31 марта 1956 года. Монте-Карло. Прибрежное кафе
– Но вы сами не видели расстрела на Невском? – спрашивает Никифоров.
– В те дни был не один расстрел, – говорит Терещенко, доставая из портсигара еще одну сигарету. – И не два. Были стычки по всему городу. Баррикады разбивали из пушек. Конные отряды разгоняли демонстрантов. Некоторых рубили. Люди быстро становятся зверьем, только дай им волю убивать. Жгли магазины, грабили лавки. Город был полон дезертиров, которых наплодили большевистские агитаторы…
Он замолкает.
– Простите, месье Никифоров. Глупо спустя столько лет говорить неправду – наплодили ваши агитаторы и наши бездарные полководцы – это куда ближе к истине. Вы воевали в последней войне?
– Да. С первого и до последнего дня.
– Пехота?
– Сначала мотострелковый полк. Потом, с 43-го – армейская контрразведка.
– Что так?
– Спецшкола. Два языка в совершенстве. Решили, что как переводчик я нужнее. Но до этого пришлось и отступать, и наступать, и сидеть в окопах…
– Тогда вы легко поймете, о чем я говорю. Зима семнадцатого… Третий год войны, пустая казна, плохое снабжение. Люди устали. Люди всегда устают, если нет побед. Грязь, холод, голод, вши… И еще годы войны впереди – никто не знает, сколько. Начиналось все красиво – Николай Александрович на балконе Зимнего, молебен, торжественная клятва государя вести войну до победного конца, толпа, опускающаяся на колени с «Боже, царя храни…». Этакий патриотический лубок! А потом была реальная жизнь. Я только видел, как отступают, и мне хватило… – говорит Терещенко, закуривая. – Я не воевал. Вы были нужны контрразведке, я – в Военно-промышленном Комитете. Мои деньги были нужны родине. А солдаты на Западном фронте были никому не нужны. Я много раз приезжал туда от Красного Креста во время кампаний 15-го и 16-го годов. Что я могу вам, воевавшему человеку, рассказывать о позиционной войне – по нескольку месяцев в окопах впроголодь, то жара, то холод, крысы, дизентерия и тиф. Понятно, что большевистских агитаторов слушали, как моряки – сирен. Солдаты дезертировали сотнями, тысячами и бежали… Кто домой в деревню, а кто и в столицу за лучшей жизнью. Искали пропитания, грабили… Они научились на фронте ни во что не ставить человеческую жизнь, озлобились, изверились и принесли эту жестокость домой. Что еще они могли принести? Это была страшная сила, месье Никифоров. Сила, которой было почти невозможно управлять…
– Большевики смогли, – замечает Никифоров и в голосе его проскакивает торжествующая нотка.
– Какие большевики? Рядовые агитаторы, но не партийное руководства! Ульянова тогда не было видно и слышно, молодой человек, – говорит Терещенко с раздражением. – Он слал письма из-за рубежа. Да даже после октябрьского переворота Троцкого знали куда больше, чем его! До семнадцатого года Ленин не приезжал в Россию двенадцать лет. Он жил Европе, занимаясь исключительно внутрипартийной борьбой, написанием теоретических статеек и укреплением своей власти в партии. Знаете, как его называли однопартийцы? Хозяин. У вас об этом не пишут, не так ли? Он проповедовал диктатуру, террор, насилие и страх как уникальные рычаги управления. Я помню, когда мы встретились в первый раз…
– Вы лично встречались с Лениным?!! – неподдельно удивляется Никифоров. – Простите, что перебил… Но это… Вы знали Ленина?
– А чему, собственно, вы так удивляетесь, Сергей Александрович? Тогда русских в Европе тоже можно было встретить на каждом шагу. Политические эмигранты не были persona non grata. Более того, многие из них появлялись в обществе как желанные гости – в салонах, в хороших домах. Карбонарии были в моде. Мы пересекались с самыми разными людьми, не зная их подноготной и даже не интересуясь ею. Нас объединяла культура, язык, общие знакомые… Революционер, эмигрант, борец с режимом – это звучало романтично. Русская интеллигенция насквозь пропиталась революционным духом! Не поддерживать идею смены строя было не совсем прилично, это говорило о вашей отсталости, реакционности, слепоте! Мы все мечтали свергнуть самодержавие и принести счастье нашей любимой России – свободу, равенство и братство. Мы серьезно полагали, что достаточно будет свергнуть самодержавие…
– Вы тоже были революционером, Михаил Иванович?
– В молодые годы каждый мнит себя революционером, месье Никифоров. Молодости свойственно желать перемен, зрелости – стабильности, старости – спокойствия. Мне не стыдно вспомнить свои молодые годы. И если я о чем-то жалею, то об упущенном шансе сделать Россию другой – свободной, демократической страной.
– То, что не удалось вам – удалось нам! СССР сейчас свободная демократическая страна, Михаил Иванович, – говорит Сергей серьезно. – У нас были отдельные перегибы, но мы их изжили. Думаю, что вы сами сможете на все посмотреть, если согласитесь приехать…
При этих словах Терещенко чуть меняется лицом, рука дрожит. Пепел с сигареты падает мимо пепельницы, но Михаил Иванович тут же берет себя в руки.
Никифоров делает вид, что смотрит в сторону, но на самом деле реакция собеседника от него не ускользает и он продолжает тему:
– Вы могли бы посетить Киев, побывать в Художественном музее, где до сих пор хранится экспозиция, подаренная вашей семьей…
– Я не могу понять, – перебивает его Терещенко. – Вы говорите серьезно или издеваетесь надо мной?
Он в гневе, лицо краснеет.
– Как вы можете предлагать мне приехать? Кто мог дать вам такие полномочия? Вы хоть знаете о том, что с того момента, как я сбежал из России, за мной шла охота? Я постоянно жил под прицелом, даже в Африке, а теперь вы официально предлагаете мне посетить Киев?
– Перед поездкой со мной говорили об этом. Просили передать вам предложение. А охота на вас – мне об этом ничего не известно, Михаил Иванович! Помилуйте! Да чем вы могли так насолить и кому?
– Было кому, – мрачно говорит Михаил Иванович. – До этого мы еще дойдем. И тогда станет понятно, пригласите ли вы меня посмотреть Киев. Я любил этот город больше, чем Париж или Ниццу, особенно весной и летом – пышный, цветущий, красивый…
Он снова достает из портсигара сигарету и закуривает, щурясь на солнце.
– Киев в самом начале века был изысканно провинциален и именно этим хорош…
Август 1911 года. Киев. Вокзал
К перрону медленно подходит поезд.
Судя по встречающей публике, поезд необычный. На вокзале собрались все высшие чины. Тут и губернатор со свитой, полицейские и жандармские начальники, и военный оркестр. Аксельбанты, ордена, пышные усы, блеск медных оркестровых труб. Вдоль перрона постелена ковровая дорожка.
По краю строя встречающих видно оцепление – полицейская охрана, несколько агентов в гражданском. На привокзальной площади замерли автомобили кортежа, возле них конные экипажи, кареты. Тут тоже оцепление – конные и пешие городовые. В самом вокзале практически нет случайных людей. В зале ожидания – депутации сословий, им не хватило места на перроне.
По мере замедления состава суета среди встречающих затихает. Паровоз вздыхает, выпуская струи белого пара, и замирает.
В первом ряду встречающих в белом мундире при всех регалиях и с премьерской лентой через плечо стоит Петр Аркадьевич Столыпин. За ним – градоначальник Киева Дьяков, губернатор Алексей Федорович Гирс, полицмейстер Скалон, генерал Курлов, жандармские чины.
Поезд останавливается. Двери салон-вагона распахиваются. Встречающие подбираются, звучит оркестр.
Из вагона выходит государь-император Николай Второй.
Столыпин делает шаг вперед, разворачивается. Вскидывает руку к околышу фуражки в приветствии. Император жмет руку статс-секретарю. Они замирают, предоставляя возможность фотографам запечатлеть момент.
– Рад приветствовать вас в Киеве, Ваше Императорское Величество, – говорит Столыпин, склоняя голову.
– Благодарю вас, господин статс-секретарь, – отзывается Николай. На лице его легкая вежливая улыбка, но смотрит он на премьер-министра без симпатии, недружелюбно и холодно.
Из вагона спускается императрица Александра Федоровна в белоснежном платье и широкополой шляпе, наследник Алексей…
– Ваше Императорское Величество, – гудит басом киевский губернатор. – Позвольте мне…
Август 1911 года. Киев. Привокзальная площадь
От здания вокзала отъезжают кареты. Рядом с ними скачут конные жандармы. Выдыхают сизый бензиновый дым стартующие авто. Императорский кортеж выстраивается в длинную колонну и начинает спускаться вниз по брусчатой мостовой.
На кортеж смотрят киевские зеваки, люди приветствуют проезжающие экипажи и автомобили. В одном из них на заднем сиденье Столыпин.
В толпе стоит невысокий молодой человек и внимательно провожает машину премьер-министра глазами. Несмотря на жару, он в темном пиджаке, лицо у него бледное, как у покойника.
Кортеж сворачивает на Бибиковский бульвар и начинает движение вниз к Крещатику.
Дом семьи Терещенко на Терещенковской улице.
Гостиная на третьем этаже
У окна стоят Михаил и Федор Терещенко. Они видят конных жандармов, кареты, автомобили.
– Ну вот… – шутит Федор. – Не только я приехал в город на годовщину отмены крепостного права, но и сам государь-император.
– Столыпин уже несколько дней здесь. Готовил визит, – отвечает Михаил, отходя от окна. – Он, конечно, вешатель, но единственный человек в правительстве, который знает, что делает.
– Ты же у нас либерал, – говорит Дорик, хитро прищурившись. – Что же ты вешателя хвалишь?
Терещенко пожимает плечами.
– Как по мне, – продолжает Федор, прикуривая, – так он есть первый враг тех перемен, которых ты так ждешь. Террор он остановит, бомбистов перевешает, крестьян организует по западному образцу, поспособствует промышленности – глядишь, и менять ничего не надо будет. А монархия – такая же власть, как всякая другая: что конституционная, что наша… Накорми людей, напои, дай им зрелищ… Будет народ сыт – и ничего не случится.
– Людям нужны перемены, – убежденно говорит Мишель. – Нынешний строй прогнил насквозь, повсюду коррупция, головотяпство, невежество и эксплуатация человеком человека. Они лишены прав, многие голодают, у некоторых до сих пор четырнадцатичасовой рабочий день! И ты говоришь, что ничего не надо менять? А я уверен, что если этого не сделать, то нас сметут, как мусор! И одними реформами жизнь не изменить, голодных не накормить. России нужна революция! А демократию и свободу, Феденька, кашей да колбасой не заменишь!
– Вот почему я никогда не любил марксистские кружки, – ухмыляется Федор. – Высокопарные фразы, лозунги, декламации! Кашей и колбасой, конечно, свободу не заменить, братец, зато водкой – легко! Ты же народ только на картинках видел. Ты же с ними рядом не жил, его не знаешь. Приехал, приказал, уехал! Поговорил бы с дядей Сашей или с дядей Богданом. Марксисты… Смотрите, сами не испугайтесь того, что разбудите…
– А ты, батенька, реакционер! – Михаил грозит брату пальцем.
– Не только реакционер – еще и монархист! Мне нравится торжественность момента! – декламирует Дорик. – Смотри, как красиво едут! Какая другая власть так сможет! Не эстет ты, Мишель, не эстет!
Кортеж продолжает путь по Бибиковскому бульвару и братья теряют его из виду. Процессия выворачивает на Крещатик. Возле императорской кареты скачут офицеры охраны.
Подковы звенят по брусчатке, высекая искры.
Киев, Оперный театр. 1 сентября 1911 года
Братья Терещенко в своей ложе. Дают «Сказку о царе Салтане» Корсакова. Из ложи Терещенко видна главная ложа, отведенная для царской семьи – император с супругой и цесаревичем внимательно смотрят на сцену. Сановники и высокие чины в партере. Столыпин сидит в первом ряду с левого края.
Коридоры оперы пусты – только офицеры жандармерии, осуществляющие охрану высоких гостей практически на каждой лестнице, у каждой двери. Слышны голоса певцов и хора.
У дверей в вестибюль двое жандармов в парадных мундирах.
– Слышишь? – говорит один другому. – Это конец второго действия! Сейчас будут аплодировать…
Действительно, голоса умолкают, звучат аплодисменты, слышен гул голосов.
Жандармы распахивают тяжелую дверь главного входа в партер.
В зале уже зажглась люстра, публика разговаривает, кто продолжает сидеть, а кто стоит в проходах, общаясь между собой.
Мишель смотрит на публику в бинокль и говорит Федору:
– А вот еще один наш с тобой кузен, Дорик. Володя Муравьев с семьей, а с ними и Радзивилл. И Барятинский здесь. Видишь его?
– Вижу, – радуется Федор. – Давай-ка спустимся, поздороваемся!
Машет рукой Муравьеву-Апостолу, тот машет в ответ и жестом показывает, что спускается в зал.
– Пошли, Мишель, пошли!
Михаил и Федор выходят из ложи и идут по коридору.
Партер Оперного театра
Многие из приглашенных используют антракт как возможность переговорить. Зал полон и гудит от голосов. Публика в зале отборная – те же ордена, аксельбанты, мундиры, фраки, пышные платья летних расцветок. От чинов и бриллиантовых звезд должна кружиться голова. Министры, товарищи министров, генералы, полковники, зрелые дамы, девушки на выданье.
Братья идут по центральному проходу, и женская половина гостей обращает внимание на двух светских львов, бросая в их сторону заинтересованные взгляды.
Мишель и Федор вежливо раскланиваются.
– В такие минуты, – шепчет Дорик на ухо Михаилу, когда они проходят мимо очаровательной девушки, стоящей рядом с родителями, – я особенно остро чувствую, что женат. И завидую тебе, человеку свободному!
Их обгоняет невысокий человек во фраке. Он двигается расслабленно, но очень быстро и целеустремленно, направляясь к группе придворных, расположившихся у самой оркестровой ямы. У первого ряда партера человек поворачивает налево, оглядывается через плечо, и Михаил видит бледное одутловатое лицо со странными стеклянными глазами любителя кокаина.
Мишель переводит взгляд с одутловатого на группу мужчин, стоящую у края ряда, возле оркестрового ограждения, прямо под царской ложей. Это Столыпин, военный министр Василий Сухомлинов, обер-прокурор Синода Владимир Саблер, министр двора барон Фредерикс (он рассматривает публику, сидящую в ложах, через бинокль) и граф Иосиф Потоцкий. Студиозус идет к ним уверенным шагом завидевшего знакомцев человека.
Терещенко видит, что руки одутловатого пусты, но почему-то не сводит с него взгляда – просто не может, что-то не отпускает его, заставляя ловить каждое движение этого молодого человека. Голоса вокруг становятся просто фоном, гулом, лишенным смысла.
Одутловатый останавливается в двух шагах от статс-секретаря и стоит неподвижно до того момента, пока Столыпин не обращает на него внимание. Он прерывает беседу, поднимает глаза на стоящего перед ним молодого мужчину, и в тот же момент одутловатый сует руку в револьверный карман брюк и достает оттуда небольшой плоский пистолетик.
Выстрел из пистолетика несерьезный – словно пробка из бутылки с шампанским вылетела, только суше. Премьер успевает поднять руку, чтобы заслониться, стоящие рядом Сухомлинов и Саблин бросаются в стороны, словно от взрыва бомбы. Пуля попадает Столыпину в кисть, проходит навылет и ранит музыканта в оркестровой яме. Тот громко вскрикивает, а пистолетик тут же хлопает во второй раз.
Столыпин остается стоять, а стрелявший поворачивается и идет прямо на остолбеневших братьев Терещенко. Михаил видит, как Столыпин делает жест рукой, показывающий, что все в порядке, но на белоснежном мундире министра расцветает алое пятно. К нему бросаются Потоцкий и Фредерикс, подхватывают под руки, не давая упасть, и садят его в кресло. Раздается женский визг, сначала несмелый, а потом дамы, находящиеся поблизости, осознают, что произошло, и визжат уже по-настоящему.
– Убили! Убили!
Зал кричит вместе с ними – и те, кто видел покушение, и те, кто его не видел. Самые сообразительные кидаются прочь из партера. Самые благородные – к упавшему премьеру и царской ложе.
А убийца идет по проходу, и глаза у него совершенно пустые – без кокаинового блеска. Ни ненависти, и страха, ни радости – мучная бледность кожи, тонкая полоска шевелящихся губ – точно идет покойник.
Терещенко прекрасно видит это, между ними всего несколько шагов.
Барон Фредерикс поворачивается, топорщит свои холеные белые усищи и орет так, что разом перекрывает все, что твориться в партере.
– Вот он! Держите убийцу!
Стрелявший и ухом не ведет.
Мишель стоит на ватных ногах и наблюдает, как прыгает вперед щуплый Дорик и врезается плечом в одутловатого, выбивая у него из руки пистолет, а из груди – дыхание. Убийца падает, ударяется боком о кресло, пытается встать, но в это время подбежавший к нему офицер с погонами ротмистра ловко бьет его рукояткой нагана между лопаток. Терещенко торчит в проходе, как соляной столб. Его толкают со всех сторон, над упавшим одутловатым смыкается толпа, его топчут старательно и со вкусом. Подбежавшие жандармские офицеры пытаются отбить террориста, и его поднимают с пола уже окровавленного, ободранного, но глаза его по-прежнему холодны и пусты.
Мишель смотрит, как на руках мимо него проносят раненого Столыпина в пропитанном красным мундире. Он в сознании, и на лице статс-секретаря застыло выражение растерянности и удивления. Терещенко слышит запах горячей крови, исходящий от раненого, бледнеет.
Он поворачивается и видит царя, стоящего у балюстрады в ложе. Государь-император смотрит на происходящее в зале, нахмурившись и кусая губу. Он бледен. Руки его теребят лайковую перчатку. Около него с револьверами наголо застыла личная охрана.
Совсем рядом в Михаилом жандармы проволакивают стрелявшего.
Терещенко делает несколько шагов, садится в кресло и закрывает лицо руками.
Август 1911 года. Киевский дом Терещенко
– Это первый человек, в которого стреляли на моих глазах, – говорит Михаил, извиняясь. – Прости, Дорик, я растерялся.
– Вполне объяснимо, – говорит Федор Федорович успокаивающим тоном. – Я тебя не виню. Даст Бог, будет Петр Аркадиевич жив и здоров. Пуля в орден угодила и вовнутрь рикошетом пошла, без скорости. Но каков шельмец этот Богров? Он же легко мог и в государя стрельнуть!
Перед ними початая бутылка коньяка. Несколько пузатых бокалов. Дымятся сигары в пепельнице, и дым струится в мягком свете настольных ламп.
– Николай Александрович в ложе был. Может, боялся промазать?
– Да уж нет! Он в кого хотел стрелять, в того и стрельнул. И где была охрана? И каким образом вообще этот Богров прошел в театр с оружием, если не пускали без пропуска? – возмущается Федор. – Вот скажи мне, Мишель, как ты можешь помогать их движению? Пусть даже не самим террористам, хотя кто знает, кому именно идут твои деньги? Ты видел взгляд этого карбонария?
– Видел…
– Вот они – глаза твоей будущей революции! В них ничего нет, братец. Ничего. Только смерть.
– Не все революционеры такие, как этот.
– Миша, – говорит Дорик, понизив тон. – Вы не понимаете, с кем имеете дело. Это не шутки – это все очень серьезно. Ты же не помнишь, что творилось здесь в 905-м. А я помню. Ты скажи мне, братец, кому она нужна – революция?
– Народу.
– А кто это – народ?
– Все, кто живет в стране – народ, Федя.
– И я тоже народ?
– И ты. А что?
– А мне революция не нужна, Мишель.
– Таких, как ты и я – меньшинство, Дорик. Это у нас с тобой все хорошо. Большинство хочет изменить свою жизнь.
– Так я и не спорю. А что ты знаешь про это большинство? Чего оно хочет? Что ему нужно? Ты когда-нибудь жил рядом с ними? Работал рядом? Крестил их детей? Ты видел, что такое толпа, Миша? Как она приходит к порогу твоего дома с дрекольем и вилами, с горящими головнями? Видел?
– Нет, не видел.
– А я видел. Это и был твой народ, Мишель. Революционный народ. С пустыми страшными глазами. Они ведь нас ненавидят, братец. Мы же эксплуататоры, рабовладельцы. Нас же выжечь надо, как клопиное гнездо. Когда-то наша семья в забитой деревне Теткино поставила мельницу, разбила поля, дала людям работу и превратила это забытое Богом место в процветающее! А теперь выясняется, что мы, оказывается, поработили их! Школы, больницы, церкви, достойная работа, сытая жизнь – разве есть за что нас любить? Это повод нас ненавидеть. Явиться ночью на завод, где работал днем, и громить его. Жечь склады, ломать машины, грабить винные лавки, насиловать, убивать…
– Почему ты так судишь людей? – говорит Михаил, с изумлением глядя на брата. – О чем ты говоришь, Дорик?
– О том, что видел сам, Мишель. Слава Богу, у дяди тогда хватило решимости вызвать казаков. Если бы толпу не взяли в нагайки, то потом не остановили бы и картечью. Ты их не знаешь, братишка. Ты говоришь о народе, но понятия не имеешь, что он собой представляет в действительности. Рассуждаешь о необходимости революции, но не готов к насилию. Ты настоящий либерал, Миша: готов упасть в обморок от крови на чужом мундире, но вызываешь бесов, для которых кровь как вода. Не надо революций, Мишель.
– Тебе не было страшно? – внезапно спрашивает Михаил.
– Когда? Когда пришла толпа?
– Нет, когда ты бросился на Богрова. Он же мог тебя убить…
– Я не подумал об этом, – растерянно отвечает Дорик. – В голову не пришло. Его надо было остановить – вот я и остановил. Кто-то же должен был…
6 сентября 1911 года. Утро
По улице бежит мальчишка-газетчик. В его руках большая пачка газет, на передовице – портрет Столыпина.
– Свежие новости! – кричит мальчишка. – Свежие новости! Смерть Столыпина! Премьер-министр помер вчера вечером! Свежие новости! Прокурор говорит: «Террорист Богров будет повешен!»
Газеты быстро разбирают.
Один из покупателей «Ведомостей» – Терещенко.
Мимо проходят двое прохожих с газетами. Один говорит другому негромко, но Михаил его слышит:
– Достали-таки Вешателя. Гореть ему, убийце, в аду!
– Да тихо ты, Панкратьич! – отвечает второй и быстро, по-звериному, оглядывается. – Кто его знает, что теперь будет-то! Чему ты радуешься?
Михаил прямо на тротуаре читает передовицу, качает головой и входит в дом.
Он явно обеспокоен новостью.
Октябрь 1911 года. Киев. Телеграф
Работает телеграфный аппарат. Колотят по бумажной полоске металлические лапки.
Человек в нарукавниках берет полоску в руки, читает. Разрезает. Наклеивает на бланк.
По Крещатику едет мотоциклист в очках-консервах. Листья на киевских каштанах желтые. Часть упала на мостовые. Осень уже перевалила за середину, но еще тепло.
Мотоциклист сворачивает на Бибиковский, едет вверх, потом делает левый поворот. Тормозит у одного из подъездов на улице Терещенковской, звонит, а когда ему открывают, вручает телеграмму привратнику.
Слуга приносит телеграмму в гостиную на небольшом подносе.
Мишель одет и собирается уходить.
Михаил читает:
– С прискорбием сообщаем, что ваш дядюшка – Александр Николович Терещенко…
Мишель крестится, на его глазах слезы.
Киев. Аскольдова могила. Кладбище возле церкви-ротонды
Мелкий моросящий дождь.
У могилы стоит семья Терещенко почти в полном составе, но на этот раз они не одни – на похороны пришло много народа, целая толпа. Множество людей в мундирах, чувствуется, что это похороны не просто очень уважаемого человека, а государственного мужа. Черные зонты колышутся над непокрытыми головами. Дождь хлещет по траве, по плитам надгробий. Памятников много, кладбище старое, тесное, люди стоят прямо между могилами.
Священник читает поминальную молитву.
Гроб опускают в землю. Летят вниз комья жирной черной земли и растекаются по полированной крышке.
У могилы всхлипывающая вдова, рядом с ней, придерживая под локоть, мадам Терещенко – все такая же строгая, с сурово поджатыми губами. Рядом – супруги Ханенко, Богдан Иванович и Варвара Николаевна, чета Муравьевых-Апостолов. Молодое поколение семьи – многочисленные двоюродные и троюродные братья и сестры – тоже здесь.
У ворот кладбища вереница экипажей и машин.
Публика разъезжается.
Киевский особняк Михаила Терещенко. Гостиная
Входит одетый по-дорожному Федор Федорович.
Мишель обнимает его.
– Почему не раздеваешься?
– Зашел попрощаться. Жена ждет в экипаже. Едем домой.
– Самолеты зовут? – спрашивает Михаил с грустью.
– Зовут, – соглашается Дорик.
– А мое предложение?
Дорик качает головой.
– Не мое это дело, – говорит он виновато. – А раз не мое – толку не будет. Денег мне и моим детям хватит, да и не хочу я коммерцией заниматься. Я, Мишенька, хочу построить самый быстрый в мире самолет. А потом, после самого быстрого – самый большой. Ты себе помощника найдешь, дядя Богдан поможет, если попросишь. А меня не уговаривай, я на сахаре зачахну.
– Да я и не уговариваю, Федя. Доброй дороги!
– Не скучай. Я всегда буду тебе рад, так что… ждем в гости!
Они еще раз обнимаются на прощание.
– И помни, о чем я тебя просил, – негромко говорит Дорик. – Не играй с огнем. Эти люди тебя скушают, а косточки выплюнут. Ты не той породы, Мишель. Ты игрок, а не налетчик.
– Конечно, – отвечает Терещенко, похлопывая Федора по спине. – Ты за меня не беспокойся… Зачем они мне?
Поезд. У окна в вагоне стоит Мишель Терещенко.
За окнами снова дождь. На стеклах – россыпь капель.
Поезд въезжает под крышу вокзала.
Терещенко выходит из вагона и, пройдя по перрону, спускается по лестнице на мостовую. За спиной у него здание Восточного вокзала Парижа.
Он садится в экипаж.
Коляска с поднятой крышей катится по парижским улицам.
Ноябрь 1911 года. Париж. Квартира Маргарит
Мишель и Маргарит лежат в постели. Ее голова у него на плече. Терещенко курит.
Оба молчат. За окнами – мерцающий электрический свет.
– Хочешь, я угадаю, что ты скажешь? – наконец шепчет Маргарит.
Мишель молчит.
– Ты скажешь, что Рождество и Новый год мы проведем раздельно.
Он продолжает молча курить.
– Так хочет твоя мать. А ты не можешь ей перечить. Что ты молчишь? Это так?
– На этот раз мама ни при чем…
– И что на этот раз?
Она откидывается на спину, и теперь они оба лежат, глядя в потолок.
Маргарит тоже закуривает.
– На этот раз – дела.
– Настолько важные, что их нельзя оставить даже на неделю?
– Настолько важные, что их нельзя оставить на неделю.
– Можно узнать – какие?
– Я занят семейным бизнесом – слежу за работами по реконструкции театров в Киеве и Петербурге, перестраиваю завод под Житомиром. Теперь мне не на кого положиться. Я один, Маргарит.
– Я все время одна, милый! И где ты проведешь Новый год?
– Семья соберется в Феодосии.
– Где это?
– Это в Крыму.
– И где этот Крым?
– На юге. Там тоже море, только другое – Черное. Я покажу тебе на карте…
– Твоя мать настолько меня не любит, что готова провести зиму вдали от Канн.
– Маргарит, ты преувеличиваешь!
– Я преуменьшаю, Мишель. Послушай, если ты настолько хороший сын, если ты так не хочешь ее огорчать, то почему бы тебе не убраться из моей постели? Насовсем! Твою мать это очень порадует!
Она пытается встать, но Терещенко придерживает ее.
– Потому, что я люблю тебя, Маргарит.
– Это не любовь, Мишель! – говорит она со слезами в голосе. – Это мука! Ждать тебя месяцами! Просыпаться от того, что послышался твой голос! Высматривать почтальона! И все время быть одной! Одной!!!
– Мы обязательно будем вместе!
– Я больше не верю твоим обещаниям…
– Я клянусь тебе, Маргарит – мы будем вместе. Пожалей меня, наберись терпения. Я делаю все, что могу.
– Ты делаешь недостаточно.
Он начинает целовать ее. Маргарит сначала сопротивляется, но под напором ласк сдается.
Ноябрь 1911 года. Париж. Сад Тюильри
Яркий осенний день. Воздух холодный, но солнце сияет вовсю. Между ветками парят тончайшие паутинки.
Мишель и Маргарит гуляют по саду.
Солнце выгнало парижан на улицы, на аллеях много народа – даже стулья расставлены вокруг фонтана, и на них сидят, греясь в лучах светила, словно коты, старики в длинных, до пят, пальто, с шарфиками на шее.
– Прекрасный день, – говорит Михаил. – У нас в это время уже лежит снег. Или слякоть и грязь по колено. Когда наступает зима, а зима в Петербурге длинная, я скучаю только по двум вещам: по тебе и по солнцу.
– Я скучаю только по тебе, – тихо отвечает Маргарит.
По ней видно, что она счастлива идти рядом с Терещенко. Видно и по лицу, и по тому, как она опирается на его руку.
Они проходят мимо нескольких пожилых мужчин, играющих в шары.
– Слушай, Марг, – Мишель внезапно останавливается. – У нас всего несколько дней друг для друга – давай-ка поедем к морю.
Уже знакомая нам прибрежная дорога. Над морем едет авто, в нем Мишель и Маргарит. Машина проносится мимо поворотного знака «Вилла Марипоза». Серпантин. Набережная Монте-Карло. Авто сбавляет ход.
Ноябрь 1911 года. Монте-Карло. Яхта Дорика «Диана»
– Вы только посмотрите! Мишка! Мишель! Ну глянь!
Дорик счастлив. Он вприпрыжку бегает по палубе, а Терещенко с Марг следуют за ним, осматривая новое приобретение – это паровая яхта. Она большая и роскошная – красивых линий корпус, высокие мачты, наклонная дымовая труба. Она вся сверкает в лучах холодного ноябрьского солнца – горят красным медные леерные стойки, желтый диск отражается в безупречно вымытых стеклах рубки.
– Я влюбился в нее, как в женщину! – признается Дорик. – Пошли! Я покажу вам кают-компанию!
Он шагает впереди гостей – тонкий в кости, худощавый, чтобы не сказать хрупкий – и с гордостью, словно не купил, а построил это судно, распахивает двери кают-компании.
Красное дерево, диваны, кресла, пряный запах табака.
Дорик падает на диван, отшвыривая прочь свою морскую фуражку.
– Какими судьбами, родные вы мои?
Он открывает графин с коньяком и плещет янтарную жидкость в стаканы на столике.
Марг и Мишель переглядываются.
– Решили заехать на несколько дней, – говорит Терещенко.
– Как я понимаю – инкогнито?
Терещенко ухмыляется и делает глоток коньяка.
– Правильно понимаешь.
Марг тоже берет со столика стакан и делает вид, что пробует спиртное, но на самом деле просто отводит глаза.
– Марг, – зовет ее Дорик. – Мишель! Я в любом случае, что бы не случилось, на вашей стороне. Перестаньте! Я, конечно, люблю тетю Лизу, но это не значит, что вас я люблю меньше!
Он поднимает стакан.
– За вас, родные мои! Вы моя семья!
Все трое выпивают по глотку.
– А теперь, – говорит Дорик, – самое интересное! Я покажу вам машинное отделение!
– Только не машинное! – Терещенко обнимает Марг за плечи. – Только не это, Федор!
– Придется, кузен! – Дорик манерно хмурит брови и надевает фуражку, залихватски сдвигая ее на бок. – Придется!
Ноябрь 1911 года. Монте-Карло. Вечер. Казино «Монте-Карло»
Перед входом останавливается машина. В салоне Маргарит и Мишель. Они выходят из авто, поднимаются по лестнице и входят в казино.
Здесь все, как было несколько лет назад, – люди, столы для баккара, рулетки, игры в кости. Людей довольно много – блестят драгоценности, шуршат платья, клубится над головами играющих табачный дым.
Пара проходит через игровой зал.
Мишеля окликает гортанный женский голос.
– Мишель?
Он оглядывается.
– Моник?
Моник не одна, с ней высокий седой мужчина.
– Я рада тебя видеть, Мишель!
Француженка целует его в щеку. Маргарит смотрит на нее с удивлением и в некотором замешательстве.
– Знакомьтесь, это мой муж, Альбер.
– Весьма рад…
– Альбер, Мишель – тот самый безумный русский, которому я обязана самым крупным выигрышем в своей жизни!
Мужчины жмут друг другу руки.
– Это моя невеста, мадмуазель Маргарит Ноэ.
– Мадмуазель!
– Месье, мадам…
– Ты в Монте-Карло по делам, Мишель? Или приехал играть? – спрашивает Моник.
– Нет, мое главное дело сейчас находится рядом со мной.
– Если у вас нет дел, а для рулетки пока не настало время, так почему бы нам не пообедать вместе? – предлагает француженка. – Милая Маргарит, надеюсь, вы не возражаете? Я не собираюсь похищать у вас Мишеля, просто очень приятно встретить старого приятеля и познакомиться с вами.
Маргарит улыбается, но улыбка несколько натянута. Она чувствует, что между Мишелем и Моник что-то было, но не подает виду, что это ее заботит.
Ресторан казино
За столиком сидят Мишель с Маргарит и Моник с супругом.
– Тогда он снова делает ставку, – рассказывает Моник со смехом. – Крупье смотрит на него, как побитая собака, но игра объявлена, деваться некуда.
Мишель делает несколько глотков вина из бокала.
– Шарик прыгает, прыгает, прыгает… И когда он, наконец, останавливается, крупье уже мокрый как мышь и бледный как стена…
Судя по пустым тарелкам и бутылкам, обед заканчивается.
– Он смотрит на рулетку, видит, что Мишель снова выиграл, и буквально падает в обморок. Возле стола уже все – распорядители, охрана, старший крупье. Публика аплодирует и пьет дармовое шампанское, а сотрудники казино накрывают стол черной тканью и лица у них такие, словно кто-то только что умер!
– Я не любитель играть, – заявляет Альбер. – Но с удовольствием бы посмотрел, как вы обдираете этих шельмецов, месье Терещенко.
– А вы? – спрашивает Моник у Маргарит. – Вы, Маргарит, любите игру?
Маргарит уже освоилась и прекрасно скрывает свою настороженность за вежливой улыбкой.
– Я совершенно не азартна, Моник. Рулетка не возбуждает моего воображения, пока Мишель играет – я скучаю.
– Игра вас не развлекает?
– Нет. Мишель богат настолько, что не сможет проиграть все. Он и выигрывает потому, что не боится проснуться нищим. Просто ставит до того момента, пока не окажется в выигрыше. Риск – это тогда, когда ты играешь с судьбой: завтра ты или на щите, или со щитом. Или хозяин, или раб – тогда есть интерес. Если ты не можешь упасть, то нечего и волноваться.
– Ты преувеличиваешь! – улыбается Терещенко.
Видно, что он польщен, ему нравится внимание к его особе, ему приятна атмосфера скрытой ревности, которую создают две женщины, сидящие рядом с ним.
– Ну, так что, Мишель? – спрашивает Альбер. – Вы сегодня покажете свое мастерство? Мне кажется, в казино забыли о том, что кто-то может выиграть по-крупному!
Игровой зал. Теперь все четверо стоят у рулетки
Михаил и Альберт играют. К ним присоединяется Моник. Маргарит наблюдает за игрой со стороны, изображая интерес, но получается у нее плохо. Она устала. Все плавает в табачном дыму.
Она садится в стороне.
Михаил, Моник и ее муж продолжают играть, не обращая на Маргарит внимания.
В конце концов Маргарит встает и подходит к Терещенко.
– Мишель, я пойду в номер. Хочу спать.
Михаил не сразу ее слышит.
– Что, Марг?
– Я хочу уйти.
– Конечно же иди…
Он быстро, словно клюнув, целует ее в щеку.
– Я буду позже. Мне, кажется, начинает везти…
Он слегка пьян, раскраснелся. Бабочка на шее сидит кривовато. Глаза еще не стеклянные, но взгляд нерезок. Челка прилипла к влажному лбу.
Маргарит смотрит на него, собираясь еще что-то сказать, но передумывает.
– Мадам, – прощается она с Моник.
Та улыбается и кивает ей в ответ.
– Месье!
Еще одна улыбка от Альберта.
– Спокойной ночи, мадмуазель Ноэ!
Маргарит идет прочь от стола. Спина у нее совершенно ровная.
– Почему она уходит так рано? – спрашивает Альберт.
– Она устала, – поясняет Мишель. – Длинная дорога.
– Мне показалось, что она обижена, – говорит Моник, отпивая шампанское из бокала.
– Нет, что ты! – восклицает Терещенко. – Марг не тот человек, чтобы обижаться!
Маргарит выходит из зала, не оглянувшись. Слезы катятся у нее из глаз.
– Когда-нибудь, – говорит Моник так тихо, чтобы слышать ее мог только Мишель, – ты ее оставишь.
– Что за глупости ты говоришь?
– Это совершенно неизбежно, – Моник ужасающе серьезна. – Рано или поздно.
Терещенко закуривает, потом смотрит на Моник и снова спрашивает:
– Почему ты так думаешь?
– Есть слишком много вещей, Мишель, которые ты любишь больше, чем ее.
– Например?
– Например – себя.
Француженка смотрит прямо ему в глаза трезвым умным взглядом и добавляет.
– Например – игру. Например – женщин. Любовь, дорогой, это всегда немножечко жертва. Когда на жертву готов один из двоих – это не любовь. Впрочем, не печалься – все когда-нибудь заканчивается. И любовь, и везение. Ты собираешься делать ставку, мой азартный друг?
Ноябрь 1911 года. Казино Монте-Карло. Раннее утро
Стол рулетки накрыт черным сукном.
Управляющий подписывает чек. У него под глазами темные круги от бессонной ночи, кожа с землистым оттенком.
– Благодарим вас за игру, месье Терещенко. Надеемся, что вам у нас понравилось. После 10 утра вы можете обналичить чек там же, где и в прошлый раз.
За спиной Мишеля стоит Моник. Она одна, без мужа. В руках у нее большая пачка денег.
Терещенко забирает чек.
– Спасибо, месье. Обязательно навещу вас в следующий приезд.
Щека у управляющего слегка подергивается, но к лицу приклеена радушная улыбка.
– Будем счастливы принять вас вновь.
Михаил и Моник выходят на крыльцо.
Прохладное осеннее утро. Над морем едва-едва розовеет полоска рассвета.
– Ну? – спрашивает Моник.
Рот ее кривится в ухмылке.
– Что будем делать?
Номер гостиницы
Раскиданная одежда. На постели Мишель и Моник яростно занимаются любовью.
Когда все заканчивается, оба закуривают.
– Забавно, – говорит Моник. – Я уж думала, что никогда не буду делать глупости. Моему счастливому браку противопоказаны встречи с тобой, милый. Ты дурно на меня влияешь.
– Прекрасное окончание волшебной ночи.
Моник гасит сигарету в пепельнице и встает с кровати. Взгляд ее падает на софу, где лежит ридикюль с деньгами. Денег так много, что закрыть его не удалось.
– Конечно, волшебное, – в голосе Моник откровенная ирония. – Карета превратилась в тыкву, король-отец упал пьяным, Золушка сбежала, а принц по ошибке переспал с тетушкой-крестной. Единственное, что реально в этой истории – это деньги.
Мишель смотрит на нее, пока француженка одевается. У Моник все еще красивое тело, но это «все еще» теперь заметнее, чем во время прошлой встречи. Ей явно больше сорока.
– Вставай, герой-любовник. Мне пора возвращаться к своему гению от политики, а тебе – к твоей Золушке. Ночь кончилась, волшебство иссякло, добро пожаловать в реальную жизнь. Спасибо за все…
Она наклоняется и целует Михаила в губы.
– Прощай. Даст Бог – свидимся…
Утро. Номер в другом отеле, гораздо более роскошном, чем тот, в котором только что были Мишель и Моник.
Входит Мишель. В комнате светло, постель пуста и не расстелена. Видно, что в спальне не ночевали. Он снимает верхнюю одежду и ложится в рубашке и брюках поверх покрывала.
Смотрит на раскрытый шкаф. Вещи Марг исчезли.
– Прости, – говорит Терещенко в пустоту. – Я задержался. Очень везло.
Никто не отвечает. В тишине слышно, как тикают часы в гостиной.
Михаил закрывает глаза и едва заметно улыбается.
31 марта 1956 года. Монте-Карло. Прибрежное кафе
– Простите, Михаил Иванович, мне надо поменять пленку.
Терещенко постепенно приходит в себя, выныривая из прошлого. Пепельница перед ним полна окурков. Подошедший гарсон ее заменяет.
– Принесите-ка коньяку, – просит его Мишель на французском. – Только не в бокалах, несите сразу бутылку. Утро уже закончилось, не так ли, Сергей Александрович?
– Да как вам будет угодно, – отвечает Никифоров, склонившись над диктофоном. – Скажете – кончилось, так и будем считать.
– Поменяли?
– Почти.
– Значит, пока без протокола?
– Еще полминуты.
– Когда я в последний раз давал показания в России, таких игрушек и близко не было. Сидел писарь и скрипел пером. Часами. Страшная работа – сидишь, пишешь, а при тебе допрашивают, бьют, ломают кости, раздавливают гениталии. А ты все водишь пером, водишь, водишь…
– Ну, вот и все…
– Готовы? А вот и коньяк!
Гарсон наливает коньяк в бокалы.
– За что пьем? – спрашивает Никифоров.
– За знакомство. Включайте свою машинерию – я расскажу вам о том, как впервые встретился с вашим вождем. Это случилось как раз по дороге из Канн в Париж. Я ехал один. Мы с Маргарит не очень хорошо поговорили после той безумной ночи. Она осталась в отеле, а я направился в Париж, чтобы оттуда добраться до Москвы. Семья ждала меня в Феодосии, у нас был там большой дом. Думаю, маман не хотела ехать на Лазурный берег именно из-за Маргарит. Не хотела, чтобы я проводил с ней время. А здоровье моего младшего брата нуждалось в морском климате и Крым оказался именно тем, что нужно. Вот в поезде, идущем в Париж, я и познакомился с господином Ульяновым…
Ноябрь 1911 года. Поезд Канн – Париж. Ночь
Проводник заискивающе вежлив.
– Прошу прощения, господин Терещенко. Всего лишь час, и ваше купе будет готово…
– Конечно, – равнодушно отвечает Терещенко. – Я подожду. Все равно другого варианта нет…
– К моему глубокому сожалению, – выдыхает проводник. – Еще раз простите. Вот ваше купе на это время.
– Хорошо.
Купе второго класса – это не предел мечтаний, но когда прибываешь на вокзал за полторы минуты до отправления, сложно рассчитывать, что все сразу сложится, как ты хотел.
– Здравствуйте, господа и дамы.
Терещенко снимает пальто.
Кроме него, в купе едет мужчина средних лет, лысоватый, с усами и бородкой клинышком. В лице его есть что-то азиатское – то ли в прищуренных глазах, то ли в выступающих скулах. Одет неброско, по европейской моде. Рядом с ним дремлет женщина с симпатичными, но несколько тяжеловатыми чертами, волосы скручены в тяжелый узел на затылке.
Терещенко садится на свое место у окна. Горящий ночник позволяет ему читать. Он просматривает книгу, а его сосед по купе, которому тоже не спится, приглядывается к обложке.
– Кропоткин, – говорит он, наконец, по-русски слегка картавя. – «Великая французская революция». Достойное чтение! Я сначала не признал в вас земляка.
Михаил поднимает на него глаза.
– Так вы русский?
– А что? Незаметно?
– Пожалуй, нет. Когда мы здоровались, услышал небольшой акцент, но думал, что вы немец или австриец…
– Мы действительно долго прожили в Германии… – собеседник протягивает Михаилу руку для пожатия. – Ульянов, Владимир Ильич.
– Михаил Иванович Терещенко.
– Рад знакомству.
– Ваша супруга? – спрашивает Терещенко, указывая подбородком на спящую женщину. – Мы ей не помешаем?
– Ну что вы! Надежда Константиновна устала и, слава Богу, обладает здоровым сном праведного человека. – Ульянов улыбается. – Я представлю вас, как только она проснется. Простите, что отвлек вас от чтения разговором. Это ваша книга заставила меня побеспокоить попутчика. Ну и как? Вам нравится?
– Увлекательное чтение. Я с удовольствием читаю господина Кропоткина.
– Простите мне бестактный вопрос – вы анархист?
– Никоим образом!
– Значит, взгляды Петра Алексеевича вы не поддерживаете?
На этот раз улыбается Терещенко.
– Я, Владимир Ильич, не сторонник самоуправления и никак не считаю налоги средством ограбления. Скорее уж налоги можно назвать платой за цивилизованную жизнь… И я не понимаю, почему я плачу государству, а кто-то другой не платит потому, что не считает это справедливым. Возможно, что у бушменов или готтентотов и получится построить нечто основанное на общинной взаимопомощи, но в наших реалиях… За цивилизацию надо платить. Всем.
– Интересно, интересно… – Ульянов устраивается поудобнее и переплетает неожиданно худые пальцы рук перед собой. – Как я понимаю, вы с трудами князя знакомы. А как вы относитесь к его теории о гуманном дарвинизме? К его трудам о вредности государственного устройства, основанного на подавлении? Согласны ли вы с тезисом, что личность – душа революции?
– Вы – философ?
– Я, милостивый государь, всего лишь переводчик и публицист. И работы мои, в отличии от трудов Петра Алексеевича, вам были бы скучны. А вы? Можно я угадаю? Вы – буржуа?
– Не очень люблю это слово.
– Будь по-вашему… Слишком общее понятие. Негодное. Давайте конкретнее: вы не рантье – вы слишком энергичны для рантье. Не купец – встретить купца, читающего Кропоткина – это, знаете ли, больше, чем чудо… Вы – промышленник? Заводчик?
– Да.
– И, если судить по фигурам речи, образование университетское получили? Юрист?
– Снова угадали…
– Так мы с вами коллеги, Михаил Иванович. Я Казанский университет заканчивал по той же специальности. Но вернемся к князю Кропоткину… Уж больно вы меня заинтересовали. Вы же живете нынче в России?
– Имею счастье…
Ульянов хмыкает.
– Я, увы, такого счастья лишен. Обстоятельства, знаете ли… Вот вы, человек успешный и богатый, считаете ли Российскую Империю государством справедливым и правильно устроенным? Или же, как Петр Алексеевич, сравниваете с Римской империей и считаете необходимым сломать?
– Справедливым? Не считаю.
– А как реформировать собираетесь?
– Как в Европе… Разве плоха чем-то парламентская республика?
– В России? – переспрашивает Ульянов, улыбаясь.
– Конечно же, в России! – с неожиданным жаром говорит Терещенко. – А чем Россия хуже Франции?
– А царя, простите, куда денете?
– Царь может и остаться как символ России, как ее политическое знамя. Но самодержавие как политическая система себя изжила!
– Согласен, – серьезно говорит Ульянов, прищурясь. – Изжила. Значит, как во Франции? Монархия свергнута. Можно полюбопытствовать – как?
– Желательно мирным путем!
– Превосходно! Не могу себе представить, как у вас это получится, но положим… Свергли! И кто начинает править? Народ?
– А почему нет?
– Да я с вами не спорю, Михаил Иванович, я спрашиваю! Мой интерес чисто теоретический. Не каждый день приходится говорить об этом с людьми со стороны. Профессиональные революционеры давно уже ничего нового не высказывают, все больше спорят, кто самый главный да кто самый умный. Народ – понятие общее. Вот вы например, пошли бы править? Стали бы парламентарием? Министром?
– Пожалуй…
– Вот и отлично, – обрадовался Ульянов. – А что бы вы делали с теми, кто вашей властью недоволен? Ведь вы человек умный, понимаете, что таких было бы много? Могли бы, скажите, арестовать? Сослать?
– Если не будет другого выхода… Да.
– А особенно упрямых? Положим, они в вас бомбу кинули – могли бы повесить? Или расстрелять?
Терещенко молчит некоторое время, а потом уже более осторожно отвечает.
– Наверное, мог бы…
– Я не слышу уверенности в вашем ответе, Михаил Иванович. То есть – сослать противника вы точно могли бы, а вот повесить – так вряд ли. И что это значит? Это значит, что реформы ваши обречены на провал, а вы сами – на поражение. Нельзя ничего делать в белых перчатках. Вот вы книжку читаете о революции французской… Понимаете, что там произошло? Для того чтобы самые гуманные идеи и реформы стали действительностью, нужно было действовать решительно и жестко. Они убили сто тысяч – и проиграли. А надо было убить миллион или два. Революция – это не домашний доктор, это хирург, который должен отрезáть и шить, но сначала отрезáть. Народ можно привести к власти, но управлять им и страной должны те, кто умеет это делать. У кого есть не только идея, но и инструменты для ее воплощения. Вы не сможете управлять теми, кто вас не боится. Вас не будут слушать, ваши приказы не будут выполнять. Вас предадут при первой возможности и постараются занять ваше место. Все, как описал Петр Алексеевич в своем труде… Мараты, робеспьеры, дантоны… А потом приходит Наполеон.
– Мне кажется, Владимир Ильич, что вы не учитываете разницу между французами и русскими, – резонно замечает Терещенко.
– И что? – вздергивает бородку Ульянов. – Какой народ гуманнее? Русский? Так это только у графа Толстого в романах… Нет добрых народов, Михаил Иванович, и нет злых. Каждый представитель по отдельности может быть добр и отзывчив, но стоит людям собраться вместе… Вы, господа интеллигентного происхождения, всю жизнь, живя рядом с народом, не берете себе за труд присмотреться – а что собой представляет ваш сосед? Даете ему гривенник на водку и даже представить себе не можете, что именно у него в голове происходит. И нет тут никакой разницы между французами и русскими – и те и другие ненавидят вам подобных, так как видят в вас классового врага, кровопийцу, эксплуататора… Хоть гривенник ваш и пропьют с удовольствием.
– На страхе ничего хорошего не построишь, – возражает Михаил.
– А без страха не построишь ничего, – говорит Ульянов твердо и взмахивает рукой, словно дирижер перед оркестром. – Ни-че-го! Толстой народ не знал, революции не понял, не оценил, а вот Пушкин людей понимал в тонкости, потому и написал: «Не приведи Бог видеть русский бунт – бессмысленный и беспощадный. Те, кто замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим чужая головушка полушка, да своя шейка – копейка». Вот так, Михаил Иванович… Если хотите построить новый справедливый мир, готовьтесь делать несправедливости! А иначе – не будет ничего. Разве что сгинете зазря…
– Значит, реформы без крови вы не представляете?
– Уж простите меня великодушно, Михаил Иванович, – не представляю. Любое общество стремится к стабильности, а задача революционера – эту стабильность сломать. Революция – это излом, это рождение нового! Не бывает рождения без боли! Естественно, общество будет сопротивляться! И вот тогда понадобятся люди жесткие, способные на поступки! Не юродствующие толстовцы – интеллигентные хлюпики с дрожащими руками, а настоящие революционеры, крови не боящиеся, готовые пролить ее за идею…
– Пролить свою кровь или все-таки чужую? – спрашивает Терещенко.
– И свою, – серьезно говорит Ульянов, – и чужую. Но лучше – чужую, и много. Я слышу в ваших интонациях иронию, Михаил Иванович, а она неуместна. Я сам из интеллигентной семьи и знаю, что выходцы из нашего сословия ни на что не способны – кроме как постоянно ныть, сомневаться, проявлять нерешительность и мягкотелость, мучиться совестью – вот тут конкурентов нет. Но для решительных действий интеллигент непригоден. Или ему надо перестать быть самим собой, что, как сами понимаете, задача сложная! Интеллигенция – вовсе не соль земли! Это гумус, удобрение, на котором взойдет новое племя.
– Вы себе отводите роль удобрения?
– Я отвожу себе роль сеятеля, – улыбается Ульянов.
Но улыбка у него недобрая. Он прищурился и стал совсем похож на калмыка, и скулами, и глазами, и оскалом.
– Постойте-ка, – говорит Терещенко. – Я, кажется, вспомнил, почему ваше лицо показалось мне знакомым. Вы – Ульянов. Брат того самого Ульянова, что был повешен за цареубийство. Вы тоже революционер.
– Ну, я же представился, – отвечает Владимир Ильич. – Да, я тот самый Ульянов. Только нынче не революционер, а эмигрант, живущий на чужбине. Въезд в Россию мне закрыт, товарищи по борьбе либо сосланы, либо мучаются на каторгах, либо, как и я, кочуют по Европе, пишут статьи в политические издания и перебиваются переводами, чтобы существовать. И стоит нам начать хоть какую-то деятельность, как нас тут же гонят вон из страны. Но наше время еще наступит, Михаил Иванович. Мы обязательно проведем в жизнь те реформы, о которых вы так страстно мечтаете. Мы изменим Россию. Только для этого нужна будет социалистическая революция, а не крестьянская – крестьянскую мы в 1905-м проиграли напрочь из-за соглашателей, болтунов и предателей. Нам нужна рабочая пролетарская революция под руководством настоящих социал-демократов, нам нужна гражданская война, которая легко наберет ход, потому что люди, как мы с вами уже выяснили, вовсе не добры и не гуманны. И в пламени гражданской войны родится общество, свободное от самодержавия и крепостничества, от жандармских держиморд и фабричного рабства. Вы ведь этого хотите?
– Полноте, Володенька! – раздается в купе женский, чуть дребезжащий голос. – Что ты пугаешь молодого человека? Говоришь так, будто бы все уже случилось!
Терещенко видит блестящие, чуть навыкате, глаза Надежды Константиновны, внимательно его разглядывающие. Она не спит и, вполне возможно, все это время прислушивалась к беседе. Взгляд у нее настороженный, недоверчивый, напряженный, хотя она изо всех сил пытается это скрыть.
– Это Михаил Иванович, Наденька, – представляет попутчика Ульянов. – Поклонник трудов князя Кропоткина. Мы с ним коротаем время за беседой о русской политике и французской революции.
– Надеюсь, Михаил Иванович, что вы не сочтете Владимира Ильича грубым, он вовсе не такой.
– Нет, что вы… – любезно отвечает Терещенко. – Мне очень любопытно. Ваш муж – прекрасный собеседник! Скажите-ка, Владимир Ильич, – обращается он к Ульянову, – а почему вы говорите только о крестьянской или пролетарской революции? Ведь в России вполне может случиться гуманная буржуазная революция… Если у руля преобразований станут высокообразованные люди, люди с либеральными взглядами, с определенным моральным кодексом… Все предпосылки для этого есть!
– Буржуазная революция? – переспрашивает Ульянов и смеется, отчего у него подрагивают плечи. – Михаил Иванович, вы в самом деле верите в то, что либералы на что-то способны? Что образованность как-то связана с моралью? Неужели вы полагаете, что людей можно поменять либеральными идеями? Научить огромную человеческую массу, которой вы хотите дать власть и избирательное право, не воровать, не пьянствовать, не лгать – одними уговорами? Ваша цель абсолютно недостижима без кнута и пряника, причем в большей степени именно без кнута! У человека нет мотива изменяться или прислушиваться к чужому мнению, пока он не боится неотвратимого наказания. Раньше этим неотвратимым наказанием ведал Бог, теперь будем ведать мы.
– Вместо Бога?
– Богу не будет места в новом мире, – усмехается Владимир Ильич. – С ним слишком много сложностей. Впрочем, Михаил Иванович, мы с вами заговорились и мешаем Надежде Константиновне спать. Да и я уже, честно говоря, начинаю клевать носом…
– Я выйду покурить, – говорит Терещенко, поднимаясь со своего дивана. – Благодарю вас за беседу. Рад знакомству.
Терещенко стоит в слабоосвещенном коридоре у окна и курит.
В купе темно: и Ульянов, и его супруга – просто две темные тени.
Михаил возвращается на свое место, садится и закрывает глаза.
Поезд гудит – раз, другой…
Это уже не паровозный гудок, это корабельная сирена.
Январь 1912 года. Феодосийская бухта
Солнечный зимний день. Невероятно синее, спокойное зимнее море.
В бухту медленно входит огромная паровая яхта с американским флагом на мачте.
Падают в воду якоря. На корме развевается американский флаг.
Михаил Терещенко отрывает от лица бинокль.
– Минимум футов триста, – говорит он с восхищением. – А может, и больше! Ты посмотри, какая красавица!
Пелагея тоже рассматривает стоящее на рейде судно через цейсовскую оптику.
– Хороша, – подтверждает сестра. – Интересно, чья она?
Молодые люди стоят на Набережной.
– Узнаем, – решительно говорит Михаил. – Давай-ка прогуляемся до порта и спросим в конторе.
– Они еще не подали документы, – возражает Пелагея, которой явно лень немедленно идти в порт. – И вообще… Чего это ты метушишься? Раз пришла, то никуда не убежит. Нам еще неделю здесь торчать, налюбуешься!
– Я ее хочу! – заявляет Терещенко.
– Что?
– Я хочу эту яхту!
– Зачем тебе эта «Мавритания»? – ехидно спрашивает Пелагея. – Будешь возить пассажиров через Атлантику?
– Я буду возить себя! – заявляет Михаил. – И тебя, если не будешь надо мной подшучивать! Ты что? Не видишь, как она прекрасна! Мы же созданы друг для друга!
– Ты с ума сошел!
– Ну, уж нет! Я совершенно здоров! Просто я ее хочу! Давай, не ленись! Узнаем, кто ее счастливый обладатель!
– Ты ненормальный, – усмехается Пелагея, шагая вслед за братом. – Матушка в жизни не даст тебе потратить столько денег!
– А я ее уговорю!
– Ее невозможно уговорить!
– Всех возможно уговорить, сестрица! Всех! У каждого есть струнки, на которых можно сыграть… Мне нужна эта яхта. Представляешь, как она будет смотреться напротив набережной Круазетт, вся в огнях… Дорик со своим корытцем с ума сойдет от зависти! Давай-ка быстрее, ленивая барышня! Я сгораю от нетерпения!
– Мишель, они только спустили шлюпку! Куда ты бежишь?
Портовая контора
Чиновник через пенсне читает поданные бумаги и аккуратно переносит прочтенное в журнал прибытий.
– Владелец – Мортон Ф. Плант, порт приписки – Нью-Лондон, водоизмещение – 1823 тонны, 310 футов длиною… Машины мощностью 3500 лошадиных сил.
Податель бумаг сидит в кресле перед чиновником. Худощавый, аскетичный, с прямой спиной. Волосы аккуратно причесаны, капитанская фуражка на коленях.
Чиновник поднимает на капитана глаза.
– Она что? Самая большая в мире, господин Бертон?
– Вторая по величине, – отвечает капитан.
Причал порта
Капитан Бертон собирается садиться в шлюпку, но его останавливает оклик:
– Господин капитан!
Бертон поворачивается в сторону говорившего.
– Слушаю вас…
– Простите, капитан… – говорит Терещенко, сзади которого маячит Пелагея. – Могу ли я передать свою карточку вашему хозяину и попросить о встрече?
Михаил протягивает Бертону визитку.
– Попросить можете, – сухо отвечает моряк. – Но гарантировать вам встречу я не могу.
– И не нужно. Просто передайте мистеру Планту, что с ним ищет личной встречи друг человека, которого он, несомненно, хорошо знает…
– Могу ли я полюбопытствовать, кто ваш друг?
– Мистер Ротшильд-младший.
Пелагея смотрит на капитана с откровенным интересом, можно сказать, хищно смотрит – как кошка на неосторожную мышь.
– Я передам, – отвечает капитан все так же холодно и спрыгивает в шлюпку.
Он бросает взгляд на Пелагею и тут же смущенно его отводит.
Матросы берутся за весла.
– Я тоже хочу эту яхту, – говорит Пелагея, усмехаясь. – Так что, дорогой братик, у тебя есть союзник…
Январь 1912 года. Феодосийская усадьба Терещенко. Гостиная
В комнате Елизавета Михайловна, Пелагея, Лизавета, супруги Ханенко – Богдан и Варвара – дядя и тетя Михаила и Пелагеи, младший брат Николай – в общем, собралась вся семья. Чувствуется, что разговор напряженный и всем присутствующим не слишком приятен.
– Большей глупости я в жизни не слышала, – говорит Елизавета Михайловна с раздражением. – На это – ни копейки!
Михаил тоже зол. Он то и дело поправляет челку, которая валится на лоб, и краснеет лицом.
– Объясни – почему?
– Потому, что это дорогая и бессмысленная покупка.
– Она не бессмысленна! Это престиж нашей семьи в Канне! Ты бы видела, какую яхту купил себе Дорик!
– И видеть не хочу!
– Это не простая яхта, мама! Это принадлежность к клубу самых обеспеченных семей Америки и Европы! Это мудрое вложение денег, в конце концов!
– Ты называешь это транжирство мудрым вложением денег?
Елизавета Михайловна слегка поднимает левую бровь, что должно означать крайнюю степень иронии, и вопрошающе смотрит на Богдана Ивановича.
– Вынужден согласиться в этом вопросе с Мишелем, Лиза, – говорит Ханенко. – Как финансист он совершенно прав! Такого рода суда только дорожают со временем, если, конечно, следить за их сохранностью.
– Это чудесный корабль, мама! – с жаром произносит Терещенко. – Он может стать для нас домом. Вот скажи, разве тебе не утомительно каждый год по нескольку раз трястись с Николенькой в поездах? Разве не лучше было бы проделывать этот путь на яхте – в комфорте, роскоши и тишине? И для Николеньки лечение начиналось бы прямо на палубе «Иоланды» – морской воздух для него целителен!
Елизавета Михайловна смотрит на младшего сына – Николая, на Малика, как она его ласкательно называет, сидящего на кушетке. Глядит она на него совсем не так, как на остальных своих детей, а с настоящей нежностью. Этот восемнадцатилетний юноша в университетском мундире бледен и субтилен, в противоположность цветущему Михаилу и энергичным сестрам, и притом очень похож на свою родительницу.
– При чем тут лечение? – вступает он в разговор. – Мне просто нравится ходить на яхтах, куда больше, чем дышать угольной пылью в поезде!
– В следующий раз поедем пароходом, – заявляет сыну Елизавета Михайловна. – Да что там! На деньги, что твой брат собирается заплатить за «Иоланду», все ваши дети и внуки могут до конца жизни плавать в каютах первого класса!
– Мама! Неужели за свою работу на благо семейного дела я не заслужил права самостоятельно принимать решения?
– Во-первых, Михаил, – строго чеканит Елизавета Михайловна, – решения по поводу семейных дел принимаешь не ты и не я, а директор-распорядитель, назначенный твоим дедом – Богдан Иванович. Что-то я не помню в завещании деда Николы и слова о твоей самостоятельности в данном вопросе!
– Но моя доля от прибылей…
– Твоя доля от прибылей – тоже достояние семьи, Мишель, – перебивает его мать. – У каждого из нас есть доля в семейном деле, но продать ее или обменять на что-то никто из нас без ведома и согласия остальных не может. А уж просто выбросить деньги на ветер!!! Никто тебе такого разрешения не даст! Скажи ему, Богдан!
Ханенко разводит руками.
– Ты кругом права, Лизавета. Хотя отрицать того, что для нашего дела Миша сделал немало, я бы не стал и, признаю, именно его заботами наши капиталы приросли.
– Послушай, Миша, – мягко говорит Варвара Ханенко.
Это интересная женщина лет 45–50 с приятным открытым лицом, красиво посаженной головой, ухоженная и спокойная, с неожиданно крупными, почти крестьянскими руками.
– Я понимаю твое намерение – корабль действительно красив, но ты даже не знаешь, какую цену выставит тебе хозяин. Надеюсь, что для тебя не секрет, что цена будет достойной? Может быть 200 тысяч, а может, и больше… На это золото можно построить еще завод. Или купить не одну сотню прекрасных картин для нашего музея…
– Тетушка! Дорогая! У нас и так 2/3 всех денег идет на благотворительность! – восклицает Михаил. – Вы хотите отдать все? Я ведь говорю не о своей прихоти!
Пелагея смотрит на брата, едва заметно улыбаясь, – в этот момент он буквально пламенный трибун, выступающий перед Сенатом и народом Рима.
– Я говорю, что для нашей семьи это может стать связующим! Мы могли бы больше времени проводить вместе – не все же каждому сидеть в своей норе?! Уже этим летом можно побывать на греческих островах! Или отправиться на Майорку! Да куда угодно – хоть в Америку! Это не яхта, а настоящий фрегат! На ней даже рекорды скорости устанавливали!
Елизавета Михайловна смотрит на Николеньку, с восхищением слушающего брата. Видно, что и Пелагея с сестрой поддерживают Мишеля, да и Богдан и Варвара явно относились к горячей речи племянника со снисхождением.
– Это самая красивая яхта на свете! – продолжает Михаил. – Отец был бы счастлив иметь такую…
– Михаил, – прерывает его Елизавета Михайловна. – Я хотела бы поговорить с тобой наедине.
Терещенко замолкает.
– Я жду тебя в моей гостиной.
– Хорошо, мама…
Михаил следует за Елизаветой Михайловной.
Николенька подмигивает ему и показывает большой палец: мол, молодец, давай.
Гостиная мадам Терещенко
– Ты поступаешь непорядочно, Михаил, – говорит Елизавета Михайловна резко. – Ты пользуешься тем, что я вынуждена уделять большое внимание Малику, и играешь на его братской любви к тебе…
– Я ни о чем не просил Малика, – отвечает Терещенко сдержанно.
Он уже не горит азартным пламенем. Они вдвоем, и притворяться не приходится.
– Зачем тебе эта яхта? – спрашивает мать.
– Она мне понравилась. Она – лучшая на свете. Я ее хочу.
– Ты полагаешь, что этого достаточно?
– Я полагаю, что мечты надо осуществлять.
– Ты даже не знаешь, продают ее или нет.
– Я смогу убедить хозяина расстаться с ней. Деньги, мама, делают чудеса.
– Это не твои деньги, это деньги семьи.
Михаил вздыхает, но продолжает беседу в спокойном тоне.
– Если ты помнишь, то ровно два месяца назад проходило заседание нашего Общества сахарозаводчиков, и дядя Богдан, как директор-попечитель, доложил о состоянии дел. Хочу тебя заверить, что, несмотря на растущие акцизы, налоги и прочие радости предпринимательства, за последний год мы стали гораздо богаче. Теперь мы стоим никак не меньше 60 миллионов рублей, и в этом состоянии есть и мой скромный вклад…
– То есть – ты заслужил себе игрушку?
– Мама, я говорю лишь о том, что наша семья вполне может себе это позволить. У Дорика, например, есть прекрасная яхта…
– Дорик не покупал себе крейсер.
– Федя человек семейный, ему надо экономить…
– А ты, значит, человек холостой? – Елизавета Михайловна смотрит на сына с едкой улыбкой. – Ну хорошо… Раз ты так хочешь эту громадину, то придется кое чем поступиться. Первое! Если… Я повторяю, если тебе удастся договориться о ее покупке, то она должна быть записана на мое имя.
– Да ради Бога! Мама! – всплескивает руками Терещенко. – Я только не пойму, зачем тебе это надо.
– Считай это старческим капризом. Хотя мои соображения совершенно открыты: пока «Иоланда» будет принадлежать мне, я смогу следить за тем, как ты держишь данное мне слово.
– Но я еще не давал тебе слова! – удивляется Мишель.
– Сейчас дашь. По первому пункту мы договорились?
– Хорошо, мама. Мы договорились. Я запишу яхту на тебя.
– Отлично. Второе. Я даю тебе разрешение на покупку в том случае, если ты пообещаешь мне не жениться на своей белошвейке…
– Мама!
Терещенко вскакивает с кресла.
– …пока я не дам на то своего разрешения.
– Как ты можешь?!!
– Да или нет? – Елизавета Михайловна стоит, положив тонкие кисти рук на спинку изящного кресла орехового дерева, лицо ее бесстрастно, но глаза горят победным огнем.
– Ты пытаешься меня шантажировать! – Мишель краснеет, голос у него срывается на крик.
– Да или нет? – повторяет мадам Терещенко.
– Почему? Ну почему, мама, ты так упорно мешаешь моему счастью? Чем она тебе не угодила? Ты ведь и двух слов ей не сказала!
Елизавета Михайловна молчит, разглядывая взбешенного сына, бегающего по комнате.
– Это подло – ставить меня в столь двусмысленное положение! Почему я должен делать выбор между Маргарит и своими законными желаниями? Почему ты все время пытаешься управлять мной – взрослым успешным человеком? Ты приковываешь нас к себе, не даешь строить собственную жизнь, семьи? Зачем это тебе, мама?
Он оказывается возле окна.
По случаю теплой погоды рамы приоткрыты.
Хорошо видна бухта, залитая ясным зимним солнцем. Вода кажется ртутью – на море полный штиль. На рейде возвышается профиль прекрасной «Иоланды».
Терещенко прерывает тираду на полуслове и останавливается, глядя на открывшийся вид.
Закуривает.
– Мне совершенно незачем управлять вами, – негромко говорит Елизавета Михайловна. – Во всем, что с вами происходит, виноваты вы сами. А я… Я просто вас хорошо знаю. Вы мои дети, Михаил, и я вас очень люблю. Все люди любят так, как умеют, не правда ли? Так да или нет?
Терещенко молчит, глядя в окно.
Елизавета Михайловна смотрит ему в спину, едва заметно улыбаясь.
– Договорились, – наконец-то говорит он.
Феодосийская бухта. День
По направлению к стоящей на рейде «Иоланде» идет моторный баркас, на его баке – Терещенко.
Баркас подходит к трапу яхты, и Михаил соскакивает на швартовочную платформу. Вот он поднимается по ступеням, сопровождаемый человеком в мундире капитана.
Салон яхты «Иоланда». День
Салон роскошен, но не так, чтобы резать глаза, а таким образом, чтобы быть максимально удобным во время долгого путешествия. Он не кричит о богатстве хозяина, как салон на яхте Дорика, а снисходительно намекает на то, что тут понимают толк в комфорте и хороших вещах. Прекрасная мебель, диваны, стулья с гнутыми спинками, огромный обеденный стол, кожаные курительные полудиваны и несколько массивных кресел той же кожи стоят чуть в стороне, окружая низкий инкрустированный серебром столик.
Навстречу Терещенко поднимается пожилой человек – седой, густобровый, с обветренным лицом и сеточкой мелких морщин вокруг глаз – такие образуются от привычки морщиться от яркого солнца.
– Добро пожаловать на борт «Иоланды», сэр, – говорит он на английском, разглядывая гостя.
– Благодарю вас, сэр…
Михаил склоняет голову в вежливом поклоне.
– Я Мортон Плант, владелец этого судна.
– Рад познакомится с вами, сэр. Позвольте представиться – Михаил Иванович Терещенко.
– Русский друг господина Ротшильда… Присаживайтесь. Что будете пить? Виски, водку, ром? Или вы предпочитаете вино?
– Что пьете вы, сэр?
– Я? – Мортон усмехается. – После завтрака в моем возрасте положено пить шотландский виски. Говорят, он полезен для кровообращения и пищеварения, но, скажу вам по секрету, я пью его не потому… Мне просто нравится вкус!
Плант смеется, и Терещенко смеется вместе с ним.
– Тогда и мне виски.
– Прекрасно! Курите?
Мишель кивает.
– Тогда – угощайтесь!
Хозяин открывает ящик с сигарами.
Оба раскуривают сигары и лишь потом поднимают глаза друг на друга, выдерживая паузу.
– Скажу честно, – говорит Плант чуть погодя, закутавшись в плотный сигарный дым. – Сначала в мои планы не входила встреча с вами. Но выяснилось, что вы говорите правду. Барон Ротшильд-младший передает вам привет. Я заинтригован – что делает наследник сахарной империи в тихой и патриархальной Феодосии?
– Ответ прост, мистер Плант: здесь находится дом, принадлежащий моей семье. Брат Николай слабоват легкими, и иногда мы проводим в Крыму несколько недель зимой или весной.
– Тогда второй вопрос, мистер Терещенко…
Он выговаривает фамилию не без труда, но почти правильно – непривычно звучат только шипящие.
– Зачем вы искали встречи со мной?
– Я хочу поговорить с вами о настоящей любви.
– Со мной, мистер Терещенко?
– С вами, сэр. Потому что от вашего решения зависит моя судьба.
– Вы меня интригуете, – говорит Плант с улыбкой.
– Сэр, могу ли я просить вас дослушать меня до конца, каким бы странным не показалось вам сказанное?
– Я выслушаю вас, мистер Терещенко.
Мишель кладет сигару на край массивной хрустальной пепельницы.
– Я влюблен, – сообщает он американцу. – Я влюблен так, как не влюблялся никогда в жизни…
– Очень рад за вас, мистер Терещенко, но полагаю, что предмет вашей страсти не я?
– Конечно же не вы, сэр! Та, кого я люблю – настоящая красавица! Возможно, что в мире есть кто-то лучше ее, но не для меня. Я влюбился в нее с первого взгляда – увидел и заболел! Ее внешность, ее стройный силуэт… Всего три дня, как я увидел ее впервые, но мне кажется, что если я потеряю возможность быть с ней, касаться ее, заботиться о ней, то жизнь моя кончится…
Плант смотрит на Михаила с интересом, но на его лице отражается недоумение.
– Позвольте, я действительно не пойму, почему вы посвящаете меня в подробности вашей личной жизни? Ваше чувство трогательно, но какое отношение это все имеет ко мне? У меня нет дочерей на выданье, а внучки пока слишком малы. Это какая-то шутка, мистер Терещенко?
– Я совершенно серьезен, сэр. От вашего решения зависит, будем ли мы вместе.
– Вы уверены?
– Совершенно.
– Хорошо, хоть я и представить себе не могу, чем именно я могу вам помочь, но постараюсь это сделать… О ком идет речь? Как зовут вашу избранницу?
– «Иоланда», – говорит Терещенко. – Это лучшее имя из всех, что она могла бы иметь.
Плант некоторое время смотрит на Михаила, не говоря ни слова.
Потом негромко смеется, откинувшись на спинку кресла.
– Неплохо. Скажу честно, если бы вы сообщили мне цель вашего визита не столь экстравагантно, то наша беседа уже прекратилась бы… Мистер Терещенко, отдаю должное вашему дипломатическому таланту и оригинальному мышлению, но ничем не могу помочь вашей страстной любви. «Иоланда» нравится не только вам. Она нравится и мне. Мы знакомы не три дня, а достаточно давно. Можно сказать, что я знаю ее с детства. Мы многое пережили вместе – и шторма, и мертвый штиль – и все эти годы оставались верны друг другу. Увы, вы опоздали… Но не печальтесь, вы еще молоды и можете встретить кого-нибудь другого. Я не готов расстаться с ней и боюсь, что у вас не будет аргументов, чтобы заставить меня поменять решение.
– А если я рискну попытаться? – спрашивает Терещенко.
Плант качает головой.
– Нет.
Михаил достает из внутреннего кармана чековую книжку и паркеровское перо.
– Тогда я не буду вас уговаривать, – говорит он. – Я сейчас заполню чек и проставлю в нем сумму, которая, как я полагаю, будет самым веским аргументом в нашей с вами беседе. Мы оба коммерсанты, сэр, оба знаем, что все в этом мире имеет свою цену. Если проявите благосклонность, то это несказанно меня порадует. Если же нет – просто порвите чек. В эту сумму входит все, что находится на «Иоланде», включая экипаж. Я хотел бы вступить во владение яхтой до конца недели. Вам, сэр, будут оплачены билеты в первый класс на всем пути следования…
– Скажите, мистер Терещенко, – Плант снова щурится, – вы игрок?
– Да, – отвечает Михаил, заканчивая заполнять чек.
– Я так и думал, – говорит Плант. – Не хочу вас пугать, но поверьте моему жизненному опыту. Каждый игрок когда-нибудь проигрывает по-крупному.
– Или выигрывает.
– Или выигрывает, – легко соглашается Плант.
– У меня к вам просьба, – Терещенко встает, пряча «паркер» во внутренний карман. – Разорвете вы или не разорвете этот чек, пожалуйста, не разглашайте сумму сделки. Буду очень вам признателен. Придумайте какую-нибудь несуразицу, если пожелаете, но никому не говорите сумму.
– Вы так уверены в том, что я соглашусь на сделку?
– Искренне надеюсь. Позвольте откланяться?
Чек лежит на столе, ровно посередине, но ни Плант, ни Терещенко на него не смотрят.
Михаил подходит к дверям салона.
Плант берет чек со стола, смотрит на сумму.
Лицо его остается бесстрастным, но в глазах на миг все-таки проскакивает удивление.
Слуга распахивает перед Михаилом двери.
– Мистер Терещенко, – окликает гостя Плант, и тот с готовностью оборачивается.
– Да, сэр…
– Буквально несколько слов, – сдержанно улыбается Плант. – Вы молоды, а я еще не забыл, как прекрасно быть молодым. Делюсь опытом совершенно бескорыстно. Не бывает вечных побед, мистер Терещенко. Рано или поздно приходится попробовать на вкус поражение.
– Поражения делают нас сильнее, – отзывается Михаил. – Я их не боюсь.
– Это потому, что пока не проигрывали. Запомните: рано или поздно…
– Благодарю вас, сэр… Лучше – позже!
Терещенко выходит на палубу. Стоит, оглядывая безупречно надраенную палубу, сверкающие латунные леера, кристально чистые окна иллюминаторов надстройки. Потом поднимает голову и видит развевающийся на ветру американский флаг на верхушке мачты.
Он спускается в моторный катер и суденышко отваливает от борта яхты, тарахтит движок, унося Терещенко все дальше и дальше от «Иоланды». Он стоит на корме катера, глядя на огромное, но притом изящное судно и видит, как американский флаг спускается, обвисая на фале.
И взлетает на мачту Андреевский флаг. Михаил торжествующе улыбается и, совсем как мальчишка, подпрыгивает, взмахивая руками.
Вот Терещенко помогает матери и сестрам перебраться с моторного катера на швартовочную платформу.
Вот их приветствует капитан Бертон, за спиной которого стоит вся команда «Иоланды», включая юнгу и коков.
Вот они идут все семьей по палубе яхты, а рядом шагает капитан.
Вот глядит на «Иоланду» из окна гостиницы и курит сигару ее бывший хозяин.
Входит слуга и говорит:
– Поезд через полтора часа, сэр. Прошу вас спускаться вниз.
– Хорошо, Генри.
Плант еще раз глядит на яхту, улыбается и едва заметно качает головой.
Потом берет со стола шляпу и выходит из номера прочь, оставив в пепельнице дымящийся окурок.
Вот длинный стройный корпус режет волну.
В рубке у штурвала Пелагея. Рядом, давая девушке инструкции, стоит капитан Бертон. Девушка стреляет глазами, но моряк невозмутим или хочет таким казаться.
Вот Терещенко курит, стоя у раскрытых дверей, Елизавета Михайловна сидит в шезлонге на палубе, а рядом с ней читает книжку Николенька.
И снова Пелагея, облокотившись на леер, поглядывает на Бертона откровенно призывно. На ней белое легкое платье и шляпка, ветер играет подолом, обнажая парусиновые туфельки и стройные лодыжки. Бертон видит, как под тканью обрисовывается округлое бедро девушки, и делает вид, что смотрит в другую сторону.
– Как же Блок? – спрашивает Терещенко, склонившись к ушку сестры. – Пелагея, дорогая, как же Сашенька?
– Сашенька – это Сашенька, – шепчет в ответ Пелагея. – А Бертон – это Бертон. И вообще, братец, не суй свой любопытный нос в девичьи грезы! Мне по душе не только поэты, но и капитаны!
Лето 1912 года. Канн
«Иоланда» стоит на якоре недалеко от набережной. С ее борта в воздух взлетают огненные хвосты фейерверков и рассыпаются в черном бархатном небе. На палубе смеющиеся Терещенко, две его сестры и Николенька.
Рядом с «Иоландой» вторая яхта, почти такая же большая и роскошная – с нее тоже летят вверх разноцветные струи огня. У ее борта Дорик с незнакомыми нам молодыми людьми и девушками. Все кричат, аплодируют и смеются.
Федор и Михаил явно соревнуются друг с другом – зрелище воистину феерическое. Вся набережная освещена зарядами и наполнена разодетой толпой.
Фейерверк бушует над берегом, как полярное сияние.
– Ура! – кричит Дорик и потрясает бутылкой шампанского, из которой во все стороны летят пенные брызги. На его плече висит молодая девушка в достаточно откровенном платье и пьяная до полусмерти.
Февраль 1956 года. Архив КГБ СССР. Комната для чтения документов
– Светские рауты. Игры в казино. Фейерверки в Канне. Театры, балерины, любовницы – случайные и постоянные… – перечисляет Никифоров. – Светский лев. Откуда столько материала?
– Архивы охранного отделения, – сообщает капитан. – Состоял под наблюдением с момента поступления в университет. Дело заведено в 1907 году. Ничего не предпринимали, не опекали, но аккуратно собирали всю доступную информацию…
– Коллеги, – улыбается Никифоров.
– Точно, коллеги, – отзывается капитан без тени улыбки на лице. – Можно только поучиться технике документирования. Технических средств практически не было, сплошная агентурная работа. Мастера вербовки. Вы… Прости, ты бы удивился, увидев списки людей, состоявших в агентах Охранного. Они тщательно отслеживали связи Терещенко с членами императорского семейства, с политиками и промышленниками, собирали информацию о контактах с членами революционного подполья, о торговых партнерах Всероссийского общества сахарозаводчиков и еще попутно имели отдельные дела на членов семьи Михаила Ивановича. После вступления Терещенко в масонскую ложу задокументировано практически все.
– Можно глянуть?
– Зачем спрашиваешь? Конечно. Отдельная папка.
– Ложа «Малая Медведица»…
Никифоров фыркает.
– Детские игры на свежем воздухе…
– Если мне позволительно высказать свое мнение…
– Да говори, говори…
– Не вижу ничего смешного – масоны в России были значимой силой, Сергей.
– Кто б спорил, – говорит Никифоров, – а я не стану. Да не смотри на меня так! Где твое чувство юмора? Название смешное…
– Согласен.
Никифоров листает бумаги.
– Керенский, Некрасов, Милюков, Коновалов, Гучков… Знакомые все лица!
– Гучков состоял в «Военной ложе».
– Да тут материала на сотню авантюрных романов! – искренне восхищается Сергей Александрович.
– Доступ к материалам по делу Терещенко ограничен. Даже тебе выписывали отдельный допуск.
В руках у Никифорова еще одна папка, на обложке выцветшими чернилами надпись: Терещенко Михаил Иванович, общие материалы, 1912 год.
– Что стоит посмотреть здесь? – спрашивает Никифоров, взвешивая на ладони пухлую стопку бумаги.
– Участие Терещенко в открытии больницы на Подоле. Присутствовали – он и чета Ханенко. Значимое событие, широко освещалось прессой. Часть благотворительных программ Фонда Терещенко. Все лето он занимался семейным делом – инспектировал соляные копи в Бахмуте, занимался реконструкцией сахарного завода под Винницей, был правой рукой своего дяди – Богдана Ханенко. Видишь это фото? Заседание Правления Товарищества. Михаил сидит справа от дяди.
– Это Киев?
– Нет, Петербург. А вот это фото – Киев. Фото из архива «Киевских Ведомостей». Дарение картины Художественному музею. Ханенко пригласили Михаила Ивановича на церемонию. Это его тетка – Варвара, она дарит полотно музею. А это – директор музея. Вообще, Художественный музей в Киеве – это дело рук их семьи.
– К своей француженке он так и не поехал?
– Ну почему? – спрашивает капитан, заглядывая в свои записи. – Поехал. В конце августа 1912 года.
Конец лета 1912 года. Париж
Терещенко едет по Елисейским Полям в открытом автомобиле.
Машина останавливается возле знакомого дома – тут находится квартира Маргарит.
Он взбегает по лестнице – в руках Михаила огромный букет роз.
Маргарит открывает дверь на стук и замирает от неожиданности – Терещенко почти не видно за букетом, настолько он большой.
Они целуются. Букет падает на пол.
– Почему ты не предупредил? – спрашивает она.
– Хотел сделать тебе сюрприз!
– Где ты был столько времени?
Он отстраняется, продолжая держать ее в объятиях.
– Работал, любимая…
Маргарит прижимается к его плечу, на глазах у нее слезы.
– Глупости какие… – говорит он. – Ну зачем слезы? Ты же знала, что я тебя не забыл. Я посылал тебе цветы каждую неделю, писал, звонил…
– Тебя очень долго не было. Прости. Это от радости.
– Я тоже очень скучал по тебе.
Михаил смотрит на нее, но Маргарит прячет лицо.
– Перестань, – улыбается Терещенко. – Слезы тебе к лицу. Ты и с ними красавица! Я приехал, чтобы пригласить тебя на ужин. Одевайся! Только не у меня на глазах, а то не будет ни ужина, ни сюрприза!
Теперь уже улыбается Маргарит.
– Подожди…
– У тебя пять минут! – командует Мишель.
– Десять! – возражает она.
– Хорошо – десять! – соглашается Терещенко. – Но не более!
Маргарит выходит из гостиной.
Они спускаются по лестнице.
Красивая пара – он в смокинге, она в элегантном вечернем платье – достаточно строгом, но далеко не целомудренном.
Машина едет по парижским улочкам, выскакивает на Бульвары.
Маргарит придерживает шляпку руками. Терещенко смеется.
Вечереет. Загораются мягким светом газовые фонари.
Пара выходит из авто возле ресторана «Максим». Метрдотель встречает их у входа.
Зал пуст и украшен цветами. Играет струнный оркестр. Официанты и повара стоят в ряд, встречая гостей.
– Ты никогда не была у меня на родине, и я решил привезти ее тебе, – объясняет Терещенко. – И украинские повара, и официанты, и метрдотель, и музыканты, и икра, и рыба, и дичь – привезены из моей страны. Даже шампанское из царских погребов в Абрау-Дюрсо… Так что сегодня в «Максиме» русский вечер.
Мишель и Маргарит садятся за столик.
– Мне нравится, – говорит она, оглядываясь. – Цветы, музыка, мы вдвоем… У тебя на родине так извиняются перед обиженными девушками?
– Я могу даже стать на колени!
– Тогда тебе стоит сделать русские вечера традицией. Я никогда не видела тебя на коленях!
Терещенко без стеснения опускается на колени.
– Теперь видишь? – спрашивает он. – Ты – единственная, перед кем я готов это сделать. Я прошу прощения за то, что так долго не приезжал к тебе, и готов искупить свою вину. Приглашаю тебя в Канн, Марг. Хочу познакомить тебя с «Иоландой»…
Улыбка слетает с лица Маргарит.
– Кто такая Иоланда?
– Да перестань ты, глупенькая… Что за ревности? «Иоланда» – это моя яхта!
Терещенко берет в руки ладонь Маргарит и нежно целует пальцы.
– Поедем сегодня ночью, дорогая. Я обещаю – это будет восхитительная неделя. Самая лучшая неделя в нашей жизни!
Средиземное море. Яхта Михаила Терещенко «Иоланда». Вечер
Яхта идет мимо мыса Антиб. Терещенко и Маргарит сидят на палубе, любуясь начинающимся закатом. Кричат чайки. Едва слышно дышит могучая паровая машина «Иоланды». Лица у Маргарит и Мишеля умиротворенные.
– Маргарит, – говорит Терещенко. – Как бы ты отнеслась к тому, чтобы уехать из Франции?
– Зачем? – с удивлением спрашивает она. – И куда?
– В Петербург. Со мной.
– С тобой? Ты зовешь меня замуж, Мишель?
Он качает головой.
– Я зову тебя с собой, Марг… Я не могу на тебе жениться.
Она смотрит на Мишеля без всякого дружелюбия. Чувствуется, что разговор ей неприятен.
– Тогда не стоит об этом говорить. Мы провели прекрасную неделю. Ты не солгал – это были самые лучшие дни в нашей совместной жизни. Постарайся не испортить впечатление.
– Марг, я бы женился на тебе сегодня же, я хочу этого всем сердцем! Но я не могу переступить через…
Он запнулся.
– Я знаю, – говорит Маргарит, – что твоя мать меня ненавидит!
– Она не ненавидит… Понимаешь, у нее свой взгляд на брак.
– Надеюсь, тебе не надо напоминать, что это твой брак, а не ее? Я не собираюсь выходить замуж за твою мать.
– Маргарит, не злись… Я уверен, что рано или поздно мама изменит свое мнение. Она просто не знает тебя! Поверь, вообще-то у нее золотое сердце. Ты убедишься в этом, когда вы познакомитесь поближе.
– В мои планы, – отрезает Марг, – не входит знакомиться с ней поближе. И давай закончим этот бессмысленный разговор. Мы вместе почти пять лет, и все это время ты рассказываешь мне, что твоя маман обязательно изменится. А что ты расскажешь мне, когда она изменится в худшую сторону?
– Ты не понимаешь!..
– Что я должна понимать? – обрывает она тираду Мишеля. – Я должна принять то, что мужчина, который меня любит, живет за тысячи километров от меня? Что мы видимся несколько раз в год? Ты думаешь, я не понимаю, что ты не ведешь монашеский образ жизни? Я понимаю! Задай себе вопрос: сколько еще мы можем продолжать наши отношения? Год? Два? Три? Я и сегодня уже немолода для невесты. А какой я буду, когда твоя мама сменит гнев на милость?
– Поэтому я и зову тебя в Петербург! – восклицает Терещенко. – Зову жить под одной крышей! Ты же будешь моей женой перед Богом, зачем тебе обряд? Мы любим друг друга и разве нам нужно для этого разрешение?
– Я хороша для любовницы, но недостаточно хороша, чтобы быть женой! Твоя мать усматривает в наших отношениях мезальянс?
Маргарит близка к тому, чтобы взорваться.
– Конечно же, ее сыну в жены нужна не просто девушка из хорошей семьи – нужна как минимум графиня! Или княжна! Так? Кем я поеду за тобой? Содержанкой? В Париже у меня хотя бы есть друзья, какой-то круг общения. Я могу работать, если захочу! В конце концов, я могу в любой момент сеть в поезд и уехать в Прованс, к родителям! Что я буду делать в Петербурге? Сидеть взаперти, не имея возможности выйти в свет? Буду твоим трофеем?
– Маргарит…
– Я ненавижу ее. Ненавижу ее потому, что люблю тебя! – говорит она зло, чеканя слова. – Ненавижу, потому что ее спесь – единственная причина, которая не дает нам жить вместе!
– Марго, не говори ничего такого, о чем потом пожалеешь…
– Ах, да! Ни слова о твоей маман! Она – неприкасаемая! Это обо мне можно говорить все, что угодно! Так?
– У мамы – свои соображения…
– А можно услышать твои? Собственные?
– Я хочу, чтобы ты была со мной. У меня нет иных соображений.
– В качестве кого? Няни? Любовницы? Гулящей девицы? Или будешь держать меня в своем доме в Петербурге, как фарфоровую собачку на камине? Для создания уюта?
– Марг! Пойми! Я не могу на тебе жениться против воли матери! Я не могу разрушить нашу семью ради семьи своей! Я не могу разбить ей сердце!
– У нее есть сердце? – спрашивает Маргарит с угрожающей интонацией. – Если бы у нее в груди было сердце, а не ледышка, то она бы давно отпустила своих детей. И тебя. И твою сестру Пелагею. И Лиз. Но она держит вас рядом, называя свою деспотию – любовью. Держать кого-то в железной клетке – преступление, но запирать собственных детей в клетке из обязательств – еще ужаснее.
– Марго!
– Давай закончим этот разговор, Мишель. Что бы я ни делала, что бы ты ни говорил потом – сегодня я услышала правду: у тебя всегда будет своя семья, а я в любом случае останусь сама по себе. И наши чувства никак этого не исправят. Все, все, все… – она помотала головой, словно недовольный ребенок. – Достаточно. Не будем тратить драгоценное время. Завтра наша неделя заканчивается – мне пора в Париж, тебе – домой, заниматься делами. Налей-ка мне шампанского, любимый!
Он с готовностью выполняет просьбу, пытаясь выглядеть уверенным, но получается плохо. Похоже, что тирада Маргарит выбила его из колеи.
– Давай выпьем за нас, – предлагает Маргарит, поднимая бокал. – Знаешь, я ни о чем не жалею. Ни на секунду. Я даже рада, что встретила именно тебя. Ты яркий, Мишель. Ты обаятельный. Рядом с тобой хорошо.
Она отпивает глоток шампанского.
– От тебя остается приятное послевкусие. И ты сказочно богат, что добавляет тебе шарма…
Она невесело смеется.
– Не мужчина, а клад, который попал ко мне в руки. Возможно, не встреть я тебя, и в моей жизни не было бы красок. Скучное существование с каким-нибудь Полем или Анри. Трое детей. Монотонный быт, монотонные занятия любовью в тесной спальне… Жизнь с тобой, Мишель, – фейерверк. Ты – человек-сюрприз. И, наверное, хорошо, что мы видимся три-четыре раза в год, потому что постоянные сюрпризы утомляют. Пусть будет, как будет. За тебя!
Конец лета 1912 года. На борту яхты «Иоланда».
Средиземное море неподалеку от Канн. Ночь
Судно идет разгоняя ночь ходовыми огнями. На палубах горит только дежурное освещение. Ночная вахта. В рубке – рулевой и капитан Бертон: норвежцу выпало дежурить в это время.
В роскошно убранной хозяйской каюте на кровати спят Маргарит и Михаил.
В комнате легкий беспорядок, возле кровати на ковре несколько пустых бутылок из-под шампанского, пепельница с окурками, полные бутылки, бокалы, блюдо с фруктами…
Михаил спит на животе, обняв подушку. А Марго, если присмотреться, не спит. Вот она осторожно выскальзывает из-под простыни, набрасывает на плечи легкий, практически прозрачный, пеньюар, не скрывающий, а, скорее, подчеркивающий красоту ее обнаженного тела. Маргарит сует ноги в тапочки, поднимает с ковра бутылку шампанского и тихо выходит из каюты.
На палубе никого, августовская ночь тепла. Вдалеке видны огни берега. Маргарит идет по палубе, походит к борту и отпивает вино прямо из горлышка. Она смотрит на россыпь огоньков на берегу и пьет подвыдохшееся шампанское глоток за глотком. На лице нет ни тени улыбки, она озабочена и мрачна, она не плачет, хотя на глазах у нее слезы.
В каюте Мишель переворачивается на бок, пытается обнять Маргарит во сне, но не найдя ее рядом, просыпается.
– Марг! – зовет он.
Ответа нет.
Терещенко вскакивает, заглядывает в уборную, зачем-то открывает шкафы и лишь потом осматривает палубу через окно – никого.
– Марго! – негромко кричит он. – Отзовись!
Михаил торопливо натягивает брюки прямо на голое тело и выходит из каюты.
– Марго! – зовет он уже идя по палубе.
Он шагает вдоль борта, силясь разглядеть силуэт девушки игре тени и света.
Маргарит изрядно пьяна.
Она сбрасывает с плеч пеньюар, раскидывает в стороны руки, подставляя лицо ветру, закрывает глаза и наклоняется вперед, над леерами, чтобы воздух обдувал ее сильнее.
Терещенко выходит из тени, видит Маргарит и бросается к ней, громко окликая по имени. Девушка пугается, теряет равновесие и начинает падать вниз, в бегущую вдоль борта темную воду.
Михаил рвется вперед изо всех сил, девушка уже летит в волны…
Воздух рвет пронзительный крик.
Терещенко на миг замирает, но потом срывает со стены спасательный круг и, перекрестившись, перемахивает через ограждение.