Петроград, Французская набережная.

Февраль 1918 года

Ночь. Метель. Вдоль тротуаров – сугробы. Горит одинокий фонарь – остальные разбиты или расстреляны. В желтом свете лампы кружатся снежные струи. Ветер. Набережная пуста. По дороге идет патруль – три человека с винтовками. Идут тяжело, пригнув головы. На лицах – башлыки, забитые снегом, все в наледи от дыхания. Не горят окна. Не ездят машины и извозчики. Кажется, что во всем городе – замерзшем, темном и страшном, только эти трое и есть.

Но это не так. Из подворотни на патруль смотрит исхудавшая дворняга – жалкое лишайное существо непонятной расцветки. Собаке холодно, она дрожит и прячется от пронизывающего холода между двумя маленькими сугробами. Она видит солдат, но к ним не выходит – она уже хорошо знает, что такое люди с винтовками.

Патруль проходит мимо. Слышен крик:

– Стой! Стой, кому сказал?

– А ну, стоять! Стрелять буду!

Щелкает винтовочный выстрел. Несмотря на вьюгу, он оглушительно громкий. Дворняга вдавливает себя в снег, прижимает уши. Шерсть на холке встает дыбом, собака утробно рычит и скалится.

– Стой, сука!

Еще выстрел.

Короткий вскрик.

В подворотню хромая вбегает человек. Он в гражданском, без шапки, смертельно напуган и безоружен.

Хлещет еще один выстрел. За спиной бегущего из стены брызжет кирпичной крошкой. Обезумевшая от страха дворняга кидается вслед за беглецом в глубину проходных дворов.

В подворотне мечутся тени, скрипят по снегу сапоги солдат.

– Давай, давай, давай….

– От, бля… Куда побежал? Куда он побежал, сука?!

– Вот! Вот! Стреляй!

Оглушительно рвет морозный воздух выстрел трехлинейки.

– Промазал! Еб твою мать!

Погоня уходит в глубь дворов.

Темные колодцы с мертвыми окнами. Черное небо над ними.

Мечется человек, не находя выхода – двери заколочены или закрыты, остается только путь через подворотни.

Патруль все ближе.

Жмется к стенам беглец. Припав животом к снегу, поджав хвост, змеей ползет вдоль подворотни ошалевшая собака.

Выстрел. И еще. И еще.

Человек падает на колени и кричит. Угодившая в локоть пуля почти отрывает ему руку. Человек встает, делает несколько шагов, а пес забивается в узкую щель под ступени дворницкой. Втискивается, сдирая шкуру, и замирает, тяжело дыша.

Мимо стучат сапоги. Собаку обдает запахом мокрой шерсти, пота, сгоревшего пороха и сивухи.

Грохочет винтовка.

– Есть! Попал!

Дворняга дрожит всем телом, как в ознобе, и тихонько скулит.

– Чо, сучий потрох, бегашь? А?

– Не скажет он тебе, Гаврилов. Ты ему пол-лица снес нахуй…

Хрип, бульканье…

– Вот, сука…. И карман не проверить, пачкается… Кровищи-то…

– Дай-ка я… Да посторонись ты, бля…

Хруст. Звук мясной, неприятный, повторяется несколько раз.

– Ну, все…

– Не все… Ногами, вишь, сучит, бегунок… Да чо ты его? Штыком всю ночь ковырять будешь?

– Да я штыком больше люблю, вернее…

Хлещет пса по ушам винтовочный выстрел.

– Вот так вернее…

– Ты мне, сука, все валенки заляпал!

– Перетопчешьси… Ну, чо там?

– Пусто. Ни курева, ни бумаг…

– Подкладку пощупай! Они там часто прячут. Штыком порани!

Трещит рвущаяся ткань.

– Да, пустой он…

Кто-то из троих звучно харкнул.

– Зря бежали.

– Чо, зря? Чо этот хуй с бугра ночью без мандата шастает! Мы поставлены за революционной законностью смотреть? Или как?

– Или как. Пошли, бля!

– Да погодь! Дай поссать!

Журчит струя. Моча, дымясь, льется через щели в ступенях прямо на дворнягу. Собака дрожит всем телом, глаза лезут из орбит, но не издает ни звука.

Стучат шаги. Голоса удаляются.

– Он, падла, думал убежать! А пуля-то быстрее!

– Может, он юнкер?

– Какой, нахуй, юнкер? Ему лет тридцать, не меньше!

– Юнкер – не юнкер… Все! Отбегалси!

Дворняга выбирается из-под крыльца.

Двор пуст. Ни одно окно так и не зажглось. Пес принюхивается.

Рядом с крыльцом на снегу желтые разводы мочи. Несколько гильз. Чуть дальше темной грудой тело. Все вокруг забрызгано темным. Черная на белом лужа возле места, где была голова беглеца.

Собака нюхает темное и начинает жадно есть снег, смешанный с кровью и кусками мозга. Скулит от жадности, чавкает и давится подтаявшей жижей.

Потом подбегает к трупу и лакает темное из лужи.

Иногда она оглядывается и рычит.

Набережная Невы. Ночь. Февраль 1918 года

По Набережной едет грузовой автомобиль. Фары высвечивают летящий снег, сугробы по обочинам. Метель. В кабине – двое. Водитель в кожанке на меху и пассажир в короткой дохе, перетянутой портупеей и с коробкой маузера на боку. Воет мотор. Автомобиль трясет на колдобинах.

Петропавловская крепость. Каземат

Грузовик сворачивает к воротам Петропавловской крепости. Створки распахиваются. Внутри огни, люди, машина въезжает во двор.

Человек с маузером выскакивает из кабины. У него военная выправка – разворот плеч, прямая спина, четкие движения. Из кузова грузовика выпрыгивают двое конвоиров с винтовками – замерзшие и злые.

Бубенцов с сопровождающими входит внутрь казематов.

Вот он шагает по коридору вслед за человеком в армейской шинели. Тусклый свет потолочных светильников. Холодно, хотя и не так, как на улице. От дыхания идущих в воздухе пар.

Петропавловская крепость. Трубецкой бастион.

Кабинет коменданта Павлова

Входит человек с маузером. Павлов – сравнительно молодой мужчина крестьянской наружности – встает ему навстречу.

В комнате натоплено, в углу стоит разогретая докрасна печь-буржуйка.

– Спецуполномоченный Бубенцов, – представляется вошедший. – Петроградская ЧК. У меня особое поручение от товарища Троцкого. Вот мандат.

Протягивает бумагу коменданту.

Тот читает документ, шевеля губами.

– Куда везете? – спрашивает он.

Бубенцов пожимает плечами. У него гладкое лицо с правильными чертами, скуластое, незлое. Равнодушное.

– В Кресты.

Петропавловская крепость. Трубецкой бастион

По коридору конвоир ведет Михаила Ивановича Терещенко и Николая Михайловича Кишкина. Оба выглядят непрезентабельно – с неопрятными бородами, в грязных свитерах, исхудавшие. В руках простыни серого цвета, сырые и застиранные, в которых завязаны личные вещи и, если судить по форме, несколько книг.

В каземате холодно, камеры давно не отапливаются. На обоих надето все, что возможно надеть, но чувствуется, что это особо не помогает.

– Куда это нас? – спрашивает Кишкин у Терещенко.

– Молчать! – лениво огрызается конвоир.

Кишкин не обращает внимания на окрик.

– Как вы думаете, Михаил Иванович? Это на расстрел?

– Молчать! Прямо шагай!

– Не знаю, Николай Михайлович, – отзывается Терещенко. – Одно из двух: или расстреляют, или не расстреляют. Что-то да будет…

Коридор длинный, с круглым сводом. Справа двери камер, слева зарешеченные окна. За окнами все та же метель.

Петропавловская крепость. Трубецкой бастион.

Караульное помещение

Бубенцов и двое конвоиров ждут заключенных в караулке. Когда их заводят, чекист ухмыляется краем рта.

Кишкин, увидев чекиста с маузером на боку и двух конвойных, бледнеет. Терещенко тоже становится не по себе.

– Ваши вещи, граждане, – говорит Бубенцов, указывая на стоящие перед ним два небольших чемодана. – Одевайтесь и следуйте за мной. Вы поступили в мое распоряжение.

Набережная Невы. Ночь. Февраль 1918 года

Грузовик подъезжает к «Крестам», тормозит у ворот. Сигналит. В кузове – конвоиры и Кишкин с Терещенко. За боковым стеклом кабины виден профиль Бубенцова.

Ворота открываются. Автомобиль заезжает во внутренний двор тюрьмы.

Внутренний двор «Крестов»

Задний борт грузовика откидывается.

– Выходите!

У машины стоит Бубенцов. Рядом с ним солдаты из тюремного гарнизона – шинели, ружья, красные от сырого ледяного ветра лица.

Терещенко и Кишкин спрыгивают с кузова на заснеженный двор.

– Вещи поставить. Три шага назад. Кругом. – командует чекист. – Смирно стоять.

Машина, воя двигателем, отъезжает в сторону.

– Ну что, господа министры, – говорит Бубенцов. – Настало время прогуляться. Шагом…. марш!

Они идут рядом, прямо к серой стене с оббитой штукатуркой, возле которой лежит небольшая поленница дров.

– Не может быть, – негромко говорит Терещенко товарищу. – Она обо всем договорилась! Должна была договориться!

Кишкин шагает вперед как сомнамбула. Он парализован страхом, предчувствием близкой смерти.

– Вперед, не останавливаться! – покрикивает на них специальный уполномоченный.

Вблизи видно, что стена вся в отметинах от пуль – их тут сотни. А поленница возле нее – вовсе не поленница.

Под стеною лежат несколько десятков трупов – закоченевших, присыпанных снегом.

– Кругом! – командует чекист.

Терещенко и Кишкин медленно поворачиваются.

– Это ошибка! – кричит Терещенко. – Он смертельно напуган и изо всех сил старается этого не показать.

Министры стоят у стены среди мертвых тел, в десятке метров от них Бубенцов и пятеро солдат из комендантского взвода.

Расстрельная команда.

– Уверяю вас, Михаил Иванович! – отзывается специальный уполномоченный равнодушно. Голос у него плоский, лишенный интонаций. – Никакой ошибки нет.

Двор освещен прожекторами. Несколько из них бьют арестантам прямо в лицо, мешая рассмотреть лица палачей.

– Взвод! Товсь!

Солдаты снимают с плеч винтовки. Лязгают затворы.

– Цельсь!

Терещенко закрывает глаза.

Прожектора светят и через закрытые веки.

И от этого света все белым-бело. А потом белый цвет тускнеет и превращается в серый.

И вот уже летит под колеса асфальт…

31 марта 1956 года.

Монако. Прибрежное шоссе. Утро

По Прибрежному шоссе несется «Мерседес»-купе 1955 года – самая дорогая и престижная машина тех лет. Ревет мотор. Авто легко вписывается в повороты, изредка повизгивая шинами. На одном из виражей купе замедляет ход.

В сторону от шоссе убегает тенистая дорожка, возле нее виден указатель с надписью «Villa Mariposa». Указатель старый, облупившийся, блеклый.

«Мерседес» медленно катится, пожилой человек, сидящий за рулем, разглядывает проржавевшую, обвитую диким виноградом табличку, но разглядывает недолго. Рука его уверенно переключает передачу и авто сразу набирает ход.

Мгновение – и от него остается только поднятая колесами пыль да затихающий рык мотора.

Монако. Отель «Де Пари Монте-Карло». Тем же утром

Мерседес тормозит возле подъезда. Из авто выходит высокий подтянутый мужчина лет семидесяти, а может, и меньше. Крупная голова, лысина, лишь на затылке и висках коротко подстриженные седые волосы.

Он в белом дорогом костюме, в круглых очках от Картье – элегантно и безупречно одет.

Старик отдает ключи кар-бою и входит в отель. Швейцар распахивает перед ним дверь.

– С приездом, месье Терещенко.

– Спасибо, Поль…

Старик идет через вестибюль к стойке рецепции.

– Рад видеть вас, месье Терещенко, – приветствует его портье. – Ваш номер готов!

– Спасибо, Жерар, – говорит приезжий, забирая со стойки ключи. – Багаж в машине…

– Все будет сделано, месье Терещенко. Спуститесь к завтраку?

– Пожалуй, нет. Подайте в номер.

– Как всегда? – улыбается портье.

– Как всегда.

Утро раннее, людей в ресторане почти нет. За Терещенко внимательно наблюдает человек, пьющий утренний кофе на веранде. Он черняв, неширок в плечах, одет неброско, и на его столике, помимо чашки с кофе и стакана с водой, легкая шляпа и газеты. Когда Терещенко садится в лифт, человек встает со своего места и спускается в туалет. Там он заходит в телефонную будку, набирает номер, ждет, пока на той стороне снимут трубку, и говорит невидимому собеседнику по-русски два слова:

– Он здесь.

Номер люкс отеля «Де Пари Монте-Карло»

Старик без пиджака стоит на балконе и смотрит на марину, полную яхт.

Видно, что он находится в прекрасной физической форме. Мощные покатые плечи, широкая грудь, крепкие руки. Тонкие пальцы пианиста или карточного игрока играют брелоком – фишкой из «Гранд Казино» в золотой оправе на тонкой, искусного плетения, цепи.

В дверь номера стучат.

Входит официант, толкая впереди себя тележку с завтраком.

Терещенко завтракает, сидя на балконе.

Шампанское, яйца пашот, паштет, черная икра на сверкающей ледяной подушке…

В номере трезвонит телефон, но старик не обращает на него внимания – пусть себе звонит.

Он полулежит в кресле, покуривая сигару, и продолжает глядеть на море, летающих чаек и замершие у пирсов яхты.

Телефон замолкает, но спустя секунду снова разражается трелью.

Февраль 1918 года. Петроград. Смольный. Кабинет Троцкого

Звонит телефон, но это уже другой телефон. Старый, деревянный, с массивной бронзовой подставкой под слуховую трубку и отдельным микрофоном.

Аппарат стоит на большом письменном столе, крытом зеленым сукном. Рядом электрическая лампа со стеклянным абажуром, красивый чернильный набор со стальными перьями, пресс-папье, стопка исписанных листов.

За столом человек. Он худ. На плечах его кожанка. У него широко расставленные глаза, кудрявящиеся волосы, металлические очочки на тонком хрящеватом носу. Рука человека зависла над документом, перо в чернилах – он готов подписать документ.

Вот человек поднимает голову и теперь очевидно, что это Лев Давидович Троцкий.

– Господин Терещенко… – говорит он. – Вернее, теперь уже товарищ бывший министр… Не буду говорить, что рад вас видеть.

– Аналогично, – говорит Михаил.

Он продрог, губы синие, на пальто замерз подтаявший снег. Иней даже на волосах. Его бьет крупная дрожь, и он старается ее сдержать, но получается плохо.

– Вы знаете, кто я?

– Да. Вы – Лев Троцкий.

Троцкий откладывает перо на край прибора и садится ровно.

Его и Терещенко разделяет только стол и свет лампы.

– Замерзли, Михаил Иванович? – спрашивает Троцкий с неожиданным участием в голосе.

– Глупый вопрос… Меня везли сюда в кузове грузовика.

– Да? Как по мне, так весьма гуманно. Не в катафалке, не волоком, привязав к рессоре. Михаил Иванович, я бы на вашем месте был счастлив тому, что жив. Поверьте, это вполне достаточный повод для счастья. Чай будете?

– Буду.

– Весьма разумно. Принесите чаю, – приказывает Троцкий кому-то, стоящему за спиной Терещенко. – Вы с лимоном пьете? Как ваша супруга? Или с молоком? Как англичане? Или любите варенье, как ваш друг Дарси?

– Просто чаю, – говорит Михаил глухо. – Погорячее.

Сзади почти неслышно закрывается дверь.

Троцкий и Терещенко молча смотрят друг на друга.

Троцкий с интересом. Терещенко с нескрываемой неприязнью.

– Что ж… – выдавливает из себя Михаил. – Вы меня совершенно не боитесь, Лев Давидович? А ежели я на вас брошусь?

– Не броситесь, – спокойно парирует Троцкий. – А броситесь, я вас застрелю. Мне это не сложно, Михаил Иванович. Я убивать могу. Проверено. А вы, Михаил Иванович?

Терещенко пожимает плечами.

– По обстоятельствам.

– А надо безо всяких обстоятельств, – смеется Троцкий. – Вы, мил человек, убивать толком не научились, а попытались этой страной править. Забавно.

– Что – забавно?

– Забавно, Михаил Иванович, что вы всерьез полагали, что сможете управлять Россией не испачкав рук, а так не бывает. Революция такие вещи не прощает, товарищ Терещенко. Вы для нее нежны, как девушка на выданье, душевная организация тонкая, чуть что – и вы в сомнениях. А надо было безо всяких сомнений поставить нас к стенке! И не вы бы пили у меня в гостях чай, Михаил Иванович, а я у вас. Если бы еще мог что-то пить…

– Была б моя воля…

– Так была у вас воля, – улыбается Троцкий, но улыбка у него неприятная, холодная. – Решимости не хватило. Тут я готов согласиться с Владимиром Ильичом, он хоть и выражается вульгарно, чего я не терплю, но зато дает удивительно меткие определения. Кишка у вас оказалась тонка, Михаил Иванович, и сфинктер слаб.

Терещенко морщится.

– Что? Не по нраву определение? Обидно? Зато весьма исчерпывающе! Лучше и не скажешь!

Входит человек во френче. Перед Терещенко ставят стакан с чаем. Стакан в серебряном подстаканнике тончайшей работы, такой здесь неуместен совершенно.

– Вот по причине вашей импотентности, – продолжает Троцкий, заглядывая а стол, – я вас и не боюсь. Не вас конкретно, товарищ Терещенко, как личность, а всех вас как власть… Да какая вы власть? Название одно!

Он шарит по ящикам стола, что-то разыскивая.

– Ага, вот! – Троцкий кладет перед собою пачку папирос и спички, на лице забота и дружелюбие. – Вы же, наверное, без табака страдаете? Курите, мил человек, курите…

Терещенко разглядывает Троцкого, как редкое ископаемое, потом ухмыляется и отпивает горячий чай. Молча, с видимым наслаждением закуривает, выпускает дым к потолку и лишь потом говорит:

– Спасибо.

– Да пожалуйста, товарищ Терещенко, пожалуйста!

– Хотите выглядеть гуманистом?

– Я хотел бы… Но не получится. Нельзя мне.

– Почему?

– Не хочу в результате оказаться на вашем месте, Михаил Иванович.

– Вы и так на моем месте, Лев Давидович.

Троцкий смеется.

– Да… Формально – я ваш преемник. Неправда ли, это добавляет пикантности в ситуацию?

– Мне мое положение не кажется смешным, – замечает Терещенко ледяным тоном.

– Мне, честно говоря, тоже, – вежливо отвечает Троцкий. – Но оно еще не стало трагичным. А ведь может стать. И оглянуться не успеете!

Некоторое время они разглядывают друг друга.

– Что вы от меня хотите? – спрашивает Терещенко, делая очередной глоток чая.

– Для начала – ответов на некоторые вопросы.

– А потом?

– Не могу точно сказать. Зависит от ответов. И от обстоятельств.

– Спрашивайте.

– Ну спасибо, что разрешили, – Троцкий не скрывает издевки. – Давайте начнем… Могу ли я полюбопытствовать, товарищ Терещенко, о чем вы, собственно, договорились с моим дорогим другом Владимиром Ильичом Лениным? Или о чем не договорились? Почему он вас так искренне и самозабвенно ненавидит, что готов удавить собственными руками?

Снова звенит стоящий перед Троцким телефонный аппарат. Лев Давидович, морщась, протягивает руку, чтобы снять трубку…

31 марта 1956 года. Монако. Отель «Де Пари Монте-Карло»

…Терещенко подносит трубку к уху.

Говорит по-французски:

– Слушаю вас… Да.

Переходит на русский, говорит совершенно правильно, без акцента.

– Да, я на месте. Не против. Да. Хорошо. Через час. Спасибо.

Он кладет трубку на рычаги.

Одновременно с ним, но в комнате другого отеля, кладет трубку на рычаги его собеседник. Он сравнительно молод – лет до сорока. Одет, пожалуй, не хуже, чем Терещенко – дорогой костюм, золотой «брегет» на кисти, галстук, модная легкая шляпа. Лицо его выбрито, темные редковатые волосы тщательно уложены. Он выходит на улицу и прячет широко посаженные глаза за темными стеклами «рей-бенов». Возле прокатного «Ситроена» его ждет мужчина в костюме попроще – сереньком, невзрачном.

– Вот, Сергей Александрович… – говорит он негромко по-русски, протягивая недавнему собеседнику Терещенко ключи. – Заправил. Пистолет в перчаточном ящике.

– Зачем? – спрашивает Сергей Александрович, открывая дверцу машины.

– Что – зачем?

– Пистолет зачем?

– На всякий случай.

– Заберите, Николай. Никакого случая не будет…

– Но мне приказано…

Сергей Александрович уже сидит за рулем, роется в перчаточном ящике и, достав оттуда «вальтер», сует его в руки человека в мышиного цвета костюме.

– Вам приказано слушать мои приказы. И я вам приказываю, Николай, – идите, завтракайте.

«Ситроен» отъезжает от тротуара и вливается в разноцветный поток машин.

Человек в сером костюме остается стоять у края дороги и, оглянувшись, прячет пистолет во внутренний карман пиджака.

Москва. Конец февраля 1956 года. Площадь Дзержинского.

Зима

Повсюду много снега.

Расчищено, но, видимо, снегопад недавно закончился и снег вывезти не успели. Машин мало. Завывая электромотором, по дороге едет троллейбус. Его обгоняет черная «Победа», принимает вправо и становится возле одного из подъездов здания КГБ СССР.

Из автомобиля выходит Сергей Александрович Никифоров.

Он в богатом шерстяном пальто и норковой шапке пирожком, сверкающих начищенной кожей зимних ботинках. «Победа» отъезжает, а Сергей Александрович быстро, стараясь не испачкать обувь, входит в подъезд.

Часовой на дверях смотрит его удостоверение, на вертушке ему дают пропуск. Сразу за проходной ждет высокий офицер с тонким, неожиданно интеллигентным лицом.

– Вас ждут. Пройдите, пожалуйста, за мной, Сергей Александрович.

Лифт.

Длинный коридор с ковровой дорожкой, стеленной на паркет.

Офицер и гость входят в огромную приемную.

На месте секретаря другой офицер, встающий им навстречу. Он принимает у гостя пальто, шапку и повторяет негромким голосом:

– Вас ждут…

Гость входит в дверь, на которой закреплена металлическая табличка «Председатель КГБ СССР генерал Серов И. А.».

Кабинет председателя КГБ СССР

Кабинет большой, как и положено по чину.

На стене за креслом председателя портрет Булганина – интеллигентное лицо с седой бородкой клинышком – ни дать ни взять адъюнкт-профессор.

– Ну, здравствуй, Сережа…

Серов жмет гостю руку.

– Покажись-ка…

Генерал в штатском.

Это невысокий мужчина лет пятидесяти— пятидесяти пяти, с очень приятным лицом, добрым и открытым, совершенно не соответствующим должности, которую он занимает.

– Товарищ генерал…

– Давай без официальности, – морщится Серов. – Это сколько я тебя не видел? Лет семь-восемь?

– С сорок девятого, Иван Александрович.

– Значит, восемь.

– Так точ…

– Да перестань ты каблуками щелкать!

Гость улыбается.

– Договорились.

– Садись. Я распорядился насчет чая. Тебя не спрашивал. Может, кофе хочешь?

– Если честно – не хочу, Иван Александрович. Я с вами чаю.

– Ну и ладненько… Садись.

Они садятся за стол заседаний друг напротив друга.

– Ты папку, что я послал, прочел?

Сергей кивает.

– Тогда обойдемся без увертюры. Я расскажу тебе то, чего в папке не было. Господин Терещенко был в списке на ликвидацию с 1918 года – приказ товарища Ленина, отдан лично. Но господинчик оказался хитер – увернулся несколько раз, а потом по своим каналам передал нам, что в случае его насильственной смерти некие документы будут переданы гласности…

Иван Александрович замолчал, глядя на гостя.

– Тут мне положено спросить, что за документы?

– Наверное.

– Что это за документы, Иван Александрович?

– Очень важные документы, Сережа. Для страны и партии важные. Очень.

– Подробнее не скажете?

Генерал улыбается, но улыбка кривоватая, вымученная.

– Много лет темные силы пытаются очернить светлый образ вождя мирового пролетариата, утверждая, что Владимир Ильич, организуя революцию 17-го года, действовал исключительно в интересах Германии и на германские деньги. Надеюсь, ты понимаешь, что все это – злобная клевета? Так, Сережа?

Сергей кивает.

– Сегодня эта тема далеко не так болезненна, как в те года, но… Зачем, чтобы накануне сороковой годовщины Революции всякая шушваль полоскала честное имя Владимира Ильича? Что ты на меня глядишь, как солдат на вошь? Да, такие документы были. И все, кому положено, об этом знали. Но это подделка. Грубая подделка!

– И он действительно мог их обнародовать?

– Да.

– И они до сих пор у него?

– Да. Мы много раз хотели с ним договориться – сначала чтобы достать мерзавца, а потом, когда страсти поутихли, хотели выкупить бумаги – появились у нас сторонники мирного решения вопроса. Но он избегает нас, как черт ладана. У этого господинчика нюх на неприятности, и подобраться к нему очень сложно. Другое дело – ты. Вот ты его можешь заинтересовать! Международный обозреватель, журналист, немножко склонный к фронде… Он всегда питал склонность к пишущей братии.

– Каковы мои полномочия?

– Достаточно широкие. Твоя задача – обезвредить бомбу, уговорами или силой… Тут решай сам. В стране перемены. Нам уже не все равно, что о нас пишут и думают, и никому не нужно, чтобы из шкафа доставали скелеты. Поговори с ним. Придумай какую-нибудь историю, но такую, чтобы он поверил.

– Например, что я пишу книгу о Временном правительстве и его роли в революции… Сойдет?

– Годится, – говорит генерал, закуривая. – Если решит проверять, мы легенду поддержим!

Он действительно выглядит добряком, если не обращать внимания на стальной проблеск во взгляде и на то, как он иногда в линию сжимает губы, отчего выражение лица меняется кардинально, буквально за доли секунды.

– Значит, так… Ты пишешь книгу. К юбилею революции и пишешь, – продолжает он. – Скажи, что отношение к участникам тех событий сейчас меняется, появился большой интерес читателей… Ну, это так, канва… Ты лучше придумаешь. Разберись, чем он дышит. Опасен ли? Как настроен к СССР? Насколько импульсивен? Это важно. Потому что, если он все-таки решит обнародовать бумаги, то головы полетят сверху донизу – в том числе и моя, и твоя. Сам знаешь, будут искать виновного и обязательно найдут.

– Если я решу, что он опасен? – спрашивает Сергей Александрович. – Что я должен делать?

– Хороший вопрос, – говорит генерал, улыбаясь одними губами. – Давай отложим его на потом. Для начала узнай о нем все, что можешь узнать. Тебе помогут в архиве, предоставят любые документы. Все, что есть.

– Спасибо, Иван Александрович.

– Потом скажешь. Придется подписать допуск – твоего для этих документов недостаточно. Ну и естественно, ты после задания забываешь о том, что читал и что видел. Понятно?

– Так точ… Понял, Иван Александрович!

– Ты отпуск оформил?

– Да, для всех я в отпуске.

– Ну и хорошо…

– Разрешите приступать?

– Погоди, – генерал встает и берет со стола папку. – Тут такое дело… В общем, привет тебе от родителей.

Он кладет перед Сергеем бумажную папку с завязками.

Тот смотрит на нее, но не прикасается, хотя сначала потянулся к завязкам рукой.

– Бери-бери… – подбадривает его Серов и закуривает новую папиросу. – Там несколько фотографий, последних. И записка для тебя. Скажу, было сложно все организовать, но… В общем, давай, читай, смотри… Выносить отсюда нельзя, сам знаешь.

Сергей медленно, словно нехотя, тянет за шнурок. Папка раскрывается.

Он рассматривает фотографии (мы не видим, что на них), потом читает записку.

Серов ждет, пока Сергей закончит читать, курит, сбрасывая пепел в массивную бронзовую пепельницу.

– Спасибо, – произносит Сергей и откашливается. – Они очень постарели, дядя Ваня.

– Я заметил, – хмурится Седов. – Ничего не поделаешь. Время.

– Они когда-нибудь вернутся?

– Пока они нужны партии там, где находятся. Но я не исключаю такой возможности. Ты же понимаешь, насколько ценно то, что они делают?

– Конечно.

– Ну вот и хорошо, – на этот раз улыбка генерала искренняя. – Есть у нас шахтерские династии, есть военные, а есть такие, как у тебя, Сережа. Им названия не придумали, но они есть. – Он замолкает на несколько секунд, а потом спрашивает:

– Когда приступишь?

– Немедленно, – Сергей встает.

– Отдохни. Завтра в девять за тобой заедет машина, привезет в архив. Помощника я выделил. Хороший парень. Я его еще студентом заприметил – наш человек! До мозга костей! Кто ты в действительности он не знает, легенда будет та же: ты – известный советский журналист, пишущий книгу об Октябре по заданию ЦК.

Генерал тоже встает, давая понять, что аудиенция закончена.

Архив КГБ СССР. Комната для чтения документов. Февраль 1956 года

В комнате нет окон, большой стол и два стула друг напротив друга. Ровный белый свет. На углу стола – несколько бумажных скоросшивателей. На полу – ящики с документами.

Сергей сидит напротив сравнительно молодого человека в форме капитана КГБ – худого, остролицего, темноволосого. У него тонкие пальцы пианиста – с бумагами он обращается ловко, профессионально, как и положено архивисту.

На столе пепельница с окурками, графин с водой, два стакана.

Капитан передает Сергею Александровичу документы и фотографии – одна за одной, поясняя на словах:

– Это фотографии семьи Терещенко, сделанные на похоронах отца, Ивана. Интересны тем, что здесь можно увидеть практически всех членов семьи. Михаил Терещенко рядом с матерью. Он еще студент, но уже официальный наследник.

– А кто это?

– Его кузен…

Капитан смущается из-за того, что употребил «старорежимное» слово, и быстро поправляется:

– Двоюродный брат – Федор Федорович Терещенко, в семье его звали Дориком. Они с Михаилом Ивановичем были в очень близких отношениях, дружны с детства. Это сестры и младший брат Терещенко. Это его дядя – Богдан Ханенко. Это еще один дядя – Александр…

– Большая семья…

– Очень.

– Вы давно ей занимаетесь?

– Второй месяц. Сразу после получения предписания.

– Документов много?

– Много. Но за неделю управимся.

– За неделю? – переспрашивает Сергей Александрович. – Неделя – это хорошо. Это почти мгновенно.

Он разглядывает фотографию с похорон. Фото старое, желтоватое, сделанное на картонке. Люди, выстроившиеся возле могилы. Голые деревья. Снег. На заднем плане здание огромной усадьбы.

Он переворачивает карточку.

На картоне синяя печать с вписанным от руки архивным номером и надпись сильно выцветшими чернилами, явно сделанная женской рукой наискосок от названия фотографической мастерской города Глухова:

«Похороны папеньки. Февраль 1903 года. Усадьба Фрязино».

Сергей снова переворачивает фото и всматривается в лица стоящих у могилы людей.

И изображение оживает в его руках.

1903 год. Февраль. Вольфино. Имение семьи Терещенко

Серый зимний день.

Небольшое кладбище. Богатые памятники. За кладбищем – усадьба, за нею парк. Голые деревья, десятки ворон на ветвях.

Закрытый гроб возле свежевырытой могилы – черные комья на белом снегу, машет кадилом священник.

Возле гроба две группы людей. В первой – богато одетые родственники покойного: зимние пальто с бобром, шубы, трости, кожаные перчатки. И вторая – победнее, похожая на фабричных и приказчиков. Платки, картузы, меховые треухи, полушубки собачьей шерсти. Бородачи в крестьянских зипунах.

Среди родственников выделяется высокая женщина со скорбным застывшим лицом. Рядом с ней – рослый юноша с открытым лбом, три девушки (явно дочери, если судить по внешнему сходству) разного возраста. Чуть позади вдовы стоят мужчины из семьи покойного – родные и двоюродные. Их тоже можно отличить по фамильным чертам.

Гудит басом священник. Кричат вороны.

Один приказчик в толпе тихо говорит другому.

– Вон тот, молодой… Видишь? Младший Терещенко, Мишка… Ему все досталось.

– Повезло, – отвечает второй с завистью в голосе. – Поперву дед помер, потом сразу и отец…

– Отец и не был тута вовсе, все у моря жил, оттого, что чахоткой болел. Там и скончался, земля ему пухом. Сюда его к дочке привезли, видишь – могила с ангелом? – первый понижает голос до еле слышного. – Деда Николу Артемьича – в Глухове, в церкви похоронили. А Ивана Николовича здесь – с тестем и дочкой рядом…

– Это что ж теперь? Молодой здесь будет жить?

– Не будет, – шепчет первый. – Зачем ему? Он студент и мильёнщик. Ему наше захолустье без надобности. У Терещенок, говорят, и в Киеве дома, и в Москве, и в самом Петербурге даже, возле самого царя…

– Возле царя? – удивляется второй. – Врут, поди ж…

– А может, и не врут.

– Может, – соглашается второй со вздохом. И повторяет:

– Повезло парню.

– Аминь! – басит священник, и оба приказчика торопливо крестятся вместе с толпой.

Богатый, красного дерева с позолоченными ручками, гроб опускается в яму.

Подходят и кидают горсти земли родичи. Мерзлые комья стучат по крышке.

Стоит рядом с матерью и сестрами семнадцатилетний Михаил Терещенко – губы плотно сжаты, глаза сухи, подбородок чуть поднят.

– Аминь!

Все снова крестятся и начинают отходить от могилы.

Вдова с детьми и братья покойного все еще стоят и смотрят, как насыпают могильный холм.

– Прощай, Иван… – говорит Елизавета Михайловна Терещенко.

Лицо ее по-прежнему неподвижно, но из угла глаза катится по щеке слеза.

Кричат вороны. Между низкими серыми облаками пробивается неяркое зимнее солнце.

Монако. 31 марта 1956 года

Терещенко идет по набережной, рассматривая яхты.

Оказавшись перед входом в казино «Монте-Карло», он останавливается, закладывает за спину руки и улыбается, словно встретил старого знакомого. Он даже делает несколько шагов по направлению к лестнице, но глядит на часы и поворачивает обратно. По набережной, несмотря на «не сезон» и достаточно раннее утро, уже едут машины – в основном дорогие, хотя на дороге есть и фургоны, и грузовички, везущие свежие продукты в рестораны и кафе. И вдруг навстречу Терещенко выплывает огромный старый лимузин – кабриолет, весь белый, сверкающий хромом, с летящей фигуркой на капоте.

Михаил Иванович замирает, не в силах оторвать от машины взгляд.

«Роллс-ройс» неторопливо проезжает мимо старика. Крыша опущена, а за рулем…

За рулем сидит молодой Терещенко во фраке, автомобильном шлеме и сдвинутых на лоб очках-консервах. Он катится мимо Михаила Ивановича, смотрит на него с прищуром – мешает солнце, сдвигает очки на глаза, переключает скорость, и «роллс-ройс», взревев мотором, срывается с места…

Франция. Лазурный берег. Июнь 1907 года

Залитая солнцем извилистая дорога в горах. Вечер. На склонах – зелень. Внизу – сверкающее море.

По дороге мчится длинный открытый автомобиль – это самый красивый автомобиль 1907 года – «роллс-ройс» «Серебряный призрак». За рулем лимузина – повзрослевший на четыре года со времени похорон отца Михаил Терещенко.

Он один в машине и едет очень быстро, значительно быстрее, чем позволяет узкая прибрежная дорога, но наслаждается скоростью и риском: он – превосходный водитель, это сквозит в каждом движении. На Терещенко смокинг, бабочка и шоферские очки-консервы, встречный ветер треплет его волосы.

Поворот, другой, третий… Летит из-под шин мелкий гравий покрытия.

Смеркается. За скалами и зеленью над самым морем видна россыпь огней.

Автомобиль уже в городе, мчится по горящей огнями набережной, сворачивает к величественному зданию с фонтанами и, проехав по подъездному каретному кругу, тормозит у парадной лестницы.

Монако. Казино в Монте-Карло. Июнь, 1907 год

Михаил входит в игровой зал.

Среди столов для баккары множество гостей – женщины в вечерних нарядах, мужчины в смокингах. Михаил выглядит очень молодым на их фоне, среди игроков практически нет людей его возраста. Он проходит через зал, где играют в карты – его интересует рулетка. Здесь тоже полно гостей, вьется над головами табачный дым, вращаются колеса, щелкают скачущие по кругу шарики.

За одним из игровых столов есть место.

Михаил садится напротив женщины в темно-лиловом костюме и шляпке с прозрачной вуалью, и они обмениваются улыбками. Дама играет по маленькой, перед ней небольшая горка фишек среднего достоинства.

Терещенко покупает фишки на пятьдесят тысяч франков.

– Надеетесь выиграть? – спрашивает дама с улыбкой.

Она похожа на итальянку, но говорит по-французски.

– Я выиграю, – отвечает Михаил, улыбаясь в ответ. – Сегодня особенный день.

– Я попробую угадать, – говорит дама. – Вы получили наследство?

– Нет…

– Ограбили банк?

– Нет, – смеется Михаил, с интересом поглядывая на женщину. – Давайте еще раз угадывайте, последний!

Она, несомненно, хороша, но явно немолода. Тридцать или за тридцать. Темные глаза, тонкий нос, яркие, умело накрашенные губы, рыжие волосы, убранные в модную прическу. На пальцах дорогие кольца, в ушах серьги с изумрудами, отделанный серебром и перламутром мундштук, в котором дымится турецкая сигарета.

– У вас день рождения!

– Признайтесь, вы знали!

– Нет, не знала! Просто вы выглядите, как юноша, получивший долгожданный подарок! Вы любите подарки?

– Обожаю!

– С днем рождения…

– Мишель, – представляется Михаил. – Мишель Терещенко.

– С днем рождения, Мишель!

Она берет с подноса бокал шампанского.

– Спасибо… – он глядит на женщину вопрошающе.

– Моник. Просто Моник.

– Спасибо, Моник.

Михаил тоже берет бокал у проходящего мимо официанта.

– И как вы собираетесь выиграть? – спрашивает Моник.

– Я буду ставить на две даты… 17 и 23, – отвечает Мишель, наклоняясь к столу.

Он делает ставки.

– По две тысячи франков на 17 и 23!

– Ставки приняты, месье! – подтверждает крупье.

– И что это за даты?

– Вы так любопытны, Моник?

– Вы даже не представляете, насколько я любопытна. И все-таки – даты… Это секрет?

Моник улыбается и получает улыбку в ответ.

– Никакого секрета – это дни рождения сестры и матери.

– Я-то думала – это связано с невестой.

– У меня нет невесты.

– Да? – удивляется Моник. – Это хорошо. Впрочем, что это меняет?! Я тоже буду ставить вместе с вами! Можно? Вы подарите мне часть вашей удачи?

– Ставки сделаны, – объявляет крупье.

Шарик падает на колесо рулетки.

– А что подарите мне вы? – спрашивает Мишель.

– Вы не будете разочарованы, – отвечает женщина без кокетства, глядя собеседнику прямо в глаза. – Но пусть мой подарок будет сюрпризом…

Шарик бежит по кругу и наконец-то замирает на цифре 17.

– Семнадцать, черное!

Лопатка крупье пододвигает к Михаилу гору фишек.

Следующее движение – и перед Моник тоже появляются выигранные фишки.

– Ну вот, и я стала чуть богаче… – говорит она. – Вам действительно везет, Мишель. В таких случаях опытные игроки советуют вовремя уйти.

– Это правило не для меня… – Терещенко поворачивается к крупье. – По десять тысяч франков на 17 и 23!

Он смотрит на Моник. Внимательно. Прямо в глаза. Женщина не отводит взгляд.

– Я всегда играю до конца, – говорит он, улыбаясь.

– Рискованно, – отвечает Моник. – Но мне нравится…

Она отодвигает от себя выигранные фишки и говорит крупье:

– Поровну. На 17 и 23.

– К сожалению, месье, максимальная ставка на номер – десять тысяч франков. Таковы правила, месье…

Игроки за столом смотрят на Мишеля и Моник с нескрываемым интересом, но тех это не смущает. Их увлекает игра. Карточная и не только.

– Ставки сделаны!

Шарик снова летит по кругу. Колесо замедляется…

– 23, черное! – объявляет крупье. – Месье, мадам…

Он распределяет выигрыши.

– По десять тысяч на 17 и 23! – Михаил снова двигает гору фишек на игровое поле.

– Это максимальная ставка, месье, – терпеливо поясняет крупье. – Десять тысяч на номер, двадцать – на два номера!

Он явно озабочен, хотя держит себя в руках. За его спиной маячит фигура распорядителя, который внимательно следит за событиями в игре.

– Третьего раза не бывает, – говорит Моник.

Но двигает и свои фишки.

Игроки делают ставки. Вокруг стола начинают собираться зрители. Гудят голоса.

– Проверим? – спрашивает Михаил.

Он начинает делать ставки на стриты и сплиты, покрывая фишками игровой стол. Количество фишек перед ним становится все меньше и меньше.

– Ставки сделаны, мадам и месье! Ставок больше нет!

На этот раз за шариком следят несколько десятков глаз. Он проскакивает и 17, и 23, делает еще несколько прыжков и успокаивается в ячейке…

– Зеро! – выдыхает вспотевший крупье, и с облегчением глядит на распорядителя.

Тот поворачивается и отходит.

– Выигрывает казино!

Зрители издают стон.

Только что на их глазах проиграно полмиллиона франков.

– Третьего раза не бывает, – повторяет Моник.

Проигрыш нескольких тысяч ее вовсе не озаботил. А может, и озаботил – на щеках под легким слоем пудры можно рассмотреть пятна румянца – но она это мастерски скрывает.

– Зато всегда можно начать все сначала, – говорит Терещенко, доставая бумажник. – Еще на 50 тысяч франков, месье… И по десять тысяч франков на 17 и 23!

Отхлынувшие было от стола зрители снова занимают свои места.

– Терещенко… – говорит женщина, коверкая сложную для француженки фамилию. – Это многое объясняет. Вы русский… Вы, русские, думаете, что ангел сидит у вас на плече, и проигрываетесь до сантима. А потом стреляетесь в висок.

– Я не такой… Может, потому, что я не русский, я – малоросс.

– Вы только что проиграли целое поместье, месье малоросс.

– И все еще не застрелился. Хотите, я покрою вам проигрыш?

– Я взрослая девочка и умею отвечать за собственные ошибки.

– Ставки сделаны! Ставок больше нет!

Шарик падает в ячейку 17.

– 17! Черное! Месье! Ваш выигрыш!

– Еще по десять тысяч на 17 и 23.

– Вы не умеете вовремя останавливаться, – констатирует женщина, раскуривая новую сигарету.

– Я не люблю останавливаться. Я люблю побеждать.

– У любой победы есть цена, – Моник выпускает вверх струйку сизого дыма.

– Ставки сделаны! Ставок больше нет!

Шарик прыгает по колесу. Зрители замерли. Терещенко не смотрит на рулетку.

Он смотрит на Моник, а она на него.

– 17. Черное, – говорит крупье севшим голосом. – Месье снова выиграл.

– По десять на 17 и 23, – повторяет Мишель.

– Это третий раз, – улыбается Моник. – Вы уже выиграли семьсот тысяч франков. А мы с вами знаем, что третьего раза не бывает…

– Ставки сделаны! Ставок больше нет!

Вращается рулетка, прыгает шарик.

Казино Монте-Карло. Ночь

У стола, где играли Мишель и Моник, по-прежнему стоит толпа зрителей. Но теперь рулеточный стол застелен черной тканью, словно в казино объявлен траур.

Возле стола стоят распорядитель и крупье, рядом с ними седой полноватый француз лет пятидесяти с подкрученными усами под гасконским носом. Это администратор казино.

– К сожалению, месье Терещенко, – говорит администратор, – казино вынуждено прекратить игру, так как не имеет возможности немедленно выполнить обязательства перед вами. Мы приносим свои искренние извинения. Часть фишек вы можете обменять на наличные в кассе, а на основную сумму вам будет выдан вексель, который вы сможете обналичить завтра с утра, как только откроется отделение банка «Кредит Лионе». Мне очень жаль, месье, что мы приносим вам неудобства.

По Мишелю видно, что он сильно выпил, но не настолько, чтобы потерять лицо.

– Жаль, – говорит он. – Мне только начало везти по-настоящему. Надеюсь, завтра вечером вы будете открыты?

Зрители смеются и переговариваются, обсуждая произошедшее. Кое-кто негромко аплодирует. Странный молодой русский, обыгравший казино, явно вызывает у почтенной публики симпатию.

Мишель и Моник вместе выходят из казино.

Кар-бой подгоняет к ступеням «роллс-ройс» Михаила и распахивает перед парой двери авто, склонившись, в ожидании щедрых чаевых – и получает их.

– Ты ездишь сам? Без шофера? – удивляется француженка. – Пьяным?

Терещенко лишь пожимает плечами и садится за руль.

Машина выезжает на набережную. Дует ночной бриз. Гудит мотор.

– Куда мы едем? – спрашивает Мишель.

– К тебе, – отвечает Моник. – Хоть твой день рождения закончился, я осталась должна тебе подарок…

– Ну, тогда ехать недалеко…

Терещенко резко выкручивает руль и авто, скрипя тормозами, останавливается у подъезда гостиницы «De Paris Monte Carlo».

Сьют отеля «De Paris Monte-Carlo». Утро

Михаил просыпается от того, что на него смотрят.

У постели стоит Моник – уже одетая, причесанная и выглядящая не хуже, чем вчера вечером.

В окна бьет солнце. Слышны крики чаек и отдаленный шум моря. Постель смята, на ночном столике – серебряное ведерко со стаявшим льдом и почти пустая бутылка шампанского.

– Доброе утро, Моник!

– Доброе утро, Мишель.

– Ты уже уходишь?

Терещенко пытается привстать и обнаруживает, что он совершенно голый. Приходится прикрыться простыней.

Она садится рядом с ним на край кровати. Платье застегнуто под горло. На лице макияж, и даже в утреннем свете определить ее возраст – задача не из простых.

– Да, я уже ухожу… Вовремя уйти, дорогой, это искусство. Из казино, из постели, из чужой жизни… Когда-нибудь ты им овладеешь. Я вижу в тебе хорошие задатки.

Она целует Мишеля в щеку, тот пытается обнять ее, но она отстраняется мягко, но очень решительно.

– Урок номер два, дорогой. У нас все уже было, и все было хорошо. Зачем портить такую прекрасную случайную ночь? Не переедай! Тебе же понравился подарок?

– О, да, – улыбается Михаил.

– Значит, мы оба дали друг другу все, что могли. Прощай, мой азартный русский друг! Пусть тебя не покидает удача.

Моник выходит из номера, послав Мишелю воздушный поцелуй от дверей.

Терещенко ложится на спину и с наслаждением потягивается, сбрасывая с себя ночной дурман.

– Боже мой, – говорит он в потолок. – Как же это было прекрасно, черт побери!

Он снимает трубку прикроватного телефона.

– Да, Жерар! Благодарю! Завтрак в номер, пожалуйста. Как всегда. Но прямо сейчас – большую чашку кофе!

31 марта 1956 года. Монако

В густую почти черную жидкость падает кусочек сахара.

Появляется ложечка, помешивает кофе.

Пальцы охватывают ушко кофейной чашки и отрывают ее от блюдца.

Старик подносит напиток к губам и делает глоток.

Терещенко сидит на веранде кафе, почти у самой воды.

У входа в заведение появляется человек, что-то спрашивает у официанта и направляется к столику Михаила Ивановича.

– Здравствуйте, Михаил Иванович, – говорит он по-русски.

Терещенко встает для приветствия.

Они почти одного роста с Сергеем, Терещенко, правда, чуть выше, но незначительно. Оба в прекрасных костюмах и чем-то неуловимо похожи друг на друга – скорее всего, тем, что называлось франтовство.

– Здравствуйте, Сергей Александрович.

– Я благодарен вам за доверие, – говорит Сергей.

– Месье Никифоров, – улыбается Терещенко. – В моем возрасте доверие – это точный расчет, так что меня не за что благодарить. Меня заинтересовало ваше предложение потому, что я читал ваши статьи, они весьма недурны, и я не думаю, что для моего убийства господа чекисты станут использовать советского журналиста с мировым именем. Присаживайтесь. Кофе?

– Не откажусь.

– Гарсон! Честно говоря, сначала я удивился, – говорит Михаил Иванович. – Советский журналист – и такая тема… Скажите мне, Сергей Александрович, что изменилось в России? Вы же давно написали свою историю, в которую мы не вписывается. Гучков, Родзянко, Милюков, Львов, я – министры-капиталисты, враги рабочего класса. Савинков – бандит и террорист. Керенский вообще оказался комическим героем…

– А он – фигура трагическая? – спрашивает Никифоров, вежливо улыбаясь.

– Мы все фигуры трагические. Я терпеть не могу Александра Федоровича, но история с его побегом в женском платье не выдерживает критики. Откровенная ложь.

– Ложь, повторенная много раз, становится правдой, Михаил Иванович…

– Фу! – говорит Терещенко, сморщившись, словно лизнул кислое. – Как банально!

– Однако – чистая правда.

– Вот почему я задаю вам вопрос – что вы собираетесь написать? Правду? Или новую сказку для вашего руководства?

– Хотите честно? – лицо Никифорова становится серьезным. – Это будет правдой в той степени, что мне разрешат. Я не всесилен, сами понимаете. И не стану врать, что пришлю вам гранки на вычитку – не пришлю, а пришлю, так не исправлю. Но в СССР изменилось многое, Михаил Иванович. После 1953-го страна стала другой. И продолжает меняться.

Терещенко закуривает.

– Ну хорошо, – говорит он. – В конце концов, я уже здесь и было бы глупо… На вычитку гранок, если откровенно, я не особо и рассчитывал… Как я понимаю, вас интересуют события февраля 1917 года?

– Не только. Но давайте начнем с них. Меня интересует ваше участие в Февральской революции…

– Никакого.

– Простите?

– Вы не ослышались. Никакого. Я не принимал участия в Февральской революции! Первого января у меня родилась дочь, и мне было не до революций, а в конце января я уже застрял в Киеве, куда ездил по делам семьи и военно-промышленного комитета, которым имел честь руководить.

Терещенко достает из кармана пиджака портсигар и закуривает.

Сигареты у него ручной работы, заказные, с черным турецким табаком. И дым от них плотный, как от сигары. Никифоров молча ожидает, пока собеседник продолжит начатую фразу. И тот продолжает:

– В стране творилось черт знает что, пассажирские поезда с конца января до середины февраля вообще не ходили. В общем, я едва доехал до Петрограда на перекладных, пользуясь своей принадлежностью к Красному Кресту, и угодил, что называется, с корабля на бал… Вообще, Сергей Александрович, если вам будут рассказывать, что Февральская революция была задумана и спланирована кем бы то ни было – не верьте. Восстание Волынского полка застало всех врасплох, а переход восставших на сторону Думы был полной неожиданностью как для царского Генштаба, так и для нас самих… Не стану кривить душой, я не любил самодержавие и считал вредным его дальнейшее существование. Я даже участвовал в двух заговорах с целью свержения самодержца, но не имел никакого отношения к событиям 27 февраля. Никто не имел к ним отношения – это результат цепи случайных провокаций, безответственной болтовни и намеренной дезинформации населения и солдатских масс. Так что можете записать первый сенсационный заголовок: «Признание министра-капиталиста Терещенко. «Февральская революция произошла сама по себе».

– Простите, Михаил Иванович, – говорит Никифоров, улыбаясь. – Есть у меня предчувствие, что беседа наша будет интересной и полной неожиданных поворотов. Раз уж вы дали разрешение на встречу со мной и не отказываетесь ответить на вопросы, уместно ли будет использовать магнитофон, чтобы записать все точно? Вы не будете против?

Некоторое время Терещенко раздумывает.

– Записывайте. Мне все равно. Я не уверен, Сергей Александрович, что вам когда-нибудь позволят расшифровать эти пленки, но должны же мы с вами хотя бы попытаться?

Никифоров открывает портфель, который принес с собой и ставит на столик небольшой катушечный магнитофон «Грюндиг». Нажатие на кнопку – и катушки начинают вращение.

– Сегодня 31 марта 1956 года, – говорит Сергей. – Девять часов утра. Первая пленка. Михаил Иванович Терещенко. Интервью. Михаил Иванович, расскажите о том, как для вас началась Февральская революция?

Терещенко ухмыляется.

– Как пафосно звучит вопрос… А началось все, господин Никифоров, с телефонного звонка. Раннего телефонного звонка. Было темно. За окнами не видно ни зги… Ночью несколько раз плакала Мими, и Марг, тогда моя жена, к ней вставала. Я уснул крепко только под утро, когда ребенок успокоился, и не сразу понял, что именно меня разбудило…

27 февраля 1917 года. Петроград. Квартира Терещенко. Раннее утро

В кабинете Терещенко звонит телефон, звонит настойчиво, выдавая трель за трелью.

27 февраля 1917 года. Петроград. Раннее утро

Улицы заснежены и пусты. Слышны винтовочные выстрелы, сухой кашель револьверов. Снова хлещут винтовки. Раздается отдаленный крик.

В темноте, за тяжелыми силуэтами домов начинает пульсировать пламя, подсвечивая небо пурпурным.

Сначала это один пожар. Потом невдалеке разгорается еще один.

В некоторых окнах зажигается свет.

Квартира Терещенко. Раннее утро

Заспанный Мишель идет по коридору, кутаясь в халат, входит в кабинет и берет трубку.

– Терещенко слушает…

В трубке бубнит чей-то голос.

– И тебе доброе утро, Александр Иванович, – говорит Михаил в микрофон. – Что еще случилось?

Некоторое время он слушает, а потом говорит:

– Ну хорошо… Хорошо… Понял. Я поеду с тобой. Приезжай.

27 февраля 1917 года. Петроград. Утро. Квартира Терещенко

Терещенко открывает дверь. Он уже не в халате, хотя одет по-домашнему.

В прихожую входит бородатый человек в котелке и шерстяном пальто с бобровым воротником. Плечи его припорошены снегом.

– Между прочим, – говорит гость, – слышна перестрелка. Совсем рядом с твоим домом стреляют, за Миллионной, в казармах. И горит что-то… Как ты можешь спать в такое время?

– Когда я хочу спать, я сплю при любых обстоятельствах. Свойство организма. Раздевайся, Александр Иванович, – Терещенко принимает у вошедшего пальто и котелок, вешает их на вешалку у входа. – Прости, что не предлагаю позавтракать, но Любаша придет только в половине восьмого… А вот чаем могу угостить. И бублики нашел в буфете…

– Давай хоть чай, – соглашается ранний гость. – А то я продрог как собака! Коньяк найдется?

Терещенко с улыбкой кивает.

– Я по телефону не сказал тебе самого главного! – продолжает Александр Иванович. – Наш дорогой самодержец нынче ночью решил распустить Думу… Это лучшее, что он мог сделать, чтобы заварить настоящую кашу! Так что от того, чью сторону теперь возьмет Волынский полк, зависит – быть Думе или не быть… Вот такой кунштюк получается, господин Терещенко… Так что собирайся – и поехали. Собрание начнется через час в Таврическом дворце и нам обоим надо на нем быть…

– Дай мне десять минут на сборы.

– Я знал, что ты согласишься! – радостно восклицает бородач. – Был уверен!

Он махом опрокидывает в себя рюмку коньяку и, обжигаясь, запивает чаем.

– Я еще ни на что не согласился, господин Гучков, – возражает Терещенко от дверей. – Восстание одного полка – это еще не революция. Сейчас вмешается Протопопов с его жандармами и все волнения окончатся за сутки.

– Это может стать концом самодержавия, Миша, и началом конституционной монархии, – говорит Гучков с менторской интонацией. – А может, как всегда, окончится позором…

– Друг мой, не говори красиво… – Терещенко уже на пороге, но Гучков останавливает его.

– Оставь свои шутки, Михаил Иванович! Слишком далеко все зашло. Дураки мы будем, если не воспользуемся ситуацией, законченные дураки! Удача сама падает нам в руки! Распутина было мало, этой сумасшедшей немки было мало, бездарно просранной войны… А тут… – Гучков смеется, поднимая подбородок. Видно, что он возбужден событиями до крайности. – На святое покусился Николай Александрович! У нас в России все возможно, только привилегии не тронь – а он тронул! Думу распустил! И что? Теперь в Думе каждый мнит себя революционером и готов к решительным действиям. Все как один! Ты представляешь себе единодушно голосующую Думу? Я – нет! Жаль, он не сделал этого раньше!

Терещенко слушает голос Гучкова через приоткрытые двери.

Михаил уже одет. Он входит в спальню и нежно целует в щеку сонную жену. Несмотря на его осторожность, она просыпается.

– Ты куда, Мишель? – спрашивает она по-французски.

– Приехал Гучков, Марг, – отвечает ей Терещенко. – Царь распустил Думу, в казармах восстали солдаты. Мне нужно ехать… Я прошу тебя, дорогая, сегодня на улицу не выходить. Если что-то нужно, пошлешь Любашу. А лучше и ее не посылай. Опасно. Обойдемся тем, что есть…Обещаешь?

– Хорошо, милый. И ты будь осторожен.

– Конечно.

Терещенко на миг склоняется над детской кроваткой, в которой спит младенец.

– Если меня поздно не будет, не волнуйся – возможно, придется задержаться. Я постараюсь позвонить. Спи, Марг.

Она послушно закрывает глаза.

Подъезд дома

Гучков и Терещенко спускаются по лестнице.

На первом этаже возле дверей стоят несколько офицеров во французской форме.

Когда Терещенко с Гучковым проходят мимо, офицеры здороваются.

Один из них – рослый, с живым насмешливым выражением интеллигентного лица – подходит к Терещенко и Гучкову пожать руку.

– На этот раз все серьезно? – спрашивает он.

– Пока не знаю, Дарси, – отвечает Терещенко.

– А вы что скажете, господин Гучков? – француз закуривает, он явно мало спал этой ночью – глаза слезятся, на веках красная кайма, но мимика у него, несмотря на усталость, весьма выразительная. – Нам стоит волноваться?

– Был бы рад вас успокоить, Дарси, но не могу. Сами видите, что в городе стреляют, но сомневаюсь, что за одну ночь фронт развалится.

– О… – француз поднимает одну бровь, – понятно, что не за одну ночь. Не смею задерживать вас, господа! Будем ждать возвращения де Люберсака. Может, хоть ему что-то разъяснят!

– Им уже сообщили, – говорит Гучков вполголоса, выходя в сырое февральское утро. – И англичанам сообщили. И американцам. Всем уже сообщили. Революция в воюющей стране! Фронт рядом! Представляешь, какая сейчас начнется неразбериха?

– Или Протопопов пришлет войска, – возражает Терещенко, садясь в ожидающую их пролетку. – И наведет порядок. И никакая неразбериха не начнется. Ни здесь, ни на фронте. Везде будет тихо, как зимой на деревенском кладбище…

– Вот поэтому, – Гучков садится рядом с ним и запахивает свой барский меховой воротник так, чтобы наполовину спрятать лицо от ветра, – я тебя и позвал. Мужчинам не принято говорить комплименты, но я скажу… Ты не трус, и не болтун, и не дурак – на тебя можно положиться. Я уверен – ты не предашь, а я воевал, людей чувствую кожей. Впереди несколько дней, когда все решится. И если мы не сделаем, что должно, то второго шанса нам не видать. А для нас все кончится очень даже печально… И не только для нас, Миша, для все страны. Мы – ее последняя надежда.

Февраль 1956 года. Архив КГБ СССР.

Комната для чтения документов

В комнате сильно накурено. Висят сизые пласты дыма.

– Слушай, капитан… А зовут тебя как? – спрашивает Никифоров. – Неудобно же… Капитан да капитан. Я вроде не в форме, человек сугубо гражданский… Давай, что ли, по имени? Мы ж почти погодки!

– Владимир я, – отвечает капитан нейтрально.

– А я – Сергей.

Никифоров протягивает капитану руку. Тот с небольшой неловкостью ее пожимает.

– Ну, вот и познакомились, – резюмирует Сергей. – Давай, Володя, чаю попьем…

– Давай…те…

– А тут проветрить можно? А то накурили мы с тобой, коллега, хоть топор вешай!

– Попробуем.

Дверь в комнату приоткрыта – в щель между полотном и косяком вставлена спинка стула. Под потолком крутится вентилятор, месит тяжелый воздух лопастями и дыма в комнате уже гораздо меньше. Никифоров фривольно сидит на краю стола, капитан с другой стороны столешницы – официально, на стуле. Оба прихлебывают чай.

На столе бумаги и папки. Много, очень много папок и бумаг.

– А если не по порядку? – задает вопрос Сергей Александрович и тут же поясняет. – Вот ты эти архивы роешь третий месяц. Ты – профессионал. Выводы делаешь, обобщения…

– Делать выводы в мои обязанности не входят.

– Но аналитику готовишь ты?

– Нет. Я готовлю бумаги для аналитиков. Выполняю свои прямые обязанности, Сергей Александрович. Остальное решает начальство.

– Хорошо, – усмехается Никифоров. – Не хочешь показывать себя значимым на людях – не надо. Но то, что ты парень непростой, умный и наблюдательный, видно невооруженным глазом. Давай-ка между нами и только между нами – ты мне свои мысли откроешь. Я о твоих соображениях никому сообщать не собираюсь, но они важны – ты сэкономишь мне кучу времени. Что тебя удивило, капитан? Что показалось странным, необычным в деле Терещенко? Чего я не найду в архивах, даже если проведу здесь месяц? Это не обязательно то, что ты направил аналитикам, понимаешь, Сергей?

– Наверное… – он колеблется. Руки теребят шнурок на папке.

– Ну?

– Семья объекта…

– Михаила Терещенко, – поправляет его Никифоров. – Не называй его объектом. Он для нас сейчас самый дорогой человек. Семья Михаила Ивановича Терещенко… И что показалось странным?

Капитан недолго думает, а потом говорит:

– У Михаила Терещенко две сестры и брат. И ни у кого из них не сложилось нормальной семьи до тех пор, пока они оставались под влиянием матери. Отношения в семье были очень сложными. Но никто из детей не оставил мать вниманием, несмотря на ее властолюбие и тяжелейший характер.

– Но Терещенко был женат?

– Был, даже дважды! Но это ни о чем не говорит… Он прожил с женой много лет, не оформляя даже гражданского брака, а женился уже на излете отношений, незадолго до развода. Длинная история…

– Так сократи! Интересно же!

– Боюсь, что коротко не получится…

– Все короче, чем читать… – улыбается Никифоров.

Он листает скоросшиватель с одним из томов дела. Фотографии. Желтоватые листы с рукописным текстом (строчки с ятями, почерк изящный, твердый – наверное, письма). На одной из карточек Терещенко возле кабриолета. Сергей Александрович приглядывается.

– У него «роллс-ройс», – говорит он. – Неплохо, надо сказать.

– Ну да… – соглашается капитан. – Самая роскошная машина на то время. 1907 год. Он познакомился со своей женой в 1907 году. В Париже. На карнавале «Битва цветов»…

1907 год. Париж. Карнавал «Битва цветов»

По брусчатке на авеню Опера катятся украшенные цветами повозки. С них девушки в карнавальных костюмах и масках бросают в танцующую и веселящуюся толпу букеты. Играют оркестры, летит серпантин, запутывая всех и вся.

Столики кафе выставлены на края тротуаров, и за столики то и дело подсаживаются прохожие парижане, чтобы выпить стаканчик вина.

Столы для публики посолиднее стоят на застекленных верандах дорогих ресторанов, окна распахнуты, чтобы впустить вечернюю прохладу, но вход охраняется бдительными гарсонами крепкого телосложения, дабы случайный прохожий, хвативший лишку, не помешал господам отдыхать.

Мишель с сестрами, его дядя Александр Николович с супругой и еще одна супружеская пара, пригласившая семью Терещенко на этот ужин, как раз на такой веранде и сидят.

Ресторан этот, расположенный аккурат на углу площади Оперы и бульвара Капуцинов, дорогой, публика в нем солидная, хорошо одетая, но явно не из высшего парижского света. Сюда приходят не по сословному принципу, а потому, что могут себе это позволить. Парижане, вообще, достаточно демократичны, когда речь идет о веселье, любви и выпивке.

Михаил сидит крайним слева за длинным столом и в беседе участвует вяло, только когда к нему обращаются. Он пьет вино и не сводит глаз с девушки за уличным столиком в нескольких шагах от него.

Девушка молода – скорее всего, ровесница Мишеля – хороша собой, одета небогато, но очень опрятно и со вкусом. О таких говорят – не красавица, но в ней определенно что-то есть! Она довольно коротко стрижена по последней парижской моде, к пышным волосам приколота шпильками изящная шляпка, а чуть ниже декольте красуется великолепная белая роза. Девушка пышногруда, и цветок лишний раз обращает на это внимание мужчин.

Словно чувствуя на себе взгляд Михаила, девушка несколько раз поворачивается в сторону веранды, но Терещенко быстро отводит глаза. Пелагея замечает, чем занят брат, и едва заметно улыбается. Михаил не прислушивается к разговору родни и разглядывает незнакомку за столиком со все возрастающим интересом.

А та сидит за столиком одна, хотя, скорее всего, ее спутник недавно ушел – несколько сломанных сигарет в пепельнице явно выкурены не ею – девушка не курит: перед ней бокал белого вина и несколько бисквитов с фруктами на небольшой тарелке.

На Париж опускаются сумерки. Веселье продолжается, люди все прибывают и прибывают. Несколько раз Мишель теряет незнакомку из виду и, в конце концов, встает и решительно направляется в ее сторону.

– Миша не выдержал, – говорит Пелагея сестре Елизавете, указывая подбородком на вышедшего наружу брата. – Весь вечер смотрит на эту француженку в зеленом, а теперь побежал знакомиться…

– Вы о чем, девочки? – спрашивает тетушка Елизавета Владимировна, наклонившись к сестрам, и замечает племянника, остановившегося у столика незнакомки. – А, вот оно что… Не знала, что Мишелю по душе белошвейки!

– Она не похожа на белошвейку, – возражает Пелагея.

Михаил пытается присесть рядом девушкой, но та что-то говорит, и Терещенко остается стоять.

– Кажется, – рокочет басом Александр Николович, обращаясь и к семье, и к друзьям, – мой любимый племянник сейчас получит укорот. Барышня явно ему не рада.

– На ее месте, – присоединяется к беседе жена дядиного друга, – я бы задохнулась от счастья. Самый богатый наследник России, молодой сахарный король пытается с ней познакомиться, а она… Кстати, девочка хороша собой! У вашего племянника отличный вкус.

– Отличный, – соглашается Александр Николович, раскуривая сигару. – Но непостоянный. Сегодня вкус к одной, завтра к другой – уж сколько раз Елизавета Михайловна пыталась ему пару найти, а ничего не получалось. Я не припомню, чтобы Мишель с кем-нибудь заводил длительные отношения…

– Дядя! – предупреждающе говорит Пелагея. – Хватит вам, право слово! Зачем вы его обижаете? Не заводит? Значит, еще не встретил свою единственную.

– Он любит сестер, – поясняет Александр Николович собеседнице благодушно, – и они за него горой! Не переживай, Пелагеюшка, не обижу я твоего младшенького! Он толковый парень – полиглот и умница. Хоть ему вся наша торговля скучна, но хватка бульдожья, настоящая, терещенковская у него есть в избытке – любви к делу пока нет, а хватка есть. Упорен, не отнимешь! Но к такому характеру большая удача нужна… И с женой должно повезти, и с друзьями…

– Ну, так тебе же с женой повезло, – замечает Елизавета Владимировна. – И Мишелю повезет. Он у нас умный, красивый, богатый – ему и карты в руки… Смотри-ка! А эта белошвейка с характером! Все, молчим-молчим, ни слова! Он идет сюда!

Девушка демонстративно поворачивается к Михаилу спиной, показывая, что разговор закончен. Покрасневший и разобиженный Терещенко возвращается за стол. Он не на шутку зол, губы поджаты точно как у матери, Елизаветы Михайловны, когда она чем-то недовольна.

Все, кроме Пелагеи, делают вид, что ничего не заметили. Только сестра говорит ему тихонько:

– Не хочет знакомиться?

– Отстань! – огрызается Михаил и тут же спохватывается. – Прости, Пелагея… Просто… Я, наверное, повел себя слишком фривольно.

– Брось, братец… Все можно исправить. Девушки любят смелых.

– Я уже проявил смелость, – резонно замечает Михаил, закуривая ароматную турецкую сигарету. – Не вышло. Ну, значит, не вышло…

– А еще, – продолжает Пелагея, – девушки любят настойчивых. Так что я, как старшая сестра, советовала бы попытку повторить… А вдруг это судьба?

– Ты думаешь? – с сомнением в голосе спрашивает Михаил. – Ты такая романтичная, Пелагея…

И тут же сам перебивает себя.

– Видела? У нее на груди роза!

– Ну и что? Роза – и роза! Я, как понимаешь, ее грудь внимательно не рассматривала!

– Перестань! – улыбается он. – Мой любимый цветок! Как ты думаешь, это знак?

– Знак, знак… – успокаивает его Пелагея. – Но если ты не пойдешь за ней прямо сейчас, то этот знак пропадет впустую.

Мишель давит сигарету в пепельнице и снова выходит из веранды.

Объект его внимания действительно собирается уходить. Увидев Михаила, девушка хмурится и недовольно вздергивает округлый подбородок.

– Я прошу прощения, если обидел вас чем-то, – говорит Мишель. – Я этого не хотел. Прошу о двух вещах – назовите свое имя и дайте мне шанс понравиться вам. Девушка молча кладет несколько монет на блюдечко со счетом.

Вокруг кипит карнавальная толпа. Ленты серпантина падают на столы и на плечи прохожих. Мимо проезжает платформа, сидя на которой играет небольшой духовой оркестр. Прерывая Мишеля, вверх взлетают огненные струи фейерверка. Толпа восторженно ревет, и этот рев съедает слова Терещенко.

Пелагея наблюдает за молодыми людьми со своего места. Лицо у нее грустное, усталое. Тетушка Елизавета Владимировна искоса бросает на нее взгляд и почему-то с сожалением качает головой.

– Просто придите сюда на ужин. Это ни к чему вас не обяжет.

Михаил говорит куда более уверенно, чем начинал. Робость и растерянность, вызванные отказом, уже исчезли, но и разозливший незнакомку напор тоже пропал.

– Приходите! И я расскажу вам, как по Москве и Петербургу бродят медведи. Или почитаю настоящие русские стихи! Вы когда-нибудь слышали хоть одно русское стихотворение?

На этот раз девушка улыбается, едва заметно, краешком губ.

– Дайте мне возможность загладить неловкую попытку знакомства… – повторяет Михаил. – Прошу вас!

– Хорошо, – говорит девушка. – Я подумаю.

– Вы обещаете прийти?

– Я обещаю подумать.

У нее красивый голос. Низкий, волнующий, начисто лишенный визгливых ноток.

– Уверен, что вы решите все в мою пользу! Так что? Завтра? В семь вечера? Здесь?

Она пожимает плечами.

– Возможно.

– И кого я буду ожидать? – спрашивает Мишель. – Как ваше имя?

– Я назовусь, если решу прийти, – отвечает она. – А если не решу, то лучше вам и не знать…

Час спустя. Париж. Угол бульвара Капуцинов и площади Оперы

Карнавал заканчивается. Все тротуары в лепестках, растоптанных цветах, конфетти и серпантине. На город спускается ночь, но спать никто не собирается. Горят огни, из кафешантанов, что в изобилии открыты на Бульварах, доносятся музыка, смех, громкие голоса, чье-то пение…

От ресторана отъезжает авто Мишеля.

С переднего сиденья машет рукой Пелагея, сестры Наденька и Елизавета сидят на заднем, Михаил за рулем.

Александр Николович и Елизавета Владимировна едут в салоне своего «Кадиллака», за рулем – шофер.

Час спустя. Париж. Угол бульвара Капуцинов и площади Оперы

Лимузин трогается с места и едет в сторону Вандомской площади.

– Поговорил бы ты с ней, – говорит Елизавета Владимировна чуть погодя. – Все-таки шурин, как-никак! Может, одумается? Ведь девку жалко. Пропадает! Хорошая же девка, Пелагея…

– Бесполезно, – басит Александр Николович. – Ты же знаешь, она никого не слушает. Ваню покойного не слушала, он ей слова поперек не мог сказать, и меня не станет. Мы – Терещенки – происхождения простого: из казаков и мещан. А Лизавета Михайловна дворянских кровей. Мезальянс вышел! Вот теперь Лизавета и полагает, что жених ее дочки должен быть не меньше чем князем. А еще лучше – великим князем. А на всех невест великих князей не напасешься…

– Пелагее уже 23… Хоть сейчас не говорят «старая дева», но… Сам знаешь.

– Знаю. Но приданое у нее изрядное, вопрос решится – так или иначе… Вернее, рано или поздно.

– И тебе, Саша, ее ничуть не жаль?

Александр Николович вздыхает.

– Жаль, Лизонька, жаль. Но не будет пользы от моих вмешательств. И ты это знаешь, и я это знаю… Не хочу я со свояченицей отношения портить. Я – управитель общего дела, а в семью Ванину, светлая ему память, лезть права не имею. Семья – не завод и не мельница, не рудник какой, а дело сугубо личное. Хочешь, я с Варварой поговорю, душа моя? Может, она на разговор сподобится?

– С Варварой я и сама поговорить могу. Толку— то? Вот будет конфуз, если Миша приведет в дом эту белошвейку…

– Ну, это вряд ли, – возражает Александр Николович. – А если и так… Не будет дела. Не допустит этого Лизавета Михайловна. Никогда не допустит.

Вилла «Марипоза», комнаты Елизаветы Михайловны

– Я не хочу даже слышать о ней!

Елизавета Михайловна раздражена. Глаза нехорошо сверкают, рот поджат, голос срывается на высокие ноты.

– Я терплю твои выходки, твои вечеринки с хористками, твое пьянство, проходной двор в твоей постели и то, как ты соришь деньгами, но, ради Бога, не приводи к нам в дом неизвестно кого!

Михаил стоит перед матерью, как нашкодивший гимназист перед школьным надзирателем.

– Мама! Она не неизвестно кто! Маргарит – женщина, которую я люблю.

– Твоя Маргарит! Она кто? Кто она такая, чтобы стать женой моего сына? Чтобы войти к нам в дом? Скажи мне, Мишель?

– Да какая мне разница?! – он едва не переходит на крик. – Мама, открою тебе тайну: не все в этой жизни женятся на графинях!

– Не все получают в наследство то, что получил ты! Имей уважение к отцу! К деду!

– Причем тут отец и дед!? Ты вышла за муж за моего отца, хотя он не был дворянином!

– Твой отец…

– Что «твой отец»?

– Не сравнивай твоего отца с этой цветочницей!

– Она не цветочница! И не белошвейка!

– Да? А ты не задумывался, чем она зарабатывает себе на жизнь? Может, назвать еще несколько профессий?

– Мама!

– Не вынуждай меня повторять…

– Я совершеннолетний взрослый человек, мама! Я волен жениться на ком хочу!

– Попробуй… – говорит Елизавета Михайловна угрожающе. – Ты, конечно, официальный наследник, но прекрасно знаешь, что каждая копейка, которую ты тратишь лично на себя, должна быть согласована с Фондом Терещенко. А фондом управляю я. Единолично. Попробуй жениться на этой девке без моего благословения – и посмотришь, что будет!

– Зачем ты оскорбляешь Маргарит, мама?

– А как мне назвать женщину, которая живет с моим сыном без венчания? Целомудренной?

– Мы любим друг друга!

– Я уже слышала этот бред. Разговор закончен. Я никогда не дам разрешения на твой брак, пока не сочту твою избранницу достойной… Хочешь – живи с ней, но фамилию Терещенко она носить не будет.

Михаил идет к дверям.

Мать смотрит ему вслед – лицо неподвижно, но в глазах горит торжество победительницы.

Съемная квартира Маргарит в Париже. Утро

Маргарит просыпается от звонка, набрасывает халат и открывает дверь. За дверью Мишель с огромной корзиной цветов. Они с девушкой обнимаются. Страстные объятия, поцелуи. Розы рассыпаются по полу. Одежда сорвана. Пара занимается любовью. Когда все заканчивается, молодые люди остаются лежать в постели. Мишель курит.

– И что сказала твоя мать? – спрашивает Маргарит.

Терещенко молчит.