Не дождавшись ответа, Хоселито продолжал:

– Вы молчите, сеньор дон Фаустино, полагая, очевидно, что моя дочь вправе избегать меня, презирать и даже ненавидеть. Я стараюсь непредвзято разобрать мои поступки и не вижу, почему нужно презирать меня и ненавидеть. Признаюсь, что в какой-то момент моей жизни я мог поступить по-разному и от этого зависела моя судьба. «Когда же это было?» – спросите вы. Может быть, тогда, когда мой соперник попирал меня ногами и нанес мне тяжелые оскорбления. Вы считаете, что я должен был безропотно снести все это? Разве моя вина, что под рукой оказался камень и я не рассчитал силу удара? Конечно, благоразумнее было не наносить смертельного удара. Но можно ли было не отомстить обидчику за попранную честь? Или послушники вообще должны забыть о чести и достоинстве? Может быть, во избежание трагедии я просто должен был отказаться от любви к Хуане, уговорить ее выйти замуж за нелюбимого человека, ублажить тем самым ее мать и снова податься, как ни в чем не бывало, в послушники? Это было бы удобно для всех, но это было бы низостью. Вы можете, конечно, сказать: «Да, лучше было не влюбляться в Хуану и не соблазнять ее». Но я и не соблазнял ее. Мы бросились навстречу друг другу, движимые неодолимой силой: как реки бегут в море, как дым тянется в небо. Нет, все было предопределено… Это моя судьба, мои рок. Верьте мне: я был бы ангелом, если бы не повстречал Хуану. Но дьявол воспользовался ею как орудием моей гибели и мною, чтобы погубить ее. И ни я, ни она не могли избежать этого.

Доктора подмывало опровергнуть все эти софизмы, которыми разбойник хотел оправдать себя, но понимал, что это ни к чему не приведет. Кроме того, он не приводил достаточно убедительной аргументации. Моральные принципы были ясны ему в теории, но на практике им не хватало ни четкости, ни строгости. Доктор пытался проникнуться теми чувствами, которые владели Хоселито, ставил себя на его место, и тогда ему казалось, что он мог бы убить помещика. Он допускал, что, влюбившись в Хуану, тоже лазил бы через стену на тайные свидания и мог бы решиться похитить ее. Словом, в подобных обстоятельствах он действовал бы точно так же, как Хоселито, но это не значило, что он совершил бы главную его вину. Главная вина, которой, по мнению доктора, замарал себя Хоселито, состояла в том, что тот бежал с каторги и сделался разбойником. Дон Фаустино не мог так поступить, а если бы так поступил, не мог бы себя оправдать. Принципы морали, законы совести, живое ощущение справедливости и доброты не есть результат воспитания. Эти чувства заложены в душе каждого человека, будь он ученый или простой крестьянин. И тот, кто пренебрегает этими принципами, нарушает или извращает эти принципы, законы и понятия, тот всегда виновен и всегда за это в ответе. В основе этих ошибок и нарушений лежит недостаток воли, и чтобы заглушить голос совести, в ход пускаются всякие софизмы. Надо признать, что у некоторых диких и варварских народов подобное попрание норм морали – всеобщее явление. Поэтому нельзя делать индивида ответственным за эти нарушения. Но в цивилизованном обществе вроде европейского невежество и извращенность нельзя считать невытравимыми пороками. Как бы низко ни пал человек, в какую бы темную бездну ни ввергнулся, луч света дойдет до его души и даст ей ясное понимание добра и справедливости.

Так рассуждал доктор – на наш взгляд, правильно рассуждал – и не был склонен оправдывать Хоселито и считать его жертвой судьбы, рока.

Все, что в книгах и газетах говорилось о дурной организации общества, об эксплуататорских способах, которыми достигаются богатства, о зле, которое проистекает из-за дурного использования этих богатств, об унижении и оскорблении бедняков, которых грабят богачи, – все это Хоселито знал и понимал. Правда, воспринимал он это скорее воображением, чем разумом, и знал многих андалусийских разбойников прошлого и настоящего. Знаменитые разбойники вроде Хромого из Энсинас-Реалес, Курносого из Бенамехи, братьев-разбойников из Эсихи соображали в вопросах критики политической экономии едва ли не столько же, сколько Прудон, Фурье или Кабе. В этих вопросах Хоселито держался примерно на том же уровне знаний.

Подобная критика казалась в те времена столь же безобидной, как и произведения Эжена Сю «Вечный Жид», «Мартин-подкидыш», «Парижские тайны», проникнутые духом социализма и все же свободно печатавшиеся в таких политически умеренных журналах, как «Герольд».

Оставляя в стороне вопрос о том, справедлива ли эта критика и до какой степени справедлива, доктор не мог согласиться с тезисом о том, что если частная собственность приобретается путем грабежа, насилия и обмана, то исправление этого зла должно осуществляться теми же методами, то есть обманом или насилием, учиняемым большим коллективом в лице государственной власти или бандитской шайкой. Хоселито Сухой был сторонником этого тезиса и придавал слишком расширительное значение старой пословице «Украсть у вора – благое дело». Опираясь на эту сентенцию, он утверждал что не только не совершает ничего преступного, но, напротив, творит акты милосердия. Действительно, Хоселито грабил только богатых, изымая у них то, что казалось ему излишним, и оставляя необходимое. Он щедро раздавал милостыню, помогал нуждающимся, делал пожертвования на нужды церквей и храмов, то есть поступал как добрый христианин. Он был убежден, что крадет у воров. Его сподручные так и говорили во время ограбления: «Сдавайся, вор, и раскошеливайся!». Он утверждал, что чрезмерное богатство толкает людей к праздности – матери всех пороков, плодит тунеядцев, вводит во множество грехов. А раз так, то, изымая излишки, он способствует улучшению нравов и открывает перед ограбленным дорогу добродетели.

После этой апологетики своего ремесла Хоселито перевел разговор на положение дел семьи Мендоса, которое было ему хорошо известно. Он обрисовал его в самых мрачных красках и под конец сообщил доктору свежие новости, полученные от лазутчиков и от друзей в Вильябермехе: о мести Роситы и об угрозе распродажи имущества.

Трудно описать гнев и боль дона Фаустино, когда он узнал эти печальные новости.

Живо представив себе огорчения и страдания матери, он не мог сдержать слез.

– Черт возьми! – воскликнул Хоселито. – Вы плачете? – Сильный мужчина не должен плакать, он должен мстить. Я помогу вам. Не ждите от людей поддержки. Порвите с прошлым. Объявите всем беспощадную войну. Не вы первый из дворян встанете на наш путь. Одно решительное слово – и вы здесь хозяин. Через пару дней мы будем в Ла-Наве и, если хотите, устроим такую катавасию, что почтенный ростовщик запомнит нас на всю жизнь: разобьем кувшины и бочки с вином и маслом, перережем скот. А можно спалить и все имение.

Доктор Фаустино решил нарушить зарок молчания и сказал:

– Хоселито, у каждого человека свой образ мыслей и свои способы действия. Я не хочу осуждать ваши поступки, но должен заявить, что я и думаю и поступаю иначе, чем вы. Ростовщик-нотариус требует то, что принадлежит ему по праву, и, следовательно, не совершает в отношении меня никакой несправедливости. Мне не за что ему мстить. Даже если моя мать умрет от горя, то и тогда я не могу считать его причиной смерти. Я' один во всем виноват. Я обязан был предвидеть такой конец.

– Мне больно вас слышать, сеньор дон Фаустино, – возразил Хоселито. – Я не вправе обижать своего пленника, но не могу удержаться от искушения, чтобы не сказать: вы слишком мягкотелы. Это удобно: сделать вид, что тебя не оскорбили, и тем самым избежать опасности, связанной с осуществлением мести. Вы правы: когда за оскорбление не мстят, его скрывают.

Кровь бросилась в голову дона Фаустино, он забыл, что Хоселито вооружен и что по одному его слову доктора здесь могут прикончить.

– Черт возьми! Я ни от кого не намерен терпеть оскорбления, а тем более от вас! Вор всегда думает, что и другие тоже воры. Неужели вы думаете, что если я в отчаянном положении, то могу вступить на тот гибельный путь, по которому идете вы? Повторяю: нотариус поступает по праву, меня он не оскорбляет, и хватит об этом! Нотариус – низкий человек и поступает низко, но меня он не оскорбляет.

В первый момент Хоселито готов был размозжить ему голову. Никогда бы он не стерпел такой дерзости, но тут сдержал свой гнев. Про себя он даже радовался смелости, которую проявил избранник его дочери.

– Ладно, – сказал он, – Выходит, это мне приходится простить оскорбление. Не будем ссориться. У кого что болит, тот о том и говорит.

– Простите, Хоселито. Я немного погорячился.

– Пустое. Воображаю, как там у вас в душе полыхает. Вынужден подлить масла в огонь и напомнить об уговоре. Вы человек горячий и могли забыть о нем. Полагаю, что, как человек чести, вы сдержите слово?

– Не собираюсь его нарушать.

– Тем не менее нелишне напомнить, что вы мой пленник, что вы обещали не делать попыток к бегству, не применять против нас оружия, а повиноваться нам во всем и следовать за нами.

– Да, если это не будет противоречить ни моей чести, ни моим правилам.

– Разумеется. Раз вы не хотите вступать в наше сообщество, вам придется остаться здесь в качестве приманки, или манка, – не знаю, как лучше сказать.

– Как это понять?

– Очень просто. Для чего служит манок? Чтобы привлечь влюбленную птичку. Вы как раз и сослужите нам эту службу. Я хочу, чтобы моя неблагодарная дочь прилетела сюда. Раз ее не приманить любовью к отцу, она прибежит к нам из-за вас. Поэтому я и удерживаю вас. Как только Мария появится, я договорюсь с нею о цене вашего выкупа. Да и зачем ей бежать от меня, если я дам ей надежное убежище, где она будет жить в свое удовольствие и где я смогу ее постоянно видеть?

Это было ловко придумано. Доктор был уверен, что во имя его спасения Мария придет к отцу. Как это ужасно! Из-за него Мария, которой удавалось так долго скрываться от воровской шайки и от своего ужасного отца, попадет теперь в их лапы. Доктор понимал, что ни просьбами, ни угрозами нельзя заставить Хоселито изменить свой план, и поэтому молчал.

Прошло два дня после разговора, о котором мы рассказали, а разбойники все еще находились в богатом имении. Они, несомненно, кого-то ждали. Доктор не сомневался, что ждали Марию.

Было девять часов вечера, когда послышался цокот копыт, и скоро перед домом остановились два всадника. Хоселито, его подручные и доктор находились во внутреннем дворике, когда вошел дозорный в сопровождении двух человек. Один из них, по виду слуга, был без плаща, другой кутался в плащ, закрывавший всю нижнюю часть лица, низко надвинутая шляпа закрывала лоб, и глаз было почти не видно.

Не снимая шляпы и не открывая лица, незнакомец произнес:

– Да хранит вас бог, господа.

– Да хранит вас бог, – ответили ему.

Обращаясь к Хоселито, он сказал;

– Храни тебя господь. Отведи меня в комнату – мне нужно поговорить с тобой наедине.

Хоселито по голосу узнал прибывшего и, повинуясь приказу, почтительно провел его в одну из комнат. Слуга оставался снаружи и хранил молчание.

Переговоры продолжались около часа, и как только они закончились, незнакомец в сопровождении слуги ускакал. Во дворике был слышен топот удалявшихся коней.

– Сеньор дон Фаустино, – сказал Хоселито, – извольте следовать за мной.

И он отвел доктора в комнату, где только что велись разговоры с незнакомцем. Когда они остались одни, Хоселито, явно волнуясь, сказал;

– Все мои планы провалились. Такова уж моя судьба, Есть высшая сила, воле которой я вынужден подчиниться. Мария жива, но для вас, да и для меня, она все равно что умерла. Мы никогда не увидим ее. Теперь вы мне не нужны. Кроме того, я обещал человеку, который только что был здесь, не задерживать вас. Я выполняю обещание. Хотите ехать сейчас?

– Я хочу как можно скорее повидать матушку, вызволить ее из беды или по крайней мере утешить. Я еду, – сказал доктор.

Как ни старался дон Фаустино выяснить, кто был таинственный незнакомец, благодаря которому он получил свободу, где находилась Мария, что с нею случилось, почему он должен считать ее умершей, он ничего не добился. Хоселито не мог или не хотел сообщать об этом. Он приказал подать доктору лошадь и отрядил ему в проводники наиболее надежных людей из шайки.

Когда все было готово к отъезду, доктор протянул руку атаману, и тот дружески ее пожал.

Пробираясь тропами, тропинками и проселочными дорогами, двигаясь только в ночное время, на третий день пути доктор и двое его провожатых добрались почти до самой Вильябермехи. Остаток пути он мог проделать самостоятельно – дорога была ему хорошо знакома. Разбойники попросили разрешения вернуться. Доктор охотно разрешил, поблагодарив за оказанную услугу. Он хотел вручить им деньги, но головорезы вежливо отказались.

Когда доктор остался один, начало уже светать. Утро было великолепное. Он горел нетерпением поскорее увидеть мать, дал шпоры коню, быстро доехал до Вильябермехи и очутился у дверей родного дома. Несмотря на ранний час, дверь была открыта.

Сердце у него упало. Он почувствовал, что случилось непоправимое. Темное облако заволокло глаза.

Выбежавший ему навстречу Фаон вместо обычного радостного повизгивания протяжно выл.

Доктор спешился и прошел двориком, не встретив там ни души. Пес плелся впереди, продолжая жалобно скулить, словно хотел сообщить нечто печальное.

Дон Фаустино уже собирался подняться по лестнице в комнату матери, как навстречу ему вышла тетка Араселк и обняла его.

– Дитя мое, дитя мое! – говорила она. – Где же ты пропадал? Слава богу, ты жив и здоров.

– Тетушка, почему вы оказались здесь? Что случилось?

– Твоя мать больна, дитя мое.

– Не скрывайте от меня ничего. Не нужно. Что с нею? Я должен пройти к ней.

– Только не теперь… Она спит…

– Я знаю, она спит вечным сном! – воскликнул доктор. – Она умерла.

Донья Арасели ничего не ответила и разразилась рыданиями.

Доктор стремительно взбежал вверх по лестнице. – Он уже хотел пройти в спальню матери, но кормилица Висента удержала его:

– Она не здесь.

Машинально он пошел за Висентой в большой зал. В дверях стоял отец Пиньон.

– Пустите меня! Я хочу ее видеть.

Отец Пиньон рассудил, что дольше скрывать не имеет смысла, и сказал доктору:

– Не ходи туда. Не нарушай ее покоя. Молись богу за упокой ее души.

Дон Фаустино, рыдая, упал на руки отца Пиньона.

– Умерла! Умерла! – повторял доктор.

– Она жила и умерла как святая, – сказал отец Пиньон.

– Это я убил ее своим безрассудством. Боже, боже, пошли мне смерть.

– Quia Dominus eripuit animan tuam de morte, – на память процитировал отец Пиньон фразу из требника, который он держал теперь в руке открытым на странице с текстом заупокойной молитвы. – Сын мой, – прибавил он, – молись за нее, молись за себя. Ничто так не утешает, как молитва. Tribulationem et dolorem inveni, et nomen Domini invocavi.

– Истинная правда. Я познал и скорбь и печаль, но не познал веры.

– Какой ужас! Не говори так; лучше уйди: не оскверняй память о матери.

Доктор машинально взял требник из рук священника, вперил взор в открытую страницу и прочел одну из печальных сентенций из книги Иова, как бы отвечая отцу Пиньону:

– «Моей душе опротивела жизнь моя. Буду говорить в горести души моей. Скажу богу: „Не обвиняй меня: объяви мне, за что ты со мною борешься? Хорошо ли для тебя, что ты угнетаешь, что презираешь дело рук твоих?…"».

Священник пришел в ужас от того, как доктор обратил бальзам в яд, и вырвал у него требник.

Дон Фаустино поспешно вошел в зал, посреди которого на высоком катафалке с четырьмя зажженными свечами лежала его мать. Б благоговейном молчании он приблизился к усопшей, опустился на колени, чтобы испросить у нее прощения, затем поднялся и, склонившись в глубокой печали над лицом покойницы, воскликнул, словно желая разбудить ее:

– Матушка, дорогая моя!

Респетилья, отец Пиньон, донья Арасели, кормилица Висента молча стояли подле гроба и плакали.

Доктор в последний раз посмотрел на бледное, преображенное смертью лицо матери и трижды поцеловал его.

Присутствующие при этой скорбной церемонии почти силой оторвали дона Фаустино от гроба и отвели в его комнату.