Петроград. Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Главный телеграф

Командир отряда ВРК кричит по направлению к дверям Главтелеграфа:

– Мы даже разоружать вас не будем! Выходи оттуда, паря. Если будем штурмовать – перебьем ведь нахер!

Из-за двери отвечают.

– Ты нас сначала отсюда выцарапай!

– Так! Объясняю в последний раз – у меня в руках бомба. Даю минуту. Если не выйдете – взорвем двери. Время пошло.

Командир смотрит на стоящего рядом матроса с гранатой.

– Как прикажу – кидай. Хер с ними, раз ума нет – пусть дохнут.

Но кидать не приходится. Из-за дверей кричат:

– Мы выходим!

– Ну, вот, – говорит командир матросу. – Так бы раньше. Боеприпас сэкономим.

И кричит.

– Выходи, паря! Не бось, не тронем!

Из Главтелеграфа начинают выходить с поднятыми руками юнкера, с ними офицер – грузный мужчина лет 35.

Командир отряда подходит к нему.

– Что, ваше благородие? Пацанят пожалел?

– Чего зря молодежь за бездарей класть… – отвечает офицер, прищурившись. – Будут у них еще свои битвы. Успеется.

– А ты чего за бездарей воюешь, поручик? – спрашивает командир, доставая из кармана портсигар. – Бери, угощайся…

– Так я присягу давал… – поручик берет папиросу.

Оба прикуривают от одной спички, бережно закрывая ее руками от ветра.

– Настоящий табак, – выдыхает дым поручик. – Хорошо живете, большевики…

– У буржуев экспроприировали.

– Так и ты, судя по рукам, не из чернорабочих.

– Наблюдательный… – ухмыляется командир. – Я насчет присяги… Ты ж ее царю давал, служивый. А царя вроде как свергли. Сечешь? Царя свергли – народ остался.

Оба глядят на проходящих мимо молодых юнкеров и на занимающих телеграф бойцов ВРК.

– Ты, конечно, прав, – говорит поручик. – Народ остался. Только сдается мне, что ты и твои дружки – это не народ. А присягу я не царю давал. Державе. Сечешь?

– Ну, не дурак… Понял. Дело твое, поручик. На этот раз живым отпускаю. А если еще свидимся – не обессудь. Как получится…

– И ты не обессудь, – отвечает офицер. – За курево – спасибо. Бывай.

Он уходит в темноту за своим отрядом, забросив винтовку на плечо.

Матрос и командир смотрят ему вслед.

– Надо было ёбнуть его, – говорит матрос. – Пролетарским чутьем чую, вражина, сука, законченная…

– Успеется, – отвечает командир. – Не суетись. Время придет, товарищ Железняк, всех кончим.

Петроград. Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Франко-русский завод

У причальной стенки стоит крейсер «Аврора».

На причале горит дежурное освещение – блеклые желтые пятна за пеленой дождя со снегом. На «Авроре» тоже только стояночные огни. Трап поднят.

По пирсу едет автомобиль – воет трансмиссия, мечутся фары. Возле «Авроры» авто останавливается. Из машины выходят люди.

– Эй, на «Авроре»!

Тишина. Воет ветер, раскачивая фонари.

– На «Авроре»! Не спать! Замерзнете!

– Это кто там орет?

– Я тебе не ору! Я с тобой разговариваю!

– Чего надо?

– Белышева мне надо! У меня приказ от Петросовета!

Трап опускается.

Уже другой голос говорит:

– Поднимайтесь, товарищи!

Двое приехавших поднимаются по трапу.

– Кто товарищ Белышев?

– Я, – отвечает молодой парень – широколицый, крепкий, настороженный. – Я – Белышев.

– Приказ от товарища Антонова – восстановить движение по Николаевскому мосту.

– Не понял? – говорит Белышев, читая бумагу. – Как я движение восстановлю? Я ж не полицмейстер…

– Мост разведен, – поясняет приехавший. – Механизмы охраняют юнкера. Крепко зацепились, грамотно. С вечера выбить не можем.

– И как я вам их выбью? – спрашивает Белышев. – Сиреной пугать буду?

– Орудиями.

– Думаешь, испугаются? Ведь если стрельнуть по мосту – сводить будет нечего.

– Ничего. Дурных нет с крейсером спорить!

– Ну, приказ есть приказ… – говорит Белышев и поворачивается к офицеру, молча стоящему за его спиной. – Товарищ Эриксон, боевая тревога!

Звучит сирена. На «Авроре» зажигаются ходовые огни. Оживают машины внутри корпуса судна. Кочегары мечут уголь в топки. Ревет пламя. Дрожат стрелки на манометрах.

– Машинное! – кричит Эриксон в переговорное. – Доложите готовность!

– Получасовая! – раздается из машинного.

– Товарищ председатель судового комитета! Крейсер будет готов к отходу через 30 минут! – докладывает Эриксон.

Петроград. Ночь 24-го на 25 октября 1917 года. Зимний дворец. Малахитовый зал. Заседание кабинета

Присутствуют почти все члены кабинета, в том числе Керенский, сидящий на председательском месте. В пальцах он, как всегда, крутит карандаш.

Выступает министр внутренних дел Никитин.

– И можно говорить о реальной угрозе голода в Петрограде, товарищи. И дело не в том, что мы не наладили снабжения. Снабжение как раз налажено. Основная проблема заключена в разбойных нападениях на баржи с хлебом, которые совершаются вооруженными бандами. Такие нападения каждый день происходят на Волге, на Каме, на Ладожском озере. Практически мы имеем дело с флибустьерами, грабящими наши караваны. Для прекращения грабежей нам надо организовать вооруженную охрану каждого судна…

К сидящему за столом Терещенко подходит референт и что-то шепчет ему на ухо.

Михаил Иванович встает и выходит.

В коридоре его ждет Рутенберг.

– Михаил Иванович, новости плохие…

Терещенко меняется в лице и делает шаг вперед.

– Что-то с Марг? Что с ней, Рутенберг?

– Жива ваша супруга и здорова! Не волнуйтесь! Но ей пришлось вернуться во дворец. Похоже, что нас понемногу берут в кольцо, Михаил Иванович…

– Она не ранена?

– Слава Богу, нет. Я только что проводил ее в ваши комнаты. Мальчишку-юнкера зацепили, и машину мне продырявили, сволочи…

– Да черт с ней, с вашей машиной… – говорит Терещенко на ходу.

Рутенберг спешит за ним.

Навстречу им в сопровождении охраны проходят трое – Терещенко и Рутенберг здороваются с ними на ходу, жмут руки.

– Заседатели… – шепчет Рутенберг на ухо Михаилу Ивановичу, отходя. – Дан приехал, собственной персоной. Сейчас будут Александру Федоровичу «черную метку» вручать. Ох и понесет их Саша вдоль по бульвару… Ох и понесет!

Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Петроград. Зимний дворец. Серебряная гостиная

Дан, Авксентьев и Гоц встают, когда входит Керенский.

– Александр Федорович!

Мужчины пожимают друг другу руки.

– Чем обязан, товарищи? – спрашивает Керенский.

– Мы привезли вам постановление Временного совета.

Дан передает Керенскому бумагу. Тот читает.

Ноздри его начинают раздуваться, он взбешен.

– Вы обвиняете Временное правительство в кризисе? – произносит он сдавленным голосом. – Вы имеете наглость говорить, что мы довели страну до ручки?

Керенский отшвыривает бумагу.

– Значит, это мы несем ответственность за революционные комитеты? За взбесившихся большевиков? За разложение в армии?

– Вы – правительство, – говорит Дан. – Вы не находите, что вывод о вашей ответственности за ситуацию вполне логичен?

– Это вы так думаете, товарищ Дан?

– Да, Александр Федорович, и я так думаю. И мое мнение совпадает с мнением Временного совета.

– Пре-вос-ход-но! – чеканит Керенский. – Все! Я складываю с себя полномочия! И заодно и ответственность! Я передаю власть вам, товарищ Авксентьев! Вы мой однопартиец, член Временного совета, вам и карты в руки! Давайте, товарищи, берите процесс под контроль! Борьба с большевиками теперь ваша обязанность!

– Товарищ Керенский, – говорит Авксентьев испуганно. – Ну что за ребячество!

– Никакого ребячества! Хватит! Это уже не недоверие, высказанное кулуарно! Это документ, в котором вы обвиняете правительство в бездействии…

– Да успокойтесь вы, Александр Федорович, – вступает в разговор Дан. – Никаких политических последствий этот документ не имеет, практических – тем более. Товарищи высказали мнение, вы это мнение услышали. Никому и в голову не приходит вас отстранять! И большевики готовы распустить свои боевые отряды, мы с товарищами осудили их тактику давления на правительство, и они просто обязаны нас послушать! Эта резолюция не направлена против вас, она призвана помочь вам определить приоритеты и заставить большевиков отказаться от мысли о вооруженном восстании. Есть же партийная дисциплина, в конце концов… Есть договоренности, которые фракции должны соблюдать!

В гостиную входит офицер связи.

– Простите, товарищи… Александр Федорович, срочная телефонограмма.

Керенский читает бумагу.

– Ну вот, товарищ Дан, – говорит он. – В соответствии с межфракционными договоренностями вооруженные отряды ВРК только что заняли Балтийский и Финляндский вокзалы, разоружив охрану. Завидую вашей вере в силу резолюций. Только вот Троцкий и Ленин плевать на них хотели! Если вы не возражаете, товарищи, я вернусь на заседание кабинета. Сейчас есть дела поважнее, чем пустая болтовня по поводу ничего не значащих бумажек.

Керенский выходит прочь.

Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Петроград. Варшавский вокзал

В здание входит вооруженный отряд.

Командир отдает приказы.

Дружинники разбегаются по помещениям, возле входа устанавливают пулемет. Второй «максим» направляют на подъездные пути.

По улице едут грузовики с вооруженными дружинниками в кузовах. Машины подъезжают к Николаевскому вокзалу. Бойцы выпрыгивают с кузовов в снежную кашу и бегут к зданию.

Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Река Нева. Крейсер «Аврора». Боевая рубка крейсера

В рубке – рулевой, председатель судового комитета Белышев и командир крейсера лейтенант Эриксон.

– Ну, товарищ Эриксон, теперь ваша работа… – говорит Белышев. – Сейчас на деле докажете вашу преданность революции. От имени Петросовета приказываю вам подойти к мосту на кабельтов и взять под прицел помещение механической части.

– Фарватер не обследован, товарищ Белышев, – отвечает Эриксон. – Посадим судно на мель.

– Ты, товарищ Эриксон, – голос у Белышева совершенно спокойный, – не рассуждай. Ты, блядь, делай, что тебе революционный совет приказывает.

– Революционный совет фарватер не знает, а я знаю, товарищ Белышев.

– Раз знаешь фарватер, контра, выполняй приказ.

– Фарватер не обследован, Белышев.

– Я тебе, суке, два раза приказывать не стану.

Белышев шагает вперед и вскидывает руку – в ней наган. Ствол упирается Эриксону в висок.

– Ты мне можешь голову прострелить, Александр, а глубины у меня на карте не появятся.

– Да мне похуй, – улыбается Белышев. – Мне Петросовет приказал возобновить движение по мосту, и я его восстановлю. Надо будет – пристрелю и тебя, и любого, кто начнет мешать делу революции. Понял?

– Товарищ Белышев, – вмешивается рулевой. Он испуган и косится то на Эриксона, то на наган в руке председателя судового комитета. – Давайте я попробую малым ходом подать к опорам. Полкабельтова не гарантирую, но на кабельтов подойду. Только давайте с промерами – пустите шлюпку вперед, пусть лотом дно стучат.

– Что, Эриксон? – с издевкой спрашивает Белышев. – У матроса голова работает, а у тебя нет? Он, блядь, соображает, как можно задание совета выполнить, а ты мне мозги ебёшь?

– Ты, Белышев, дурак, – отвечает Эриксон. – Если ты крейсер угробишь, как задание выполнишь? Ну застрели меня! И кто у тебя кораблем командовать будет? Петросовет?

– Так ты потому и живой, морда офицерская, что заменить тебя пока некем. Ну ничё… Заменим, дай срок.

– Замените, не сомневаюсь. А сейчас наган убери…

– Чо, уговорил я тебя? – осклабился председатель судового комитета.

– Ты и мертвого уговоришь, Белышев. Ты лучше подумай, что делать будешь, если они тебя не испугаются. На судне ни одного боевого заряда нет. Холостыми будешь мост разбивать?

– Надо будет, мы его на таран возьмем, понял?

– Конечно, понял. Шлюпку на воду спускайте, товарищ Белышев.

– Посадишь «Аврору» на мель, Эриксон, пристрелю нахуй.

– И сам застрелишься. Ты без меня и с буксиром не управишься, не то что с крейсером… Мостик! – говорит Эриксон в переговорное. – Что там на Николаевском?

– Стреляют, товарищ капитан, – отзываются с мостика, – бой там. Рассмотреть не могу, видимости нет, но стреляют страшно…

Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Петроград. Николаевский мост

Перестрелка между юнкерами и отрядом ВРК.

Мост разведен.

Со стороны ВРК ведут ружейный и пулеметный огонь по позиции юнкеров. Но он малоэффективен. Часть юнкеров скрывается в механической, возле подъемного устройства. Часть огрызается винтовочным огнем из-за парапетов.

Еще один отряд РВК пытается зайти со стороны набережной, но тут у юнкеров небольшая баррикада с пулеметами и простреливаемое пространство метров на 150 вперед, на котором уже валяются с десяток неподвижных тел.

Командир отряда РВК смотрит за громадиной крейсера, маневрирующего на реке неподалеку.

– Наши подошли… – говорит он.

– А если не наши? – спрашивает молодой парень в студенческой фуражке и башлыке. Его слегка прыщавая физиономия залеплена мокрым снегом. – Это же крейсер!

– Не бзди, малыш… Наши это. На флоте все теперь наши.

Ночь с 24-го на 25 октября. Петроград. Река Нева

С «Авроры» спускают шлюпку. По ней немедленно начинают стрелять со стороны юнкеров.

Матрос поднимается в рубку по трапу.

– Не промеряем мы глубины, Саня, – говорит он Белышеву, стряхивая с бушлата мокрый снег. – Палят, суки… Мне чуть в котелок не попали, блядь… Ухо царапнуло. Шлюпке весь борт продырявили! У них винтари!

Белышев поворачивается к Эриксону.

– Придется тебе, лейтенант, рискнуть… Не сделаешь – я тебе башку прострелю. На мель посадишь – все равно прострелю. Говорят, у тебя мама и сестра в Петрограде? Любишь их, наверное? Не хочешь, чтобы с ними что-то произошло? Понял? Так что будь очень-очень осторожен…

Белышев кладет перед собой револьвер.

Некоторое время Эриксон и Белышев смотрят друг на друга. Они почти ровесники, оба светловолосые, но Эриксон высокий и нескладный и смотрит на Белышева сверху вниз. Взгляд у него недобрый, ничего хорошего председателю судового комитета не сулящий. Впрочем, ответный взгляд не лучше. Понятно, что Белышев свою угрозу выполнит.

– Рулевой, два румба влево, – говорит Эриксон через некоторое время. – Машинное – малый вперед…

Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Петроград. Николаевский мост

Молодой прапорщик, командир отряда юнкеров, наблюдает за маневрирующим крейсером.

– Вот черт! Начал подходить.

– Ну и что он нам сделает? – спрашивает мальчишка-юнкер, сидящий на корточках возле офицера. Он опирается для удобства на «мосинку». – Раздолбает мост?

– У него носовые шестидюймовые… Даст осколочным, и от нас даже пыли не останется. Хоронить будет нечего. А потом высадит десант…

– И что будем делать?

– Умирать зря не будем. У меня береговой батареи под командованием нет.

Носовое орудие на крейсере начинает поворачиваться.

– Ну вот… – говорит прапорщик. – Беги, Павлуша, в механическую. Пусть ребята раскурочат, все, что могут. Будем отходить. Эх, жаль рвануть нечем все это хозяйство!

Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Петроград. Зимний дворец. Бывшая спальня фрейлины, занятая семьей Терещенко

В комнате Терещенко и Маргарит.

Марг сидит на краю постели, охватив руками плечи. Она бледна, осунулась, под глазами синяки.

– Давай попробуем еще раз, – предлагает Терещенко. – Я поеду с тобой. Возьмем побольше охраны. Тут и пешком, в общем-то, пройти можно…

Маргарит качает головой.

– Я никуда не поеду, останусь с тобой. Хватит. Я только что отмыла кровь с лица и рук. Одежду надо сжечь, я больше ее не надену.

Терещенко смотрит на лежащие у дверей окровавленные тряпки.

– Мне жаль… – выдавливает из себя он.

– Не надо меня жалеть. Я знала, что выбираю. Не трать на меня время, Мишель – я посплю хоть пару часов. Приходи вздремнуть, если будет время. Или утром приходи. Я распоряжусь приготовить тебе завтрак.

Терещенко молчит.

– Иди, Мишель…

– Мне тебя не уговорить?

– Я сделала попытку, хватит. Я буду рядом с тобой.

Терещенко встает.

– Все будет хорошо.

– Ты все время повторяешь как заклинание. Сам в это веришь?

Он не отвечает.

Маргарит подходит к нему и кладет голову к нему на грудь.

Терещенко обнимает жену. Они целуются, и этот поцелуй будит в них страсть. Минута – и они падают на кровать, срывая друг с друга одежду, путаясь в юбках, брюках… Они занимаются любовью с пылом молодых возлюбленных. В тот момент, как они подходят к финалу, начинает звонить телефон. Он звонит и звонит, настойчиво громко, но супруги не отрываются друг от друга, пока Маргарит не кричит сдавленно, прижимая голову Мишеля к своему полуобнаженному плечу.

Телефон замолкает.

Мишель и Маргарит лежат рядом на кровати, растрепанные и раскрасневшиеся.

Снова начинает звонить телефон, Терещенко нехотя снимает трубку.

– Да, – говорит он в микрофон. – Конечно. Сейчас буду.

Он вешает наушник на рычаг и снова ложится на спину.

– Еще минутку, – тихо произносит он. – Мне надо идти.

– Я предлагала тебе уехать, – шепчет ему Маргарит. – У тебя было все, что ты хотел, и весь мир в придачу. Чего тебе не хватало, Мишель? Чего ты хотел? Зачем ты ввязался во все это? Ты еще не видишь – твоей страны уже нет… Это не ваша революция, Мишель, не ваш благородный заговор. Это бунт черни, и она вас сожрет… Пока не поздно, давай сбежим отсюда. Сядем в автомобиль, возьмем Мими… Хочешь, возьмем с собой твою мать и уедем вместе с ней…

– Это исключено, – говорит Терещенко, глядя в потолок. – Я не побегу. Есть вещи, после которых невозможно жить. Можно предать кого угодно – и найти оправдание. Но только не себя самого…

Ночь с 24-го на 25 октября 1917 года. Петроград. Зимний дворец. Кабинет Керенского

В кабинете Керенский, Полковников и Багратуни, Терещенко, Кишкин, Коновалов.

– Это шанс, – говорит Багратуни. – Если бы сделали это вчера, то я бы гарантировал вам успех, но сегодня – это всего лишь шанс.

Керенский слушает их сидя. Пальцы крутят пресловутый карандаш.

– Александр Федорович, – продолжает Полковников. – Я виноват, что вчера не призвал к крайним мерам, но я был уверен, что мы сможем лавировать и использовать неприязнь между нашими политическими противниками. Сегодня я понимаю, что генерал Багратуни предлагает единственный возможный вариант. Я готов возглавить отряд. Если мы сейчас атакуем Смольный… Мне хватит двухсот человек офицеров. При поддержке легкой артиллерии и сотни казаков я возьму Смольный и перебью все руководство ВРК и большевиков Петросовета. Одно ваше слово, Александр Федорович…

– И откуда вы возьмете казаков? – говорит Керенский тихо. – Я четыре раза говорил с ними этой ночью, просил немедленно выступить. И что? Они все еще в казармах. Вы думаете, что они придут защищать Временное правительство? Они не придут. Это вы, кажется, рекомендовали мне отменить крестный казачий ход? Мне и это припомнили. Припомнили все. Нашу нерешительность, наши заигрывания с большевиками. В июле они нас поддержали. Больше не станут. Где я возьму вам офицеров, Полковников, если половина из них до сих пор молится на Корнилова и готова арестовать меня при первой возможности? Где я возьму вам артиллерию? У нас два орудия. Броневики? На охране Зимнего пять броневиков без горючего, один из которых сломан. Хотите атаковать Смольный? С кем? С чем? С полуротой женского ударного батальона? С юнкерами? С недоучившимися прапорщиками? Бросьте говорить глупости. Нас может спасти только трусость большевиков, но я бы особо на нее не рассчитывал.

Керенский встает.

– По информации комиссара Роговского, мы окружены, по Неве к Дворцовой идут корабли балтийцев. Надо кому-то объяснять, что означает обстрел Зимнего из главного калибра? Едем в штаб, товарищи, к штабу пока есть проезд…. Намедни я обещал, что мы умрем за революцию и державу – похоже, нам представляется такая возможность…

31 марта 1956 года. Монако

– Это был последний день Временного правительства… – говорит Никифоров.

– Это был последний день России, – отвечает Терещенко. – Наша Россия умерла. Началась ваша – Советская, а это, молодой человек, совсем другой коленкор.

Он снова берет бокал с коньяком и делает глоток.

– В ту ночь я впервые ощутил, что значит настоящая обреченность. Ни до, ни после того я не испытывал такой… такой страшной тоски! У меня слов нет, чтобы описать это чувство… Все рушится. Помощи ждать не от кого. Отряды ВРК сжимают кольцо вокруг Зимнего. И в кольце мы – последнее правительство свободной России.

– Я бы назвал это банкротством…

– Я бы назвал это налетом и не иначе.

– Ну зачем вы так грубо? – морщится Никифоров.

– Вы же приехали записать правдивое интервью со мной? Вот уже какую катушку пленки переводите на воспоминания старика, целый день времени убили на меня вместо того, чтобы бегать за девушками, играть в казино на командировочные и провести вечер с какой-нибудь милой француженкой, для которой вы – экзотический зверь…. Да вырежете все, что не понравится вашему начальству! Я вам заранее все разрешаю. Но хочу сказать вам, советскому человеку, то, что не могу сказать системе – у России был шанс пойти цивилизованным путем. Но немцы дали большевикам деньги, и шанса не стало…

– Михаил Иванович! Пусть даже вы говорите правду, хотя я вам в этом не верю! Но ведь у вас нет никаких доказательств! Нет ни бумаг, ни свидетелей – ничего нет, кроме ваших слов. Я понимаю вашу убежденность, но ни один суд… да что там суд, ни один уважающий себя журналист не обнародует такие обвинения бездоказательно!

– Сергей Александрович! Я на протяжении тридцати восьми лет был долговым поверенным крупнейших финансистов мира. На моем счету десятки, если не сотни сложнейших финансовых операций. Я выводил банки из кризисов и распродавал их по частям, управлял компаниями и корпорациями. С приходом большевиков я потерял все свое состояние и начал жизнь даже не с нуля – с огромного минуса. Вы же помните, что я гарантировал Займ свободы всем своим состоянием. Состояния не стало, но я же остался? И я отработал долги. До цента. До копеечки.

Терещенко взмахивает рукой с бокалом коньяка, едва не расплескав содержимое.

– И вы спрашиваете меня, есть ли доказательства того, что ваше божество, на мумию которого вы до сих пор молитесь всей страной, было немецким агентом? Как вы думаете, мог ли я за прошедшие тридцать восемь лет, работая с самыми известными в мире банками, озаботиться доказательствами? Тем более, что деньги всегда оставляют след… Мог?

– Могли, – соглашается Никифоров. – Но почему тогда вы не обнародовали бумаги? Не устроили мировую сенсацию? Не разоблачили наше «божество», чтобы отомстить за поражение?

– Знаете, почему я до сих пор жив? – спрашивает Терещенко с ухмылкой. – Жив я потому, что вашим до сих пор неизвестно, какие из документов у меня есть и где они находятся. Вы, молодой человек, можете не верить, но я не зря столько лет провел в глухомани, управляя плантациями какао-бобов – возможно, это не самое веселое место на свете, зато достаточно безопасное. Каждый раз, когда я сужал круги, разыскивая нужные мне бумаги, вокруг меня начинали происходить удивительные вещи. Люди в серых плащах крутились возле моего дома, у моей машины внезапно отказывали тормоза… А сколько раз я чувствовал за собой слежку!

– Вы не путаете себя с Троцким?

– Я, в отличие от него, все еще жив, так что спутать тяжело.

– Михаил Иванович, дорогой, поверьте, никто в СССР давно не воспринимает вас как опасность и, тем более, как врага. Я, например, приехал к вам как очевидцу волнующих дней нашей общей истории, не более. Конечно же, я не смогу рассказать читателям все, чем вы поделились, но это только пока… И меня вовсе не интересует, где вы храните бумаги, я всего лишь спросил, есть ли они.

– Есть или нет – какая разница?

– Считайте вопрос праздным. Продолжим разговор дальше?

Терещенко одним глотком допивает коньяк, морщится и кричит официанту:

– Гарсон! То же самое! Дважды!

– Завидую вашей стойкости, – качает головой Никифоров. – Мы с вами сегодня ходим по городу со скоростью литр в час…

– Ерунда… Хоть я и малоросс, а водку всю жизнь пью, как русский. О чем вам рассказать?

– О том, что было дальше… О дне революции.

– Революция, месье Никифоров, была в феврале. 25 октября произошел переворот. Демократия в России умерла, едва родившись, к власти пришли большевики… Этот день, Сергей Александрович, один из самых значимых в моей личной жизни. Была жизнь «до», а потом настала жизнь «после». Знаете, никто из моих наследников не говорит по-русски.

– Вы не учили детей русскому? – искренне удивляется Никифоров.

– Не учил. Я категорически против любой ментальной связи моей семьи с СССР. Для них ваша страна должна быть совершенно чужой – по языку, по обычаям, по идеологии. И чем дальше будут они от вас, тем лучше.

Никифоров разочарованно качает головой.

– Откуда у вас, интеллигентного, умного, образованного человека такая ненависть к своей Родине? Хоть и бывшей, но Родине? Вы и ваша семья столько сделали для российской культуры! Я видел в Киеве музейную коллекцию, созданную на основе собрания вашей тетки – Варвары Ханенко. В архивах есть материалы о вашем участии в реконструкции киевского Оперного, Консерватории, о вашем участии в судьбе Мариинского театра. И вы так легко рвете связи…

– Моя тетка Варвара Ханенко умерла в Киеве, месье Никифоров, она так и не уехала от своей коллекции. Все наши дома были разграблены еще во время первого прихода красноармейцев в январе 1918-го. Дома моего отца и моего деда. Повезло только особняку Дорика на Терещенковской – он был пуст после отъезда их семьи. В доме моего отца ваши «новые люди» мочились по углам, кромсали картины саблями, кололи их штыками…

– Да, бросьте вы, Михаил Иванович, повторять сказки!

– Сказки? Моя мать была там в феврале 1918-го и, пока я сидел в Петропавловке, пыталась вывезти хоть часть коллекции или передать ее Украине. Верещагин, Крамской, Врубель, Репин, Шишкин – все, что моя семья собирала несколько поколений, то, что выставлялось в музеях и на выставках. Украдено, изрезано, загажено… Вы это не только с картинами сделали, вы то же самое сделали со страной. Украли, изуродовали, загадили…

– Мы, дорогой Михаил Иванович, прекратили империалистическую войну, построили заводы, фабрики, плотины, железные дороги, колхозы и совхозы, мы победили фашизм, изобрели атомную бомбу, дали людям бесплатное образование, медицину. У нас самые передовые технологии, самые лучшие ученые…

– Вы уже рассказывали мне, что лучше вас в мире нет, – обрывает его Терещенко. – Теми же словами. Не повторяйтесь. Моя тетка Варвара умерла в Киеве в мае 1922 года. Ее дом, где хранилась коллекция, реквизировала ваша власть, а тетушка с бывшей прислугой Дусей жила в каморке под крышей. Ей даже не давали заходить в те помещения, где хранилась коллекция – наверное, боялись, что что-то украдет. Дуся рассказывала, что в апреле тетя Варя прокралась в закрытый музей и там провела всю ночь. Наутро ее арестовали, пытались выяснить, что именно она собиралась похитить. А потом отпустили… Им и в голову не могло прийти, что тетушка просто прощалась с трудом всей своей жизни. С тем, что уцелело в ваших цепких пролетарских руках…

– В вас говорит обида за то, что отняли нажитое?

– И это, наверное, тоже присутствует, молодой человек, никто не любит, когда его грабят, но, поверьте, не все сводится к личным потерям. Раньше я был богат, как Крез, потратил на революцию пять миллионов рублей, заложил имущество на благо страны… Теперь я просто богат. Это, конечно, разные вещи, но все же…

– Размаху не хватает? Удали?

– Вам не понять, месье Никифоров. Вы человек из другого мира. Именно из-за существования этого мира мои наследники не говорят на русском и, я надеюсь, никогда не будут говорить. Много лет подряд самые разные люди пытаются меня убедить, что вы пришли не навечно. А я думаю, что вы пришли навсегда. Даже если случится – ну, может же случиться чудо! – и СССР исчезнет, то люди, которых он наштамповал, не исчезнут никогда.

– И вы знаете, я этому очень рад! – говорит Никифоров. – Вы, Михаил Иванович, уходящая натура. Идеалист. Следование высоким идеалам привело вас лично к банкротству. Либерализм и неправильное понимание принципов демократии вашим правительством едва не привело Россию к катастрофе. Да вы только представьте себе, что было бы, не возьми мы тогда власть! В какую кровавую баню могла бы скатиться страна! Вы уже в 17-м теряли Украину, все Среднеазиатские республики, Прибалтику… Из всего, что было у России, мы не вернули только часть Финляндии и Польши, да и то потому, что не сильно старались. Вы ненавидите нас, потому что мы сделали то, чего вы не смогли…

– Значит, по-вашему баня, в которой искупали Россию вы, недостаточно кровава? – спрашивает Терещенко. Белки глаз его в мелких прожилках, взгляд тяжел. – Как по мне, вы худшее, что могло случиться с державой, мне не хватает воображения, чтобы придумать больший ужас, но я не могу отрицать вашу правоту – мы привели вас к власти.

Терещенко берет в руки принесенный официантом бокал с коньяком и салютует Никифорову:

– Ну, что ж, давайте выпьем, враг мой, за торжество исторической справедливости.

– Давайте, – соглашается Никифоров с иронией в голосе.

– Выпьем за то, – продолжает Терещенко, – чтобы история, начавшаяся в 17-м, когда-нибудь получила свое окончание.

– Прекрасный тост, – улыбается Никифоров. – Выпьем за это.

Они делают по глотку, продолжая глядеть друг на друга.

– А я? – спрашивает Никифоров. – Получу конец своей истории?

– Конечно, получите, Сергей Александрович. Не зря же мы с вами прожили вместе такой длинный день!

25 октября 1917 года. Зимний дворец. Раннее утро

Бывшая спальня фрейлин, отданная чете Терещенко.

На кровати под богатым балдахином спят Мишель и Маргарит. Вернее, спит Мишель, а Маргарит лежит с открытыми глазами у него на плече. Даже во сне видно, насколько Терещенко устал и вымотался за последние несколько суток. На лице – щетина, темные круги под глазами, дыхание хрипловато-неровное.

Маргарит тихонько встает и, набросив халат, походит к окну. Перед ней Дворцовая площадь, горящие на ней костры, баррикада из дров, темная туша броневика возле колонны. С неба льет бесконечный дождь, теперь он мелкий, как пыль, и стекает по стеклам словно выступившая испарина.

– Ненавижу… – говорит Маргарит Ноэ по-французски, глядя на город. – Ненавижу…

Она несколько раз тихонько всхлипывает, но глаза ее сухи – слез нет.

Ее силуэт за стеклом видит юнкер Смоляков. Он сидит внизу у костра, не сводя глаз с заветного окна.

Кабинет Керенского.

Александр Федорович дремлет на диване. Ноги прикрыты пледом. Рядом с ним – томик Чехова. Рот приоткрыт, он негромко всхрапывает. Но сон неглубок – Керенский вскидывается, обводит пустым взглядом кабинет, лампу под зеленым абажуром на столе и снова проваливается в тревожное беспамятство.

Коридор Зимнего дворца.

По нему идет зевающий Рутенберг в сопровождении командира охраны.

Возле дверей в кабинет Рутенберг останавливается и говорит:

– Прикажете прапорщику разбудить через час.

Смотрит на часы.

– Через час с четвертью. Простите, поручик, падаю.

Кабинет Коновалова.

Он спит прямо за столом, уронив голову на бумаги. За ним застеленный диван, но Коновалов до постели не добрался.

25 октября 1917 года. Дворцовая площадь

Возле костра, поглядывая на окна Зимнего, греются юнкера, среди них и влюбленный Смоляков. Ежатся на холодном осеннем ветру, топчутся с ноги на ногу, приплясывают. Но дует и дует сырой петроградский ветер и от него не спрятаться.

25 октября 1917 года. Николаевский мост

Из машинного зала выглядывает грязный корабельный электрик и говорит товарищу:

– Отсемафорь: все починили, готовы опускать.

Матрос берет в руки сигнальный фонарь и начинает передавать на «Аврору» сообщение.

25 октября 1917 года. Смольный

Во дворце полно народа. Все куда-то целенаправленно двигаются, но выглядит это движение, как полный хаос.

Троцкий, Подвойский, Антонов-Овсеенко о чем-то говорят, стоя у огромного окна в коридоре. Когда Антонов и Подвойский уходят, Троцкий снимает очки и трет глаза и виски.

Идет по коридору, здоровается с Дзержинским, жмет руку Луначарскому. Люди, люди, люди. Накурено. Грязно. Под ногами мокрые опилки.

Вот он проходит в туалет, тут тоже грязно, становится у умывальника и плещет в лицо ледяной водой. Он трясет головой, как мокрый пес – во все стороны летят брызги. Вытирает лицо не совсем свежим носовым платком, надевает очки, потом достает из жилетного кармана скляночку с кокаином и, высыпав щепотку себе на ноготь большого пальца, втягивает – сначала в одну, потом в другую ноздрю. Смотрит в зеркало, вытирает следы порошка под носом и выходит прочь.

По коридору к своему кабинету он идет уже бодрой, летящей походкой. У дверей его ждет помощник.

– Сделайте-ка мне чаю, дружок, – приказывает Троцкий. – Да покрепче…

И исчезает за дверью.

25 октября 1917 года. Улицы Петрограда

По Литейному двигается отряд разношерстно одетых дружинников. На плечах у них новенькие винтовки.

Через только что сведенный Николаевский мост проходит несколько вооруженных отрядов, едут грузовики. Рядом с мостом высится громада «Авроры». Проходящие дружинники машут кораблю руками.

25 октября 1917 года. Главная Телефонная станция

В операторской сидят девушки телефонистки.

Дверь распахивается, и входят вооруженные люди – солдаты, гражданские и матросы.

– Тихо, барышни! – говорит матрос со смешным деревенским чубом, торчащим из-под бескозырки. – Сидим спокойно, продолжаем работать! А кого и с кем соединять, скажем мы! Все понятно?

Старшая смены переглядывается с подчиненными и кивает.

– Вот и отличненько, – подмигивает матрос. – Такие барышни-красавицы! И понятливые! И послушные! Вот закончим революцию, пригласим вас на чай с марципанами!

25 октября 1917 года. Зимний дворец. Кабинет Керенского

В комнату входит адъютант и касается плеча дремлющего Керенского.

– Что? А? Я не сплю! – вскидывается Александр Федорович.

– Офицер связи срочно просится с докладом, товарищ Керенский, Ростовцев.

Керенский трет лицо руками.

– Зовите. И распорядитесь насчет завтрака.

– Где накрывать, Александр Федорович?

– Здесь же и накрывайте…

Входит капитан Ростовцев.

– Товарищ Керенский, связи у нас больше нет.

– Обрыв? – нервно спрашивает Керенский. – Техническая неисправность?

– Скорее всего, взята под контроль Центральная телефонная станция.

– И связи не будет?

– Если только отобьем обратно…

– Благодарю вас, капитан. Отдыхайте, идите…

– Но я…

– Вы офицер связи, а связи теперь нет. Отдохните, капитан, вскоре вы нам понадобитесь в другом качестве.

25 октября 1917 года. Зимний дворец. Спальня Терещенко

Стук в двери.

– Войдите, – говорит Маргарит.

В комнату осторожно заглядывает лакей в ливрее.

– Приказано было разбудить.

Он вносит в комнату поднос с инструментами для бритья и кувшином с горячей водой. В серебряной чашке взбита густая мыльная пена, рядом помазок, бритва, горячее полотенце.

– Михаил Иванович бриться заказывали.

– Идите, – говорит Терещенко. – Я сам.

– Завтрак через сколько накрывать?

– Через двадцать минут.

– Яйца-пашот, как всегда?

– Да-да, любезнейший. И гренки.

– Через двадцать минут, – кивает лакей и выходит прочь.

25 октября 1917 года. Зимний дворец. Кабинет Керенского

Лакей в ливрее накрывает стол на завтрак.

Он в белых перчатках, скатерть белоснежная, посуда с царскими орлами – тончайший саксонский фарфор. Масленка со льдом, тонко нарезанный белый хлеб, ломтики ветчины.

От дверей кабинета на всю эту роскошь одним глазом косит молодой юнкер, стоящий на часах. Он голоден и украдкой сглатывает наполняющую рот слюну.

Керенский завтракает, просматривая бумаги.

25 октября 1917 года. Спальня Терещенко

Михаил прощается с женой. За их спинами так же изысканно накрытый для завтрака стол.

– Я постараюсь зайти днем, – говорит Терещенко, целуя Маргарит. – Если будет время, пообедаем вместе. Если нет, распорядись, чтобы тебе накрыли здесь. И будь готова – если мы разорвем окружение, я обязательно организую твой отъезд.

– Хорошо, Мишель…

– Позвони матери, узнай, как Мими…

– Обязательно позвоню.

– Не скучай…

25 октября 1917 года. Штаб округа

В штабе Керенский, Коновалов, Терещенко, Кишкин, Багратуни, Полковников.

Вокруг неразбериха, но людей стало ощутимо меньше.

– Вы отпустили людей отдохнуть? – спрашивает Керенский у Багратуни на ходу.

– Увы, Александр Федорович, оставшиеся не отдыхали… Остальные просто сбежали…

– Ну-ну… Договаривайте. С тонущего корабля?

Багратуни мрачнеет лицом.

– Ночью, Александр Федорович, четыре броневика ушли с Дворцовой. Пятый остался.

– Экипаж верен нам?

– Он без экипажа, – говорит Багратуни, багровея. – Оставлен по причине поломки.

– Не переживайте так, генерал, – вымученно улыбается Керенский. – Они полагают, что мы обречены, не способны переломить ситуацию. Они нас недооценивают. Когда все пройдет, мы будем судить дезертиров…

25 октября 1917 года. Штабная зала

– Какие вести из штаба Северного фронта? – спрашивает Керенский. – Есть вести о выдвижении войск?

– Никак нет, товарищ Керенский, – говорит Полковников. – Нет вестей с ночи. Никаких. А утром, вы же знаете, мы остались без связи…

– Курьеры?

– Не было курьеров, Александр Федорович!

– Вполне возможно, Александр Федорович, что большевики разагитировали и эти части, – добавляет Багратуни. – Проверить этого мы никак не можем… Если судить по вчерашним рапортам, то сейчас войска должны быть где-то в районе Луги…

– Вчера отряды, подчиненные Петросовету и ВРК, разбирали пути на подъезде к городу, – сообщает Кишкин. – Излюбленная тактика большевиков – они уже не раз действовали таким образом. Это тоже может быть причиной, Александр Федорович. Эшелоны просто не могут пробиться к Петрограду.

– Луга, – говорит Керенский задумчиво. – Луга и Гатчина. Скажите, товарищ Багратуни, сможем ли мы проехать в том направлении?

– Сложно сказать, Александр Федорович. Вот последняя сводка по расположению сил ВРК…

Он кладет на стол перед Керенским карту центра города.

– Сказать, что мы блокированы абсолютно, я не могу. Город живет обычной жизнью. На Невском толпы народа, работают все учреждения, даже проститутки вышли на свои обычные места. Трамвайное движение регулярное, магазины открыты. В десяти кварталах отсюда можно не понять, что в городе происходит переворот. Но если судить практически… Практически, товарищ Керенский, мы в окружении противника. Вся активность рабочих дружин и отрядов ВРК сосредоточена вокруг Зимнего дворца. Проезды со стороны улицы Миллионной и Адмиралтейства перекрыты. Публика, наверное, может проходить при желании, но автомобили и военных не пропускают. Все мосты находятся под контролем Петросовета. Мы отрезаны от военных частей, которые все еще могут быть верны нам, и можем рассчитывать только на гарнизон, находящийся сейчас в Зимнем. Большевики тоже не собрали тех сил, на которые рассчитывали. По моим соображениям, у них под ружьем сейчас не более десяти тысяч человек.

– Проблема не в том, сколько человек у Петросовета, – вступает в разговор Коновалов. – А в том, сколько штыков мы можем им противопоставить…

– Наша задача, – Керенский берет со стола карандаш и тот начинает привычную пляску в его руках, – продержаться до подхода частей с Северного фронта. Дальше с господами большевиками никто церемониться не будет. По-видимому, они успели забыть летние уроки, придется напомнить…

– Остается понять, когда подойдут части, – говорит Кишкин. – И подойдут ли вообще?

– Если мы отправим курьера в сопровождении небольшого отряда юнкеров? – спрашивает Керенский Багратуни. – У него есть шанс пробиться в Гатчину?

Багратуни качает головой.

– Я бы не стал ручаться. Его могут арестовать на первой же баррикаде. Да и что нам это даст? Положим, пути разобраны и части формируются для дальнейшего продвижения пешком. Тогда это вопрос техники и компетентности их командования.

– И времени, – вставляет в разговор Коновалов.

– И времени, – соглашается Багратуни. – Которого у нас, товарищи, нет. Но за сутки передовые отряды маршем доберутся до Петрограда обязательно. Даже если будут стычки, регулярная армия против дружинников – это несерьезно! А вот если войска деморализованы… Если большевистские агитаторы успели разложить фронтовые части… Тогда у нас огромная проблема, которую ни за сутки, ни за двое не решить…

– Можно подумать, – говорит Керенский, – что мы не знаем, как обстоят дела с большевистской пропагандой на фронте! Ленин считает агитацию в армии одной из основных своих задач. Естественно, даже в верных нам частях работают его агенты.

– Без подхода войск мы не продержимся и суток, – говорит Полковников.

– Ваша точка зрения нам известна, полковник, – резко говорит Керенский. – Ваша нерешительность и нежелание идти на конфликт и привели нас в тупик… Еще два дня назад мы могли праздновать победу, а сегодня думаем, как уцелеть…

– Александр Федорович… – начинает Полковников.

– Извините! Не время, – обрывает его Керенский. – Кто и как себя проявил, будем вспоминать после того, как разберемся с проблемой. Я прошу прощения, что поднял эту тему сейчас. У кого какие соображения, товарищи?

– Если отбить у большевиков Центральную телефонную станцию и восстановить связь… – предполагает Кишкин.

– Как вы предлагаете отбивать здание, полное женщин? – спрашивает Багратуни. – Штурмом? С применением артиллерии? Какими силами? Сколько времени? С какими жертвами?

– Исключено, – констатирует Керенский. – Единственный выход, который я вижу – это выехать навстречу войскам…

– Организовать прорыв? – спрашивает Коновалов.

Багратуни качает головой.

– Нет, – говорит Керенский. – Думаю, что если бы мне удалось вырваться из Петрограда в Гатчину или Лугу и лично говорить с войсками… Мой авторитет все-таки посильнее красной пропаганды – армия мне верит. Я уверен, что смогу повести их за собой. Понимаю, что это риск и для меня лично, но куда меньший, чем ничего не предпринимать. Я готов рискнуть, товарищи!

– И как мы сможем обеспечить вам выезд из Петрограда? – спрашивает Полковников.

– У меня есть идея, – выходит вперед Терещенко. – Думаю, что мы сможем это организовать… Генерал, могу я просить вас вызвать сюда начальника автомобильной части?

25 октября 1917 года. Петроград. Итальянское посольство

Адъютант начальника автомобильной части прапорщик Кирш и адъютант генерал-квартирмейстера прапорщик Соболев в приемной итальянского посла. Посол читает письмо и говорит:

– Господа, передайте министру Терещенко, что при всем моем уважении к нему и господину Керенскому я не могу предоставить в их распоряжение посольский автомобиль. Он сломан уже неделю – ни горючего, ни запчастей. Увы, господа…

– Извините, ваше превосходительство…

– Ничего, я все понимаю… Могу дать совет. Загляните в американское посольство – оно в двух шагах от Морской. У них есть авто на ходу – видел сегодня утром. Думаю, они вам не откажут…

Американское посольство в Петрограде

Прапорщики Кирш и Соболев в приемной.

К ним выходит молодой человек – усатый и улыбчивый. За ним следом поручик в армейской форме.

– Я – секретарь его превосходительства Уайтхауз, господа. Это мой шурин, барон Рамзай. Чем могу служить?

– Господа, – говорит Кирш. – Вот письмо министра иностранных дел правительства – Терещенко. Мы просим оказать помощь товарищу Керенскому… Нам нужна машина сопровождения под американским флагом.

Уайтхауз читает письмо.

– Мы, конечно, поддерживаем вас, господа, но вы вынуждаете нас принимать одну из сторон во внутреннем конфликте…

– Оставьте политес, – вмешивается барон Рамзай. – Эти господа – представители законной власти. Хотите, я сяду за руль?

– Господа, – говорит Уайтхауз гостям. – Ни я, ни его превосходительство господин посол не имеют понятия, как и зачем используется автомобиль посольства. Мы просто дали вам его по просьбе министра иностранных дел. Для ваших внутренних надобностей… O’key?

25 октября 1917 года. Здание штаба

По лестнице спускается Керенский в сопровождении адъютантов и членов кабинета.

Он в широком сером драповом пальто английского покроя и серой шапке – что-то среднее между фуражкой и английской шапочкой. Озабочен, изможден, сосредоточен, глаза больные, тусклые. Взгляд у него совершенно не «правительственный», полный боли и растерянности. Тревожный.

– Вместо меня остается товарищ Кишкин, – отдает Керенский распоряжения на ходу. – Времени на оформление бумаг нет, считайте это устным приказом. Постараюсь быть на месте к ночи. Хоть самокатчиков, но с собой приведу. Держитесь, товарищи! Помощь будет.

Возле подъезда роскошный «пирс-эрроу», за ним – черный «рено» с американским флагом на капоте. Прапорщик Кирш вяжет такой же на капот машины Керенского.

Керенский жмет руку провожающим его людям и садится на заднее сиденье «эрроу». С ним два адъютанта и помощник начальника штаба округа поручик Козьмин.

Лимузин трогается с места, «рено» двигается за ним.

Керенский из окна наблюдает за стоящими у подъезда Терещенко, Кишкиным, Коноваловым, сотрудниками штаба – Багратуни, Полковниковым.

Машины выезжают на Мариинскую площадь, сворачивают на Вознесенский проспект.

Керенский откидывается на спинку сиденья и прикрывает веки. Из угла глаза выкатывается слеза. Он смахивает ее быстрым движением руки с зажатой в ней перчаткой.

25 октября 1917 года.

Петроград. Зимний дворец

Терещенко и остальные члены кабинета возвращаются в здание. Навстречу им бежит офицер связи.

– Товарищи! Товарищи! Есть хорошая новость! Обнаружили резервную линию телефонии! Ее не засекли с Центральной телефонной, и у нас есть связь!

– Ну, – говорит Коновалов, – по крайней мере, мы сможем узнать, доехал ли Александр Федорович до Луги. Товарищи, прошу всех собраться в Малахитовом зале через сорок минут. Правительству надо решить первоочередные вопросы…

К Терещенко подходит Рутенберг.

– Михаил Иванович! Это, наверное, по вашей части… Там в казарменных помещениях журналист бродит. Вроде американский. Судя по желтым ботинкам, точно американский… Зовут Джон Рид.

Рутенберг смеется.

– Очень удивился, когда я с ним по-английски заговорил. Скажите, Михаил Иванович, я действительно произвожу впечатление необразованного головореза?

Терещенко невольно улыбается.

– Я бы так категорично не сказал…

– Ну, спасибо, успокоили… В общем, бегает этот самый Рид и с ужасом смотрит на наш российский бардак. Выгнать? Пропустить?

– Не трогать, Петр Моисеевич. Пусть смотрит, записывает. Человек хочет попасть в историю, а если история попадет в него, мне придется долго объясняться с послом. Проследите, чтоб не пристрелили случайно – и все.

– Понятно. Как ваша супруга?

– Спасибо, лучше.

– Сильная женщина. Я понимаю, что это не всегда звучит как комплимент, но так, как она вчера держалась после обстрела…

– Благодарю.

– Не переживайте вы так, Михаил Иванович. Уверен, Александр Федорович приведет помощь. Большевики трусоваты, они еще два дня будут ходить вокруг да около. Нам надо продержаться 48 часов, а может, и меньше. Вы слышали, нам подкрепление пришло – сводный батальон прапорщиков. Правда, войска инженерные, но зато целый батальон! Я теперь как товарищ министра по наведению порядка в городе думаю, что с этим добром делать!

Терещенко улыбается снова.

– Неунывающий вы человек, Петр Моисеевич…

– Вы бы побегали от властей с мое, тоже бы научились смеяться, когда страшно.

– А страшно?

– Всем страшно, Михаил Иванович. Смерть – ерунда. Страшно от неопределенности.

К ним подбегает один из адъютантов.

– Товарищ Терещенко, товарищ Рутенберг. Вас ждут в Малахитовом зале…

– Случилось что? – спрашивает Рутенберг.

– Случилось, – отвечает адъютант взволнованно. – Мариинку заняли верные большевикам части. Распущен Совет республики. И это без единого выстрела!

– Но не расстреляли же весь Совет? – пожимает плечами Рутенберг. – Выгнали и все? Значит, ничего страшного.

Терещенко на этот раз не улыбается.

– У большевиков за этим дело не станет, – говорит он Рутенбергу. – Боюсь, что в текущей обстановке подержаться 48 часов сложная задача, Петр Моисеевич.

25 октября 1917 года. Петроград. Зимний дворец. Вечер

Заседание правительства.

Выступает Коновалов.

– Товарищи, наше обращение к стране не будет опубликовано. Большевики арестовали журналиста Климова по дороге в типографию. Нас лишили голоса, но мы все еще остаемся на своем посту, несмотря на предательство части войск, охранявших Зимний. Товарищ Рутенберг?

– Заявили о своем уходе юнкера-константиновцы, и с ними мы теряем четыре орудия из пяти бывших в наличии, – говорит Рутенберг. – Также уходит часть юнкеров из Ориенбаума.

– Есть ли новости от товарища Керенского? – спрашивает министр путей сообщения Ливеровский. – По моей информации, пути возле Луги разобраны сочувствующими большевикам железнодорожниками, на их восстановление нужно минимум сутки.

– Информации от Александра Федоровича нет, – отвечает Кишкин. – Телефонной связи с Лугой тоже. Полагаю, что министр-председатель даст о себе знать.

– В любом случае, – вступает Терещенко, – ожидать подхода помощи с фронта раньше, чем середина завтрашнего дня, нереально. Нам нужно понимать, как обойтись своими силами, без расчета на быстрое возвращение Керенского. Как я понимаю, вокруг нас уже ходят кругами – стрельба на Дворцовой два часа назад это доказывает…

– Стрельба ничем не закончилась, – возражает Некрасов. – И вообще непонятно, кто стрелял. Посмотрите на Дворцовую. По-вашему, это похоже на регулярные войска? Это больше похоже на бивак ополченцев! К нам то приходят пополнения, то уходят те, кто должен нас защищать! Сегодняшние демарши Станкевича, при всем моем уважении, совершенно бессмысленны! Попытка с ротой юнкеров захватить Смольный!

– Ну не надо, Николай Виссарионович… – гудит Рутенберг. – Намерения были прекрасны. Не повезло. И телефонную станцию могли на арапа отбить, но там оказался броневик, будь он неладен… Станкевич хоть что-то попытался сделать, а мы с вами сидим, штаны просиживаем…

– К сожалению, Петр Моисеевич, – говорит Кишкин, – мы ограничены в возможностях. Любая попытка применить силу в нашем положении закончится штурмом Зимнего и нашим арестом. Большевики только этого и ждут!

– Большевики ждали нашего бездействия, – отвечает на реплику Кишкина Пальчинский. – Ждали и дождались. То, что сегодня пытался сделать Станкевич, должно было сделать еще четыре дня назад. Не думая о последствиях. Возможно, их бы в этом случае и не было.

– Давайте признаем, – говорит Терещенко, – мы в растерянности. Но найти решение и выход из кризиса – наша обязанность. Что мы делаем дальше? Расходимся по домам – и пусть большевики берут штурмом пустые кабинеты! Или остаемся здесь бессрочно, до тех пор, пока не возьмем ситуацию под контроль. Уверен, что Александр Федорович сможет убедить войска, даже если они распропагандированы большевиками, и привести их на помощь Петрограду. Победив в Петрограде, мы двинемся на Москву и вычистим заразу и там… Нам нельзя сдаваться сейчас, товарищи… История нам этого не простит.

– Поддерживаю, – кивает Малянтович.

– Поддерживаю.

Это Рутенберг.

– И я.

Это Никитин.

– Давайте ставить на голосование, – предлагает Кишкин. – Кто за то, чтобы прервать заседание правительства на неопределенный срок? Никого! Превосходно. Тогда кто за второе предложение: продлить заседание правительства на неопределенный срок до выхода из кризиса?

Все присутствующие поднимают руки.

– Единогласно! – объявляет Кишкин.

– Товарищи! – говорит Коновалов прочувствованно. – Я горжусь тем, что имею честь работать с вами бок о бок в тревожный для родины момент! Спасибо вам за это!

Адъютант подносит ему записку. Коновалов читает написанное, а потом обращается к министрам:

– Товарищи, давайте пройдем в столовую Александра Федоровича – там накрыт обед для правительства. Никто не знает, когда нам придется поесть в следующий раз. За столом можем продолжить обсуждение насущных вопросов…

Министры встают.

За окнами Малахитового зала видна свинцовая серость осенней Невы. Холодает. Но дождь прекратился.

25 октября 1917 года. Зимний дворец. Спальня Терещенко

Возле окна стоит Маргарит, одетая в строгое серое платье. Волосы аккуратно забраны. Она смотрит на площадь. Уже почти темно. Вдалеке, на самом краю Дворцовой, возле арки Генерального штаба, начинает собираться толпа. Группки людей то вливаются, то выливаются из скопившейся людской массы.

По площади за баррикадой из дров бродят юнкера. Они похожи на гуляющих юношей, а не на армейские подразделения. Двое даже гоняются друг за другом, играя в салочки.

Один из них поднимает голову и видит силуэт Маргарит на фоне освещенного окна. Юноша машет ей рукой.

Маргарит видит его лицо, освещенное светом костра, красное от холода, безусое, поверх фуражки башлык – и поднимает руку в ответ, словно прощаясь.

25 октября 1917 года. Зимний дворец. Столовая Керенского

За столом министры Временного правительства.

Стол сервирован с той же тщательностью, что и завтрак Керенского утром. Белоснежные скатерти, салфетки, серебряные приборы, дорогой фарфор с царскими вензелями, хрустальные бокалы и графины, несколько бутылок вина. Меню в этот раз простое, революционно скромное: суп-консоме, рыба да артишоки.

Настроение за трапезой невеселое, но беседы все же идут. Голоса приглушены, но спокойствия в атмосфере нет и близко – напряжение в каждом жесте. Только официанты в царских ливреях неспешны и невозмутимы.

В столовую стремительно входит Терещенко.

– Товарищи! В штаб округа только что поступил ультиматум! Военно-революционный комитет требует от нас немедленной капитуляции! В противном случае крейсер «Аврора» откроет огонь по Зимнему дворцу! Прошу всех немедленно спуститься на второй этаж, в кабинет товарища Коновалова.

25 октября 1917 года. Зимний дворец. Кабинет Коновалова

Разговор в кабинете идет на повышенных тонах. Все время входят и выходят люди в мундирах, то один, то другой министр бежит в соседнюю комнату к единственной действующей телефонной линии.

Присутствует приглашенный для консультаций адмирал Вердеревский.

– Дмитрий Николаевич, – спрашивает у него Малянтович, – что грозит Зимнему, если «Аврора» откроет огонь?

– Он станет грудой развалин, товарищи, – говорит адмирал как всегда спокойно.

– Угроза реальна? – обращается к адмиралу Терещенко.

– Несомненно, Михаил Иванович, целиком и полностью. У крейсера башни выше мостов. Огонь ее шестидюймовых орудий может уничтожить Зимний, не повредив ни одного здания, кроме дворца. Скажу как флотский – очень удачно здание расположено. Прицел хороший, не промажешь.

– Успокоили… – говорит Терещенко.

– Ну уж как есть, – отзывается Вердеревский. – С флотом шутки плохи, товарищи министры. Я бы рекомендовал на всякий случай сменить дислокацию. Перенесите совещание в комнату с окнами на внутренний двор. Будут шансы уцелеть при первом залпе из главного калибра.

– Вы оптимист, адмирал, – качает головой Малянтович. – Товарищи, предлагаю перейти в кабинет генерала Левицкого. Он имеет окна во двор.

– Как мы ответим на ультиматум? – спрашивает Кишкин. – Товарищи! Они ждут ответа!

– Никак, – отвечает Коновалов. – Мы – законная власть в этой стране! Кто они такие, чтобы ставить нам ультиматумы?

– Дмитрий Николаевич, – негромко говорит Терещенко Вердеревскому, – хочу вам напомнить: в июле вы говорили, что негоже вовлекать флот в политическую борьбу.

– Упрекаете, что не исполнил тогда приказа привести флот в Петроград против большевиков?

– Сегодня они привели в Петроград флот против нас, адмирал.

– Мне жаль, Михаил Иванович, но если бы я принимал решение еще раз, то оно было бы таким же…

Мужчины вместе со всеми выходят в коридор.

– Я завидую вашей убежденности, адмирал, – говорит Терещенко. – Похоже, что я теряю остатки веры в торжество либеральной идеи.

– Жаль, – отвечает Вердеревский. – Это очень неприятно – разувериться в вашем возрасте. Но если судить по ситуации, с этим вы тоже опоздали…

25 октября 1917 года. Зимний дворец. Кабинет генерала Левицкого

В комнате полумрак.

На столе горит настольная лампа, загороженная от окна газетным листом.

На газете читается заголовок: «Зиновьев выдает планы Ленина»

Говорят в генеральском кабинете тоже вполголоса.

Рутенберг курит у окна.

Входит Терещенко. Тоже становится к окну, достает портсигар, закуривает.

– Перевели супругу в безопасное место? – спрашивает Рутенберг.

Терещенко кивает.

– Относительно безопасное. Просто окна на другую сторону…

– Она в порядке?

– Можно сказать – да. Испугана, конечно.

– Но больше волнуется за вас?

– И за ребенка. Она беременна, третий месяц на исходе.

– Вот черт… – говорит Рутенберг в сердцах. – Извините, Михаил Иванович… Впрочем, кто ж знал?

– Я и сам себя кляну, но ехать без меня она отказалась категорически.

– Она – отважная женщина…

– Если бы это от чего-то спасало!

В кабинет входит Пальчинский – возбужденный и злой.

– Только что большевики захватили штаб округа, – сообщает он. – Без боя. В штабе никого не было. Маслов только что дозвонился до Городской думы. Депутаты приняли решение идти ходом на защиту Временного правительства. Боятся, что наша охрана их расстреляет. Надо предупредить юнкеров, чтобы по шествию с фонарем не стреляли… Товарищи, члены Городской думы выразили желание умереть вместе с нами!

– Боже, какие идиоты! – шепчет Рутенберг Терещенко. – Они решили умереть вместе с нами! Умереть! У меня на этот счет иные планы.

25 октября 1917 года. Петроград. Невский проспект

По проезжей части идет шествие из членов Городской думы во главе с министром Прокоповичем. В руках у Прокоповича сигнальный фонарь. Шествие достаточно многолюдное. В колонне по четверо идут и члены ВЦИКа, и гласные думы, и представители партий. Возле Казанского собора посередине проспекта стоит большевистский патруль из четырех человек. Старший патруля – средних лет человек в потертой куртке и рабочем картузе, на боку кобура. За ним – матрос-балтиец с кавалерийским карабином и трое солдат с трехлинейками.

– А ну – стоп, господа-товарищи! – кричит старший. – Это что у нас за похоронная процессия?

– Это не процессия! – отвечает ему Прокопович. – Это члены Городской думы, товарищ!

– И куда идут члены Городской думы в такой неурочный час?

На самом деле час урочный. На Невском полно прохожих, работают рестораны – обычная городская жизнь.

– Мы идем выразить свою поддержку Временному правительству, – говорит Прокопович гордо вскидывая подбородок. – К Зимнему дворцу!

– А… – тянет старший. – Выразить поддержку?

– Да! Освободите дорогу, товарищи!

– Это министры-капиталисты тебе товарищи, сволочь очкастая? – спрашивает матрос, выступая вперед. – Это кто тебе, падла, товарищи? А ежели я тебя, тварь, сейчас пристрелю?

Карабин в руках матроса пляшет, лязгает затвор.

Прокопович прижимает к груди фонарь, словно тот может защитить его от пули. Колонна «по четыре в ряд» за его спиной начинает превращаться в толпу.

– Погоди-ка, товарищ Кулагин, – говорит старший патруля, придерживая матроса рукой. – Дай-ка мне сказать… Успеешь еще… Значится так, слушайте меня, члены Городской думы. Внимательно слушайте, бо дважды повторять не буду. Быстренько выполняете команду «кругом», и пиздуете к себе в Думу дальше думать. Кто хочет выражать участие Временному правительству, выходят из строя на два шага. У товарища Кулагина к ним дело есть. Все ясно?

Шествие молчит.

Старший тянет из кобуры револьвер.

– Кру-гом! – командует он.

Прокопович и первые ряды колонны исполняют команду. Вслед за ними поворачиваются и остальные.

– Шаааагом арш! – выкрикивает старший.

Шествие трогается с места в обратном направлении. Идут молча, подавленные.

Один из депутатов, шагающих рядом с Прокоповичем, зло говорит:

– Умереть не умерла, только время провела…

Никто не смеется.

Патруль смотрит вслед уходящим депутатам.

– Это ж надо… – матрос харкает на мостовую. – Поддержку они оказывают… Блядь, гниды…

Старший улыбается.

– Чо ругаешься, Кулагин? Эт хорошо, что они такие. Были бы без страха – было б хуево. Пусть, блядь, боятся! Пусть, суки, дрожат перед народом…

25 октября 1917 года. Зимний дворец.

Временные казарменные помещения на первом этаже

Кишкин, Терещенко, Коновалов, Багратуни, Рутенберг разговаривают с представителями казачьей сотни.

Сотник, солидный мужчина – бородатый, рассудительный, неторопливый. За ним – вертлявый чернявый казачок с хитрыми близко посаженными глазенками и второй – средних лет, русый, со шрамом от резаной раны на щеке.

Говорить поставлен сотник.

– Мы, вашевысоко… товарищи— министры, решение приняли. Уходить будем.

– Вы же военный человек… – упрекает его Кишкин.

– Человек-то я военный, – отвечает сотник, – но, когда мы сюда шли, нам сказок наговорили… Врали с три короба, мол, тут чуть ли не весь город с образами на защиту стал, все военные училища, артиллерия… Мы и пришли. Мы за народ пришли стоять!

– А тут только жиды да бабы! – выскакивает из-за спины у сотника чернявый. – Да и правительство наполовину из жидов!

– Погодь! – отодвигает его сотник. – Я доскажу. Нету тут народа, товарищи-министры. Народ не с вами. Русский народ-то там, с Лениным остался…

25 октября 1917 года. Зимний дворец.

Казарменные помещения на первом этаже

Казаки ушли, министры и Багратуни с адъютантами остались.

Вокруг загаженный, заплеванный пол, мусор, грязь, втоптанные в дорогой паркет окурки.

– И что теперь? – спрашивает Коновалов у Багратуни.

Тот пожимает плечами.

– У нас не так много возможностей. Первый этаж оставлять без охраны нельзя. Поставим сюда увечных воинов и ударниц…

– Дожились, – зло говорит Рутенберг. – Вы уж простите меня за резкость, господа, но это ж надо было все так эпически проебать! Ну, просто – все! Армию, флот… Они нас голыми руками возьмут!

– Оставьте, Петр Моисеевич, – отвечает Кишкин. – Они нас и так и так возьмут голыми руками. Если Керенский не успеет вернуться в Петроград со своими самокатчиками, то этой ночи нам не пережить…

Рутенберг и Терещенко обмениваются взглядами.

25 октября 1917 года. Дворцовая площадь

За дровяными баррикадами все больше и больше людей с оружием. Это уже не одна и не две сотни человек. Солдаты, матросы, рабочие – кого тут только нет. Все вооружены.

Над подъездами Зимнего, забаррикадированными мешками, горят яркие фонари. Охраняющие юнкера видны, как актеры у рампы. Сияют электричеством огромные окна дворца.

Перед главным входом в Зимний обложены мешками и дровами – три оставшихся орудия. Возле них – замерзшие расчеты. Стволы наставлены на толпу, но ее, похоже, это не смущает.

Со стороны площади слышатся одиночные выстрелы. Несколько пуль попадает в мешки баррикад. Звенят выбитые стекла. Юнкера на стрельбу не отвечают.

Внезапно безо всякой команды толпа срывается с места и начинает бежать в сторону дворца. Что кричат люди – не разобрать. Слышен глухой страшный рев, словно на баррикады надвигается кровожадное дикое животное. Со стороны бегущих беспорядочно палят в сторону Зимнего. Теперь уже пули свистят густо, брызгают во все стороны выбитые стекла огромных окон.

25 октября 1917 года. Казарменные помещения на первом этаже

Защитники занимают позиции у окон, защищенных мешками с песком. Пули влетают через разбитые стекла, калеча мраморные вазы, дырявя стенные панели и висящие по стенам картины.

Кабинет генерала Левицкого.

– Началось, – говорит Багратуни, прислушиваясь. – Господи, помоги…

Терещенко быстрым шагом выходит из кабинета.

– Куда это он? – спрашивает адмирал Вердеревский у Рутенберга.

– У него здесь жена… – поясняет тот.

– А вот это зря… – качает головой Вердеревский. – Этой ночью самое безопасное место для женщин – Смольный…

25 октября 1917 года. Дворцовая площадь

Атака продолжается.

Юнкера в ответ стреляют жиденько. Не в толпу – над головами. Возле пушек идет осмысленное шевеление, и вдруг маленькая батарея выплевывает огонь и клуб дыма. Один, второй, третий… Раскаты пушечного залпа несутся над площадью. Стреляют холостыми: залп шрапнелью с такой дистанции выкосил бы три четверти нападающих.

Толпа разворачивается и мчится в обратном направлении – к арке Генерального штаба, оставляя на брусчатке несколько тел затоптанных при бегстве дружинников.

25 октября 1917 года. Небольшая комната для прислуги под самой крышей Зимнего дворца

В комнате Маргарит. Она сидит, глядя в стену. Входит Терещенко. Он взволнован куда больше, чем жена. Маргарит ведет себя спокойно, хотя, если приглядеться, то видно, что это стоит ей немалых усилий.

– Как ты? – спрашивает Терещенко.

– Бывало лучше…

– Не бойся, штурм отбили. Хватило одного залпа.

– Я не боюсь, Мишель. Видишь – сижу, читаю. Не волнуйся.

– Я должен быть там…

– Я знаю.

– У меня к тебе просьба, Марг…

– Да?

– Будет еще штурм… И не один, понимаешь? Я прошу тебя, когда они прорвутся – спрячься. Спрячься куда угодно! В шкаф, на антресоли, в каминный ход… Неважно. Постарайся сделать так, чтобы тебя не нашли. Это дворец, здесь полно укромных мест. Пока тихо – осмотри этаж. Спустись ниже. Осмотри спальни фрейлин, только не подходи к окнам, ради Бога. Стреляют. Спрячься, любимая. Тут не до гордости, и твоя смелость никому не нужна. Забейся в щель, испарись, но не дай им себя найти. Хорошо?

– Все так плохо, Мишель?

– Я проклинаю себя за то, что привез тебя сюда.

Маргарит обнимает его.

– Не волнуйся. Со мной все будет хорошо. Я сделаю, как ты сказал. Стану тенью…

– Я люблю тебя… – шепчет Терещенко с жаром. – Я клянусь тебе, что если мы переживем эту ночь, то ты станешь моей женой не только перед людьми, но и перед Богом. И никто, слышишь, никто не сможет этому помешать!

– Спасибо, милый, – отвечает Маргарит, целуя мужа. – Мы сделаем так, как ты захочешь… Иди, не волнуйся. Делай, что должен.

Терещенко выходит, дверь за ним закрывается.

– И будь что будет… – добавляет мадмуазель Ноэ.

25 октября 1917 года. Петроград. Река Нева. Крейсер «Аврора»

В боевую рубку вбегает сигнальщик.

– Товарищ Белышев! С берега сигналят – открыть огонь из главного калибра по Зимнему.

– Чем будете стрелять, Белышев? – спрашивает Эриксон с серьезным выражением лица. – У нас ни одного боевого на борту нет…

– А что есть – тем и буду, – парирует Белышев. – Потом будем разбираться. Я б тебя, падлу, в ствол зарядил, но, боюсь, целиком не влезешь… Открыть огонь из носового орудия! Холостым!

Носовое орудие «Авроры».

– Заряжай!

Заряжающий подает заряд в казенник, с лязгом закрывается затвор.

– Готов! – кричит комендор в трубу.

– Огонь!

Шестидюймовое орудие выплевывает молнию. Грохот выстрела в тесных для железной махины берегах такой, что дрожат стекла во всей округе, а по невской воде расходятся круги.

25 октября 1917 года. Петроград. Зимний дворец

Кабинет генерала Левицкого.

Слышен страшный низкий звук, от которого дрожат стекла и стены.

Все находящиеся в комнате невольно пригибаются или втягивают голову в плечи.

– Что это? – спрашивает Кишкин испуганно.

– А вот это называется – началось, – спокойно говорит Вердеревский, раскуривая папиросу. – Это «Аврора», товарищи… Судя по тому, что нас еще не завалило, – холостой или пристрелочный.

В кабинет вбегает Рутенберг – в руках у него револьвер, за ним Терещенко.

– Они теперь штурмуют не в лоб, – сообщает Рутенберг, задыхаясь от бега. – Действуют небольшими отрядами. Заходят со стороны Набережной и Миллионной. Они уже на втором этаже, в госпитале… В коридорах стрельба…

25 октября 1917 года. Зимний дворец. Второй этаж.

Лестница, ведущая наверх

Идет перестрелка.

Разобраться, кто и где, невозможно. Взрываются ручные гранаты, в воздухе пороховой дым. Кто-то кричит пронзительно. На полу тело, из-под которого выползает лужа крови. Вспышки выстрелов. В коридоре начинает строчить пулемет, снова рвутся гранаты, пулемет захлебывается. Раненым зайцем верещит еще один искалеченный.

Тут же схватились на штыках – слышен мат, крики, хруст входящего в плоть железа. Лающий револьверный звук. Воздух наполнен пылью от штукатурки, сквозь него, как сквозь туман, светят электрические шары пока еще уцелевших ламп.

На лестнице вперемешку тела юнкеров, дружинников. Атакующие, стреляя, поднимаются вверх по ступеням.

25 октября 1917 года. Зимний дворец.

Подъезды со стороны Миллионной

Сотни людей, которые с высоты птичьего полета смотрятся как муравьи, вбегают в подъезд. Если скользнуть взглядом по громадным, все еще освещенным окнам Зимнего – за ними вспышки выстрелов, пляшущие тени, разрывы гранат. Вылетают наружу огромные стекла. Вспыхивают огнем шторы, но кто-то изнутри срывает горящую ткань и топчет, поднимая искры.

Снова взгляд сверху – Зимний, в который тараканами вливается толпа, серая лента Невы, мосты, застывший на реке крейсер, город, который вовсе не смотрится как место сражения – освещенный центр, бегущие по рельсам коробочки трамваев, едущие автомобили. Но вокруг центра – тьма. Густая, непроницаемая, укрытая сверху плотными серыми облаками.

Блевотина войны – октябрьское веселье! От этого зловонного вина Как омерзительно твое похмелье, О, бедная, о, грешная страна! Какому дьяволу, какому псу в угоду, Каким кошмарным обуянный сном, Народ, безумствуя, убил свою свободу, И, даже не убил – засек кнутом? Смеются дьяволы и псы над рабьей свалкой. Смеются пушки, разевая рты… И скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой, Народ, не уважающий святынь.

На то, что творится в коридорах, надо смотреть не отворачиваясь. Это толпа. Она еще трезвая, не добравшая до погребов со столетними винами. Там, где бой закончился, началось мародерство и вандализм. Летят на пол картины, вазы, их колют штыками, вырезают из рам, топчут. Тут же двое в шинелях тычут штыками в раненого защитника дворца. Он пытается ползти, пока один из солдат не вгоняет в него штык так, что острие входит в паркетный пол. Юнкер еще жив и корчится, словно приколотый булавкой к картону жук.

Под лестницей – очередь. Насилуют двух стриженных наголо женщин— ударниц из батальона охраны. Женщины кричат, но их крики не слышны из-за матерных криков и хохота. Мелькают колени, окровавленные бедра, раззявленные в крике рты, бородатые гнилозубые морды. Один из насильников встает с жертвы и с размаху бьет ее пряжкой ремня по поднятой для защиты руке. Брызжет кровь, насильника оттаскивают свои же, а на женщину уже взгромождается следующий.

По лестнице вверх толпа пытается прорваться, но сверху стреляют – на площадке выше засели юнкера, и засели удачно, не выкурить с налету. И гранату бросить не получается, и попасть трудно.

Зато если спуститься вниз, то можно увидеть, как взламывают дверь в винные погреба. Нападающим никто не мешает, замки не выдерживают, и захватчики входят в подвал, заставленный стеллажами с вином. Тут царит полумрак и прохлада, на некоторых горлышках паутина. От неожиданности, увидев десятки тысяч бутылок спиртного, толпа замирает в молчании и предвкушении, а спустя несколько мгновений с радостным воплем бросается внутрь.

В нетерпении у бутылок отбивают горлышки, режут себе лица стеклом и пьют, пьют, пьют, пьют и пьют… Драгоценные французские вина, столетнюю мадеру и древние коньяки, водки на травах, подарочные сливовицы… Все, что пьется и горит. Бутылки выносят из погреба, роняя их на ступенях. Почти мгновенно образуется множество пьяных, несмотря на тысячи бутылок вокруг, люди дерутся, в ход идет огнестрельное и холодное оружие, кулаки. Вот уже лежат в пьяном угаре несколько тел. Уже и в подвал затащили одну из пулеметчиц, и к ее израненному телу тут же выстроилась очередь.

А по коридору первого этажа уже идет щеголеватый, одетый в длинное пальто и фетровую шляпу Антонов-Овсеенко – тонкие черты, круглые очки в железной оправе, ну точно поэт на прогулке. Длинный шарф, обвязанный вокруг шеи, дополняет романтический портрет. А вот окружают его совершенно другие люди – вооруженные матросы, несколько солдат, мужчины в кожанках с револьверами. Они идут плотно, словно взяв Антонова в кольцо – охрана и одновременно командиры своих небольших отрядов.

– Мародерство прекратить, – командует Антонов. – Не давайте ничего вынести – тут полно картин и статуй старых мастеров, посуда, серебро… Взять под охрану входы и выходы. Караул на каждый подъезд. Все ценное изымать. Кто сопротивляется – расстреливать.

От его отряда отделяется несколько человек – бегут исполнять приказ.

– Проследить, чтобы не было пожара. Сожгут дворец к чертовой матери!

Он перешагивает через лежащий на полу труп и видит еще одно тело, заблеванное, с пустой бутылкой под боком. Из-за пазухи торчат несколько горлышек.

– Закрыть погреба, – говорит Антонов брезгливо. – Животное.

Он достает из-за пазухи шинели пьяного бутылку и смотрит на этикетку.

Качает головой. Это «Мадера» 1817 года.

– Возле винного подвала поставить двойную охрану из проверенных кадров. И контролировать ее каждые два… нет, каждый час.

25 октября 1917 года. Зимний дворец. Ночь.

Кабинет генерала Левицкого

Комната полна людей. Накурено, но не шумно. Лица у всех как на похоронах. В кабинете превосходно слышны выстрелы, крики, шум.

Дверь распахивается и в комнату вваливается Рутенберг, в руке у него револьвер, он ранен в плечо и прижимает ладонью рану. С ним юнкер Смоляков – испуганный, вооруженный армейским кольтом. Он помогает Рутенбергу идти.

– Товарищи, – говорит юнкер юношеским звонким срывающимся голосом. – Во дворце большевики! Что прикажет Временное правительство? Защищаться до последнего человека? Мы готовы, если прикажет Временное правительство!

Кольт в его руках прыгает.

– Шансов нет, – Рутенберг морщится от боли в плече. – Итак намолотили изрядно. Жаль ребят… Все пропало, товарищи…

– Не надо больше крови, – выдавливает из себя Коновалов.

– Довольно, – поддерживает его Терещенко. – Передайте защитникам, чтобы сдавались. Незачем умирать без толку… Помощи не будет.

– Сдавайтесь, – подтверждает Кишкин. – Это мой приказ!

– Опять под арест, – недовольно цедит Вердеревский, закуривая очередную папиросу. – Надоело уже. Вы сажали, эти теперь посадят.

– Ну вот, – негромко говорит Пальчевский. – Все завершилось… Приятно было работать с вами, товарищи.

Шум за дверями нарастает, снова распахиваются створки, и в комнату вваливаются вооруженные люди, их много, и они заполняют помещение полностью, сгоняя министров и военных в центр кабинета, словно собаки – отару овец. У раненого Рутенберга выбивают из рук револьвер.

Рассекая толпу, словно крейсер волны, перед Временным правительством встает щеголь в фетровой шляпе, длинном шарфе и расстегнутом длиннополом пальто.

– Где здесь члены Временного правительства? – говорит он весело.

– Временное правительство здесь, – отвечает Коновалов. – Что вам угодно?

– Объявляю вам, что вы арестованы. Я – председатель Военно-революционного комитета Антонов.

25 октября 1917 года. Зимний дворец

Шкаф в одной из мансардных комнат для прислуги. В нем Маргарит Ноэ.

Она сидит, забившись в угол шкафа, закрытая от посторонних взглядов висящими платьями и пальто. Дверца чуть приоткрыта, и Маргарит в щелку может видеть происходящее в комнате.

Она слышит звуки перестрелки, глухие взрывы гранат, а потом все затихает. Выстрелы становятся одиночными, редкими. Крики, правда, продолжаются. Слышны звуки шагов, по этажу несколько раз пробегает кто-то, громко топая сапожищами.

Потом слышны радостные крики. Это ревет толпа под окнами.

– Что, суки? Попались?

– Министры сраные!

– Наели себе морды!

– Бей блядей! Предатели! Немецкие подстилки!

Маргарит зажимает себе уши руками, но не выдерживает, выбирается из шкафа и выбегает из комнаты, к окнам, выходящим на Дворцовую.

Там беснуется толпа.

Через толпу, под присмотром жиденькой охраны, ведут арестованных министров. Люди из толпы бьют их – кто руками, кто ногами, кто прикладами.

– Повесить блядей!

– Расстрелять!

– Что, суки, допрыгались!

– Против народа! На фонарь их! На фонарь!

Маргарит видит среди арестованных Мишеля. Его тоже бьют и пинают. Он в легком пальто, без головного убора.

Толпа колышется вокруг министров, сжимая их в людской массе.

Тянутся к ним десятки рук, их пытаются затянуть в толпу, чтобы там прикончить. Удары сыплются со всех сторон один за одним.

– Аааа! Кровопийцы!

– Вы, суки, нас в окопах бросили!

– Сдохните, гады! Сдохните!

– Где Керенский? Куда Керенского спрятали? На фонарь его, блядину! Повесить!

Шагающий рядом с арестованными Антонов-Овсеенко несколько раз стреляет вверх из револьвера.

– Не трогать! – кричит он – Их судьбу решит революционный суд! Отставить самосуд, товарищи!

От револьверного лая толпа отступает, но задние ряды снова толкают передние и строй смыкается.

У некоторых министров разорвана одежда, у некоторых разбиты лица. Они испуганы до смерти, но в основном сохраняют человеческое достоинство.

Вот приклад врезается в плечо Терещенко. От следующего удара он уклоняется, но тут же получает кулаком в лицо, хватается за щеку.

Маргарит вскрикивает, отшатнувшись от окна и натыкается на препятствие.

Обернувшись – кричит в голос.

Перед ней четверо – трое солдат и один в матросском бушлате. Нетрезвые, с ухмылками на лицах.

– Ты ба, – говорит один из них, – какая краля! Роскошная, сука-блядь, краля. В жизни еще такую не ебал!

Маргарит бросается бежать, но матрос ловит ее за волосы и швыряет на пол.

– Не так быстро, сучка! Ты нам нужна!

Маргарит кричит, но компания лишь ухмыляется и тащит ее в ближайшую комнату.