не улегшимся еще восторгом и медлил запечатать письмо в конверт.

В нежные звуки вечера вкатилось басовитое мычание коров, а ветерок дохнул запахами чабреца и полыни, молока и коровьих лепешек. Мелодичные голоса женщин звали своих буренок. Я вышел на балкон и увидел стадо, над стадом белую пыль, а в пыли качалось и плыло трубное мычание. Узорное железо балконной ограды казалось вырисованным плавным и затейливым колебанием пыли.

Напротив — домик аптекаря Бауэра напоминал лубочную картинку. Некогда там жил невзрачный костлявый человечек, но тогда он казался мне красивым — с козлиной бородкой, сплюснутой с боков рыжеволосой головкой, необычайной худобой он выглядел изысканно в сравнении с коренастыми грубыми горожанами. Зареванного, измученного зубной болью, вел меня однажды отец в поликлинику. Когда мы проходили мимо этого домика, на парадное крылечко вышел Бауэр, и отец вдруг смешался, дернул меня за руку и проговорил, обращаясь к аптекарю: «Вот видите?..» — «Вижу, вижу», — усмехнулся тот. За ним закрывала дверь толстая почтенная женщина, из-за ее юбок выглядывал мордастый пес-урод, который, впрочем, тоже казался изысканным в сравнении с голенастыми крепкими городскими дворнягами. «Что о нас подумает Иван Станиславыч!» — с укором и страданием прошептал отец.

…Навстречу стаду, гудя и фыркая, продвигался «газик». Из него выскочил Салтыков и, похлопывая по коровьим бокам, направился к подъезду гостиницы. Он поднял весело оскаленное лицо и помахал мне рукой. Я вернулся к столу, чтобы прибрать свои листочки.

Салтыков ворвался, простирая за собой серую болонью, печатая по полу следы пропыленными штиблетами. Его прямые светло-русые волосы, зачесанные ото лба, казались сейчас еще светлей, может быть, все от той же пыли.

— Мы прислали шесть вместительных палаток, — сказал Салтыков. — В них-то я и размещу свои службы.

— Пестерев мечтал о вагончиках, — сказал я.

— Вагончики только для жилья, В среднем в день мы принимаем семь-восемь человек. Десятки людей квартируют в окрестных деревнях. Кстати, прекрасный выход подсказал нам тогда Халиков. Но осенние дожди размоют дороги, надо переселять людей поближе к стройке.

Я сказал со вздохом:

— Если и ты переберешься в палатку или вагончик, то меня, пожалуй, выживут из алькова.

Он засмеялся. Гостиничным номером я располагал только благодаря ему. Другие корреспонденты, даже столичные, обходились углом в конторках или устраивались на постой к горожанам.

— Ты угадал, — сказал он, — буду переселяться в вагончик. Сегодня на профсоюзной конференции мне задали вопрос: а где вы сами-то живете?

— И только поэтому ты возьмешь и переедешь? Ведь это, извини, глупо.

— Просто я буду поближе к стройке, — сказал Салтыков, нахмурившись и постучав ручкой по стеклу стола. — А тот, кто спрашивал, вероятно, с детьми приехал издалека, очередь в ясли-садики не раньше, чем через год, живет в цельнометаллическом вагончике, а человеку надо работать и жить по-людски. Так что ему простительно раздражение.

— Какие еще вопросы задавали?

— Жаловались на заработки. Сто тридцать рублей выходит, это на бетонном.

— Я, например, получаю столько же. Скажешь, и тут правы твои ребята.

— Правы, — просто ответил Салтыков. — При хорошей организации работ они могут получать в два и два с половиной раза больше. И они будут получать! — сказал он как пригрозил.

— Вековечные твои заботы.

— Ни черта не вековечные! Я вот уже четырнадцать лет строю, но я всегда пристраивался рядышком с какой-нибудь домной или мартеном, строил опять же домну или прокатный стан, и там на долю моих рабочих полагалось сотни метров жилья. А тут… я впервые строю на пустом месте.

Последние слова его неприятно кольнули меня.

— Ну, скажем, не совсем на пустом. Здесь все-таки город, ему двести с лишком лет.

Он махнул рукой за окно:

— Там почти сто гектаров полынной пустой земли! Это только под наши заводы. А кругом — немеренные просторы… — Он возбуждался с каждым мгновением. — Все-таки у человека, у строителя по крайней мере, должна быть в жизни одна такая стройка. Ты говоришь, город. Плоский, одноэтажный спящий город, из которого бежит молодежь, тридцать тысяч жителей. А через три, пять лет здесь будет жить триста тысяч. И будет многоэтажный город. Иначе за каким чертом было приезжать сюда! Да вот хотя бы тебе?

— Ты же меня и сманил.

Он только хмыкнул, отмахнулся точно от въедливой докуки.

— Я, может быть, только здесь поверил, что действительно есть на свете романтики, что есть нуждающиеся в квартирах, что есть люди, любящие литейное производство так же, как, например, ты любишь… что ты любишь?

— Финскую баню.

— Пусть так, если финская баня добавляет смысла твоему существованию. Так вот люди едут только для того, чтобы потом, когда мы построим литейный комплекс, работать там, причаститься к новой технике, поэкспериментировать. А пока они глотают пыль, задыхаются от зноя, потом будут мокнуть и мерзнуть, вкалывать за милую душу, чтобы только дожить до заводов…

Пришел Пестерев, начальник производственного отдела управления. В целлофановом мешочке принес пива. Мы разлили пиво по стаканам и жадно выпили. Пестерев закурил.

— Как это кстати, пивзавод в городке. В поселок привезли две цистерны. А верно ли, что спиртным торговать не будут?

— Да, — подтвердил Салтыков, — по крайней мере водкой. В облторге Халиков договаривается насчет сухих вин. Кстати, продуктовый в «Литейном» действует нормально.

— Теперь люди просят промтоварный.

— Ведь райпотребсоюз обещал посылать автолавку.

Пестерев вздохнул и ничего не ответил.

— Там баню начали было строить, — заговорил он опять, — а сегодня, слышу, детский сад.

— Баня есть в городе, есть на Гончарке, — сказал Салтыков. — А детский сад нужен позарез. Только проследите, чтобы половые доски больше не трогали.

— И на детсад нельзя?

— Нельзя. В «Литейном» все временное — и сам поселок, и детсад тоже. Заказчики против капитальных построек. Надо поскорей решать вопрос, где строить жилой массив для литейщиков — в городе или близ заводов. Это, между прочим, должны были решить еще проектировщики.

— Горисполком за строительство в городе.

— Там придется сносить старье.

Я сказал:

— Иное старье здесь покрепче твоих железобетонных построек.

— Угу, — отозвался Салтыков.

Стали возвращаться остальные жильцы: главный бухгалтер, один из будущих директоров литейки, секретарь парткома Ермашов, два начальника СМУ, которых Салтыков давно уж хотел выпроводить из гостиницы: живите на участках, в палатке, где хотите!

Когда собрались все, Салтыков встал и негромко, но непреклонно сказал:

— На днях переселяемся в вагончики. Учтены все выгоды — не будем тратить время и деньги на транспорт. Кто вытащил мой бинокль? — сварливо спросил он. — Ты? Так будь добр, возврати на место. — И, быстро переменив раздраженный тон, шепнул: — Не ужинал? Идем.

Когда мы спускались по лестнице, он подхватил меня под локоть.

— Признавайся, надоел я тебе с дурным своим настроением?

Надоел… Он был единственный человек, с которым я чувствовал себя хорошо и просто в эти смутные свои дни.

— Сегодня я написал письмо, — сказал я. — Деле.

— Зови ее сюда, — сказал он тихо. — Зови же, зови!..

В то лето я готов был ехать с Салтыковым хоть к черту на кулички. Меня волновали разговоры о том, что вот-вот он закатится на самую-самую, как у нас частенько говорят, стройку. Но я, пожалуй, и без него бы уехал, не знаю только куда.

А в Маленьком Городе я оказался раньше Салтыкова и узнал о предстоящей стройке еще до того, как он получил туда назначение. В сентябре редактор сказал, посылая меня в городок:

— Там, кажется, что-то собираются строить, что-то, знаете ли, грандиозное, — он произнес это не без иронии, ибо всегда в его краю строилось что-нибудь грандиозное, то Магнитка, то ЧТЗ, то трубопрокатный, а где-то в Маленьком Городе не могло произойти ничего такого, что удивило бы его. — Приехали проектировщики, с ними в Маленький Город едет главный архитектор области Канбеков. Погляди, послушай — строк сто, не больше.

И я поехал. Признаюсь, без большой охоты. Это был городок, где жили мои деды, мои родители. И хотя я вырос в Челябинске, вся моя жизнь — и в детстве, и потом — была связана с городочком и его обитателями. Более того, городок жил во мне самом, выпячивался из меня и тяготил. К нему я относился со стыдом и жалостью.

И на этот раз мне было немного стыдно видеть подобострастие, с каким принимали проектировщиков местные руководители. «Вы не патриоты, а рабы своего города, — думал я, — рабы его привычек и порядков, его захолустного снобизма». Потом все объяснилось очень просто: посадить здесь заводы значило бы немалую прибавку к бюджету, капитальное и жилищное строительство, асфальт на улицах, водопровод в домах, щедрое электроснабжение и прочие, прочие удобства городского бытия.

Я точно душой притронулся к бедности этого некогда роскошествовавшего торгового города. Вот река, когда-то глубокая и полноводная, а теперь обмелевшая, мутная, едва пульсирующая на желтых перекатах: рубка водоохранных лесов сурово мстила за себя через десятки лет. В век электричества городок освещали старый локомобиль, маломощный генератор, дизелек, каждый из которых имел своего хозяина: пимокатную фабрику, швейную фабрику, жиркомбинат. Городу не хватало общественного транспорта, водоразборных колонок, детских садов, жилья.

Меня поразило то, что местные руководители торговались за каждое преимущество, за каждый клочок городской земли, но вдруг с легкостью уступали, лишь бы проектировщики не уехали. Страсти кипели вокруг выбора площадки для заводов будущего литейного комплекса. С юга к городку подступает лес, его нельзя трогать, с востока чаще всего дуют ветры — дымы на город пойдут, на юго-восточной стороне — кладбища. Проектировщиков привлекала северо-западная окраина, за поселком Гончарка, и городские власти, понятно, не возражали: пусть заводы расположатся там, а поскольку город будет разрастаться, то пусть заводчане строят на юго-востоке — там необъятная степь. Но там находились и кладбища, какие бывают только в старых городах, и особенно колоритно татарское — с высокими каменными стенами, сводчатыми воротами с двух сторон, со склепами, поросшими живописными кустами, с вековыми соснами, кленами и березами. Кто-то из проектировщиков спохватился вовремя:

— Постойте, во-первых, мы все-таки предпочли бы строить поселок литейщиков близ заводов. А во-вторых, кладбища… это же исторические памятники!

Кончилось тем, что заявочные столбы поставили за поселком Гончарка, на ровной, как стол, степи, распростершейся на десятки гектаров; заводам предстояло занять около ста гектаров. Тут же вскоре наметилась новая ветка железной дороги, по которой должны были доставлять строительные материалы. Под вопросом пока оставалось: где строить жилой массив для литейщиков — или в собственном городе на месте старых домишек, или тоже за Гончаркой; и тот и другой варианты имели свои выгоды и недостатки…

Уезжая из городка, я думать не думал, что через полгода Салтыков и я окажемся здесь.

Сегодня утром, выйдя в умывальню, я столкнулся там с Женей Доброхотовым, корреспондентом АПН.

— Привет, — сказал он и подошел к столику, на котором начинал кипеть электрический чайник. Женя налил из чайника в алюминиевый стакан и пошел к зеркалу править усы и бороду. Это была борода алжирского пирата, и Женя горделиво холил ее. Чайник он купил на днях, не чаевничать, а вот прибежать сюда утром из аптекарского домика, где он квартирует, нагреть воды, побриться и умыться.

— В бывшем юзеевском магазине продают термосы, — говорил он, подбривая бороду. — Купи обязательно. Да разживись целлофановыми кульками. Случается, пиво продают, так ведь не станешь таскать с собой бидон.

Я завидовал, с каким удобством он умел устраиваться даже в этих условиях.

— Здесь только комфорта минимум, — продолжал Женя, — а все остальное в грандиозных размерах. Извини, старик, но пятьсот тысяч тонн литья в год — это впечатляет! Хватит и для собственных нужд, и на продажу. Европа, говорят, уже приторговывается, и японцы тоже. Но, к сожалению, грандиозны и всякие неурядицы. Ты записываешь каждый день? Иначе все перемешается. У меня три блокнота полны сведениями о городке. Технократы смотрят на меня как на чудака. Подружиться с ними нелегко. Они деликатничают по-медвежьи, обращаются к тебе только на «вы», делают вид, что заняты по двадцать часов в сутки, плюют на экзотику.

— Мне тоже кажется странным твое увлечение экзотикой, — сказал я.

— А потому, что ты не предполагаешь во мне сострадания, — ответил он. — Старый город! На него наступают, его теснят, обижают небрежением, а то и просто готовы снести с лица земли. Всех интересует только литейный…

Он закончил туалет и позвал меня завтракать в блинной на Зеленом рынке. Ожидая его на улице, я разглядывал гостиницу — «Биржевую гостиницу», как значилось на фронтоне здания, — в стиле венского модерна, с замысловатой лепкой, куполами, изогнутыми балконами. Появился Женя, и мы постояли еще несколько минут, созерцая и разговаривая.

— Между прочим, балконные ограды тоже литье, и великолепное, — говорил Женя. — На уральских заводах отливали. О литье можно рассказывать так же, как, например, о самоцветах! С тобой живет Кесоян…

— Кесоян?

— Боже мой, сам знаменитый Кесоян, директор будущего завода цветного литья! Теоретик, десятки научных трудов, ну, и практик тоже. Здесь же у вас, на Магнитке, начинал свою карьеру…

Воздух городка пах, светил, звучал стройкой. На фронтонах каменных зданий алели плакаты, по улице с великаньей осторожностью продвигались панелевозы. Возле райисполкома, где разместился отдел кадров стройки, прохаживалась, сидела на чемоданах, закусывала на ходу пестрая молодежь. Слова Жени причудливо окрашивались светом и звуками оживленных улиц:

— Подобные города возникали как крепости, чтобы обозначить предел независимому кочевью. Укрепленные линии углублялись все дальше в степь, а крепости по мере удаления границ становились обычными городами. Боев, как мне известно, тут не было, так что торговый народец отважно завладевал бывшей крепостью. Тропа Меркурия, а не Марса пролегала здесь — древний караванный путь в Центральную Азию и дальше еще, в Небесную империю. Наконец является молодой двадцатый век, в городе утверждается царство оптовиков… европейский капитализм на азиатской подкладке. Жаль только, город остался в стороне от важнейшей транссибирской магистрали, она прошла на сто километров севернее, через Челябинск. Ну, а городку ничего другого не оставалось, как сориентироваться на степь, на юг, он стал маклером и снабженцем…

Мы пришли в блинную, взяли блинов и чаю и вышли в душный скверик, где за столиками поспешно насыщались приезжие ребята.

— Вот и ты, — продолжал Женя, — и ты вроде не понимаешь моего интереса к прошлому. Да, я приехал на большую стройку, тоже мечтаю о заводах и новом современном городе. Знаешь, я часто езжу и почти всегда мне приходится преодолевать неуют этих точно на дрожжах поднявшихся городов. А тут я иду и вижу пленительную незатейливость городка, не вдруг возникшего и в облике своем имеющего отсвет издалека идущего времени. Меня не раздражает даже тщеславие купеческих построек, оно, милый мой, растворено в незатейливости одноэтажных улиц. И вот я иду — и мне уютно, как в старом, хорошо обжитом доме, где все мелочи основательны и на вещи приятно смотреть и приятно с ними иметь дело. Потому что они хранят тепло многих поколений и, конечно же, заслуживают уважения.

— Это похоже на умиление бабушкиным комодом, — сказал я уязвленно: и о прошлом городка, и о нынешней стройке, о том же Кесояне он знал больше меня. — Бабушкиным комодом, — повторил я, — или каким-нибудь ампирным особнячком.

— Плевал я на моду! — воскликнул Женя. — Я не о моде… извини, старик. Сегодняшняя урбанизация хороша бытовыми удобствами. Но рационализм современного градостроительства имеет один неожиданный нюанс: у нас притупляется чувство органичности города.

— Но разве нет органичности в новом городе, который рос и подымался от первого колышка до последнего высотного дома? Тут и своя логика, и последовательность.

— В том-то и штука, что город сегодня появляется вдруг, как воплощение раз и навсегда принятого задания. В нем все с иголочки, все так, как и положено быть сегодня, в нем живешь как в костюме, купленном навырост. В стилевом однообразии новых городов отсутствует временная многомерность. Глаз скользит по трафарету плоскостного стандарта — ему не на чем остановиться в напряженном сопоставлении, сравнить, удивиться, вспомнить. Современный город не складывается сам по себе, неумышленно, что ли, в той необязательности, которая в конце концов проявляется как естественность жизни…

— Если бы вся твоя жизнь была связана с Маленьким Городом, — сказал я, — ты любил бы его чуть меньше.

— Только не старайся удивить меня парадоксами, — ответил Женя, — я не вижу в твоих словах никакого парадокса. Тем более что ты, как я догадываюсь, выходишь за сферу градостроительства.

— Все дело в том, — сказал я, — все дело, наверное, в том, что городок, его исторические кладбища, где похоронены мои предки, для меня совсем не история…

— Продолжай дальше: здесь все живо, пульсирует, кровит даже. История как раз не кладбище, не прах… фу, гадкий ты тип, вынуждаешь меня философствовать. — Он засмеялся, собрал тарелки и стаканы и отнес в кафе. — Ну, двинули! То-то и хорошо, — без всякого перехода взялся он за свое, — то-то и хорошо, что у нас неодинаковое отношение к городку. Кому-то надо иметь право и основания для того, чтобы ниспровергать его глухоманные привычки.

— Я не гожусь в ниспровергатели. Я, пожалуй, просто из тех, кого привлекают места еще пустынные…

— Я терпеть не могу неоспоримости этой формулы: романтики, первопроходцы рвутся в места необжитые и так далее. Все и верно, и между тем тут есть некое вранье. Я убежден: люди всегда тянутся к местам, где уже что-то было! В этом чувстве, милый мой, индивидуальном и коллективном, таится огромная созидательная сила. Прошлое таких мест не балласт, а стимул к постоянному обновлению.

— Стимул к обновлению? Но таким, как я, вообще жителям городка, надо пройти через отрицание.

Женя ухмыльнулся:

— Только помня, что пустота между отрицанием и приятием опасна.

— Опасна, — согласился я.

— Тут ходит по властям один потешный старик, Якубов, что ли, его фамилия. Так он предлагает собрать на каком-нибудь клочке города старые деревянные дома с утварью, идея в наши дни известная и горячо поддерживаемая. Но весь фокус в его подходе. Он предлагает некие свидетельства мрачного прошлого, некое хмурое назидание потомкам. Даже экспозиция по этнографии татар должна выглядеть чем-то устрашающим или хотя бы смешным. Ну, а гордостью должна стать его собственная экспозиция, в которой торжествует технизация городка: он сам когда-то фантазировал с парусными колесницами, делал планеры, был летчиком или планеристом. Словом, все это и должно стать основой музея, то есть музей должен начинаться не с останков мамонта, найденных в ближайшем овраге, и не с берцовой кости сармата-воина, а с его парусных колесниц. Тоже любопытно. Правда, все это похоже на памятник себе. Уж если у тебя чешутся руки, — сказал Женя, — вот о чем ты должен писать.

— Я, пожалуй, тоже похож на твоего нового знакомого, — ответил я. — Я не хочу писать о древностях и тем более не смогу, наверно, быть их хранителем. Вот почему я таскаюсь с Салтыковым по каждому метру, изрытому скреперами и бульдозерами, и стараюсь написать о новизне. Моей душе, Женя, не хватает новизны.

— С тобой трудно спорить, — сказал он. — Ты дитя природы, к счастью, вполне образованное.

Якуб, которого по ошибке Женя назвал Якубовым, был моим отцом, от которого мама увезла меня еще во младенчестве. Я жил в Челябинске, отчима называл папой, но мои связи с отцом не прерывались — каждое лето, я ездил в городок и принимал его попечительство, пока наконец, уже почти взрослым, не бежал от него. Он был для меня… в ряду других родственников, такой же близкий, такой же любимый, но не больше, чем, например, мой дедушка или моя бабушка.

Городок вспоминался мне всегда. Неожиданно и порывисто, исподволь и мягко возникал он в моей памяти и в детстве, и в зрелом возрасте. Бывало, иду я тихим майским утром, теплым, первородным в мягкой дреме переулка, — и померещится улочка, одна из тех, в чьих зеленых росистых чашах вскипает и клубится солнце; и дедушка ведет лошадь на водопой, погружаясь вместе с нею в пенистый надбережный туман, его прямую спину облегает синяя, изрядно выцветшая рубаха, ретивый утренний ветерок раздувает ее вокруг коричневой жилистой шеи…

Когда я приехал в городок, еще в начале строительства, меня встречал на вокзале отец, уж не знаю кем предупрежденный о моем приезде. Его поджарая, облаченная в подбористый защитный китель фигура выражала энергичное ожидание; он, казалось, был впаян в бетонку подошвами своих яловых сапог, неистово сверкающих выпяченными на икрах голенищами. Он колченого устремился ко мне. Ветерок на перроне был насыщен исступленными запахами дороги — новоявленной свежестью молодой травы, запыленной по бокам пути, и тепловатой смачной терпкостью гари. Точно дальний путь, а не три часа пригородным поездом проехал я. Встреча взволновала меня.

С пригорка открывался городок. Он всходил, он точно всходил из тех зерен, маленьких его черточек и звуков, которые долго лежали в уюте и тепле моей памяти!

— Конечно, конечно, ты не мог не приехать! — говорил отец с пафосом. — Ты должен запечатлеть этот революционный размах, это обновление!.. — Всем своим видом он внушал, что настал наконец-то и его час, хотя уж и силы, и время его ушли невозвратно.

Он тогда уже высказал мне идею собрания заповедных домов, но я не придал значения смыслу его необычайной затеи.

— Ты дитя природы, — прервал мои воспоминания Женя, — но в этом есть свой положительный смысл. Знаешь, я много ходил по здешним старожилам, много записал… Над городком витают саги о маленьких людях, которых, как цыплят, варили и жарили, а они упорствовали в неодолимом желании жить. В здешнем народе такой запас здорового оптимизма, которого, может быть, не хватает иным рафинированным интеллигентам.

— Не так-то уж много мы видели с тобой в жизни рафинированных интеллигентов.

— Не смею спорить, — рассеянно произнес Женя, но мысли его были заняты чем-то другим. Через минуту он повторил: — Над городком витают саги. Боже мои, я хотел бы послушать сагу, в которой пусть хоть намеком сказалось бы о каком-нибудь моем предке! Но я свою родословную веду от командира индустрии, попавшего в водоворот жизни из детского приюта. Может быть, дети мои будут счастливей.