Маркиз, сам того не замечая, способствовал осуществлению хитрого плана своей жены.

Высокомерие и самомнение представителей высшего мадридского общества вроде генерала Переса казались маркизу столь необоснованными, что он едва мог их переносить. Маркиз был горячим поклонником порядка, установленного в процветающей Ви ли кобри танин, и всегда сетовал на беспорядок, отсталость и дурное правление у себя на родине. Он считал, что наши политиканы и правители должны стыдиться своей бездарности и скромно помалкивать, а не проявлять свою спесь.

Как все преуспевающие дельцы с чистой, незапятнанной репутацией, маркиз был чудовищно самолюбив и испытывал естественное раздражение, когда это самолюбие проявляли другие лица без достаточных, по его мнению, на то оснований.

Маркиз никогда не читал любопытнейшей книги отца Пеньялосы под названием «Пять достоинств испанца, разоряющих Испанию», но даже если бы прочел ее, то не смог бы по свойству своего ума оценить теорию хитроумного монаха. Автор высказывал соображения о том, что гибель Испании проистекала не от дурных, а от хороших качеств испанцев: от того, что испанцы – в высшей степени рыцари, католики, роялисты, от того, что они – благородны и воинственны. Маркиз же считал, что страна гибнет от дурных качеств испанцев, и потому корил и бранил своих соотечественников, обрушивал свой гнев на сильных мира сего и был снисходителен и доброжелателен по отношению к скромным и неимущим людям.

Поскольку дон Фаустино принадлежал ко второй категории, маркиз испытывал к нему особое расположение, которое непрерывно росло и усиливалось. От прежней предубежденности, возникшей при первом свидании, не осталось и следа. Молодой задор, бравирование безбожием, свойственные молодому человеку, с годами сгладились, Маркиз не видел уже в доне Фаустино соперника, оспаривавшего у него Констансию. Напротив, теперь он видел в нем только неудачника, над которым он взял верх и чьи высокие достоинства увеличивали ценность и важность одержанной победы. Чем больше маркиз возвышал дона Фаустино в своем воображении, тем важнее казалось ему значение любви Констансии к нему, тем лестнее ее выбор, по которому она отвергла доктора и предпочла его, маркиза.

Между тем визиты дона Фаустино участились, и если он почему-либо пропускал званые вечера и обеды, маркиз разыскивал его и подтверждал приглашения.

Тем временем неутомимый генерал Перес, образцовый любовник-воитель наших дней, несмотря на то, что все его вылазки, атаки и набеги отбивались, продолжал непрерывно и методично сжимать кольцо осады. Поскольку генерал был важной и уважаемой персоной, никто не решался даже приблизиться к Констансии. Подобное предприятие всем казалось не только бессмысленным, но и опасным. Генерал Перес своими многозначительными взглядами и поведением совершенно блокировал маркизу. Другие кавалеры не думали, конечно, и не боялись, что генерал Перес съест их живьем. Совсем нет. Но видя, что удачливый завоеватель открыл решительные боевые действия, поступая при этом смело и напористо, они могли подумать, что он добился успеха, а при таком состоянии дел никто не хотел соперничать с ним, чтобы не испытать горечи поражения.

Констансии все это порядком надоело. Понимая, что кольцо осады сжимается и план изоляции успешно осуществляется генералом, она буквально выходила из себя.

Из-за скромности и робости, развившейся вследствие жизненных неудач, дон Фаустино не мог даже думать о том, что кузина полюбила генерала и была с ним в каких-то отношениях, но и он допускал, что настойчивое ухаживание такого важного лица могло доставить ей развлечение и льстить ее самолюбию. Поэтому всякий раз когда дон Фаустино видел генерала Переса подле маркизы, он почитал за лучшее ретироваться, чтобы не мешать им. Констансия гневалась от этого еще больше и едва скрывала свое отчаяние. Она проявляла к кузену самое нежное внимание: ласково смотрела на него, с чувством пожимала ему руку и хвалила на каждом шагу. Однако доктор объяснял это добрым отношением к нему, участливым состраданием, желанием вызволить его из состояния подавленности. Какую-то роль, полагал он, сыграли и легкие угрызения совести за жестокий отказ в прошлом.

Инертность доктора задевала Констансию не меньше, чем напористость генерала. Маркиза стала выказывать дону Фаустино еще большие милости. Доктор продолжал думать, что милости сыплются из сострадания к нему, но иногда он приходил к мысли – и она все чаще посещала его, – что кузина хотела сделать из него ширму, чтобы прикрыть свои отношения с генералом.

Пассивность доктора была следствием того угнетенного состояния, в котором он постоянно пребывал, но если бы он был опытным соблазнителем и хотел завоевать сердце Констансии, то более хитрый и действенный прием трудно было придумать.

Тысячи знаков внимания, которыми Констансия продолжала одаривать кузена, были полны туманных намеков, они создавали какую-то особую, неопределенно поэтическую атмосферу. Так поступают даже глупые женщины, если ими движет стремление завоевать чью-нибудь любовь. В данном же случае так поступала маркиза де Гуадальбарбо, женщина умная, изящная, артистичная. Это получалось у нее прелестно. Доктор не смел, конечно, думать, что кузина любит его, но вспоминая любовные свидания у садовой решетки во всех подробностях, он понял, что продолжает любить Кон станси ю, несмотря» а любовь к Марии.

Это новое душевное состояние дона Фаустино не прошло незамеченным: маркиза видела, с какой нежностью кузен смотрит на нее, как благодарно выслушивает ее похвалы. Ощущая на каждом шагу ее заботливое отношение, доктор преисполнялся чувством признательности и сам старался оказывать ей всяческие мелкие услуги. Для человека рассеянного, каким был доктор, такое его поведение было равносильно признанию в любви.

Прокорпев часов пять-шесть над бумагами в присутствии и еще столько же в своей гостиничной комнатенке над завершением поэмы и сочинением новой философской системы и попадая после этого в роскошный, элегантный салон маркизы, доктор чувствовал себя там как в раю: слуги относились к нему почтительно, чего он не видел с момента отъезда из Вильябермехи, его окружали красивые вещи, здесь все благоухало, и, самое главное, он видел прекрасную даму, которая интересовалась им, участливо справлялась о его здоровье, хотела слушать его стихи, философские рассуждения, и все это делала так умно, так тонко, что доктор при всей своей мнительности не замечал ни наигранности, ни фальши, ни обидной снисходительности.

Дон Фаустино испытывал такое блаженное чувство, ему было так хорошо и спокойно, что он боялся потерять это ощущение и был похож на больного, который нашел удобное положение и боится сдвинуться, чтобы не нарушить его, или на человека, который видит прекрасный сон, и даже проснувшись, старается удобней устроиться, чтобы увидеть его продолжение. Словом, доктор блаженствовал и готов был даже не дышать, чтобы не потерять этого чувства.

В один из приемных вечеров – это было в мае – генерал Перес вел себя особенно назойлива и дерзко. Он сетовал на то, что маркиза допускает его к себе только в дни общих приемов и не хочет встретиться с ним наедине.

– Я должен серьезно объясниться с вами, – сказал он маркизе, – это ужасно: вы вечно заняты гостями и под этим предлогом не удостаиваете меня своим вниманием. Вы даже не хотите выслушать меня. Всякий нахал прямо подходит к нам и обрывает меня на полуслове. Выслушайте меня и потом вынесете свой приговор. Это право каждого осужденного.

– Помилуйте, генерал, – отвечала Констансия, – я вас не осуждаю. Я слушаю вас, но не понимаю, на что вы жалуетесь.

– Вы обращаетесь со мной жестоко и смеетесь надо мной.

– Я и не думала смеяться над вами.

– Почему же вы не принимаете меня днем?

– Днем я принимаю только по вторникам. Приходите в любой вторник, и я вас приму.

– Вот именно: вы примете меня как любого другого.

– Какое же у вас право требовать, чтобы я принимала вас иначе?

– Неблагодарная! Разве моя любовь, моя дружба, мое восхищение вами не дают мне на это права?

– Может быть, поэтому я и должна вам отказать. Вы опасный человек, – смеясь, сказала Констансия.

– Видите, я прав. Вы смеетесь надо мной.

– Я не смеюсь над вами, но и принять вас не могу. Вы так настойчиво ухаживаете за мной, что это может вызвать всякие пересуды.

– Никто не посмеет ничего сказать. Примите меня хотя бы один раз. Ваша репутация так прочна, что вам нечего бояться.

– Послушайте, – сухо сказала Констансия, несколько задетая тем, что генерал всерьез мог подумать, будто она боится за свою репутацию. – Я прекрасно знаю, что моя репутация не может поколебаться от какого-то пустяка. Вы хотите меня видеть завтра, когда я не принимаю простых смертных? Извольте. Приходите завтра. От трех до четырех. Я велю слугам, чтобы вас впустили.

– Только меня одного?

– Только вас одного.

Сказав это, маркиза покинула генерала. Тот был доволен, хотя должен был бы сообразить, что маркиза дала согласие на свидание с целью доказать, что ее репутация не зависит от того, встретится она с ним наедине или не встретится.

Однако генерал Перес все понял по-своему и был безмерно горд. Мысленно он представлял себе ту жестокую борьбу между любовью и долгом, которая происходит в душе маркизы. То, что он получил согласие на свидание, казалось ему важной любовной победой. Мысль о том, что Констансии он был совершенно безразличен, не приходила ему в голову, напротив, он был уверен, что она горит от нетерпения встретиться с ним наедине и выслушать его признания.

И генерал пришел на свидание. Хотя с женщинами другого типа он не церемонился и вел себя как молодой Тарквиний с Лукрецией, в данном случае он понимал, с кем имеет дело, и, несмотря на свою заносчивость, вел себя с Констансией почтительно, скромно, искательно и покорно. Маркиза в изящных выражениях сказала все, что полагалось в таких случаях: что она высоко ценит генерала, испытывает к нему самые дружеские чувства, благодарит за оказанную честь, и тем не менее просит его ни на что не надеяться, так как не может его полюбить.

Отказ был сделан яснее ясного. Но тщеславие генерала не допускало этого. Он по-прежнему рисовал в своем воображении жестокие сражения между честью и долгом, любовью и целомудрием, развернувшиеся в душе Констансии. Он даже сострадал ей за тот переполох чувств, который царил в ее сердце, и в приступе благородства решил быть спокойным, осмотрительным, не кидаться очертя голову на штурм, не рубить сплеча, не предавать огню все и вся. Он принудил себя быть великодушным и милосердным, мягким, как глина, и нежным, как сироп, с тем, чтобы ежедневным деликатным нажимом одолеть Констансию.

В общем, маркизе не удалось отделаться от докучливых визитов генерала. Они раздражали ее. Гордость не позволяла ей прямо сказать генералу, чтобы он не компрометировал ее столь частыми посещениями, и не хватало духу дать понять, что они ей досаждают. С другой стороны, кузен все больше и больше завладевал ее сердцем.

Однажды после ужина, когда маркиз был занят Другими гостями, разговаривал с ними о политике, между Констансией и доктором произошел следующий разговор:

– Неужели ты считаешь меня такой легкомысленной и тщеславной и такого дурного мнения обо мне, что мог подумать, будто мне доставляют удовольствие ухаживания генерала? К чему мне эти ухаживания? Зачем мне нужен этот генерал? Тысячу раз я говорила тебе, что он мне надоел, что я не могу выносить его присутствия, а ты мне не веришь!

– Скажу тебе откровенно, кузина, – отвечал доктор, – хотя и знаю, что ты будешь сердиться: я не заметил, чтобы ты обходилась с ним сурово. Он бывает у тебя почти ежедневно, не отходит от тебя, выставляет напоказ свое обожание. Это называется дурно с ним обращаться?!

– Внешне это выглядит так. Но он сам принимает уклончивость за благосклонность, отказ – за поощрение, яд – за бальзам. Право, иногда я не вижу иного средства отвадить его, как только выставить за дверь.

– Если бы хотела, то давно бы выставила, – возразил доктор.

– Очень хочу это сделать. Ты поможешь мне?

– С превеликим удовольствием. Буду счастлив оказать услугу моей прелестной кузине, которая так добра и так ласкова со мною.

– Договорились. Я очень благодарна тебе за дружеское участие, за бескорыстную дружбу. Как ты благороден, Фаустино! У тебя есть все основания сердиться на меня, но ты не помнишь зла.

– За что же мне сердиться? Когда я вспоминаю – вот уже в течение многих лет – наше расставание там, у решетки сада, я всегда думаю, что ты была тысячу раз права. Весь горький опыт моей жизни, моя незначительность, моя нищета, крушение моих планов полностью подтверждают благоразумие и прозорливость твоего отца. Действительно, было бы безумством соединить твою судьбу с моей. Я не жалуюсь. Напротив, я благодарен тебе и храню в моем сердце сладкое воспоминание о тех слезах, которые ты пролила из-за меня, йотом тончайшем аромате, который ощутили мои губы, запечатлевшие первый и последний поцелуй на твоем чистом челе. Но хватит об этом. Вернемся к делу. Чем я могу быть полезен? Приказывай.

– Могу ли я приказывать? Я умоляю тебя завтра прийти ко мне.

– В котором часу?

– Приходи в половине третьего. Только непременно.

Констансия назначила доктору прийти за полчаса до визита генерала.

Автор или рассказчик настоящей истории – как угодно – знает, что в этом месте повествования, как и в других местах, читатель должен был почувствовать досаду против нашего главного героя и осудить его за крайнее непостоянство: то он любит Марию, то Констансию, то обеих сразу, а однажды любил даже Роситу (правда, всего несколько дней). Но пусть бросит в него камень тот, у кого в реальной жизни было меньше любовных перемен, тот, кто с большим основанием шел бы на эти перемены. Кроме того, уже с самого начала рассказа читатель должен был понять, что мы не старались сделать из доктора образец добродетели и совершенства. Мы хотели на примере доктора Фаустино показать, как пагубно сказывается на уме и воле человека то, что обычно называют иллюзиями. Концепция эта сама по себе удобна, и состоит она в убеждении, что сами наши достоинства могут указать путь к достижению любой честолюбивой мечты, что в каждом из нас сидит в зародыше великий человек, а раз так, то без труда и усилий, без всяких волевых напряжений, только за счет природных свойств можно преодолеть все препятствия и покрыть себя славой.

Такого мнения придерживаются нынче многие, и доктор Фаустино не составлял исключения. Его честолюбие было разбужено и не покидало его, несмотря на горчайшие разочарования, которые ему довелось испытать. Кроме того, будучи наделен поэтическим воображением и не веря ни во что, кроме своей исключительности – что тоже чрезвычайно распространено, – доктор напоминал персонаж из известной сказки: ночью герой заблудился в дремучем лесу и, пытаясь выбраться из него, мечется между мерцающими вдали огоньками, попеременно принимая каждый из них за желанную путеводную звезду. Огонек, который манил теперь доктора и вселял в его душу спасительную надежду, были глаза его кузины. И он поспешил на свидание к маркизе, придя на несколько минут раньше назначенного часа.

Кузина приняла его в очаровательной маленькой гостиной – или в будуаре, если воспользоваться иностранным словом, – где обычно проводила время, когда оставалась одна, занимаясь чтением, предаваясь мечтам или' принимая самых близких друзей. На ней было прелестное утреннее платье, по-весеннему легкое. Через открытые жалюзи в гостиную лился мягкий свет. Всюду стояли цветы и комнатные растения. Маркиза казалась свежее, красивее и очаровательнее всех цветов.

Доктор рассыпался в комплиментах. Она, в свою очередь, встретила его приветливой улыбкой и подарила ласковым взглядом.

Нет, они не говорили о любви, ни о прошлой ни о настоящей, речь шла только о нежнейшей дружбе.

И по праву дружбы доктор взял руку маркизы в свои руки, и маркиза не отняла ее. Фаустино покрыл ее поцелуями, и как раз в этот момент раздался звонок у входной двери. Констансия рассмеялась.

– Это он, – сказала Констансия. – Пожаловал мой ужасный генерал.

Доктор, сидевший слишком близко к Констансии. машинально отодвинул стул.

– Нет, нет, – сказала маркиза, рассмеявшись еще громче. – Не отодвигайся. Сядь поближе – пусть злится. И не вставай, пока он не увидит тебя рядышком со мною.

Дон Фауст и но повиновался и снова придвинул свой стул.

Слуга доложил о приходе генерала Переса, который тут же вошел с сияющим, победным видом.

Констансита, хотя и была автором этой проделки, увидев генерала, густо покраснела. У нее не хватало опыта в такого рода делах. Доктор давно не участвовал в галантных приключениях, тем более в таком аристократическом салоне и в таком внушительном составе: он разволновался и тоже покраснел. Генерал заметил все это и, хотя был человеком опытным и бывалым, не мог скрыть своего неудовольствия.

Разговор, который затем последовал, был натянутым и холодным. Лицо генерала выражало плохо скрываемый гнев. Кузина едва сдерживалась, чтобы не рассмеяться. Она бросала на дона Фаустино нежные взгляды и не только не скрывала этого от генерала, но, наоборот, делала так, чтобы тот их заметил. Генерал понимал, что сердиться было смешно и глупо, поэтому старался казаться невозмутимым и даже веселым; но это плохо ему удавалось. Он завел разговор о всякой всячине: о театре, о литературе, даже о модах; наговорил кучу всякого вздора. Это забавляло Констансию, она была в восторге. Генерал был так самонадеян, что не испытывал ни к кому ревности, тем более к доктору. Он видел в нем только бедного родственника маркизы, которого из милости пускали в дом, и иногда из сострадания кормили. Генерал считал, что он тоже может проявить к нему и сострадание и милость.

– Ну и ну, – говорил он. – Не ожидал встретить здесь такую блестящую компанию.

– Для меня это большая честь, генерал, – скромно отвечал дон Фаустино.

– Кто бы мог подумать, – продолжал генерал, – вы не в присутствии?

– Да, генерал, я манкирую сегодня присутствием, чтобы составить компанию кузине и развлечь ее. Она немного хандрит.

Хотя доктор говорил простодушно, генерал уловил некоторый намек на себя: уж не ставят ли они оба ни в грош его присутствие здесь? Они так поглощены друг другом. Он готов уже был взорваться, но сдержался.

– Я рад, дружок, очень рад. Не знал, что вы приятный и веселый собеседник.

– Именно, он мил и приятен! – воскликнула Констансия раньше, чем доктор собрался с ответом. – Вы плохо знаете моего кузена, мало с ним общались. Судьба была несправедлива к нему, поэтому у него такая незавидная служба и мизерное жалованье, но он человек ученый и очень умный.

– Генерал, – сказал доктор, – кузина слишком добра ко мне и видит во мне достоинства, которых у меня нет.

– Поверьте мне, генерал. Я сказала истинную правду. Фаустино – один из самых замечательных людей в Испании: вдохновенный и тонкий философ, ученый…

– Мне даже неловко, Констансия: ты предполагаешь во мне такие достоинства и свойства, которых за мной никто, кроме тебя, не признает. Это потому, что ты любишь меня, потому, что ты добра и снисходительна ко мне.

Доктор и маркиза еще долго расточали похвалы друг другу, рассыпались в комплиментах и приписывали это взаимному чувству приязни. В этих милых препирательствах они обращались к суду генерала, и тот едва не лопался от ярости. Он чувствовал, что теряет самообладание. С его языка уже готово было сорваться нечто нелестное по поводу кузины и кузена. Вот-вот должен был разразиться грандиозный скандал. Однако, чувствуя, что у него нет никаких видимых причин сердиться, и боясь, что любая несообразность в его поведении может выставить его человеком грубым, дурно воспитанным, смешным и неловким, он снова сдержался и с нескрываемой иронией произнес:

– Сожалею, маркиза, что пришел так некстати. Я профан в поэзии и в философии и, наверное, прервал урок, который давал вам ваш кузен.

– Генерал, – сказал доктор, – я слишком скромен, чтобы давать уроки кому бы то ни было, тем более маркизе. Могу ли я учить ее поэзии, если она – сама поэзия?

– Я далеко не сама поэзия, и кузен не давал мне никаких уроков, но если бы он давал мне урок (и тут голос маркизы сделался сладким, в интонации появились мягкость и подкупающее чистосердечие: она хотела смягчить разящую силу удара), то вы, генерал, не могли бы нам помешать: вы могли бы с пользой для себя… послушать этот урок.

Тут генерал растерял все свое хладнокровие. Он понял, что оставаться дольше было невозможно, иначе он совершит какую-нибудь дерзкую выходку. В ярости генерал вскочил с места и, не скрывая раздражения, сказал на прощание:

– Я презираю поэзию. Я весь проза и не хочу слушать ваших взаимных поэтических уроков. Поэтому почту за лучшее ретироваться. Честь имею, маркиза.

Дон Фаустино встал и почтительно поклонился генералу.

– Был счастлив вас видеть, – сказал ему генерал.

– Помилуйте, это я был счастлив вас видеть, – отвечал ему дон Фаустино.

– Да хранит вас бог, – примиряющим голосом начала Констансия, чтобы избежать бури, которая готова была разразиться. – Сегодня вы немного нервны, и вам не до поэзии. Полагаю, что это скоро пройдет; желаю, чтобы вы – раз уж вы возненавидели поэзию – считали меня прозой и продолжали меня любить и жаловать.

Говоря это, маркиза томно и грациозно протянула свою красивую руку, и генералу ничего не оставалось, как пожать ее.

Не желая дольше оставаться, генерал ушел, явно сожалея, что прошли варварские времена, проклиная светские условности, которые не позволили ему сказать всего, что он думал о Констансии, не позволили ему разбить о голову доктора все стекляшки и побрякушки, которыми была уставлена гостиная, называемая нынче французским словом «будуар».

Констансия хорошо понимала, что как бы ни был одержим генерал жаждой мести, он не будет строить козни ничтожному чиновнику с жалованьем в четырнадцать тысяч реалов, а тем более не будет распространяться о случившемся, о том, как с ним обошлась Констансия, предпочтя ему какого-то писаришку.

Как только генерал ушел, Констансия дала волю своим чувствам, перестала сдерживаться и разразилась откровенным хохотом, забыв, что она гранд-дама, и превратившись в шаловливую, веселую девушку, которой и была когда-то там, у себя в Андалусии.

Доктор присоединился к ней: он тоже смеялся от души.

Потом они как-то вдруг затихли, сделались серьезными и пристально посмотрели друг на друга. В их взглядах были немые, но весьма красноречивые вопросы. Ясно, о чем они спрашивали друг друга. Это было написано в их глазах.

О чем мог подумать генерал, и до какой степени это было справедливо?

Что было шуткой в их игре, и что было серьезно?

Может быть, это любовь? А если так, то какая она, эта любовь?

Отвечая на эти вопросы, оба опустили глаза и покраснели еще больше, чем тогда, когда вошел генерал.

Воцарилось молчание. Минуты казались часами. Очень опасное молчание.

Доктор по-прежнему находился совсем близко у софы, где сидела Констансия.

И тут доктор почти машинально взял ее руку, и кузина снова не отняла ее.

Доктор покрыл ее поцелуями, но теперь, после молчаливых вопросов, эти поцелуи имели другой смысл и значение.

Констансия резко отдернула руку и сказала с холодным достоинством и невозмутимой рассудительностью, без тени волнения и печали:

– Уходи, Фаустино, уходи. Останемся добрыми друзьями.

Этот призыв остаться только друзьями прозвучал в ушах доктора очень невнятно: что-то среднее между мольбой и приказанием. И все же по тону, которым произносилась эта фраза, можно было угадать ее скрытый смысл. Да, это был запрет. Да, это было ограничение. Но в ней не было протеста, она означала: «Увы, нам суждено быть только добрыми друзьями».

Доктор был достаточно умен и тонок, чтобы понять серьезность этих слов. Он встал, взял шляпу и сказал:

– Прощай, кузина.

Он уже повернулся к ней спиной, он уже был у самой двери, уже собирался переступить порог комнаты, но обернулся. Констансия молчала. Тогда он подошел к ней и смиренным, робким, обреченным тоном произнес:

– Останемся добрыми друзьями.

И протянул руку маркизе как бы в залог этой бескорыстной дружбы. Констансия подала ему свою красивую белую руку. Доктор снова поцеловал ее почтительно и благоговейно, но Констансия не могла не заметить в этом поцелуе едва сдерживаемую любовь и страсть.

Затем, как бы поборов в себе какую-то неодолимую силу, доктор поспешно оставил гостиную.

Генерал по-прежнему стал навещать маркизу только в приемные дни и вечера. Он снял осаду, никому не сказав ни слова о причинах своего решения. У него хватило сообразительности, чтобы не обнаружить своего огорчения, и он скоро утешился, вернувшись к Росите, которая легко простила ему временное заблуждение.

Доктор не манкировал больше своими обязанностями чиновника и не появлялся у маркизы днем, но продолжал посещать ее вечерние приемы и раз в неделю обедал у нее.

Возродившаяся после семнадцатилетнего перерыва любовь должна была, по мнению Констансии, да и по мнению доктора, воплотиться и вылиться в некое возвышенное платоническое чувство. Этого требовало уважение к благородному маркизу, который любил их обоих: дона Фаустино – как родственника и друга, и Констансию – как свою законную супругу. Не сговариваясь, оба думали абсолютно одинаково. Оба избегали опасных встреч наедине. Но встречаясь при маркизе, обмениваясь между собой словами и взглядами, они проникались друг к другу чувством взаимного уважения, и та благородная жертва, на которую они оба шли, и та завидная сдержанность, которую проявлял доктор, привели к тому, что расположение Констансии к кузену сменилось пылким и безрассудным обожанием.

Прошел месяц, и за все это время доктору не представилось ни малейшей возможности повидать кузину с глазу на глаз. Но в конце концов случилось то, что должно было случиться. И нельзя в этом никого винить – ни судьбу, ни дьявола. Ну что из того, если доктор, который запросто бывает в этом доме, оказался однажды вечером вдвоем с кузиной? В тот вечер у маркизы немного расходились нервы, и она никого не принимала. Слуга, полагая, что распоряжение маркизы не распространялось на любимого кузена, провел дона Фаустино в знакомый нам будуар. Маркиза не было дома. Было всего одиннадцать часов, а в Мадриде, как известно, поздно ложатся спать и приемы сильно затягиваются.

Несмотря на жаркую погоду, двери балкона были закрыты. Ничто не нарушало уединения. Только из соседней комнаты тянуло ласковой прохладой: там балконная дверь была открыта.

Koнстансита сидела там же, где она сидела в памятный день генеральского визита. Чувствуя себя нездоровой, она не переодевалась к вечеру и была в простом, но элегантном утреннем туалете. Распущенные волосы делали ее особенно милой и очаровательной: было видно, что она только что поднялась с постели, чтобы встретить доктора.

Эти случайные обстоятельства способствовали тому, что разговор между доктором и кузиной сделался еще более дружеским и доверительным. Они болтали о всякой всячине и, сами того не желая, заговорили о самих себе. Как-то неожиданно для себя самой она спросила об успехах доктора по службе.

– Какие уж тут успехи! – сказал дон Фаустино. – Ко мне вполне подходит старая пословица: «За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь». Меня одолевали всякие честолюбивые мечты. Видно, поэтому ни одна из них не сбылась. Мой ум блуждал с предмета на предмет, не задерживаясь ни на одном: он не нацеливался на добычу, как орел, а порхал над нею, как жаворонок. Я слабоволен и ничего энергично не домогался. Неудивительно, что я так мало преуспел. У меня нет двух важных стимулов: любви и веры в то, что существует помимо меня.

– Неужели ты никого не любишь и ни во что не веришь? Боже, как это ужасно!

– Я говорю о вещном мире.

– Ну, это немного легче, но и это страшно. Неужели ты никого не любишь?

– Я хотел любить, я любил, но мною пренебрегли, и это убило любовь. И вот недавно я почувствовал, как любовь чудесным образом воскресла во мне. Но не будет ли она вновь убита?

– Если ты действительно любишь, – отвечала Констансия медленно, словно стыдясь того, что она произносит, и опасаясь, как бы не сказать лишнего, – если ты любишь по-настоящему, то кто же станет пренебрегать твоей любовью? Вспомни, что сказал поэт:

Amor а nullo amato amar perdons. [108]

Кроме того, если любит человек, обладающий твоими достоинствами, то любовь его должна быть сильной, сильнее смерти.

– Поэт сказал неправду, – отвечал дон Фаустино. – Если же слова его отражают общее правило, то я – исключение из этого правила. Я любил тебя когда-то, а ты меня не любила. Теперь я люблю тебя еще больше, но ты меня по-прежнему не любишь.

Констансия уже совсем было успокоилась, но, услышав последние слова кузена и видя, с каким жаром он их произносит, испугалась. Какая-то неведомая магнетическая сила тянула ее к дону Фаустино, но вместе с тем из глубин ее тревожной совести возникало другое чувство, которое говорило ей, что недостойно, преступно и подло обманывать маркиза.

– Фаустино, – печально и покорно сказала она. – Я поступила дурно, низко, но то, что я не полюбила тебя, – это мое несчастье. Однако не требуй, чтобы я стала еще несчастнее, полюбив тебя теперь.

– Я ничего не требую. Сердцу не прикажешь. Если ты можешь не любить меня, не люби, но я люблю тебя, безумно люблю.

Доктор опустился на колени перед маркизой.

– Встань, успокойся. Боже мой! Нас могут увидеть!

– Полюби меня!

– Сжалься надо мной. Оставь меня. Беги отсюда. Что с нами будет! О боже!

– Люби меня, Констансия!

– Да… я люблю тебя.

Доктор пылко обнял маркизу. Она не отстранилась. Губы их слились в поцелуе.

Вдруг она вскрикнула и резко оттолкнула от себя доктора.

– Я погибла, – произнесла она шепотом, как бы выдохнув эти слова, и доктор скорее угадал их, чем расслышал.

Искреннее и пылкое чувство, возникшее столь неожиданно, отключило их обоих от внешнего мира, заставило забыть об осторожности. Они вели себя неосмотрительно, неблагоразумно, глупо.

Они не слышали, как вернулся маркиз де Гуадальбарбо, и не заметили, когда он вошел в гостиную.

Доктор и маркиза пытались сделать вид, что ничего не произошло. Но какой хаос чувств был в душе у каждого! Какая растерянность и какой стыд были написаны на их лицах!

Напротив, по лицу маркиза ничего нельзя было заметить. Оно, как всегда, выражало спокойствие и приветливость. Может быть, произошло чудо? Может быть, дьявол заслонил ему глаза черным облаком, и он ничего не заметил?

Надежда – последнее убежище страдающей души, и Констансия, увидев, что муж держится невозмутимо спокойно, хранила эту надежду.

– Здравствуй, детка, здравствуй, дорогая, – сказал маркиз, назвав маркизу как обычно, выражая этим и разницу лет и свою любовь к ней. – Как ты себя чувствуешь? Тебе лучше? Иочень беспокоился и решил зайти домой до министерства. А, Фаустино, и ты здесь? Здравствуй, здравствуй.

Маркиз пожал доктору руку. Тот буквально сгорал от стыда и едва держался на ногах.

Маркиза почувствовала комок в горле и, заикаясь, пролепетала:

– Я чувствую себя немного лучше.

Дон Фаустино был так подавлен, что ничего не ответил.

Либо маркиз ничего не видел, либо делал вид, что ничего не видел, щадя несчастных, которые и без того испытывали унизительный страх и пребывали в мучительном состоянии полной растерянности.

Маркиз, сославшись на то, что его ждет министр, ушел из дому.

Дон Фаустино и Констансия снова остались одни. Оба они были жертвой вспыхнувшей страсти, но не порока. Поэтому страх, владевший ими, возник не от сознания только что пережитой опасности, а от ощущения совершенного греха. Объятия и поцелуй были низким воровством. Маркиза попрала честь, любовь, благородную доверчивость отца ее детей. Доктор предал верного друга, предал того, кто, в отличие от многих других, уважал и любил его. И в довершение всего он украл у него самое дорогое сокровище – Констансию. Не потому ли, когда их обоих застали врасплох, они почувствовали себя преступниками: это видно было по выражению их лиц, это сквозило в каждом их движении. Оба заметили это, и оба стыдились теперь того, что увидели. Чувство общей вины за стыдный поступок, унизительное чувство страха, которое охватило их в присутствии маркиза, подавило все остальное: они не видели уже способов и средств исправить зло.

Долгое время оба молчали.

– Уйди, уходи отсюда. Я погибла! – произнесла она наконец.

– Но, может быть, он ничего не видел, – осмелился возразить доктор. – Вероятно даже, что он ничего не видел. Небо помогло нам.

– Какое богохульство! Какое уж там небо! Скажи лучше – ад!

– Пусть ад. Только бы ты не пострадала от этого!

– Уйди, Фаустино, оставь меня. Ты терзаешь мою душу! – воскликнула маркиза с тоской и раздражением.

Доктор взял шляпу и, не произнеся ни слова, медленно, опустив голову, покинул дом маркизы.

Печальные мысли и тысячи глупейших предположений проносились в его голове, когда он возвращался домой, не замечая дороги.

«Допустим, маркиз все видел, что тогда? – спрашивал он себя. – Но, может быть, он ничего не видел? Зачем ему было скрывать? Взял и убил бы нас обоих! Может быть, он сделал вид, что ничего не заметил? Но зачем ему это делать? Если он задумал мстить Констансии, я должен вмешаться и защитить ее».

Устав от этих мыслей, он придал своему внутреннему монологу другое направление.

«Почему я такой несчастный? Несчастнее меня нет человека. Я не способен любить, у меня нет достаточной воли и энергии, чтобы быть добродетельным, чтобы с открытым забралом и с чистой совестью защищать богоугодное дело, но при всем моем слабоволии, малодушии и неуклюжести – эти качества у меня в избытке – я запросто совершаю преступление и оказываюсь смелым, трезвым, ловким в грехе. В этом свойстве моего характера и лежит причина моего несчастья, из-эа этого я делал несчастными всех тех, кого я любил».

Рассуждая таким образом, доктор свернул за угол, и тут к нему подошел какой-то человек. Он тотчас признал в нем маркиза де Гуадальбарбо.

– Я ждал тебя. Следуй за мной, – сказал ему маркиз.

Доктор молча последовал за ним. Неподалеку стояла карета маркиза.

– Садись, – сказал он доктору. Тот повиновался.

– На виллу! – приказал маркиз кучеру, сев подле Фаустино.

Лошади взяли рысью, и карета покатилась. Оба седока всю дорогу молчали.

Теперь доктор понимал, что маркизу все известно, и считал своим долгом дать ему любое удовлетворение. У него мелькала даже мысль: не собирается ли маркиз просто убить его. Он вправе был это сделать, но, очевидно, имел другие намерения. Не мог же доктор спросить умаркиза: «Что ты собираешься со мной сделать?». Поэтому он молчал и позволил везти себя на загородную виллу.

Наконец они туда прибыли. Это было недалеко, в полулиге от города. Вошли в дом. Маркиз приказал слуге зажечь свет в нижней комнате, служившей ему кабинетом. Слуга удалился, оставив господ одних.

Маркиз открыл шкаф, извлек оттуда ящик, вынул из ящика два пистолета и положил их на стол. Тут он прервал молчание и спокойным тоном, словно желал доброй ночи, сказал:

– Ты негодяй, и я могу пристрелить тебя как собаку. Ты украл у меня самое дорогое, ты предал мою дружбу. Но я хочу убить тебя в честном бою и равным оружием. Я не хочу, однако, чтобы знали, что я тебя убил и за что я тебя убил. Это значило бы запятнать мое имя, бросить тень на мою жену и моих детей. Поэтому дуэль произойдет без свидетелей и без соблюдения некоторых формальностей. Пусть бог будет нам свидетелем. Прислуга нас не выдаст, даже если и узнает что-нибудь. Лакей и управляющий – англичане. Это люди надежные, верные, они давно у меня служат. Выбирай пистолет.

Доктор машинально взял пистолет. Маркиз тут же взял другой. Оба были теперь вооружены. Дон Фаустино не знал, что сказать, и поэтому молчал.

– Теперь, – продолжал маркиз, – следуй за мной, – и отворил дверь, ведущую в сад.

Там не было ни души. Светила полная луна. Перед выходом маркиз сказал:

– Я поведу тебя далеко отсюда – сад большой. Иначе слуги могут услышать выстрелы. Когда мы дойдем до места, мы встанем друг против друга на расстоянии тридцати шагов. Потом я скомандую «Пора!», и мы начнем сходиться. Каждый может выстрелить, когда ему угодно. Если ты хорошо стреляешь на ходу, можешь двигаться мне навстречу, если не доверяешь своей меткости, жди, пока я не упрусь грудью или лбом в дуло твоего пистолета.

Закончив краткую речь, маркиз пошел в сад, дон Фаустино – за ним. Они миновали красивую рощу и достигли ровной открытой площадки, упиравшейся в садовую ограду.

Дон Фаустино хотел что-то сказать, но оправдываться было бессмысленно, а хвастаться и бахвалиться перед оскорбленным маркизом неприлично. И он только произнес:

– Констансия невинна.

– Я это знаю, поэтому я мщу не ей, а тебе.

Маркиз отмерил тридцать шагов. И они встали друг против друга.

– Пора! – скомандовал маркиз, поднял свой пистолет и увидел, что доктор сделал то же самое.

Противники начали сходиться. Маркиз был отличным стрелком и верил в меткость своего выстрела. Поэтому, хотя он и чувствовал себя оскорбленным до глубины души, все же не хотел стрелять первым, чтобы не получить преимущества.

Они прошли уже половину пути. Только полтора десятка шагов отделяли их друг от друга. Доктор не стрелял и продолжал идти. В маркизе боролись два чувства: привычная сдержанность и боязнь, что отмщение не состоится. Он слышал, как сильно бьется его сердце, как пульсирует кровь, и чувствовал, как дрожит правая рука. Больше нельзя было медлить. Маркиз выстрелил и увидел, как дон Фаустино покачнулся, но продолжал твердым шагом двигаться вперед, целясь в грудь противника.

Маркиз не понимал, как он мог промахнуться. Однако теперь он был почти уверен, что дон Фаустино остался невредим. От этой мысли душу его охватило отчаяние, и он почувствовал себя совершенно подавленным. Но он должен был идти навстречу человеку, в руках которого была его жизнь.

Доктор вплотную подошел к маркизу. Лицо доктора, освещенное луной, было прекрасно печальным, но маркизу оно показалось страшным, ужасным.

Дон Фаустино почти касался дулом пистолета груди противника и пристально смотрел на него. Прошло какое-то мгновение, показавшееся маркизу вечностью.

Даже в этот момент доктор оставался философом и не мог не анализировать происходящее. Он смиренно принял вызов и пошел на смертельный поединок потому, что не нашел приличного и естественного предлога отклонить его. И вот он принял то, что сам считал несуразным и тяжким обязательством, налагаемым светскими условностями. И все это из-за одного-единственного поцелуя, из-за одного-единственного, хотя и крепкого, объятия. Что же он выиграет от того, что убьет теперь несчастного старика, которого он сам оскорбил и сделал глубоко несчастным? Доктор допускал, что у маркиза не было к нему ни злобы, ни ненависти; вероятно, он хотел только исполнить свой долг, отомстив ему за бесчестье. Не будет ли бессмысленной жестокостью лишить его жизни теперь, когда долг исполнен и все уже совершилось? Хотя доктор часто слышал разговоры о том, как мало стоит человеческая жизнь, сам он благоговейно относился к жизни, и покушение на чью-либо жизнь казалось ему тяжким проступком, величайшим грехом, которому нет прощения. Вот какие мысли проносились в замутненном мозгу доктора.

Доктор швырнул пистолет далеко в сторону. Раздался выстрел, но, слава богу, никого не задел. Дон Фаустино вскрикнул и как подкошенный упал навзничь.

Маркиз бросился к нему, хотел поднять и увидел, что тот весь в крови.

– Моя пуля достигла цели. Он ранен. Может быть, смертельно. Рана в грудь. Проклятие!

Маркиз не знал, кому слать проклятия, кого винить во всем этом. Еще минуту назад он был в отчаянии, что не попал в противника, не убил его, теперь отчаивался оттого, что тот ранен. Только что он был озабочен тем, чтобы сохранить дуэль в тайне, теперь, забыв об этом, стал звать на помощь слуг. Никто не отзывался, и он бросился к дому с криком:

– Педро! Томас! Скорее сюда!

Явились слуги.

Дон Фаустино был ранен в грудь навылет. С помощью слуг маркиз перевязал его, чтобы остановить кровотечение. Раненого перенесли в карету. Маркиз приказал гнать лошадей, чтобы быстрей доставить несчастного в гостиницу.

Маркиз вызвал к больному своего домашнего врача. Тот осмотрел рану и сказал, что, по-видимому, серьезной опасности нет: рана несмертельна. Пуля прошла навылет с правой стороны, очевидно, не задев легкого и важных сосудов. Раненый потерял много крови, что вызвало крайнюю слабость, но, может быть, вследствие этого удастся избежать воспаления и лихорадки.

Маркиз де Гуадальбарбо попросил врача и хозяйку гостиницы взять на себя заботы о больном и уехал домой в полной уверенности, что дон Фаустино скоро выздоровеет.

Читатель, вероятно, помнит о том, как маркиз сказал доктору, что считает Констансию невиновной. Но сказал он это из гордости, ибо не был слеп и прекрасно видел все, что там случилось. Когда он дрался с доктором на пистолетах, у него не было сомнения в том, что жена так же виновата, как и доктор. К несчастью, а может быть, и к счастью, в семье происходят невероятные вещи. У священного семейного очага совершаются события, сокрытые от постороннего глаза, происходят психологические коллизии, которые не могут объяснить ни ученый, ни поэт, как бы подробно и дотошно они ни анализировали и ни описывали их. Поэтому неудивительно, что после долгого разговора, который состоялся в тот злополучный вечер между маркизом и Констансией, муж пришел к убеждению, что маркиза была так же чиста, невинна и непорочна, как и прежде. Все впечатления маркиза о случившемся претерпели чудесную метаморфозу. Теперь он видел все иначе и все понимал по-другому. Объятия уже не казались ему столь пылкими, и вообще они были мало похожи на объятия влюбленных. По крайней мере со стороны дона Фаустино было проявлено больше почтительного благоговения, чем страстности, а маркиза все делала против воли и даже сопротивлялась. И получалось так, что она была не соучастницей преступления, а жертвой. Губы доктора, как припоминал теперь маркиз, просто скользнули мимо губ Констансии и ткнулись в лоб, вследствие чего они вряд ли могли что-нибудь ощутить, кроме прикосновения к гладкой, бархатной коже, к тому же достаточно холодной, да и то через спадавшие на лоб завитки волос, которые плотно его прикрывали.

И самый факт, что он так просто увидел их, доказывал отсутствие злого умысла, убеждал в непреднамеренности совершенного поступка. Увы, другие мужья не так застают своих жен. Он мог бы поименно назвать великосветских прелестниц, коварно изменивших своим мужьям. Как непохожа его судьба на судьбу других мужей! Доктора тоже нельзя судить слишком строго. «Черт возьми! – говорил он себе. – Ведь она так хороша, так соблазнительна в своей неприступности. Бедняга мечтал когда-то жениться на ней. Несчастный малый!» Сведя до минимума значительность происшествия, он стал подыскивать ему объяснение. Все ясно: близкий родственник, поэтические воспоминания о юности, жестокий отказ, полученный семнадцать лет назад… Летом он подумал о том, что будет дальше. Доктор, конечно, выздоровеет – ему этого очень хотелось, – его отношение к кузине превратится в возвышенную любовь, в мистическое обожание а-ля Петрарка. Маркиз не переставал восхищаться стойкостью жены, ее несокрушимой добродетельностью. Перед мысленным взором проходила вереница воздыхателей, более дюжины завидных красавцев, умных и элегантных. Он едва не плакал от умиления и благодарности за то, что Констансия всем им предпочла его, маркиза, сделав его счастливейшим из смертных, предметом всеобщей зависти. Семнадцать лет верности – это ли не доказательство настоящей любви? Наконец маркиз вспомнил и о любимых детях и порадовался, что мог простить ту, которая выносила их в своем чреве и подарила ему. Несколько преувеличивая пылкость и хрупкость Констансии, он уже раскаивался в том, что так жестоко с ней обошелся: ужасно опасался, что она может заболеть от причиненных им огорчений. Он вспоминал теперь ту нежную заботу, которой она умела окружать его, которая всегда трогала его и восхищала, Разве можно порвать с такой женщиной? Нет, он бы умер от горя. А Констансия, такая гордая, благородная, совестливая, умерла бы от стыда. Но, может быть, не только от стыда, а и от горя тоже. Ведь она любила его. Конечно, он теперь стар и немощен, но душа-то не стареет, а женщины вообще и Констансия в особенности умеют ценить духовное начало в любви. Во всяком случае, больше, чем мужчины.

Под воздействием этих рассуждений гнев маркиза сменился милостью и снисхождением. Он готов был простить все, и когда простил, то стал думать о маркизе с еще большей нежностью и любовью, и как-то постепенно и незаметно из человека, который простил, он превратился в человека, который должен был домогаться прощения. Констансия была великодушна и простила в конце концов маркизу то, что он усомнился в ней. В результате этого акта милости она снова взошла на золотой пьедестал и снова превратилась в богиню красоты, изящества и непорочности, Маркиз почувствовал себя счастливым, довольным и умиротворенным.

Дон Фаустино один должен был расплачиваться за драматическое представление; он один принес жертву богу Гименею, чтобы ублажить его и обеспечить тем самым полноту счастья богатой, знатной, аристократической семьи.