Доктор вернулся в Вильябермеху без каких-либо приключений, достойных упоминания.

Фаустино поведал матери историю своей любви к донье Констансии (в письмах он этого не сообщал) и рассказал о печальной развязке. Матушка напустилась на племянницу. но более сурово осудила поведение дона Алонсо Де Бобадильи.

После этой естественной и извинительной вспышки у доньи Аны Эскаланте де Лопес де Мендоса сжалось сердце: ей больно было сознавать, что так жестоко унизили и оскорбили ее бедного сына. И теперь уже доктор должен был утешать ее, говоря, что едва ли отказ можно считать оскорблением, ибо влюбился он в Констансию, а не в ее отца, и что унижения тоже не было, поскольку свадьба расстроилась по соображениям материального характера, выдвинутым доном Алонсо, и по соображениям благоразумия, высказанным Констансией, которые и сам доктор принял и одобрил.

Прошло несколько дней, когда вдруг они получили по почте письмо с официальным уведомлением о предстоящем бракосочетании доньи Констансии с маркизом дель Гуадальбарбо. Гнев, охвативший донью Ану, не поддается описанию, и доктору пришлось немало потрудиться, чтобы успокоить ее разумными доводами. В конце концов они успокоились, ибо всякое волнение когда-нибудь проходит, оба впали в состояние тихой меланхолии и стали жить-поживать в своей Вильябермехе еще более замкнуто и уединенно.

Донья Ана продолжала умело распоряжаться своим небольшим капиталом, хотя почти все доходы с него уходили на уплату процентов по закладным, и со знанием дела вела домашнее хозяйство. Благодаря строгому режиму экономии ей удавалось содержать барский дом в порядке.

Между тем доктор занимался науками, размышлял, совершал длительные прогулки пешком и, желая увеличить кругозор, взбирался на холмы, особенно часто на Аталайю. Иногда он брал лошадь и ехал на лучшую из своих ферм. Она располагалась в приятном месте: на одном из холмов, вдали от больших дорог.

Единственным лицом, кроме матери, с которым доктор общался, был Респетилья, который умел развлечь его, а иногда даже выжать улыбку рассказами и небылицами о местных жителях. За отсутствием другого партнера доктор упражнялся со слугой на саблях и в фехтовании, довольно часто ставил ему синяки и шишки, но нередко страдал и сам, ибо, не получив достаточного образования в этом роде занятий, он не стал большим мастером. Хотя у доктора была достаточно быстрая реакция и на каждый выпад противника он отвечал десятками ударов, однако редкие удары и уколы Респетильи были такой страшной силы, что десятая часть уплаты фактически стоила всего урожая синяков и шишек, собранных слугою. Эти упражнения были полезны обоим для души и тела. Барин и слуга испытывали необходимость в ежедневных сражениях, и оба получали от них удовольствие.

Несмотря на разговоры и сражения с Респетильей, несмотря на длинные беседы с матерью, у доктора была уйма свободного времени и днем и ночью. Оставаясь наедине с самим собою, он с удовольствием сосредоточивался на собственной персоне, разбирал случаи из своей жизни, зондировал глубины своего сознания.

Доктор ничего не сказал матери о таинственной незнакомке, но сразу же по приезде пошел в квадратный зал, чтобы посмотреть на портрет перуанской принцессы. Он внимательно всматривался в изображение, но не мог определить, было ли действительное сходство между перуанкой и Вечной Подругой или мнимое. Правда, Вечная Подруга, кажется, совсем его забыла, и воспоминание о ней хотя и не исчезло полностью, но сделалось каким-то размытым.

Произведение Пантохи было великолепно, но это было только изображение; оно ничего не могло пробудить в докторе, кроме приятного художественного впечатления. Кроме того, доктор знал, что это был портрет его прапрабабки, умершей триста лет назад, а это подрезало, конечно, крылья воображения.

В одной восточной сказке доктор прочел о принце, который среди сокровищ своего отца нашел портрет прекрасной женщины и влюбился в нее, так как считал, что модель жива и здравствует. Он стал искать по свету свою любимую. И только после многих лет странствий принц узнал, что дама, в портрет которой он влюбился, была одной из самых прекрасных и любимых жен в гареме царя Соломона. Если бы принц знал, что женщина эта жила в глубокой древности, он никогда не влюбился бы в нее.

Получалось, что доктор вел себя так же сумасбродно, как принц из восточной сказки.

И все же доктору доставляло такое удовольствие смотреть на портрет, он проникся к нему такой нежностью, что перетащил его с верхнего этажа к себе, в нижний, а вместо него повесил портрет одного из своих предков, украшавших нижний зал.

Надо сказать, что доктор не забывал о своей Вечной Подруге и продолжал строить догадки о письме и о странном свидании с нею. Отправной точкой для гипотез служил реальный факт существования этой красивой женщины, которую можно было видеть и ощущать во плоти, в материальной оболочке. Но кто она такая? Он прекрасно понимал, что сущность ее состоит не в том, что у нее есть глаза, рот, руки, лоб, тело, а в чем-то другом; главное заключалось в чем-то невидимом, и это невидимое зовется духом. Но, определив ее сущность таким образом, он не продвинулся ни на шаг вперед. Его безбожная наука не могла проникнуть по ту сторону сущего. Можно ли считать дух некой самостоятельной сущностью, или это только результат сцепления и согласования отдельных материальных частей, некая божественная гармония, источаемая конгломератом органов? Если дух – самостоятельная сущность, то он пребывал до рождения и пребудет после смерти. Но в таком случае разве не может быть так, что и в той женщине из плоти и крови пребывает ныне дух перуанской принцессы? И нельзя ли предположить, что дух, который вдохновляет его ныне, – это тот же самый дух, который вдохновлял одного из его предков – возлюбленного и мужа перуанской принцессы? Но тут же он отвергал эти допущения, как бессмысленные.

«Какие основания думать так, – рассуждал он, – если я ничего не помню из того, что было до меня? Я не могу ничего припомнить даже из той поры, когда я покинул детство и вышел на яркий свет. Вероятно, можно сказать, что материальный свет дал моим глазам возможность запечатлеть предметы чувственного мира, человеческое слово, коснувшись звуковыми волнами моего слуха, открыло мне истину, и только тогда дух, находившийся в зародыше, обрел самостоятельную сущность и познал ее, утвердив тем самым собственное бытие».

Хотя доктор и был более склонен к сомнениям, чем к утверждению или отрицанию чего-либо, все же он пришел к выводу, что его Вечная Подруга не могла быть перуанкой, а он был не кем иным, как доктором Фаустино. Он не утверждал, что загробная жизнь существует, но и не отрицал этого: он колебался. Когда доктор допускал возможность' потусторонней жизни, он воображал себя таким, каким он был в прошлом: те же формы, тот же характер, то же имя, тот же облик. Мысль о возможности продолжения жизни по ту сторону приходила ему в период приступов энтузиазма, и тогда все идеальное, возвышенное, что можно было представить себе в загробном мире, в иных сферах, в небесных высях, он находил у земного доктора Фаустино, хотя тело его и состояло из материальных атомов, а не было соткано из божественного небесного света.

«Однако, – продолжал размышлять доктор, – куда девается мой дух, когда я сплю? Ведь жизнь не обрывается, не останавливается. Может быть, сон – это вид смерти? Но если я сплю не очень крепко, я ощущаю себя, и когда я просыпаюсь, ясное и четкое воспоминание о предыдущей жизни подтверждает истинность моего бытия. Если понимать смерть как долгий, глубокий сон между двумя фазами существования, то почему моя душа, просыпаясь, то есть рождаясь заново, не сохраняет четких и ясных воспоминаний о прошедших фазах бытия? Если таких воспоминаний нет, то нет никаких оснований верить в науку древних индусов, которая некогда пришла к нам в Европу, правда, в несколько измененном виде. Я всегда остаюсь тем, кто я есть. Несмотря на изменения и смену состояний, сущность моя постоянна: это золотая нить, на которую нанизывается ожерелье из отдельных жемчужин, Весь видимый мир и мои впечатления о нем, мои радости, горести, надежды, разочарования, сомнения, знания – все это нанизано на золотую нить, которая неизменна. Иногда мне кажется, что у нее нет конца. Но можно ли верить в ее бесконечность? Можно ли верить в ее безначальность, если я вижу начало нити? Если мы видим во сне, что она оборвалась, то воспоминание о том, что было до сна, сразу же связывает ее. Почему же после телесной смерти воспоминание не связывает то, что есть сейчас, с тем, что было до нее? Может быть, это происходит потому, что со смертью тела дух омывается в реке забвения? И не сливается ли мой дух с мировым духом? Да и существует ли отдельно мир духа, подобно тому как существует мир природы? Может быть, взаимопроникновение этих двух миров и есть Человечество? Если бы это было так, то, не веря в существование моей личности до моего рождения и после моей смерти, я должен был бы сомневаться и в реальности моего теперешнего существования. Кем же я тогда являюсь, если не видимостью, эфемерной иллюзией? При этой концепции реальны две сущности: природа, с одной стороны, и дух – с другой, как две формы той же субстанции. Но тогда и мое бытие и мое сознание – иллюзорны, и утверждение себя как существа смертного и преходящего означало бы противопоставление себя всем другим существам».

В подобных рассуждениях доктор проводил дни и ночи, сидя в нижнем зале, где висели портреты его предков, включая перуанскую принцессу, и где было зеркало. Пребывая в полном одиночестве и не боясь, что его могут увидеть и принять за сумасшедшего, он ощупывал себя, смотрелся в зеркало и видел свое отражение, шагал по залу и слышал свои шаги, разговаривал сам с собою и слышал свой голос. Ему самому было смешно доказывать реальность своего существования столь наивным образом. Потом он закрывал глаза и долго сидел в неподвижности отрешившись от всего, даже от мыслей. Доказательство собственного существования было полным: он существовал не потому, что видел себя, ощущал наощупъ, ходил, слышал, мыслил, а потому, что просто был. Потом он манипулировал нитью своего бытия. Она состояла из отдельных отрезков как бы разделенных узлами. На некоторых отрезках его бытие подтверждалось нанизанными мыслями, идеями, желаниями, далее нить оказывалась оголенной – ни единой бусинки, потом он видел начало нити, потом – нити не было.

Однажды, ночью, дойдя именно до этой стадии рассуждений, он захотел увидеть начало нити, для чего подошел к письменному столу и извлек метрическое свидетельство о рождении, которое подтверждало, что родился он в 1816 году, и тогда он понял, что до этой даты не было доктора Фаустино ни в духовном, ни в материальном смысле, он понял также, что все существа, населяющие беспредельное пространство, и все события и изменения, случающиеся во времени, существовали и случались без какого бы то ни было вмешательства с его стороны.

Потом он продолжал рассуждать:

«В вечном движении жизни, в смене событий и поколений я появился совсем недавно. Так что же со мной будет? Неужели я низвергнусь, уйду в ничто, исчезну навсегда, или я буду существовать вечно? Разве та субстанция, которой являюсь я теперь, не претерпевала изменений? И моя оболочка – разве она не подвергалась изменению под влиянием случая? Но, может быть, моя форма тоже не меняется существенным образом. Отчего бы ей меняться?»

В результате подобных рассуждений доктор пришел к заключению, что дело не в том, мог или не мог дух перуанки бродить по дому и вступать с ним в общение, а в том, что его Вечной Подруге незачем быть перуанкой, ибо она сама – дух, заключенный в живую плоть, она сама в тысячи раз реальнее тени перуанки, воспоминания или идей о ней, поскольку она сама заключена в чувственную оболочку, приданную ей чудодейственной силой воображения.

После стольких размышлений доктор снова возвращался к исходному вопросу: кто такая Вечная Подруга? Неужели правда, что он видел, знал, любил и даже забыл ее?

В связи с этим доктор вспомнил рассказ о донье Гьомар, который он в детстве слышал от слуг.

Могущественная колдунья похитила красавицу Гьомар и заточила ее в высокую башню без дверей. Двери были не нужны ей, потому что она забиралась туда по воздуху. Башня стояла среди долины, куда не ступала нога человека. Но судьба устроила так, что молодой прекрасный принц, сын могущественного монарха, охотился однажды в тех местах, отбился от охотников, сокольничих и остальных членов свиты, заблудился и забрел в мрачную, таинственную долину, где стояла башня. Солнце уже было очень высоко. Донья Гьомар сидела у оконца и расчесывала свои шелковые волосы серебряным гребнем. Лучи солнца падали на золотые волосы красавицы и блестели так, что слепили глаза. Голова доньи Гьомар, казалось, была обведена светлым нимбом.

Девушка была так прекрасна, как только могло нарисовать самое пылкое и богатое воображение. Принц был знатен, смел, красноречив и тоже прекрасен. Молодые люди были созданы Друг для друга, пленились друг другом и влюбились.

Из простыней и покрывал, из одежды и всяких других тканей донья Гьомар сплела длинную лестницу. По ней девушка спустилась вниз и оказалась подле принца. Они дали друг другу слово, что поженятся, и скрепили клятву долгим жарким поцелуем. Донья Гьомар села на лошадь позади принца, и влюбленные бежали от колдуньи.

Хотя они ехали очень быстро, донья Гьомар скоро заметила, что колдунья преследует их: старуха вернулась домой, увидела, что пленницы в башне нет, и все сразу поняла. Колдунья была так близко, что, казалось, вот-вот настигнет беглецов. Тогда донья Гьомар кинула наземь серебряный гребень, тот самый, которым она расчесывала свои волосы, и сразу встала стена гор с вершинами, покрытыми снегом. Колдунья осталась по ту сторону, но сил у нее было так много, а гнев и злость так велики, что она перелетела снежные вершины, спустилась на равнину и снова стала настигать донью Гьомар и ее возлюбленного. Тогда девушка бросила горсть душистых отрубей, которыми она мыла свои белые руки, и тут же земля поросла густыми колючими растениями и покрылась туманом. Но колдунья сумела миновать непроходимые заросли кустарника, хотя и разодрала в кровь свое тело. Несмотря на туман, она не сбилась с пути и снова стала настигать донью Гьомар и ее похитителя. Тут Донья Гьомар швырнула зеркальце, в которое она обычно смотрелась, и между беглецами и колдуньей стала река, глубокая, быстрая и бурная. Колдунья переплыла реку и, уже теряя последние силы, почти настигла беглецов. Донья Гьомар закрыла лицо, чтобы не видеть ее, и заткнула уши, чтобы ее не слышать.

– Поверни ко мне лицо, дитя мое, поверни лицо, чтобы я могла тебя видеть, прежде чем потеряю тебя навсегда, – говорила колдунья. – Сжалься надо мной, дитя мое, ведь я тебя поила-кормила. Взгляни на меня хоть разок – ведь ты покидаешь меня.

Донья Гьомар не хотела смотреть, но принц попросил ее сжалиться над колдуньей и исполнить ее просьбу. Тогда донья Гьомар посмотрела, и колдунья сказала:

– Пусть тот, кто тебя увозит, забудет тебя.

Ужасное проклятие сбылось. Когда принц и донья Гьомар подъехали к столице царства, где царствовал отец принца, юноша оставил донью Гьомар в усадьбе, пообещав приехать за ней, чтобы затем торжественно представить ее ко двору. Но едва он оставил свою подругу, как образ ее, и имя, и любовь к ней стерлись в его памяти. Шли годы, и получилось так, что по счастливой случайности, о которой повествуется во второй части рассказа, он наконец вспомнил о ней.

Этот рассказ, как и все другие рассказы о волшебниках, феях и чародеях, может быть переведен на язык символов и аллегорий. Для доктора донья Гьомар была олицетворением поэзии, творческого начала, веры, которые вершат чудеса во имя того, кто завладевает ими, чтобы спасти себя от холодного рассудка, который мешает их видеть. Как только ты оставляешь их, они начисто уходят из твоей памяти и забываются.

Вечная Подруга была для доктора доньей Гьомар из сказки, то есть была его верой, его поэзией, квинтэссенцией его собственной души. И все это он забыл и оставил, повинуясь магическому слову колдуньи, которая соединяла в себе честолюбие, практицизм, зависть, тщеславие, гордыню и прочие дурные страсти.

Неважно, кем в действительности была женщина в черном, которую однажды встретил доктор, важно то, что она превратилась для него в аллегорическую фигуру. Когда он сотворил это превращение, ему все стало ясно: от поэзии у пего в душе осталось только себялюбие; болезненное неверие в собственные силы убило в нем подлинную веру.

В одну из бессонных ночей доктор чувствовал себя особенно угнетенным. Анализируя события своей жизни, он то обвинял себя, то оправдывал.

«Если посмотреть на вещи здраво, – рассуждал он, – то я добился от Констансии гораздо большей любви, чем дал ей сам и чем я заслуживал. Ведь только по соображениям выгоды я влюбился в нее и собирался на ней жениться. А если это так, то она была тысячу раз права, выбрав то, что казалось ей выгодным: она вышла замуж за маркиза, за человека с таким общественным положением и с таким состоянием, которых мне во всю жизнь не удалось бы достигнуть. Правда, красота и молодость кузины тоже вызывали у меня чувство любви к ней, но это была какая-то вялая, робкая и неопределенная любовь. Если бы я сильно, всем сердцем полюбил ее, то и ей передалось бы это чувство, вызвало бы в ее сердце ответную любовь, сделало бы ее способной пойти на жертвы. Мы слишком часто жалуемся на отсутствие любви и дружеских чувств к нам со стороны других люден, но разве мы всегда в полной мере одариваем их равными чувствами? «Ах! – часто говорим мы. – Я испытываю к такому-то огромное чувство любви!» Однако любовь эта не настолько сильна, чтобы пойти ради любимого человека на жертвы, но достаточно сильна, чтобы превратить его в свою собственность. Для меня источника истинной любви больше не существует: он иссяк. Истинная любовь начинается тогда, когда ты наделяешь предмет своей любви всеми достоинствами и совершенствами, которые можно себе представить, и, наделив его этими качествами, ты начинаешь ему поклоняться, боготворить его и готов пойти из-за него на все мыслимые жертвы. Любовь эгоистическая, вроде моей, не одаривает любимое существо высокими достоинствами и совершенствами. Напротив, она придирчиво ищет предмет любви, при этом изучает его, критикует и, разумеется, не находит. В этих случаях говорят: «Если я найду женщину, о которой мечтаю, то пойду ради нее на любые жертвы, проявлю все свои возможности и способности, полюблю ее страстно. К несчастью, я не нахожу такой женщины и потому никак не могу себя проявить. Моя любовь остается беспредметной, а потому она бездеятельна. Если бы я верил в прогресс человечества, в крепость уз, соединяющих сердца, в возможность духовного единения, в постоянное стремление душ и сердец к добру, к свету, к красоте, чего бы я только не сделал, чтобы хоть как-нибудь способствовать этому движению рода человеческого к величию и счастью? Увы, я не слишком во все это верю и потому ничего не делаю. Мне жаль, что моя любовь к человечеству бесплодна, Если бы я верил, что родина, народ, нация, частью которых я являюсь, достойны моей любви, какие героические подвиги я совершил бы для еще большего их возвеличения! Однако я ничего такого не делаю, так как не уверен, можно ли считать родиной тот клочок земли – а таких клочков много, – где я случайно родился, можно ли считать нацией сборище людей различного происхождения и социального положения, связанных своей подчиненностью общим законам, институтам власти, насильно внедряемым предрассудкам? Выходит, что любовь к родине тоже беспредметна и бесплодна, хотя она и может быть очень сильной. Любовь к красоте и к добру – это любовь к абстракциям и равнозначна любви к самому себе, поскольку я нахожу красивым и добрым только то, что мне кажется таковым. И тем не менее душа моя влюблена. Кого же она любит? Может быть, она любит тот недостижимый идеал, который я постоянно творю в себе и для себя и никак не могу завершить».

Чтобы усмирить свое сердце, доктор должен был найти другой предмет любви, более возвышенный, более близкий его душе, и все же не искам его, боясь, что он окажется призраком, хотя верил, что подобный предмет где-то существует.

Доктор увлекся чтением поэтов отчаяния, модных в ту эпоху. Дерзкие концепции философов отчаяния либо не были еще опубликованы, либо не получили широкого распространения. Шопенгауэр и Гартман еще не проникли в Вильябермеху.

Доктор прочел много книг материалистов-безбожников. Он хорошо видел их противоречия, и обычные сомнения еще больше одолевали его.

В те дни им владела меланхолия и все окрашивала в мрачные тона.

Отрицая существование предмета, достойного любви, он старался объяснить, откуда происходит такое отрицание.

«Отрицать существование предмета, достойного любви, очень удобно. Так оправдываются лень, безразличие, трусость. Вероятно, я просто ничтожный человек, не способный ни на какой благородный порыв, и, желая оправдаться перед самим собой, убеждаю себя в том, что не верю в возможность существования предмета, ради которого творятся жертвы и который был бы достоин великой любви».

Потом он задумывался над тем, почему философы и поэты-пессимисты стали пессимистами: в результате чистых размышлений и рассуждений или потому, что они немощны и бедны, то есть из-за отсутствия здоровья и денег? Последнее предположение ничего не объясняло. Неужели физическая немощь и материальные лишения могут так решительно влиять на мировоззрение людей? К тому же утверждать подобную зависимость – это значит проявлять крайний скептицизм, поскольку тем самым утверждается никчемность, корыстность, ложность всякого чувства, всякой идеи. Если предполагать, что некая материалистическая философская идея родилась только потому, что у ее создателя было несварение желудка, или потому, что он испытывал недостаток в деньгах, дурно питался, то не меньше оснований предполагать, что и оптимистическая религиозная философская система могла возникнуть лишь потому, что ее автор обладал завидным здоровьем и сумел удовлетворить все свои потребности.

Когда доктор дошел в своих рассуждениях до этого пункта, он вспомнил очень известные стихи Лопе де Беги, в которых говорится о том, как переодетый врачом слуга дает советы дворянину, страдающему черной меланхолией. Между ними происходит следующий диалог:

– Все не по сердцу мне тут, Всем я недоволен вечно. – Денег нет у вас? – Конечно. – Ну, так пусть вам их дадут. [77]

Бескрылая философия доктора способна была излечить его от меланхолии не более, чем совет лже-врача из пьесы Лопе де Веги. Это было правдой, и доктор имел мужество признаться себе в этом, хотя такое признание и огорчало его и унижало. Разве не унизительно ему, человеку с огромной душой, волноваться, терять власть над собой из-за каких-то случайных и пустячных вещей? Он хочет, например, поехать в Мадрид, прославиться там, блистать в свете, стать знаменитым, но не может сделать этого только потому, что у него просто-напросто нет денег, Тогда доктор сам начинал отговаривать себя от поездки в Мадрид, старался избавиться от своих честолюбивых помыслов. То есть он действовал тем же способом, каким некий мудрец пытался уговорить царя Пирра отказаться от беспокойной и неотвязной идеи завоевать весь мир. «Сначала я завоюю Грецию», – говорил Пирр. «А потом?» – спрашивал мудрец. «Потом – Италию». – «А потом?» – «Потом – Малую Азию, Персию, Индию и, наконец, весь мир». «А потом?» – снова спрашивал мудрец. – «Потом я буду счастлив, буду почивать на лаврах». – «Так считай, что ты все уже завоевал; будь счастлив и почивай на лаврах».

Этот разговор, судя по всему, возымел действие на царя Пирра, хотя он мечтал ни более ни менее как завоевать весь мир. Тем более подобное рассуждение должно было подействовать на доктора, который в самых дерзостных, честолюбивых планах мечтал стать всего-навсего

Одним из дюжины министров, Сменяющихся каждый год.

Следует также учесть, что речь в данном случае идет о стране, которая не только не способна завоевать другие страны, но не может победить и самое себя.

Немного успокоившись этими соображениями, доктор подумал: не удариться ли ему в чистую спекуляцию, то есть сменить практику на теорию. Ведь теория – это и есть высшее блаженство и истинная цель человека. Да, мир дурно устроен, если судить только по существам, его населяющим. Жизнь – незавидный дар: физические и моральные страдания неизбывны. Но скоро доктор оставил эту мысль. Нельзя же не замечать величественной картины, которую являет нам мировой механизм. Сколько в нем еще неоткрытого, неисследованного, незамеченного. И в общем механизме и особенно в деталях. Мы не знаем до конца не только того, что есть, но и того, что было и что будет. С чего все началось? Чем кончится? Если на все эти вопросы можно дать удовлетворительные ответы, то не все ли равно, откуда будет исходить голос оракула – из Вильябермехи или из героического города Мадрида, столицы всех Испании.

Не пускаясь в глубины науки и в глубокомысленные теории, доктор мог довольствоваться поэтическим видением мира, то есть видеть его глазами поэта, восхищаться им, восхвалять его, очистить душу от скверны и превратить ее в надежное зеркало, в которое отразился бы не только пространственный мир, но и мир, протяженный во времени, со всеми изменениями, сменами, переменами и циклами, которые он претерпел. Согласимся, что Вильябермеха как нельзя более подходила доктору для лицезрения этого величественного нескончаемого спектакля, К тому же его душа не просто отразила бы, бесстрастно и слепо, некий порядок вещей, но сделала бы мир еще более прекрасным и совершенным по законам хорошего вкуса и красоты. Да, доктор стал бы искоренять и исправлять недостатки и несовершенства и творил бы гармонию, создавая, по крайней мере для себя, мир в тысячу раз более прекрасный. Доктор никогда ничем подобным не занимался, но есть ли у нас основания сомневаться в том, что он справится с подобной миссией? Право, чего стоит мир со всей его красотой и гармонией, если нет интеллекта, способного воспринять его и осмыслить? Он решил, что, посвятив себя этому, он не будет спрашивать себя «Зачем я нужен?». Он нужен, чтобы объяснить мир.

Поразмыслив над всем этимнесколько глубже, он натолкнулся на ужасную трудность. Убедившись на практике, что без любви он ничего не может делать, он понял теперь, что теория тоже требовала любви. Ведь и бог, творя мир, смотрел на него с любовью и говорил, что это хорошо. Чтобы доктор видел вещи хорошими или по крайней мере красивыми, он должен взирать на них с любовью. Нужно иметь огромную любовь, чтобы отразить их в зеркале души более прекрасными, чем они есть на самом деле. Любовь – великий художник, творец, поэт, и Фаустино приходил в ужас от мысли, что он не любит. Он проверял сначала, хорош ли объект любви, и, убедившись, что хорош или даже очень хорош, решился полюбить его. Но в этом случае он не ощущал благородного порыва, не испытывал благородной доверчивости, свойственной любящей душе, которая с любовью устремляется к избранному предмету, а потом уже видит, что он хорош или прекрасен.

Читатель, вероятно, понял, в каком трудном положении я нахожусь, выбрав героем моего повествования человека с таким сложным и противоречивым характером. Но поневоле я обязан приводить здесь его нескончаемые монологи. Я знаю, что они могут показаться докучливыми, но отступать поздно. Постараюсь быть кратким, хотя нужно сказать еще многое.

Итак, доктор пришел в отчаяние оттого, что он не любит, ибо понимал, что любовь важна и для практической деятельности и для спекулятивной философии. Он снова вернулся к идее сочетания теории с практикой и снова стал мечтать о поездке в Мадрид, охваченный жаждой подвигов и приключений. Но недостаток средств сразу же вставал перед ним неодолимым препятствием.

В комнате, где он сидел, горела одна-единственная свеча, Ее слабый свет едва достигал портретов знаменитых Мендоса. Все они были посредственными людьми, кроме перуанской принцессы, конечно. Доктор смотрел на них с ненавистью, ибо, завещав ему громкое имя, они не оставили ему никакого состояния. Его так и подмывало бросить их в огонь. Нет, он заберет их с собой в Мадрид и распродаст по дешевке. Наверняка найдется ростовщик или откупщик, желающий обрести великих предков, он, так сказать, усыновит их или, лучше сказать, усыновится ими и станет благородным. Но на это трудно было надеяться. Вряд ли найдешь нынче таких простофиль ростовщиков и откупщиков, которые не понимали бы, что и без славных предков, а только при помощи своих ссуд и откупов они могут откупить целую кучу всяких титулов. Так им и надо, моим предкам! Кажется, все заботы были отброшены. Теперь отпала и забота о предках: раз уж он от всего отказался, то может отказаться и от своих праотцев.

– Вы мало чего стоите, – произнес он, глядя на портреты. – Любой подрядчик в два счета может стать теперь благородным.

От долгих бдений нервы доктора были сильно возбуждены, Одиночество, тишина ночи, слабый свет единственной свечи, наполнявший комнату причудливыми тенями от мебели и от портретов, – все это так подействовало на воображение доктора, что ему почудилось, будто оскорбленные им предки покидают свои рамы и движутся на него, бесшумно как привидения. И перуанка улыбалась не то насмешливо, не то сострадательно. В комнате стало невыносимо душно, как будто ожившие предки наполнили ее своим горячим дыханием. Доктора бросало то в жар, то в холод. Страха он не испытывал, но боялся, что сойдет с ума. Трезвому философу не пристало верить в то, что писанные маслом портреты могут выйти из своих рам с целью попугать его или посмеяться над ним.

Однако доктор кинулся к окну, настежь распахнул рамы и ставни, и в комнату ворвался свежий весенний воздух. Вид из окна был унылый; оно выходило в безлюдный переулок. Напротив возвышалась глухая стена, окружавшая кладбище. Справа была видна круглая башня замка, в которую упирался дом Лопесов де Мендоса. За кладбищенской оградой чернели стены церкви и часть арочной галереи, соединяющей церковь с замком: тут переулок делал крутой поворот. Полная луна освещала безлюдную улицу. Было тихо. Только ветер шелестел в траве, которой поросли и улица и кладбищенская стена.

Доктор ничего этого теперь не видел. Все внимание его поглощало другое: прямо против окна, прислонясь к стене, неподвижно, словно статуя, стояла женщина в черном. Свет луны освещал ее высокую, стройную фигуру и лицо, полное скорби и печали: кажется, в ее прекрасных глазах блестели слезы. Доктор узнал свою Вечную Подругу.

– Мария, Мария! – воскликнул он, но женщина не ответила, а пошла от него в сторону галереи.

– Мария! – снова позвал доктор.

И тут ему показалось, что женщина вздрогнула, но не отозвалась и даже не обернулась.

Доктор готов был выпрыгнуть прямо в окно и броситься занею, но не пускала толстая решетка.

– Мария! – крикнул он в третий раз, но женщина в черном свернула за угол и скрылась из виду.

Доктор поспешно схватил шляпу, выскочил во двор и открыл засов двери, выходившей на улицу. К счастью, калитка не была заперта на ключ: он распахнул ее и бросился вслед за Вечной Подругой. Она не могла далеко уйти.

Было три часа пополуночи. Кругом – ни души. Доктор несколько раз обежал ближайшие улицы. Снова вернулся к замку, перелез через кладбищенскую стену, думая, что найдет ее там, где обрели убежище и покой усопшие. Но все напрасно. Она как сквозь землю провалилась.

Доктор решил, что женщина покинула селение. До самой зари он успел обежать все окрестные дороги, и снова безрезультатно.

В церкви звонили к ранней мессе, и он решил пойти туда. Может быть, он там увидит таинственную незнакомку: ведь тетка Арасели видела ее именно в церкви.

Но и там ее не было.

Несмотря на свое безбожие, он был так возбужден, сделался так не похож на трезвого философа, что повел себя непоследовательно и сотворил нечто вроде молитвы – просьбы к Иисусу Назарейскому, главным хранителем которого он являлся, и к маленькой фигурке святого покровителя Вильябермехи, умоляя их помочь в розысках Вечной Подруги. Но сверхъестественные силы были глухи к мольбам доктора и не открыли ее местопребывания.