Судьбе, или, вернее, небу, в своих неисчислимых делах милосердия было угодно, чтобы, против всяких ожиданий, против всех научных предсказаний, дон Фаустино выздоровел. Когда миновал кризис, вызванный воспалением плевры и части легкого, рана быстро закрылась и зарубцевалась как нельзя лучше. Выздоровление было быстрым и полным.

Через шестнадцать месяцев после печальной свадьбы, то есть в октябре следующего года, никто уже и не вспоминал о длительной и опасной болезни. Забылась и сама причина ранения.

Тем временем дон Фаустино из мелкого, безвестного чиновника превратился в человека весьма заметного. Его богатство, вернее – богатство его жены и дочери, служило ему роскошной оправой, в которой блистали его достоинства и таланты.

В свои сорок пять лет он выглядел совсем молодо: был строен, а благодаря светлым волосам седины не было видно. Одевался он элегантно и просто.

Когда он с прелестной своей дочерью совершал прогулку верхом на отличных английских лошадях – оба были прекрасные наездники, – то публика смотрела на них с нескрываемым восхищением.

Их роскошный дом был открыт для людей избранных и почитаемых, среди которых дон Фаустино пользовался славой большого поэта и даже ученого.

Росита, в душе которой жалость к униженному Фаустино приглушила было чувство ненависти, теперь переживала приступы зависти, увидев его счастливым и преуспевающим. Особенно трудно ей было примириться с триумфом своей ненавистной соперницы, дочери бандита, Марии Сухой.

Но у большинства людей симпатия и доброе расположение к семье капиталиста из Вильябермехи дона Хуана Фернандеса брали верх над завистью к ее богатству и благополучию ее членов. Постоянные разговоры Роситы о том, что Мария – дочь разбойника, не только не наносили ей ущерба, но, напротив, окутывали ее образ романтической дымкой. Все восхищались ее умом, благородством, все поражались тому, как она, женщина низкого происхождения, сумела выбраться из грязи, которая ее окружала, и выйти из нее чистой, без единого пятнышка, если не считать, конечно, опрометчивого поступка в молодости, когда она отдалась дону Фаустино, движимая неодолимой любовью к нему. Но люди благородные прощали ей и это, стоило им только увидеть Ирене, чья красота, чистота, ясный ум не могли не вызвать восхищения.

Причем девушку обожали не только мужчины, но даже женщины, которые особенно ценили ее за полное отсутствие кокетства: она не была для них опасной соперницей.

Мать ее сохранила красоту, но ее суровые моральные принципы, воспоминание о своем грехе, мысли о преступной жизни и трагической смерти отца лишали ее той мягкости, жизнерадостности, приятности в обращении, которые и составляют главное очарование женщины, с помощью которых она привлекает, пленяет и очаровывает мужа или возлюбленного. Ее любовь к дону Фаустино сделалась еще более возвышенной, сильной, истовой. Она не оставляла места веселью, ласке, забаве. Это была суровая, умозрительная, почти неземная, жертвенная, исступленная любовь – дар Афродиты Урании, а не Афродиты Пандемос.

Кроме того, здоровье Марии было сильно расстроено. В присутствии посторонних ей удавалось держаться спокойно и приветливо, не обнаруживая никаких странностей, но, оставаясь в кругу своих, она часто впадала в какое-то экстатическое состояние, и тогда всем казалось, что мысль ее витает где-то далеко-далеко и она никого не видит и не замечает. Даже мужу она не осмеливалась рассказывать о своем состоянии. Она часто воображала, что беседует с другими душами, видела себя в других обличьях, словом – проявляла признаки того, что называют сомнамбулическим озарением. Печальные предчувствия тревожили ее сердце, часто она не могла подавить невольные вздохи, беспричинные слезы то и дело туманили ей глаза.

И все же доктор Фаустино продолжал нежно любить Марию. О его любви к Ирене и говорить не приходится. Но он не был счастлив. Все чаще у него мелькала мысль – почему он не умер в тот самый день, когда дал свое имя дочери.

У него было все: лошади, экипажи, роскошный дом, полный достаток, деньги. Всем этим он был обязан щедрости дона Хуана Свежего, а не своему уму и таланту. От этого он испытывал стыд и смущение. Ужасный вопрос: «На что я годен?» – постоянно мучил его, а ответ: «Я ни на что не годен» – убивал, Его честолюбие, еще более распаленное и еще менее удовлетворенное, чем всегда, беспрерывно терзало его. Время еще не совсем упущено: можно было удовлетворить честолюбивые мечты. Он свободен теперь от денежных забот и может творить поэзию, философствовать, писать, принимать участие в политической жизни, сделаться депутатом. Но он боялся за что-либо браться: в случае неудачи оправданий не будет, зато разочарование будет жестоким и полным.

Вера в бога, осенившая дона Фаустино во время болезни, когда он был на пороге смерти, утешила его, но теперь снова покинула его душу. Прежние сомнения овладели им. Само обретение веры он объяснял теперь немощью, упадком физических сил, голодной диетой, высокой температурой.

Но между тем как его критический ум и диалектические рассуждения толкали его к сомнению и отрицанию, его эмоции и поэтические фантазии поставляли ему тысячи систем, доктрин и теорий, которые могли оказаться – он хотел и боялся этого – истинными. И тогда где-то в глубине своей души он различал бесконечное, божественное, абсолютное, то есть то, чего он жаждал, и ему казалось, что это божественное разлито во вселенной и дает ей жизнь и гармонию. Словом, доктор Фаустино был и мистиком и теософом, хотя не проявлял последовательности и решительности ни в том, ни в другом.

Будучи рационалистом, он не мог без сожаления и насмешки относиться к галлюцинациям своей жены. Духи и прошлые существования не вызывали у него доверия. Но в то же время ее горячая вера во все это нарушала спокойствие его духа. Ведь и сам он иногда во сне, в полудреме, а то и наяву, когда нервы были напряжены и возбуждены, видел и жену и перуанскую принцессу слитыми в единое существо. В эти минуты он воображал себя перуанским воином, влюбленным в это существо. Тогда он видел, что Мария далеко опередила его по пути к духовному совершенству, а он отстал от нее, хотя она протягивает ему руку, хочет увлечь за собой, подбодрить, растормошить, заставить смелее двигаться в заоблачные выси, чтобы обрести там покой и благоденствие.

При свете дня, когда нервы были спокойны, а ум ясен, доктор посмеивался над всем этим бредом, полагая, что все безумства передаются ему от его полубезумной жены.

Жизнелюбие дона Хуана Свежего, его веселые шутки, сыпавшиеся особенно обильно после вкусного обеда и доброго вина, его ясный ум, который стремился все разложить по полочкам, твердость его принципов, сноровка и уверенность, с которыми он приумножал свои богатства и управлял имением, были неприятны дону Фаустино, Доктор нисколько ему не завидовал, но часто его поругивал и вообще ставил не очень высоко.

Дон Хуан Свежий прекрасно понимал, что это добром не кончится, но выхода не видел, а только старался отсрочить беду и готовился встретить ее как неизбежность.

Давняя слабость дона Хуана к своим землякам бермехинцам побудила его пригласить Респетилью погостить месяц в Мадриде. В прошлый раз из-за болезни дона Фаустино он ничего не сумел посмотреть толком. Теперь дону Хуану доставляло большое удовольствие быть его чичероне. Он заказал ему платье у лучшего портного, купил цилиндр, который Респетилья называл то снопом, то корзинкой, то колодой, то ульем. Дона Хуана забавляло то изумление, с которым Респетилья узнавал новые для него вещи, и как он относился к этой новизне. Ему очень понравился, например, музей естественной истории, дворец показался ему слишком громоздким, а музей живописи не произвел ровно никакого впечатления. Больше всего ему полюбились бой быков и танцы в пьесе «Потомок Синей Бороды и Брахмы». Особенно его восхитили стройные девушки в совсем легких нарядах, бенгальские огни, Синий Борода со своей свитой, китайские зонтики и дракон. Но больше всего, конечно, девушки. Надо сказать, что Респетилья был давно женат на прежней горничной Роситы Хасинтике и прижил с нею девять детей-погодков. Он очень любил жену, побаивался ее и даже в мыслях боялся ей изменить. Вот и теперь, проявив повышенный интерес к этим самым девочкам, он сразу мысленно представлял себе разгневанную супругу, мечущую громы и молнии против балерин и обличающую их, словно Катон или знаменитый анахорет четвертого века, славившийся своей суровостью.

В доме своих господ Респетилья увидел прежнюю свою любовь Манолилью. Он немало удивился, что она звалась теперь Этельвиной, и испытывал некоторую гордость от того, что некогда знался с этой важной дамой. Наряды доньи Этельвины, белила и румяна, которыми пользовались Лаис, Таис и прочие гетеры Коринфа, Афин и Милета, духи, которыми она теперь душилась – это был уже не «Оппопонакс», а более дорогой «Stephanotis» – поразили Респетилью, и он смотрел на свою прежнюю подругу, открыв рот от удивления.

Уважай-Респетилья уважительно и почтительно отнесся к донье Этельвине, но из еще большего уважения к незримо присутствующей Хасинтике, матери девяти его отпрысков, не осмелился переступить границы дозволенного и ограничился только тем, что отпустил несколько шуток по адресу шикарной модистки, которая в конце концов, поддавшись воспоминаниям о юных годах, взволнованная неожиданной встречей с бывшим своим кавалером, облаченным в сюртук и «корзинку», если не совсем размякла, то была близка к этому.

Справедливость требует признать, что дон Фаустино не проявил той стойкости по отношению к Констансии, которую его старый слуга проявил по отношению к Этельвине. Это его поведение можно назвать предосудительным и малопорядочным. Чистейшую, неземную любовь, на которую подбивала его Констансия, он приберег для жены и для своей благочестивой дочери. Маркиза де Гуадальбарбо разбудила в его сердце бурю страстей и привела чувства дона Фаустино в полное смятение. Новые препятствия, возникшие на пути Констансии, раздражали ее. Ревность и зависть к счастливой Марии подогревали ее любовь к кузену. Теперь она мечтала не о тихой идиллии, а о настоящей страстной, драматической любви. Констансия, как говорится, сорвалась с тормозов и, проявив много хитрости и изобретательности, сумела устроить свидание с доном Фаустино в таком месте, о котором, как она полагала, никто не мог знать.

Маркиз де Гуадальбарбо с завидным упрямством продолжал верить в добропорядочность своей жены – жил беспечно и забыл о всякой бдительности. Но Констансия, наученная уже горьким опытом, приняла теперь строгие меры предосторожности, с тем чтобы даже записные сплетники, падкие до скандальных происшествий, не могли ничего пронюхать.

С того самого времени, когда начались тайные свидания с Констансией, дон Фаустино стал тяготиться Марией и держался с ней крайне неуравновешенно. Он обвинял себя за непорядочность, стыдился двойной игры, считал себя низким и неблагодарным человеком. Теперь он еще больше страдал от своей бедности и бездарности и еще больше тяготился щедростью и великодушием дона Хуана Свежего.

Сомнамбулическое озарение и повышенная чувствительность Марии не помогали ей в данном случае: она не открыла постыдной тайны своего мужа. Будучи влюбленной, она, как ей казалось, понимала самые сокровенные тайны его души, но в ней было так много этой любви, так много доверчивости, так сильно было ее уважение к мужу, что все представало перед нею прекрасно преображенным, в розовом свете: она не замечала ни уродливого, ни безобразного. Все огорчения и печали мужа она приписывала его уязвленному самолюбию: ведь действительно он мог чувствовать себя униженным, сознавая, что беден и вынужден пользоваться чужим богатством. И она прибегала ко всяким ухищрениям, чтобы подбодрить его, деликатно внушить надежду на удачное завершение всех его начинаний, заставить поверить в собственные силы, в то, что он сам добьется могущества и славы, но, главное, убедить его в том, что в ее глазах он так славен, так велик, так преисполнен достоинств и совершенств, что не нуждается ни в победах, ни в триумфах, ни в чужих аплодисментах.

Благородство Марин еще больше угнетало дона Фаустино и вызывало угрызения совести. Однако дьявольские чары Констансии значили теперь для него больше, чем все остальное. Он любил, уважал, обожал Марию, как существо святое, доброе, ясное, чистое, но, захваченный вихрем любовных чувств, сатанинским тщеславием и гордостью, домогался Констансии. К тому же червячок ревности точил его: он боялся, что если оставит кузину, то она с досады может полюбить кого-нибудь другого.

Так могло продолжаться бесконечно долго, отношения доктора с Констансией никогда бы не открылись, если бы не Росита, Это был хитрый, коварный враг, смертельно ненавидевший дона Фаустино и его жену.

Росита полностью заарканила бесстрашного генерала Переса и безраздельно им командовала. Она поработила славного завоевателя и превратила его из льва в ягненка. Росита иногда советовалась с ним по поводу платьев, нарядов и украшений, зато генерал Перес непременно советовался с нею по политическим делам. От Роситы зависели теперь судьбы министерства; она решала, состоится ли очередной военный переворот, изменится ли конституция или даже форма правления. В Испании армия могла сделать все, генерал Перес все мог сделать с армией, а Росита – с генералом Пересом. Усвоив эту словесную параболу, Росита не без оснований считала, что все в конечном счете зависело от нее. Аспазия легко управляла деятельностью своего Перикла.

Всесильная Росита уже много лет не могла забыть оскорбление, которое нанес ей доктор Фаустино; оно разъедало ей душу, как проказа. Мысль о счастливой сопернице тоже не давала ей покоя.

Генерал не имел секретов от Роситы и поведал ей однажды о том конфузе и афронте, который вынужден был пережить от Констансии и от доктора, хотя он не собирался ни унижать маркизу, ни смеяться над ней.

Проведав о любовных отношениях Констансии и дона Фаустино и полагая, что они зашли слишком далеко, – что не соответствовало действительности, – Росита предприняла слежку и делала это настойчиво, изобретательно и осторожно. Она узнала, что донья Этельвина когда-то служила у Констансии, и решила, что наперсницей и посредницей в такого рода делах могла быть именно она. Росита сообразила также, что хотя донья Этельвина была продувной бестией, все же вряд ли удастся подбить ее на измену своей госпоже. Она и не стала так делать, а выбрала для этой цели ее главную помощницу и подругу сеньориту Аделу, которая часто приходила к ней с готовыми заказами, когда сама донья Этельвина была занята.

Расположив к себе сеньориту Аделу подарками и подачками, донья Росита стала получать сведения обо всем, что происходило в доме Этельвины. Минуло более года, но Росита не могла выяснить самое существенное. В конце концов дьявол оценил и вознаградил ее труды.

Сеньорите Аделе все же удалось сделать важное открытие: маркиза де Гуадальбарбо приходила в дом Этельвины либо очень рано утром, либо вечером, но не поздно, и там встречалась с доктором.

Не считаясь с расходами, Росита подкупила сеньориту Аделу, попросив устроить так, чтобы кексе лицо попало в дом Этельвины и из тайного убежища могло наблюдать встречу любовников.

Затем дочь ростовщика-нотариуса отправила Марии анонимное письмо, в котором сообщала об измене мужа и великодушно предлагала способ убедиться в этом лично.

Пришел день, час и самый момент свидания, о чем сеньорита Адела заранее сообщала, Констансия жаловалась, что доктор мало ее любит, холоден с нею, ревновала его к Марии, утверждала, что он любит ее меньше, чем Марию.

Опьянев от многообещающих нежных взглядов, будучи ослеплен и заворожен изяществом, кокетливостью, светскостью, неувядаемой молодостью кузины, дон Фаустино стал уверять, что он уважает свою жену, но совсем ее не любит и почти ненавидит.

Сделав это ужасное признание, он заключил кузину в объятия.

И тут ему почудилось, будто он слышит чей-то приглушенный безутешный плач, который острой болью отозвался в его сердце.

В испуге он отпрянул от Констансии, обыскал комнату, но никого не обнаружил; открыл входную дверь – никого; быстро прошел в соседнюю комнату, откуда был выход в коридор, но и там было пусто, а дверь в коридор заперта на ключ; расспросил донью Этельвину, кто был еще в доме; та отвечала, что кроме Аделы – никого, остальные девушки уже давно ушли, и прибавила, что сеньорита Адела – человек верный, надежный и не из тех, что плачут и вздыхают по пустякам. Донья Этельвина позвала сеньориту Аделу, и та сказала, что в дом никто не входил, что она сама следила за этим и что все слуги отправлены на кухню, чтобы ни о чем не пронюхали.

Констансия никакого плача не слышала и отнесла это за счет расстроенного воображения доктора. Тот в конце концов успокоился.

С того самого дня печаль Марин стала еще более глубокой и неизбывной. Хотя доктор не слышал от нее ни единого упрека, он понимал, что ей все известно. Несмотря на свой скептицизм, он не мог подыскать этому естественного объяснения и вынужден был признать, что духовная прозорливость Марии, очевидно, не пустяк; надо полагать, что действительно дух Марии, отделившись от тела, витает, где ему вздумается: так он может проникнуть сквозь любые стены и забраться в любое место. Приглушенный плач, который услышал доктор и не услышала Констансия, был криком раненой души, вырвавшимся у Марии как раз в тот момент, когда он произносил чудовищную фразу о том, что почти ненавидит ее.

Она знала теперь ужасную правду, и он не мог ни утешить ее, ни оправдаться перед нею.

Чтобы как-то загладить свою вину, доктор стал более ласков с женой, более внимателен к ней, но избегал всяких объяснений. Мария делала вид, что ничего не знает об измене.

Кончилось тем, что Мария тяжело заболела и слегла в постель. Она чувствовала боли в сердце, крайнюю слабость и усталость. Грудь теснило, появилось головокружение, внутри все сжималось, мучили беспрерывные кошмары, пульс был слабый, неровный, учащенный, дыхание затрудненное, прерывистое. Во время болезни красота ее стала еще более одухотворенной. Хотя в волосах появились седые пряди, глаза сделались более живыми и блестящими, а на щеках появился лихорадочный румянец.

Сердце порой колотилось так сильно, что казалось, будто вся грудь сотрясается от его мощных, гулких, неровных ударов; иногда оно почти останавливалось, и тогда больная впадала в обморочное состояние. При этом разум ее оставался ясным, словно какое-то чудодейственное пламя озаряло его.

Доктор Кальво прописал покой, укрепляющее питье, горчичники к ногам. Из гомеопатических средств он назначил ignatia, puisâtila и фосфорную кислоту. Слабое состояние больной делало, по его мнению, противопоказанными кровопускание и пиявки, В конце концов он должен был сказать дону Хуану, что болезнь неизлечима и остается только уповать на волю божью.

Мрачные предсказания доктора сбывались, и Мария как добрая христианка исповедалась, причастилась и ждала своего часа. Дочь и дядя, стоявшие подле нее, едва сдерживали рыдания.

Дон Фаустино стоял на коленях у ее изголовья, мрачный, печальный, молчаливый, с сухими глазами. Он не решался взять руку умирающей и не осмеливался смотреть на нее. Охваченный стыдом и ужасом, он не поднимал на нее глаз.

Мария сделала последнее усилие и одарила мужа такой ангельской улыбкой, таким добрым и нежным взглядом, что и он посмотрел на нее глазами, полными благодарности и раскаяния. Сделав еще одно усилие, Мария протянула ему руку, он взял ее и благоговейно поцеловал, И слезы, которые кололи его внутри, как острые ледышки, растаяли, потекли из глаз и оросили руку Марии.

Слабым и тихим голосом, так, что только он один и мог ее слышать, Мария сказала:

– Я все знаю. Все видела. Все слышала. Я слышала, как ты сказал, что ненавидишь меня, но не могла и не могу этому поверить. Ты сказал это в припадке безумия. Я прощаю тебя. Я люблю тебя. Благословляю тебя. Люби меня. Не терзай себя, не вини. Живи для нашей дочери. Она чиста и благородна – ангельская душа. Это нить, которая связывает наши души. Живя для нее, ты будешь жить и для меня. Она соединила нас прочно, как никогда. Наши брачные узы вечны, и они не должны порваться. Я жду тебя там…

И не было больше ни вздохов, ни судорог, ни конвульсий: дух Марии тихо и покойно, не причиняя ей ни боли, ни страдания, словно покидая плен и обретая свободу, покинул ее прекрасное тело и отлетел в лучший мир.

Усталое сердце не выдержало. Сначала оно ровно расширилось, движимое прощением, но у него не хватило сил сжаться и послать кровь по артериям. Бег крови остановился навсегда.

Дон Фаустино еще слышал чарующий любимый голос, который его прощал и благословлял, вселяя в его душу новые надежды, и тогда он подумал о боге, который простит его, ибо он сам добьется прощения, потому что уже видит путь к совершенству, и у него появилась уверенность, что он мужественно одолеет все препятствия и вступит на утерянную было дорогу истины.

Но Мария умерла, голос ее угас, потух факел, который мог осветить ему путь, и прежние сомнения стали одолевать доктора Фаустино.

«Если я совершил низкий поступок, если я низкий человек, то я буду винить и корить себя вечно, если жизнь вечна. Это будет сущий ад, от которого нет спасения. Если я буду существовать как личность, как индивидуум, то вместе со мной пребудет и эгоизм, который есть сущность моей личности. Нет, это невозможно! Все дурное, эгоистичное, нечистое непременно должно умереть. И пусть останется на веки вечные только то, что составляет лучшую часть нас самих. Марии был чужд эгоизм, вся она – преданность и самопожертвование. Так же, как когда-то она стала моею, так она приняла и смерть: самозабвенно, всем существом. Какая часть ее души будет пребывать там? Вся, целиком. Такой принял ее бог в свое лоно. Она слилась с вечным, абсолютным, божественным».

Потом доктор сухими глазами пристально смотрел на труп Марий. Это была еще прекрасная женщина, и он подумал о том, как будет распадаться, разлагаться ее красивое тело в вонючей, гнилой жиже. Внезапная нервная дрожь была ответом на эти жестокие мысли, не смягченные верой.

И доктор разразился ужасным смехом.

Дочь и дон Хуан бросились к нему. Но было уже поздно. Доктор устремился в спальню. На комоде лежал револьвер. И раньше, чем кто-либо успел удержать его, он вставил дуло в рот, прижал к нёбу и спустил курок.

Дон Фаустино бездыханный упал на пол. Смерть наступила мгновенно.

Ирене, стоя на коленях и возведя глаза к небу, молилась за всех.

Дон Хуан Свежий был потрясен, ошеломлен и совершенно убит случившимся, несмотря на все свое жизнелюбие.

Ирене, пораженная в самое сердце, пережив весь этот ужас, потеряв всякий интерес к мирской жизни, нашла утешение в молитвах. Душа ее была отдана теперь богу; от эфемерной, фальшивой жизни она ничего уже не ждала, кроме огорчений. Серафинито мало сказать любил Ирене – обожал ее. Он был теперь в Мадриде, где изучал право. Ирене любила его как брата.

Ни глубокая печаль славного юноши, ни просьбы и увещевания дона Хуана не могли отвратить девушку от принятого решения.

Через два месяца после смерти отца дон Хуан и Серафинито отвезли ее в Авилу, где она стала монахиней монастыря святого Иосифа, основанного святой Тересой. После посвящения и пострига она вступила в орден босых кармелиток, без сожаления сменив блага и наслаждения мирской жизни на суровую епитимью.

Такова печальная история, которую поведал мне дон Хуан Свежий в отсутствие Серафинито – он не хотел расстраивать молодого человека.

Мораль, которую дон Хуан извлекал из этого рассказа, состояла в том, что нынешнее воспитание порождает множество людей тщеславных, заносчивых, честолюбивых, начиненных абсурдными планами – он и называл их иллюзиями, – ни во что не верящих и ни на что не способных, ни на добро, ни на зло.

– В наше время, – часто говорил он, – полным-полно докторов Фаустино

.

Terra ma!os homines nunc educal atque pusilloe. [124]

Так сказал древний-поэт сатирик.

Однако, когда разговор заходил о доне Фаустино, дон Хуан всегда присовокуплял – то ли из любви к нему, то ли это было действительно так, – что доктор по природе своей был благороднейшим и добрейшим человеком, но воспитание и среда испортили его.

Однажды, когда мне довелось быть в Вилъябермехе, дон Хуан повел меня в местную церковь. Отец Пиньон, живой-здоровый, радушно нас принял и показал мне все достопримечательности.

Мы немного постояли около серебрянной фигурки святого покровителя Вильябермехи, о котором говорят, что «сам он с огурец, а чудес творит на тысячу дьявольских сил». Среди даров, которыми уставлен алтарь, отец Пиньон показал мне восковую фигуру дона Фаустино. Это был дар по обету кормилицы Висенты, утверждавшей, что не кто иной, как святой покровитель, спас доктора от смерти после дуэли.

– Худое чудо сотворил святой, если он это сделал, – сказал мне дон Хуан. – Было бы лучше, если бы он умер тогда же!

– Сеньор дон Хуан, – возразил на это отец Пиньон, – не говорите глупостей. Если этого не сделал святой, то это сделал бог, и то, что им сделано, – сделано: ведь нам недоступны истинный смысл и намерения всех его деяний.

На другой день мы посетили родовой дом Лопесов де Мендоса.

Там я увидел портрет перуанской принцессы, которая, как утверждает дон Хуан, похожа на Марию.

Респетилья, Хасинтика и девять их отпрысков счастливо живут-поживают в первом этаже. Второй отдан воспоминаниям. Здесь все комнаты заперты, проникают туда разве что духи. Духам нравится бродить там, где они жили смертной жизнью, любили и умерли.

В одной из комнатушек нижнего этажа поселилась кормилица Висента. Она живет воспоминаниями о вскормленном ею дитяте, доне Фаустино. Только этим и живет.

Как дорогие реликвии нянька хранит в сундуке и докторскую мантию, и шапочку с кисточкой, и мундир капитана копейщиков, и костюм члена клуба верховой езды.

Я внимательно осмотрел эти доспехи. Кормилица Висента, уступив нашим просьбам, с гордостью показала их нам.

Дон Хуан Свежий, непримиримый враг иллюзий, вздохнул и затем без тени иронии сказал:

– Предметы эти, лежащие здесь, символизируют гибель моего двоюродного племянника. Докторское облачение символизирует тщеславие ученого, ученый педантизм и неверие во все то, что является здоровой и нормальной человеческой энергией; мундир национального гвардейца – символ той мешанины, которую мы делаем из подлинной свободы и произвола, мятежей, беспорядков и всяких коловращений; костюм кавалера Ронды символизирует манию величия, которая рождает леность, расточительство, неспособность к труду и свидетельствует о непонимании того, что приносит нации богатство и процветание.