У меня было всего пять минут. Может, меньше.
Метрах в двухстах за нами вспыхнули первые машины. Люди выскакивали из кабин и бежали вдоль дороги, закрывая лица, а искры и пепел сыпались им на плечи. Отчаянно, без перерыва, сливаясь в многоголосый вой, гудели сигналы машин вокруг нас. Оставаться в автомобиле дальше не имело смысла. В заторе мы продвигались на скорости пяти километров в час — идти могли быстрее. Сколько могли…
Мне не хотелось думать, какая смерть страшнее: от удушья или в огне. Страшит не смерть, а те мгновения перед ней, когда она оборачивается и смотрит на тебя в упор — и ты понимаешь всю неизбежность её, всю неотвратимость — и свою обречённость. Умереть не страшно.
Страшно умирать.
Мы оставили машину и теперь быстро — так быстро, как могли, потому что воздуха не хватало, мы задыхались — пробирались через оранжевый дым. В какой момент я увидел этого странного человека? Он шёл так, словно никуда не спешил, и подбрасывал в воздух шары, которые переливались лиловыми искрами. Мимо машин, в которых метались искажённые тени. Мимо клубов огня, хищно обвивающих столетние кедры. Мимо криков, мольб, проклятий, мимо ужаса умирающих, мимо мук и смерти. Впереди нас. И когда Эва не смогла больше идти, упала на колени, кашляя так, словно сейчас её лёгкие кровяной массой выпадут на асфальт, я взял её на руки и пошёл дальше за человеком с лиловыми шарами.
Не помню, когда мы вышли из огня. Небо над нами вдруг стало голубым, а лес — живым. Я не испытывал ни радости, ни удивления, я только чувствовал себя вскрытым, выпотрошенным, всё происходящее вызывало у меня чувство огромной усталости, какой-то нервной изнурённости, но я продолжал идти. Мы подошли к старой штольне, и Эва, словно почувствовав прилив сил, попросила опустить её на землю. Человек с шарами остановился у входа в шахту, и я увидел, как тень поползла от его подбородка до корней волос, и как вслед за нею стало меняться его лицо, а я ни слова не мог сказать, только стоял и смотрел. Как же оно было мне знакомо, это лицо… Ещё секунда, и я понял, что вижу собственное отражение. Ещё немного, и я, я сам уводил Эву в чёрный провал штольни, а другой я стоял и смотрел, как две фигуры исчезают в темноте.
…После смерти тело распадается на основы — но наши души ещё при жизни в момент любого выбора разбиваются, как волны о волнорез, на тысячи отражений, в каждом из которых — нереализованная возможность, не выбранный в своё время вариант, другая, потенциальная наша жизнь…
Я вёл Эву через туннель к озеру. Я вглядывался в черноту провала старой штольни и слышал рокот вертолётов над лугом. Я стоял возле озера и видел, как шёлковый туман обвивает ноги Будочника и как Жонглёр неторопливо спускается по пригорку. Я сидел на берегу в ожидании Эвы и бросал в воду горячую гальку, наблюдая, как медленно расширяются по зеркальной глади…
Круги.
…Круг за кругом плетётся жизнь, круг за кругом. Вот ты младенец, а вот уже и старик, и сеть твоей жизни держит то, что ты успел уловить. Твои мечты, твои ошибки, твои представления о себе, твои иллюзии. Чужие мнения. Соответствия общественным запросам. Навязанные роли. Маски и личины. Впору заблудиться в себе, верно?
Тем более что круг это идеальная сеть — и вот ты уже бегаешь по кругу, всё быстрее и быстрее, переплавляешь время своей жизни в клейкую нить, которая собирает на себя всякий хлам. Успешность. Популярность. Дорогие тачки. Шмотки. Деньги. Ещё больше денег. Всё это здорово пригодится тому, у кого догорают последние секунды жизни…
— Ну давай, попробуй! — кричу я подошедшему Будочнику и его несчётным куклам, нажимаю на кнопку «складника» и выбрасываю вперёд руку. И Эва — одно из разбившихся её отражений — стоит за моей спиной. И ещё один я, пятнадцатилетний, подбрасываю вверх лиловые шары, а отец скидывает с плеча балку и решительно шагает ко мне. Лицо обжигает болью. Оплеуха за дурацкие забавы. «Чтоб ты сдох, неудачник, так и будешь всю жизнь шутом!». Кровь на руках, кровь капает с пальцев. Я падаю на траву и вижу, как от стебля к стеблю тянется паутинная сеть, и на ней дрожат гранатовые капли. Ловец впитывает кровь и растёт, Ловец удержит всё дурное. По тонким нитям, по совиным перьям мы уйдём, правда, родная? От плохих снов, от потерянных не-себя, от огня, от смерти — мы уйдём.
Ревут вертолёты, ветер поднимает волосы, реет над головой окровавленная фата, леди с пляжа держит за ошейник рычащего ротвейлера о трёх головах. Кисея тумана касается наших ног, но я вспоминаю нашу первую встречу, и в твоей руке вспыхивает ярким светом Ловец, ширится сеть — и становится больше неба. Чёрным провалом зияет его центр, пустота начала. Я прикасаюсь к тебе, но мои пальцы проходят сквозь тебя, как дым. Дыши. Дыши! Не бойся пауков, это хорошо, что пауки — они вот-вот доплетут сеть, они не дадут тебе пропасть в дурном сне, они тебя выведут, Эва, не бойся, падай в черноту Ловца!
* * *
Первое, что я слышу по утрам — мерный шорох тысяч паучьих лапок. Ещё не открыв глаза, я знаю: за окном идёт дождь — вкрадчивый, неспешный, затяжной. Четвёртый день я в сознании, и всё это время дождь рядом; шепчет, обволакивая дрёмой: «…с-спи, с-спи-и-и…», но я отгоняю непрошеный сон. В ожидании утреннего визита медсестры я смотрю, как набухают на стекле дождевые капли, наливаются слёзной горечью, дрожат, надеясь удержаться — но всё же срываются, срываются и текут, одна за другой, одна за другой, заливая окно, заслоняя больничный парк, растворяя мир…
Мне говорят, что нужно побольше спать. Как следует питаться. Слушаться врачей. Не смотреть новости, всё равно там ничего хорошего не скажут. Скоро мне разрешать гулять, я смогу выйти в парк.
Зачем? Зачем они так много говорят, точно хотят убаюкать, заболтать, увести от главного вопроса?
Когда я его задаю, они отводят глаза, суетливыми, дребезжащими от поспешного вранья голосами обещают узнать, спросить у врача, всё-всё выяснить, а сейчас поспи, поспи, тебе нужно много спать, чтобы набраться сил…
Они заодно с дождём.
Они говорят, что мне станет легче, если я заплачу. Стресс должен выйти со слезами, говорят они, поплачь, отпусти себя, дай выход. Но я не могу. Когда они думали, что я сплю, я видела, как плакал его отец. Я всегда считала, он настолько жёсткий, что может выжать воду даже из камня. Но вчера он сидел возле моей кровати, и его плечи тряслись, и он зажимал себе рот, чтобы не вырвались слова, после которых я уже не смогу надеяться на чудо. Хорошо, что он удержал их.
Я продолжаю верить.
Мне кажется, что если я заплачу, та тонкая, тоньше паучьего шёлка нить, которая до сих пор соединяет нас, лопнет, и мне только и останется, что падать в вечную ночь.
Дождь плачет за меня, а я жду.
Проходит день, деликатно шурша униформой уборщицы, тихо звякая больничной посудой, перешёптываясь обеспокоенными голосами родственников. Вечер решительно открывает двери, вступая в свои права вместе с плечистой медсестрой. У неё доброе усталое лицо и мягкие руки. Она приносит последние известия и остроклювый шприц, привет от Морфея.
Мне не нужны такие известия. Я послушно подставляю руку, закрываю глаза и падаю в черноту.
И зову его, зову, зову изо всех сил.
* * *
Солнце ощутимо припекало, озерная гладь бликовала так, что рябило в глазах. Я откинулся на шезлонге и прикрыл лицо бейсболкой, но не успел расслабиться, как в руку ткнулся влажный бархатистый нос. Через секунду под пальцы мне был подсунут теннисный мячик. Я сделал вид, что сплю. Лайк коротко тявкнул, выражая неодобрение. Потом взлаял — впрочем, негромко, не выходя за рамки нашей привычной игры. Наверняка ещё голову набок свесил, знаю я его.
Размахнувшись, я запулил мяч подальше в траву. Пёс, как обычно прозевавший подачу, рванул с пробуксовкой, смешно вскидывая рыжий зад. Толстый бублик хвоста задорно мелькал над сочной травой.
Когда мы решали, какую собаку завести, именно Эва настояла на покупке лайки. Я-то хотел зверя посолиднее, серьёзного — ротвейлера, например. Но на этот раз моя обычно уступчивая жена проявила твёрдость. Собственно, мне было сложно с ней не согласиться: я редко бываю дома, мне некогда заниматься собакой, а справится ли хрупкая женщина с дрессировкой бойцовского пса — большой вопрос. Так у нас появился Лайк, а через пару месяцев — ещё и Чуки, безалаберная его подружка, помесь лайки и колли.
Кстати, а эта балбеска где носится? Я оглядел луг, но второй собаки не обнаружил. Скорее всего, побежала к парковке встречать Эву. Добро, тут всё неподалёку, вместе придут, а пока Лайк шуршит в траве, вынюхивая мячик, у меня есть пару минут перерыва.
Усмехнувшись, я улёгся обратно на шезлонг.
Фоновый шум пляжа — играющие на мелководье дети, кантри, рассыпающееся озорной дробью из чьего-то радиоприёмника, смех, плеск воды и счастливые вопли бесящихся неподалёку подростков — убаюкивал, мягко уводил в дремоту. Я наконец-то научился расслабляться и никуда не спешить. Ну, хотя бы в выходной.
Где-то поблизости взвизгнул Лайк и вслед за этим громко залаял. Голос его дрожал от возбуждения. Нарвался на ежа, балбес, не иначе.
Я лениво приподнялся, потом сел. Пёс нёсся ко мне крупными скачками, что-то сжимая в пасти.
В подставленную руку, против ожидания, упал вовсе не теннисный мяч. На моей ладони лежал небольшой лиловый шар, искрящийся на ярком солнце сиреневыми брызгами.
Отчего-то резко захолодело под ложечкой. Перегрелся, что ли? Рассеянно потрепав по голове ждущего похвалы пса, я встал, в задумчивости глядя на воду. Неподалёку плескались в зарослях камыша дикие гуси, на мелководье под присмотром своих мамаш шумно резвилась малышня в ярких спасжилетах, большое семейство поблизости с аппетитом поглощало только что приготовленный шашлык, и…
К берегу причаливало каноэ.
Реющая на ветру фата. Пятна крови. Усталый мудрый взгляд.
Что за?.. Я потёр лоб. Оглянулся: заметил ли странную старуху кто-то ещё? По лугу наперегонки с огромным ротвейлером носился счастливый до одури Лайк. На секунду мне показалось, что чужой пёс — о трёх головах, и я зажмурился. Когда открыл глаза, собак на лугу уже не было.
Пляжный шум разом пропал, точно кто-то нажал на кнопку выключения громкости. Люди, ещё секунду назад заполнявшие собой пространство, потеряли объём, вылиняли до блёклых теней и рассыпались пеплом. Трава в одно мгновение покрылась ржавчиной гари.
Каноэ покачивалось прямо напротив меня, старуха смотрела серьёзно и почему-то с печалью. Подняв руку, она молча поманила меня к себе.
Точно заворожённый, я медленно шагнул на мокрый песок…
…Крик ударил в спину. Женский крик, полный боли. Она звала кого-то по имени, голос дрожал от напряжения, ещё секунда, и женщина сорвётся в плач, зарыдает, забьётся в тисках безнадёжности. Раз за разом повторяемое имя было откуда-то знакомо мне, и этот голос, нежный, дрожащий, как огонёк свечи на ветру — он тревожил меня, будил, он… звал… Меня?
Эва!
Шар в руке полыхнул так, что я на мгновение ослеп. Чернота моментально стекла с пальцев и рванулась во все стороны, поглощая луг, застывшие тени, шезлонги, деревья — весь этот замерший на повторе бесконечный уикэнд, где я валяюсь в шезлонге, играю с собакой и в ожидании Эвы всё глубже погружаюсь в безвременье прогоркшего мёда Лимба, в котором я увяз в числе других потерянных между жизнью и смертью…
Я оглянулся на лодочницу. Черта раздела света и тьмы проходила чётко по линии воды. Над головой старухи ярко светило солнце, по бездонному небу плыли редкие облака, и нестерпимо, до слёз, рябило озеро. Каноэ всё так же неспешно покачивалось на воде, старуха, на фоне полуденного солнца казавшаяся вырезанным из тёмного бархата силуэтом, стояла недвижимо, опустив в воду весло, и лишь длинная её вуаль парила на ветру, как оборвавшийся парус.
Чернота колыхалась за моей спиной — и она была всем, и голос Эвы, то поднимаясь до крика, то срываясь в шёпот, тоже был в ней. Я не знал, сумею ли выйти на свет, но пока Эва зовёт, я буду идти.
Я повернулся к черноте — и сделал шаг.