Конец лета 1912 года. Средиземное море неподалеку от Канн. Ночь

Удар об воду силен, Мишель выпускает из рук круг и начинает барахтаться. Волна от борта «Иоланды» отбрасывает его в сторону, и он снова судорожно хватается за круг.

Гладкий огромный бок яхты пролетает в нескольких метрах от него, далеко вверху светятся иллюминаторы.

– Марго! – кричит он, выхаркивая соленую морскую воду. – Марг!

Он уже за кормой «Иоланды». Терещенко с ужасом глядит на уходящее судно. Ему кажется, что на корме какое-то движение. Раздается звон корабельной рынды, а потом вой сирены!

Мишель еще видит, как за кормой вскипает бурун от включенных на реверс винтов, но судно водоизмещением почти в 2000 тонн не остановить быстро.

– Маргарит! – кричит Терещенко еще раз, и изо всех сил вытягивает шею, пытаясь различить хоть что— то на фоне темной воды.

Никого.

Он бьет ногами, чтобы плыть прочь от кильватерной струи, и продолжает звать Марго. Ответа нет. Над морем стоит мертвая ночная тишина. Позади Мишеля вспыхивают прожектора, но они далеко и свет их бесполезно шарит по черной глади.

Снова ревет сирена. Раз, другой, третий…

На борту «Иоланды» организованная суета. Поднятые по тревоге матросы спускают на талях шлюпку. Отдает приказы на норвежском Бертон. На корме ослепительным бело-голубым светом рвет ночь прожектор. Всматриваются во тьму наблюдатели. Но лучи света не могут ничего нащупать!

Скользит вниз шлюпка с сидящими в ней спасателями. В последний миг в нее прыгает капитан. Шлюпка падает брюхом на воду. Матросы берутся за весла.

С расстояния невозможно рассмотреть, что делается на «Иоланде», и саму «Иоланду» видно лишь благодаря сигнальным лампам на корме.

Терещенко выскакивает из воды по пояс, опираясь на круг.

Только темнота. Он видит лишь несколько футов пустого пространства, напоминающего расплавленную смолу.

– Марго!

Мишель уже не кричит, а хрипло каркает.

И тут Марг выныривает рядом с ним – мокрые волосы закрывают лицо, между прилипшими прядями сверкает ужасом глаз.

Она цепляется за Мишеля и тот от неожиданности ослабляет хватку, и они оба погружаются в воду. Марго тащит Терещенко вниз, в глубину, он старается вынырнуть и ему это удается только потому, что он намертво вцепился в веревку на спасательном круге. Девушка повисает на нем почти без чувств, ее бьет дрожь – и от выпитого, и от пережитого ужаса.

Михаила тоже трясет. Он прижимает Марго к себе, словно стараясь согреть и защитить одновременно.

– Ты сошла с ума… – выдавливает из себя Терещенко. – Что ты делаешь? Зачем?

– Ты мог не прыгать за мной, – шепчет Марго. – И было бы лучше…

– Кому было бы лучше, глупенькая? Кому? Я не хочу потерять тебя. Я не могу даже подумать об этом!

– Я не хочу, чтобы ты делал выбор между своей семьей и мной…

– Не думай об этом, Марго. Я найду решение.

Терещенко заглядывает в лицо Маргарит, силясь разглядеть в глазах девушки отклик на его слова. Но глаза Маргарит закрыты, щеки мокры от слез.

– Ты говоришь это потому, что не веришь в то, что нас найдут…

– Бертон нас найдет. Слышишь? Они уже ищут нас.

Над морем несется резкая трель свистка. В небо взлетает огненный шнур и расцветает куполом осветительной ракеты. Потом слышен звук выстрела.

– Мы здесь, – кричит Терещенко. – Мы здесь!

Но расстояние между ними и шлюпкой очень велико. Голос теряется, не долетев до Бертона, который стоит на носу лодки и управляет прожектором. Рядом с ним боцман ожесточенно дует в свисток каждые несколько секунд.

Еще одна ракета заливает светом все вокруг.

Марго утыкается Терещенко в плечо.

– Не бойся, они уже рядом.

– Я не боюсь. Я люблю тебя, Мишель. Я так тебя люблю, – шепчет она.

– Хочу от тебя ребенка… – говорит он шепотом, хотя никто не может их услышать. – Ребенка… Слышишь?

На них падает луч прожектора.

– Вот они! – говорит Бертон по-норвежски.

Матросы налегают на весла.

Марг и Терещенко поднимают из воды.

Капитан набрасывает на девушку китель, прикрывая ее наготу.

Мишель по-прежнему держится за круг, а боцман пытается забрать его у Терещенко, то из этого ничего не выходит – у Михаила мертвая хватка. Наконец-то общими усилиями удается разогнуть руку и разжать ему пальцы.

– Он сумасшедший! Зачем он прыгал? – говорит Бертон на норвежском боцману. – Будь волна на фут выше, и мы бы никогда их не нашли. Ни его, ни ее…

Терещенко начинает хохотать. Сначала тихо, а потом все сильнее и сильнее.

– Что случилось, сэр? – спрашивает Бертон на английском. – Вы в порядке?

– Я не умею плавать, – говорит Терещенко, продолжая смеяться. Слезы текут у него из глаз. – Вы не поверите, Бертон, но я не умею плавать. Я совсем не умею плавать!

Февраль 1956 года. Москва. Архив КГБ СССР.

Комната для чтения документов

– Кто бы мог подумать?! Такие чувства! – говорит Никифоров, откладывая в сторону очередной лист, и непонятно, считает он так всерьез или иронизирует. – Особенно странно читать об этом эпизоде, зная, сколько посторонних связей у него было… Десять? Двадцать? Или сто двадцать?

– Если это вопрос, то я могу посчитать, – отвечает капитан. – Но мне кажется, что количество здесь не играет значения. История отношений Терещенко с первой женой, конечно, кажется странной, но, насколько я могу судить, их до определенного момента связывали достаточно искренние чувства. Они много времени проводили раздельно, и Маргарит не могла не догадываться о том, что Михаил Иванович не ведет жизнь монаха.

– А она сама?

– Вы о ее личной жизни?

– Да.

– Не могу сказать ничего. Я не занимался этим вопросом.

– Молодая интересная женщина… Ладно, давай замнем. Какая папка следующая?

В дверь стучат.

Входит сотрудник, внося металлический поднос с чаем и пачкой сигарет.

– Эта… – капитан протягивает Никифорову еще одну папку.

На обложке выведена дата – 1912–1913 годы.

Петербург. Октябрь 1912 года. Квартира литератора Алексея Ремизова

Вечер. В комнатах накурено. Жарко. Открытые форточки от духоты не спасают. Но все присутствующие, кажется, этого не замечают.

В гостиной идет жаркий спор.

– Господа! Дамы! Тише! – говорит высокий худощавый мужчина с совершенно лысой макушкой и пышными усами. – О приоритетах издательства мы уже договорились – мы будем самым рискованным проектом начала века! Мы привлечем к себе внимание российской интеллектуальной элиты, самых передовых мыслителей, бунтарей, настоящих литературных революционеров! Никакой классики! Никакого гнилого морализаторства! Только авангард! Только декаданс! Только реальная жизнь!

– Бугаев, – говорит негромко Блок, развалившийся на диване. – Ты гений! Какое отношение декаданс и авангард имеют к реальной жизни? В одну телегу впрячь не можно…

Он слегка пьян, но пока только слегка. Хотя стакан с коньяком, который он держит в руках, явно намекает на то, что трезвым он останется ненадолго.

Все смеются.

– Оставь, Саша! – отмахивается пышноусый, тоже улыбаясь. – Это фигура речи!

– Ну почему? – возражает хозяин квартиры, литератор Алексей Ремизов, обращаясь к выступающему. – Почему же фигура речи, Андрей? Все передовое в современной литературе так или иначе отражает реальную жизнь!

– Блесткая аудитория, блеском ты зло отуманена! Скрыт от тебя, недостойная, будущего горизонт! Тусклые Ваши Сиятельства! Во времена Северянина Следует знать, что за Пушкиным были и Блок, и Бальмонт!

Декламирует Блок со своим каменным выражением лица.

– Это, по-твоему, отражает реальную жизнь? Во времена Северянина? Я и Константин Дмитриевич – идем только после него? «Я – гений Игорь Северянин!», – интонация у Блока вовсе не дружелюбная. Он делает большой глоток из стакана и снова обращается к собеседнику. – Искусство, дорогой мой Бугаев, вовсе не отображает реальный мир. Оно его искажает. Или украшает, или уродует, что, в общем-то, одно и то же… Но никогда не показывает его беспристрастно, потому что человек – существо хитрое, злое и скрытное. Даже то, что ты пишешь под псевдонимом Белый, доказывает мою правоту. Почему для читателей ты не обычный Бугаев, а Андрей Белый? Почему Саша Гликберг не Гликберг, а Саша Черный?

– Ну, с Гликбергом, – резонно замечает Ремизов, – более-менее понятно…

– Ах, оставь… Просто мы все стараемся показаться лучше, чем есть на самом деле, и наши псевдонимы – самое малое, в чем мы готовы обмануть читателя. Поэтому, друг мой Белый, перестаньте вводить публику в заблуждение! Реальность! Зачем людям читать о реальности? Она и так вокруг них – двадцать четыре часа в сутки! Задача нашего издательства – дарить людям мечту! Кому надо – сны, кому надо – жаркие революционные споры, кому надо, – правда же, Пелагеюшка? – любовное томление в стихах…

Терещенко курит в форточку, со вниманием наблюдая за спором. Неподалеку от него Пелагея – сидит за столом и пытается вести протокол собрания, выписывая на бумаге крючки стенографических знаков. Рядом с ней сестра Елизавета. Обе одеты строго, волосы забраны.

– Давайте не будем спорить, – говорит сидящий в кресле круглолицый человек в пенсне. – Этот спор ни о чем. Пелагея Ивановна, что мы внесли в план?

– Минуточку, Разумник Васильевич, – отзывается Пелагея, заглядывая в записи. – Собрания сочинений Ремизова, Гиппиус, Брюсова, Пяста, роман Андрея Белого…

Она поднимает глаза от списка и улыбается тому сквозь дым. Белый отвечает такой же улыбкой.

– Есть договоренности с Бальмонтом, – продолжает она.

– И со мной, – перебивает ее Блок, поднимая стакан.

– И с вами, Саша, – подтверждает Пелагея. – И с Вячеславом Ивановым…

– Господа, – вмешивается Терещенко, гася сигарету в полной окурков пепельнице. – Дамы! Послушайте! У нас грандиозные планы и все шансы стать самым известным издательством России. Я не сомневаюсь, что мы соберем самых лучших, самых модных, самых просвещенных. Думаю, что издательство даже может приносить немалый доход и мне с сестрами, и вам… Завтра мы подпишем бумагу о его создании, но…

Он делает паузу.

– Пока у нас нет даже имени… А что такое издательство без имени? Его и нет вовсе! Нам нужно название звучное, запоминающееся, красивое и… необычное!

– «Златоуст»! – говорит Блок.

– Это ваше предложение? – спрашивает Елизавета, тоже принявшаяся записывать за говорящими.

– Нет, Лизонька! – лицо Блока неподвижно из-за болезни, поэтому он всегда кажется дьявольски серьезным. – Я о твоем брате. Как только речь зашла о доходе, так он сразу и заинтересован, и красноречив. Меркантильные люди вы, фабриканты! Но он прав! Нам нужно действительно красивое название. Лучшее!

– «Златоструй»! – предлагает Пелагея.

– Что за «Златоструй»? – возмущается Блок. – Пелагея Ивановна! Что за пошлость, ради Бога!

– «Феникс»? – предлагает Ремизов.

– Звучит неплохо, – соглашается Блок, – но вызывает неприятные ассоциации. Я бы предложил мифическую птицу Рух, но, боюсь, не поймут.

– Если уж речь пошла о птице, господа литераторы, – говорит Терещенко, – то как вам вариант «Сирин»?

– Звучит красиво – «Сирин», – Ремизов словно пробует слово на вкус.

– И символично, – подтверждает Блок.

– И запоминается, – улыбается Пелагея. – Ну, господа литераторы, мне записывать?

Октябрь 1912 года. Петербург

Та же комната, но в ней уже не так накурено и в окна попадает неяркий осенний свет солнца. На столе накрыт легкий фуршет, стоят бутылки с шампанским, бокалы.

Чьи-то руки вешают на стенку красивый сертификат в рамке, на котором можно прочитать разборчиво написанное название: «Iздатѣльство “Сiринъ”».

– Поздравляю!

– Поздравляю!

Хлопают вылетающие из бутылок с шампанским пробки.

К Терещенко подходит Белый, рядом с ним мужчина со значительным лицом, с ухоженной, аккуратно подстриженной бородой. Он явно старше и Белого, и Терещенко, но выглядит молодо за счет своего сложения и общей ухоженности.

– Миша, позволь тебе представить – Александр Иванович Гучков, мой старый друг. А это, Александр Иванович, мой друг – промышленник и меценат Михаил Иванович Терещенко.

– Наслышан о вас, – говорит Гучков, пожимая руку Мишелю. Его большой палец ложится между второй и третьей косточкой-казанком кисти Терещенко и слегка нажимает на впадинку. – Внимательно слежу за вашей деятельностью, Михаил Иванович, и восхищен как вашей энергичностью, так и разнообразием ваших интересов!

– Польщен, что нашли для нас время, – Мишель делает легкий поклон в сторону Гучкова. – Интересоваться искусством и литературой среди государственных забот, Александр Иванович, это достойное занятие. Андрей мне тоже много рассказывал о вас, я знаю, что вы любите поэзию, но отдаете предпочтение прозе.

– Вы правы… А я слышал, что у вас большие планы! Это так?

– О да… – смеется Терещенко. – Я надеюсь показать, что издательское дело в России может быть не менее выгодно, чем производство сахара.

– Возможно, так оно и есть…

– Возможно. Но пока… Поверьте на слово, Александр Иванович. Дело обстоит иначе – пока это совершенно некоммерческий проект.

– Инвестиции в духовность, – отвечает Гучков серьезно, – одни из самых выгодных в долгосрочной перспективе. Не буду говорить, что они мостят человеку дорогу в рай, но гарантируют прижизненное уважение – это точно. Андрей уверил меня, что вы готовы предоставить трибуну писателям любых убеждений?

– Совершенно любых. Лишь бы было талантливо написано.

– Цензоров не боитесь?

– Не боюсь. Не то сейчас время.

– Время для цензоров всегда то, Михаил Иванович, – улыбается Гучков. – Это литература может быть не востребована, а вот запрещать приходится всегда. Я вам говорю как член Государственной думы. Но меня радует ваш оптимизм. Кстати, позвольте спросить… Почему вы до сих пор чураетесь политики? При ваших деньгах, вашей энергичности, ваших заграничных связях вы могли бы быть чрезвычайно полезны державе.

– Я, честно говоря, Александр Иванович, плохо представляю себя в роли государственного деятеля…

– А в роли издателя модернистской литературы?

– Тоже пока с трудом…

– Вопрос привычки, не так ли?

– Возможно, – вежливо отвечает Терещенко. – До сего времени я был чиновником по особым поручениям при дирекции Императорских театров. Причем без содержания, что меня вполне оправдывает!

Оба смеются.

– А что если… – предлагает Гучков, – вы для начала возглавите какой-нибудь комитет или подкомитет?.. А там можно подумать и о том, чтобы избраться в Думу. Отечество нуждается в энергичных людях, Михаил Иванович. Вы чувствуете в воздухе запах перемен?

Терещенко кивает.

– Новое неминуемо приближается, – говорит Гучков негромко, склоняясь к плечу собеседника. – Каждый, кто прошел акколаду, в трудные дни должен подставить свое плечо стране… По доброй воле и без принуждения… Не так ли, Михаил Иванович?

– Да будет так, – откликается Терещенко вполголоса.

Москва. Тверская. Весна 1913 года

– Саша! Вертинский!

Человек в длинном щегольском пальто останавливается и, обернувшись, кричит:

– Миша!

– Как же я рад тебя видеть!

Вокруг шеи Вертинского – белоснежный шарф настоящего кашемира, в руках – трость и белые же лайковые перчатки, в глазу монокль. Кожа бледна.

– Ты прямо как со сцены! Рассказывай, как тут у тебя дела!

– Ты какими судьбами здесь, Мишель?

– Я теперь в военно-промышленном комитете, Саша…

– Государственный деятель! – констатирует Вертинский. – А я, брат, у Мозжухина теперь снимаюсь! Это тебе не в Думе штаны протирать!

– У самого Мозжухина! – искренне восхищается Терещенко. – Слушай, холодно же, давай зайдем куда-нибудь, я тебя больше года не видел!

– В чайную? – предлагает Вертинский.

– Только не в чайную! – Терещенко, протестуя, поднимает руки. – Давай в приличное место! Заодно и пообедаем вместе?

– В приличное место? – морщится Вертинский. – В Москве?

– Ты этот столичный снобизм брось! – смеется Терещенко. – Ты теперь и сам москвич! Поедем в «Прагу»? Тут рядом…

Москва. Весна 1913 года. Ресторан «Прага»

Вертинский подходит к столику и садится, взяв в руки меню.

– Так, все… Руки я уже помыл, можно приступать…

На одной ноздре у него видны следы белой пудры.

– И давно, Саша? – спрашивает Терещенко.

– Что?

– Нюхаешь давно?

– А… Ты об этом? Пару лет как… А что, заметно?

– Есть такое.

– Сейчас все нюхают, – сообщает Вертинский спокойно. – Кто морфином балуется, кто героином, но я это не люблю. Меня от морфия в сон клонит, а от героина все чешется потом. Люблю кокаин!

– Он тебе помогает?

– Он делает меня свободным, – улыбается Вертинский, заложив ногу на ногу.

Весь он такой щеголь-барин – добрый, красивый, вальяжный.

– С ним я пою, с ним я танцую…

– А без? Помню, в Киеве ты употреблял…

– Так в Киеве я так не танцевал, – смеется Вертинский. – Слушай, Миша, не волнуйся. У меня все в порядке! Приходи сегодня вечером в Летний театр – сам убедишься! Ты же «Танго» не видел?

– Только слышал! От Блока, между прочим!

– И он меня хвалил?

– Был в восторге!

Вертинский расплывается в довольной кошачьей улыбке.

– И ты приходи! Повосторгаться! Лучший номер Москвы! Народ толпами валит, чтобы посмотреть! Представляешь, Станиславский меня не взял! Я для него недостаточно талантлив! Я слишком легковесен для МХАТа! Для того чтобы сниматься с самим Мозжухиным, я не легковесен, а тут… В общем, пусть теперь ходит на меня смотреть!

Глаза у Вертинского становятся блестящими, зрачок во всю радужку.

– Ты не волнуйся, Миша! – говорит он, нагибаясь через стол поближе к Терещенко. – Я контролирую процесс. Это не болезнь, и зависимости у меня нет. Я в любой момент могу начать честно пить водку. Это все временно… временно…временно…

Он наливает воду в стакан и подносит его к губам, но тут руки начинают дрожать, вода расплескивается и Вертинский быстро ставит стакан на стол.

– Сейчас… Сейчас это пройдет. Ты сегодня приедешь, Миша?

– Конечно, приеду…

– Ты только не забудь, – просит Вертинский жалобно. – Это самый лучший номер в Москве. Это мое «Танго»…

Терещенко смотрит на Вертинского с сожалением.

– Что с тобой? – спрашивает он. – Ты сам на себя не похож.

– Я похож!

Он снова берет в руки стакан, и рука почти не трясется.

– Просто была тяжелая ночь.

– Будь осторожен. Я прошу тебя, Саша.

– Я осторожен, – отвечает Вертинский, пряча глаза. – Не волнуйся ради Бога, Миша…

Антверпен. Бельгия. Лето 1913 года

Ресторан отеля. Терещенко завтракает.

Подходит мэтр и что-то говорит вполголоса. Потом передает Михаилу визитную карточку. Терещенко читает и кивает головой.

Напротив спустя несколько секунд садится невысокий человек невыразительной наружности, вероятно, ждавший только приглашения.

– Добрый день, господин Терещенко, – говорит он по-французски. – Благодарю вас за гостеприимство.

– Хотите кофе, господин Якобс?

– Не откажусь.

Терещенко делает знак рукой. Метрдотель, внимательно наблюдавший за гостем, кивает.

– Итак? – спрашивает Терещенко.

– Мне сказали, что вы ищете что-то необычное…

– Возможно.

– Насколько необычное?

Терещенко пожимает плечами.

– Не понимаю.

Перед гостем ставят чашку кофе, небольшой кувшинчик со сливками, тарелочку с бельгийским печеньем, сахарницу с серебряной крышечкой.

– Благодарю, – говорит Якобс и робко, как девушка, улыбается мэтру, потом снова переводит взгляд на собеседника. – Кого вы хотите удивить, господин Терещенко? Мать? Жену? Невесту? Делового партнера? Человека, в услугах которого вы нуждаетесь?

– Любимую женщину.

– Это подарок к дате?

– Это подарок к рождению ребенка.

– Простите меня за бестактность, господин Терещенко, но я должен спросить у вас, чтобы не выглядеть глупым – насколько сильно вы любите эту женщину?

– Боюсь, что это не имеет денежного эквивалента, – отвечает Михаил с некоторым раздражением.

– Все на свете имеет денежный эквивалент, – говорит Якобс вежливо, но очень твердо. – Особенно когда человек хочет купить что-то действительно необычное у ювелиров в Антверпене. Что ж, месье Терещенко, я полагаю, что вы обратились по адресу. Я готов предложить вам действительно уникальную вещь.

Якобс становится невероятно серьезен. Улыбка исчезает. Брови сходятся к переносице.

Он достает из кармана небольшой мешочек черного бархата и кладет его на стол. Потом достает из кармана кусок белой замши и расстилает перед собой. Еще одно движение – и на замшу ложится огромный синий алмаз. Он не огранен, но все равно его красота и размеры поражают.

– Что это? – спрашивает Терещенко, который несколько ошарашен.

– Это? Лучший подарок из всех возможных. Воистину королевский. Сто пятьдесят карат. Скажу по секрету, он добыт в Голконде и привезен сюда не совсем легально. Надеюсь, вас это не смущает? У каждого камня есть своя история, и как человек, семья которого торгует алмазами последние 300 лет, я знаю, что большинство этих историй очень неприглядные. В случае чего я вас пойму…

– Меня это не смущает.

– Превосходно. Тогда внимательно посмотрите на этот алмаз. Не думаю, что кто-нибудь и где-нибудь предложит вам нечто подобное. Потому что ничего подобного в мире нет.

– И вы не побоялись принести его сюда? Просто так? В кармане?

– Я в этом городе никого не боюсь, господин Терещенко. Я мог бы обронить этот мешочек по дороге и мне бы с извинениями принесли его спустя полчаса. Видите ли, бизнес с алмазами дает в Антверпене определенные привилегии. Понимаете, о чем я?

– Пожалуй…

– Тем лучше. Продолжим знакомство? – Терещенко кивает, и тогда Якобс берет алмаз в руки и начинает поворачивать так, чтобы лучи солнца попадали вовнутрь кристалла. – Этот камень – двойник алмаза «Хоуп». Вам знакомо это имя?

– Нет.

– «Хоуп» был одним из глаз бога Рамы, вернее, его статуи в храме, в Коллуре. Потом его выковыряли из глазницы Рамы воры, и некий француз по имени Тавернье привез его в Европу. Камень купил Кольбер и подарил королю Людовику XVI – так что, говоря о королевском подарке, я не преувеличивал. До этого он был огранен моим прапрадедом в форме груши и стал весить 110 карат – и в таком виде попал на орден Золотого руна. После казни короля он сменил множество хозяев, переезжал из страны в страну, побывал в руках у Пьера Картье, снова был перепродан… А вот его двойник – второй глаз Рамы – никогда и нигде не появлялся. Хотя на самом деле Тавернье выкупил у воров оба камня. Выкупил, привез в Европу, но никогда и никому не говорил о том, что у «Хоупа» есть двойник – безымянный и такой же красивый. Этот алмаз сейчас перед вами, господин Терещенко. Вы – первый посторонний человек за последние сто двадцать лет, который его видит. Я бы никогда не предложил его на продажу, реликвия, как-никак, но, увы, не так часто попадаются люди, готовые уплатить за вещь ее настоящую цену. Я как торговец просто не могу упустить такой случай…

– Сколько он может стоить? – спрашивает Терещенко хрипловато и откашливается. Видно, что он поражен, но старается это не показать.

– Это стоит, – говорит Якобс, делая акцент на «стоит», – пятьсот тысяч франков.

– Сто тысяч долларов?!

– Всего сто тысяч долларов, – отвечает на восклицание Якобс. – Что такое деньги в сравнении с алмазами? Ничто. Деньги – это всего лишь деньги, а алмазы – вечны! После огранки он будет прекрасен и вы сможете дать ему имя. Например, имя вашей возлюбленной. Или вашего ребенка. Будьте уверены, оно останется в веках…

– У него уже есть имя, – Мишель достает чековую книжку и вечное перо.

– И какое, разрешите полюбопытствовать?

– Имя нашей семьи. Терещенко.

– Оригинально, – отмечает Якобс, наблюдая, как Михаил выписывает чек. – Но трудно для произношения и запоминания европейцем.

– Придется научиться, – говорит Терещенко, протягивая чек гостю.

Осень 1913 года. Петербург

Заседание Всероссийского военно-промышленного комитета.

Председатель представляет присутствующим Михаила Терещенко.

– Господа, позвольте представить вам моего заместителя, промышленника, председателя Киевского военно-промышленного комитета господина Михаила Ивановича Терещенко…

Терещенко слегка склоняет голову в знак приветствия.

– Садитесь, Михаил Иванович, – предлагает председатель, и Мишель садится по правую руку от него. – Господа, сообщаю также, что Михаил Иванович взял на себя заботу о российском Красном Кресте…

Ночь с 31 декабря 1913 года на 1 января 1914 года.

Отель «Де Пари», Монако

Разодетая толпа в зале ресторана. Люди в карнавальных костюмах. Серпантин, конфетти, горящие бенгальские огни. Десятки гостей на балконах.

На палубе пришвартованной напротив набережной яхты «Иоланда» Мишель и Маргарит. Они пьяны и веселы. Играет музыка. Взлетают в воздух шутихи.

– Десять! – кричит распорядитель на берегу и толпа повторяет за ним: Десять!

– Девять!

– Девять! – вторит толпа.

Ветерок доносит эту перекличку до палубы яхты.

Борт яхты «Иоланда». Новогодняя ночь

Маргарит стоит рядом с Терещенко, опираясь на леера. Она закутана в соболью шубу – мороза, конечно же, нет, но с моря веет прохладой. В руках у обоих бокалы с шампанским.

– Два!

– Два!

– Один!

– С Новым годом! – говорит Терещенко и целует Марг.

С берега, со специальных платформ на море в воздух взлетают фейерверки, расцветая в небе яркими цветами. Ночь становится днем. В этом свете видно, сколько людей собралось на набережной, чтобы полюбоваться зрелищем и встретить Новый год.

– Я и не надеялась, что ты приедешь, – отвечает Марг после поцелуя. – Я так ждала тебя на Рождество!

– Я не мог вырваться из Петербурга до Рождества, – объясняет Мишель. – Сейчас у меня так много работы! И Дума отнимает время, которое я бы мог потратить с большим толком. Я действительно не мог приехать на Рождество, да и мама была бы чрезвычайно огорчена моим отъездом. Но я прощен? Я успел?

– Конечно же, прощен, – смеется Маргарит, хотя при упоминании о Елизавете Михайловне по ее лицу пробежала тень. – Я так редко тебя вижу, что не хочу терять драгоценные минуты на ссоры. Ты здесь, рядом. Мы на борту «Иоланды». Бертон за штурвалом, в кают-компании накрыт роскошный стол…

– А в нашей каюте расстелена постель… – говорит Терещенко ей на ухо. – О чем, кстати, ты забыла упомнить…

– Давай поздравим Бертона! – вспоминает о капитане Маргарит.

– Бертон! Бертон!

Сверху появляется голова капитана.

– Слушаю вас, месье и мадмуазель!

– С Новым Годом, месье Бертон! – кричит ему Марг, – Пусть этот год будет для вас счастливым!

– Благодарю вас, мадмуазель Марг! – отзывается капитан. – И вам обоим всего лучшего! Я был бы очень благодарен, если бы вы отошли от ограждения. Вода сейчас вовсе не августовская, и мне становится неспокойно…

– Я так по тебе соскучился, Марг… – говорит Терещенко на ухо Маргарит – Если бы ты знала, как я по тебе соскучился… Только о тебе и думал…

Борт яхты «Иоланда». Новогодняя ночь. Каюта Терещенко

На широкой кровати спит Маргарит. Терещенко лежит рядом с ней и курит, глядя в потолок. Вот он давит сигарету в пепельнице и тихо поднимается с постели. Накрывает обнаженное плечо Марг одеялом и, взяв одежду в охапку, осторожно выходит из каюты.

Михаил перед зеркалом завязывает бабочку, надевает смокинг и поднимается на верхнюю палубу. Бертон по-прежнему там. На берегу веселится толпа, слышен звонкий женский смех.

– Готовьте моторный катер, – приказывает Терещенко. – Я иду на берег.

Бертон не задает вопросов, молча исчезает в полумраке.

Катер, негромко постукивая мотором, идет к берегу. На носу его стоит Терещенко.

Не дождавшись, пока катер пришвартуется, Мишель спрыгивает на причал.

– Ждите здесь. Буду через пару часов.

Казино «Монте-Карло», новогодняя ночь

Терещенко в ликующей толпе. Он поднимается по ступенькам казино и входит в здание. Висит пластами табачный дым. Столы, столы, столы… Фишки, карты, вращающийся круг рулетки…

Мишель садится за стол, покупает фишки.

Он поднимает глаза и видит сидящую напротив него Моник.

– Я была уверена, что ты придешь… – говорит она.

– Разве я мог не прийти? – спрашивает Терещенко и улыбается. – В такую дивную ночь? По пять тысяч франков для начала, – говорит он крупье. – На 17 и 23.

31 марта 1956 года. Монте-Карло. Прибрежное кафе

– Забавно, правда? – спрашивает Терещенко.

На столе рядом с ним полупустой бокал с коньяком. В пепельнице дымится сигарета.

– Я никогда не представлял себе жизнь без игры… В самые тяжелые для меня годы я находил возможность приехать в казино и испытать фортуну.

– И никогда не проигрывали? – спрашивает Никифоров.

– Никогда. Я всегда оставался в плюсе. Знаете, для большинства игроков есть универсальное правило – нужно вовремя остановиться. Я не умел тормозить, меня несло, за игровым столом я сходил с ума и был готов делать любые глупости, но мне баснословно везло. Я вообще крайне везучий человек. Не стану утверждать, что Бог меня любит, но он явно ко мне неравнодушен. Война вынесла меня к вершинам, революция, которую я так желал и приветствовал, не съела, а лишь изжевала – да выплюнула. Разве это не везение?

Он невесело посмеивается.

– Лишенный всего состояния, выброшенный умирать подальше от родины, я за пару лет стал одним из уважаемых банкиров Европы, заплатил по чужим счетам и снова поднялся вверх. Разве это не поцелуй удачи? Я жил на полной скорости, Сергей Александрович. Я за свои годы сделал и пережил столько, что на десять жизней хватит! Да – я игрок, да – я любитель женщин! И пил я часто не зная меры, и играл рискованно… Но никто и никогда не расскажет вам, что я сдался на милость судьбе! Четырнадцатый год был очень тяжелым для меня. Я до сих пор вспоминаю его с дрожью…

1914 год. Украина. Имение «Вольфино». Весна

Управляющий встречает Мишеля на пороге родительской усадьбы.

Украина. Бахмут, соляные копи

Катится по дороге коляска – в ней Терещенко и другой управляющий.

Терещенко инспектирует соляные шахты.

Едет вниз клеть.

Михаил с сотрудниками в большом форменном картузе и плаще проходит по огромной соляной пещере.

Украина. Имение Федора Терещенко «Червоное»

Михаил и Федор Федорович обнимаются у мастерских. Дорик перемазан в саже и масле. Терещенко смеется. Брат ведет его по своим владениям – по кузнице, по механическому и сборочному цехам, по пылающей жаром литейке, по моторной мастерской…

Вечер.

Братья сидят в той самой гостиной у камина с бокалами коньяка в руках. Федор Федорович рассказывает что-то кузену, оживленно жестикулируя. На стенах гостиной – фотографии самолетов и детей Дорика. На специальной полке модель «Ильи Муромца» – самого большого самолета в мире на тот момент, построенного на деньги Терещенко. Множество самых разных фото, но нигде нет изображения жены.

– Думаю, что самая удачная модель у меня, – говорит Федор Федорович, смакуя выпивку. – Это дешевле, чем покупать «фарманы». Мне достаточно двигателя, а планер, шасси и все рулевое мы сделаем прямо здесь, в Червоном. Ты сам видел, с моим оборудованием и людьми – это раз плюнуть! Армия выиграет вполовину!

– Я впечатлен, – Терещенко качает головой. – И сколько машин ты можешь делать за месяц?

– Сейчас? Думаю, три. Если получу заказ и заранее куплю все нужное, найму дополнительно людей… До десятка. Мы разрабатываем новые модели, более скоростные, с улучшенным управлением, для них понадобятся мощные моторы 45–50 сил как минимум, но быстрее в небе никого не будет! Но делать это без военного заказа… бессмысленно. Для летных школ достаточно и нескольких штук в год. А вот для армии, для войны… Скажи мне, Мишель, – Дорик прикуривает сигару, – ты доже думаешь, что война неизбежна?

– В последнее время все говорят об этом…

– О да… – смеется Дорик. – Об этом даже в нашем киевском болоте говорят. А ты что думаешь?

– Думаю, что такое может случиться. Когда все говорят о войне, сама война – это только вопрос времени.

– Слишком много нерешенных вопросов, – говорит Федор Федорович с грустью.

– Я бы сказал – слишком много противоречий в интересах, – Терещенко тоже раскуривает сигару и выпускает сизую струю густого дыма. – И амбиций. Никто не хочет договариваться. И прежде всего – мы. Все ждут выгоды от конфликта.

– И, что любопытно, мне тоже выгодна война, – кивает Дорик. – Война – это потребность в самолетах. А самолеты – это я. Вот такие дела, кузен дорогой…

Открывается дверь. На пороге темноволосая, стройная женщина лет двадцати пяти. Строгое платье, ровная спина, поднятый подбородок. Глаза в глаза, взгляд не отводит, смотрит колюче, словно ждет чего-то неприятного, но при этом улыбается.

– Давно хотел вас познакомить!

Дорик встает, Мишель тоже.

– Это Любовь Александровна Галанчикова, Миша. Мой летчик-испытатель.

– Весьма рад, Любовь Александровна.

– Наслышана, Михаил Иванович.

Терещенко целует Галанчиковой руку.

Дорик подвигает к камину третье кресло. Заботливо помогает женщине сесть, поправляет шаль, наброшенную на плечи.

В его движениях сквозит нежность. Их руки соприкасаются на долю секунды, и Федор Федорович садится на место.

Терещенко смотрит на каминную доску, на фотографии, на модель «Ильи Муромца» и переводит взгляд на кузена. Тот виновато улыбается и едва заметно разводит руками – мол, что поделаешь…

1914 год. Украина. Киев

Терещенко на заседании попечительского совета городской управы.

Он за столом с супругами Ханенко.

Он в ложе Киевской оперы вместе с Дориком.

Консерватория. После выступления оркестра вышедший на сцену городской чиновник говорит о вкладе Михаила Ивановича и его семьи в строительство Консерватории.

Терещенко стоит в ложе, публика аплодирует.

Поздняя весна 1914 года. Москва

Вот уже автомобиль с Терещенко за рулем едет по улицам Москвы. Михаил входит в резиденцию генерал-губернатора. Деловой прием в разгаре – Терещенко, Гучков и еще один невысокий человек с бородой, во внешности которого едва заметно прослеживаются восточные корни, беседуют, стоя чуть в стороне.

Конец весны 1914 года. Петербург. Издательство «Сирин»

Терещенко с сестрами в помещении издательства «Сирин». Вместе с ними Белый и Блок. В комнате полно людей богемной наружности – здесь весь литературный цвет столицы: поэты с подругами, поэтессы с друзьями, пьяная литературная братия создает самую настоящую салонную обстановку. В центре действа не Михаил, хотя у него в руках только что напечатанные тетради с романом Белого «Петербург» – в центре Пелагея с Елизаветой. Весь стол завален сигнальными экземплярами. Везде шампанское – полные, пустые и полупустые бутылки. В углу двое молодых поэтов с платками на цыплячьих шеях хлещут из горлышка коньяк.

Елизавета и Пелагея счастливы, глядя на все это непотребство – у них сверкают глаза, разрумянились щеки. С ними флиртуют, на них смотрят восхищенными глазами! Терещенко курит, сидя на подоконнике под открытой форточкой. Курит и улыбается в усы.

Рядом с Пелагеей крутится Саша Блок.

Пелагея выходит в дамскую комнату, бросив на Блока откровенный взгляд. Блок было спешит за ней, но в коридоре его останавливает Терещенко.

– Саша, погоди…

Блок смущен, словно его поймали на месте преступления.

– Давай-ка сначала я… – говорит Терещенко мягко. – Деликатная ситуация, не так ли? Подожди в комнате. Выпей пока. Я скоро.

В туалетной комнате полумрак, Терещенко оглядывается, входит внутрь и запирает за собой дверь.

– Пелагея…

Слышно, как она дышит, но ни слова в ответ.

– Ты взрослая женщина, и я не имею право вмешиваться в твои дела.

Терещенко некоторое время молчит, обдумывая, что и как правильнее сказать.

– Кто угодно, – наконец-то произносит он. – Кто угодно, но только не он.

– Потому что он твой друг? – спрашивает сестра.

Ее скрывает густая тень, голос у нее напряженный, злой.

– Нет.

– Потому, что он женат?

– Нет, сестрица. Не потому.

– Объяснись.

– Есть отношения, которые никуда не ведут, – начинает Михаил. – А есть, которые ведут в никуда. Я хорошо знаю Сашу. Он хороший, он талантливый, но отношения с женщинами – это не его конек. У него все так сложно, что нельзя не запутаться. Если ты хочешь остаться с ним друзьями, не приближай его.

– Ты так похож на мать… – говорит Пелагея. – Ты тоже думаешь, что имеешь право давать советы и руководить чужими жизнями… Вы же все вокруг калечите. Ну, она-то неспособна ничего понять про чувства, а ты? Ты зачем это делаешь?

– Я не руковожу твоей жизнью, сестрица…

– Нельзя трогать чужое, Мишель. Со своей жизнью разберись. Я жить хочу, я любить хочу. Мне скоро тридцать, понимаешь? Что мне, сидеть и ждать, пока вы с маман выберете мне мужа или посоветуете любовника? Может, хватит мне влажные сны смотреть? Может, я сама справлюсь?

– Ты взрослый человек, Пелагея…

– Тогда выйди вон, Мишель и дай мне умыть лицо…

– Ты плачешь? Прости…

– Выйди вон, наконец… – говорит она звенящим от напряжения голосом. – И больше никогда… Слышишь, никогда, не давай мне советов по этому поводу.

Терещенко выходит и закрывает за собой дверь.

В коридоре накурено. Возле вешалки целуются два молодых литератора в шейных платках. Они пьяны настолько, что не замечают прошедшего мимо Михаила.

Заседание Государственной Думы

Терещенко слушает выступающего. На его коленях газета с броским заголовком «Война с Германией неизбежна!».

Он разворачивает газету, и становится виден второй заголовок.

«Только один вопрос: КОГДА?».

28 июня 1914 года. Сараево

По набережной Аппель едет кортеж автомобилей.

В середине кортежа авто эрцгерцога Франца Фердинанда. Эрцгерцог в небесно-голубом мундире сидит рядом с женой Софией на заднем сиденье. Рядом с ними губернатор Пиотрек, на подножке офицер, обеспечивающий безопасность. За рулем военный в чине полковника. Машины едут быстро. На лице Франца Фердинанда озабоченность. София держит мужа за руку. Она старается выглядеть спокойной, но бледность и взгляд выдают напряжение.

– Не волнуйся, любовь моя, – говорит эрцгерцог, склонившись к супруге. – Не думаю, что Сараево набит террористами.

Водитель снижает скорость, чтобы сделать правый поворот – на мост. Авто трясет на брусчатке.

Когда машины начинают ехать медленнее, от мясной лавки отходит человек. Он невысок, плохо одет и молод – не больше 20 лет от роду. Лицо у него невыразительное, смуглая кожа нечиста, под носом небольшие редковатые усишки. Стоптанные башмаки шлепают по гладкому булыжнику, одну руку он держит в кармане дурно скроенного, явно с чужого плеча, пиджака.

Первая машина, чуть подпрыгивая на рессорах, сворачивает на Латинский мост. Плохо одетый юноша чуть ускоряет ход. Вдоль тротуара стоит немало зевак, пришедших поглазеть на эрцгерцога со свитой, но юноша легко протискивается между стоящей публикой и оказывается в метре от проезжающего авто Франца Фердинанда.

Доля секунды – и в руке юноши вороненный пистолет. Офицер охраны, стоящий на подножке, замечает это слишком поздно – он тянется к оружию нападающего, надеясь оттолкнуть ствол в сторону, но машина все еще в движении, и офицер промахивается. Зато плохо одетый террорист – нет. Выстрелы звучат несерьезно, словно кто-то сломал две толстые ветки. Пуля пробивает Фердинанду шею, он зажимает рану ладонью, но кровь бьет из-под пальцев, пачкая лазурь мундира. Вторая пуля попадает в живот Софии.

Офицер охраны сбивает стрелявшего с ног, третьего выстрела нет. Губернатор Пиотрек, пытавшийся заслониться от пули рукой, сползает с сиденья. На террориста бросается толпа. Его топчут, а автомобили уже мчатся прочь, к резиденции.

– Софи, не умирай! – хрипит Франц Фердинанд. – Прошу тебя, Софи! Ради наших детей!

Изо рта у него летят алые брызги, пачкая белое платье жены на груди. Ниже оно набрякло ее собственной кровью, вытекающей из простреленного живота. Глаза у нее безумные, тускнеющие с каждой секундой.

Автомобили исчезают.

Полуживого убийцу волокут прочь от толпы офицеры и полицейские. Его лицо похоже на сырую отбивную, но он смеется разбитым ртом и зубы у него ярко-алого цвета.

29 июня 1914 года. Петербург. Военное министерство.

Кабинет военного министра Сухомлинова

Входит офицер связи с телеграммой в руке.

– Что там, – говорит Сухомлинов, не глядя на офицера.

– Секретная, ваше превосходительство, – отвечает тот. – Из Вены.

Сухомлинов поднимает глаза и протягивает руку – над седыми ухоженными усами кавалергарда темные, накрытые тяжелыми веками глаза. Голова безупречно выбрита. Офицер вкладывает бланк телеграммы в ладонь генерала.

Тот, надев очки, читает.

Потом поднимает глаза на офицера связи.

– Вот, значит, как? – говорит он негромко. – Ну и слава Богу…

29 июня 1914 года. Петербург. Особняк мадам Терещенко

– Она беременна, мама… – говорит Терещенко.

Голос у него усталый. Он понимает, что тратит время впустую, но проявляет семейное упорство, забывая, что с другой стороны стола сидит та, от кого он это упорство унаследовал.

– Я уже слышала эту радостную новость, – цедит Елизавета Михайловна через брезгливо поджатые губы. – Она беременна и приезжает к тебе в Петербург рожать. Я должна рыдать от счастья? Беременна? Так пусть едет в свою деревню и там рожает ублюдков.

Мишель вздрагивает, как от удара.

– Да, сын.

Мадам не говорит, а рубит словами.

– Именно ублюдков. Бастардов. Она не жена тебе. Она в нашей семье никто. Или мне в собственном доме нельзя называть вещи своими именами?

– Это мой ребенок, – выдыхает Терещенко. Кажется, что дыхание у него раскалено и воздух шипит на выдохе. – Это наш с Маргарит первенец…

– Твой ли? – бровь Елизаветы Михайловны выгибается дугой. – Уверен, Мишенька?

Он вскакивает. На щеках красные пятна, челка сползает на покрытый испариной лоб. Кулаки сжаты. Еще миг – и он бросится на мать, но он хватается за спинку кресла и сдерживает себя. Скрипит под пальцами ткань обивки.

– Как. Ты. Можешь. Так. Говорить. – выплевывает он.

– Без труда, – отвечает мадам Терещенко, ухмыляясь одно половинкой бесцветного рта. – Я много раз предупреждала – ей не будет места в нашем доме. Ни с ублюдком, ни без него. Я уж думала, ты поумнел и поменял цветочницу на яхту, но ты обманул меня, повел себя низко. Я была честна, а ты солгал мне, Мишель. Не мне должно быть стыдно, а тебе, сын… Ты поставил свою мать в идиотское положение – я вынуждена напоминать тебе о решении, хоть все было сказано давно и окончательно.

– Она носит твоего внука, мама. Или внучку. Ты не хочешь их видеть?

Елизавета Михайловна смотрит на него не мигая и молчит.

– Ну, будь по-твоему, – говорит Терещенко почти без эмоций. – Значит, и не увидишь…

Он поворачивается и не оглядываясь идет к двери.

По лицу мадам пробегает тень. Она приоткрывает было рот, но тут же смыкает губы, проглатывая окрик, для верности зажав его ладонью.

Хлопает дверь, и только тогда она опускает руку.

– Прости меня, Господи! – шепчет она чуть слышно. – Прости меня, но он не ведает, что творит… Вразуми его, направь на путь истинный!

Хлопает входная дверь.

Елизавета Михайловна встает и подходит к окну. Становится сбоку, чтобы оставаться невидимой, но ее опасения напрасны – ее никто и не пытался рассмотреть.

«Мерседес» Михаила отъезжает от подъезда. Он даже не поднял головы.

30 июня 1914 года. Царское Село

Николай II стреляет по тарелочкам. Стреляет метко, каждый выстрел – попадание. Одет государь не в мундир, а в охотничий костюм и мягкие полусапожки из замши, уместные при сухой погоде. Весь он такой домашний, на царствующую особу не похожий.

За его спиной стоит военный министр Сухомлинов. Этот в мундире, с прямой спиной, смотрит внимательно, цепко.

На столике, придавленная коробкой с патронами, лежит та самая телеграмма из Вены.

– Давай! – командует Николай, и керамическая тарелка взлетает в небо.

Грохочет ружье, и тарелку разносит в крошку.

Щелкает замок, и стреляные гильзы падают в траву.

– Как это произошло, Владимир Александрович? – спрашивает царь, перезаряжаясь.

– Подробностей пока нет, Ваше Величество, я жду новых сообщений от Виккенена. Известно, что наследник с женой были убиты в Сараево двумя выстрелами. Стрелял серб. Начались антисербские волнения.

– Какие именно волнения?

– Погромы, ваше величество.

– Славяне должны поддерживать славян! – говорит Николай.

Замок ружья породисто клацает, закрывая стволы.

– Я полагаю, что нам надобно поддержать сербов…

– Согласен с вами, Государь, – кивает Сухомлинов. – Но в этом случае Россию обвинят в поддержке сербских террористов, а то и с убийством свяжут…

– Давай! – кричит Николай и вскидывает двустволку.

Еще одна тарелка разлетается в воздухе.

– Видите ли, Владимир Александрович, – говорит царь, становясь было в позицию для выстрела, но не стреляет, а аккуратно кладет ружье на столик и наливает себе стакан воды из графина.

Стоящий неподалеку лакей кидается услужить, но государь останавливает его выразительным жестом.

– Нас что так что так будут связывать с этим убийством. Поэтому мы все-таки поддержим сербов. Никто не должен усомниться в славянском единстве!

– Почти наверняка свяжут. – кивает Сухомлинов, голос у него спокоен. – Причина у них будет, основание они найдут.

– Мне кажется, – произносит Николай медленно, и на лице его появляется тень озабоченности, – что мы на пороге больших и весьма неприятных событий и рискуем сильно испортить отношения с кузеном Вильгельмом. И не только с ним…

– Боюсь, Ваше Величество, что мы уже их испортили, – отвечает Сухомлинов. – Я уже говорил Вашему Величеству и еще раз повторю – нам не следует бояться войны. Из войны получится только хорошее для нас, и чем раньше это случится, тем лучше.

Николай снова берет в руки ружье.

– Лучшее? Ну так пусть случится лучшее! Ваши слова, Владимир Александрович, да Богу в уши…

Он прижимает приклад к плечу.

– Давай!

20 июля 1914 года. Вильнюс. Железнодорожный вокзал

Терещенко стоит на перроне с букетом роз в руках.

Проходящий мимо паровоз обдает его паром.

Он быстрым шагом идет вдоль вагонов, находит в окне Маргарит и по мере того, как она продвигается к выходу, шагает вслед за ней.

Марг медленно и осторожно начинает спускаться по лестнице, Мишель помогает ей преодолеть несколько ступенек. Они обнимаются.

Маргарит заметно беременна. Несмотря на пышное платье, видно, что она на последних месяцах срока.

– Слава Богу, – говорит Терещенко, не отпуская ее, – ты наконец-то здесь. Рядом.

Мишель слегка отстраняется, чтобы рассмотреть Марг.

– Как ты, Марг? Как доехала? Как себя чувствуешь?

– Теперь уже лучше, – отвечает она. – Не волнуйся, все в порядке.

– Ты бледная… Но очень красивая.

Марг нюхает розовый букет и от удовольствия закрывает глаза.

– Мне так не хватало тебя, Мишель…

Поезд Вильнюс – Петербург. Спальный вагон. Ночь

Маргарит спит. За окнами темнота. Мерцает ночник, и в его свете видно, что Терещенко бодрствует и смотрит на Марг.

Поезд несется сквозь ночь. Головная лампа на паровозном лбу светит нестерпимо белым светом. Вокруг ни огонька.

Михаил стоит в коридоре у приоткрытого окна и курит.

У него сосредоточенное лицо человека, который готовится решать проблему.

И его трудно назвать счастливым.

21 июля 1914 года. Дом Михаила Терещенко

Маргарит читает, сидя в кресле у распахнутого окна. Жарко. Ни дуновения ветерка, занавески не колышутся.

Когда Михаил входит, он отрывает взгляд от книги и улыбается.

– У меня появилась грандиозная идея! – говорит он, опускаясь перед ней на ковер. – Зачем страдать от августовской жары? В Петербурге она ужасна! Давай поедем на Волгу!

– А это далеко? – спрашивает Маргарит.

– Ерунда! До Рыбинска ночь поездом. А там… Там мы сядем на пароход – он, конечно, меньше, чем «Иоланда», и не так роскошен, но я возьму самую лучшую каюту! И это будет прекрасное путешествие! Ты же никогда не видела Волгу, родная? Огромная река! Могучая, красивая! Едем?

23 июля 1914 года. Главная пристань Рыбинска

От пристани отваливает громадный прогулочный пароход.

Вечер. Мишель с Маргарит сидят в шезлонгах на корме, любуясь дивным пейзажем.

Вот Марг и Михаил едут в двуколке по улицам Ярославля.

Пейзаж сменяется на Кострому.

Вот Маргарит и Мишель возле собора на высоком волжском берегу. От вида, который открывается оттуда, захватывает дух.

28 июля 1914 года

Пароход подходит к пристани с написанным на ней названием «Казань».

На пристани суета. Обычно легкая неразбериха всегда сопровождает прибытие корабля, но в этот раз беспорядок иной. Люди гудят, как потревоженный улей.

Летят с борта швартовочные концы.

Михаил и Марг стоят у борта, наблюдая за причаливанием.

– Что такое? – кричит капитан с мостика дежурному по дебаркадеру. – Что стряслось, Петрович? Что за шум?

– Война, – отвечает Петрович и зачем-то поправляет воротничок. – Дожили. С пруссаками война… Сегодня началась.

28 июля 1914 года. Вокзал Казани

Терещенко идет по перрону, поддерживая Маргарит под локоть. Марг бледна, лицо то и дело искажается легкой гримасой боли, но она тут же берет себя в руки.

Вокзал полон людей. Тут же унтеры собирают в шеренги мобилизованных солдат и грузят в теплушки, стоящие на подъездных путях. Перекличка. Отрывистые команды. Шумно. Кричат провожающие. Плачут женщины. Осеняет новобранцев крестом пузатый поп. Молится, раскачиваясь, мулла. Пыхтит и плюется паром огромный паровоз, которому цепляют вагоны с надписью «Казань – Москва»

За Мишелем и Марг катит тележку с чемоданами носильщик.

Вагон совсем не похож на тот, в котором приехала Марг из Европы – куда как попроще. Но Терещенко купил в нем купе, хоть и не спальное, и заботливо устраивает Маргарит на широком диване.

– Потерпи, девочка моя, – говорит он. – К утру будем в Москве, а там отдохнешь в гостинице, поспишь, и вечером поедем в Петербург. Как ты?

– Ничего, – выдавливает из себя Марг. – Я в порядке. Не волнуйся.

Но ее бледность говорит сама за себя. Над верхней губой россыпью бисеринки пота. Веки посинели.

– Что не так? – заботливо спрашивает Терещенко.

– Душно…

– Погоди.

Мишель рывком опускает окно.

– Сейчас поедем и полегчает…

Вместе с воздухом в окно влетают бравурные звуки духового оркестра, людской гомон, железное звяканье сцепки.

– Ну, когда мы уже поедем? – спрашивает Терещенко, выглядывая на перрон. – Послушайте, проводник!

– Скоро, скоро, барин… – отзывается проводник. – Через полчаса отправление…

2 августа 1914 года. Санкт-Петербург. Московский вокзал. Утро

Терещенко и Маргарит встречает шофер. Пока Мишель помогает Марг сесть в салон авто, водитель грузит чемоданы на навесной багажник.

Маргарит совсем обессилена поездкой. Она уже не в силах скрывать болезненную гримасу.

У Терещенко на лице растерянность и страх.

– Быстрее, – торопит он водителя. – Быстрее…

Дом, арендованный Терещенко

Авто тормозит возле подъезда. Рядом с ним стоит группа офицеров – несколько из них в форме французской армии.

Мишель помогает Марг выйти из машины. Они проходят несколько метров по направлению к дверям, и Маргарит начинает оседать на землю. Терещенко подхватывает ее, но она почти без сознания, бледность стала мертвенной. Офицеры бросаются к нему на помощь. Марг поднимают на руки и вносят в подъезд. Она стонет.

Терещенко с офицерами бегут по лестнице, неся на руках бесчувственную Марг, и за ними на мраморных ступенях видны крупные капли темной крови.

Квартира Терещенко. День

Терещенко курит у окна в гостиной. Он взлохмачен, испуган, сигарета дрожит в руке, глаза красные – то ли от усталости, то ли от слез.

Из комнаты, вытирая руки полотенцем, выходит врач. На мгновение за его спиной виден ворох окровавленных простыней, лежащих в стороне от деревянной спинки кровати, и таз, кое-как накрытый полотенцами.

Мишель бросается к доктору.

– Ну, что Натан Яковлевич? Что с ней?

– Если Бог даст, то с мадмуазель Ноэ все будет хорошо… – отвечает тот. – Она потеряла много крови, но сейчас кровотечение остановилось. Если к ночи не будет жара, то есть надежда, что все обойдется.

– Слава Богу, – шепчет Терещенко. – Слава Богу!

– Ребенка, к сожалению, – говорит доктор и тоже закуривает папиросу, – спасти не удалось.

Он откашливается, опускает глаза.

– Поверьте, не было ни малейшего шанса. Ни малейшего. Мне жаль.

– Главное, что она жива…

– Ближайшие несколько часов за ней надо понаблюдать. Я вынужден буду злоупотребить вашим гостеприимством.

– Устраивайтесь, доктор, – хрипло произносит Терещенко. – Я прикажу подать вам чай. Или, может быть, по рюмке водки?

– Можно и по рюмке, – говорит врач.

– Мне можно к ней?

– Конечно! Но поговорить не удастся. Я дал ей морфию. Пусть поспит.

Терещенко входит в комнату. В двери прямо перед ним выскальзывают медсестра и служанка, вынося испачканные простыни и этот страшный таз, накрытый окровавленными полотенцами. Мишель буквально вжимается в стену, когда тазик проносят мимо него.

В комнате душно. Марг спит. Алебастровой белизны профиль на белой наволочке. Она удивительно красива в этот момент, но Мишелю ее нынешняя красота не в радость – она слишком похожа на смерть.

Он садится на кровать рядом с Маргарит и берет ее ладонь в свою, потом закрывает глаза, и из-под век у него катятся слезы.

Петербург. Дворцовая площадь. 2 августа 1914 года

На Дворцовой собралась огромная многотысячная толпа.

Государь Николай II, в парадном мундире и при регалиях, стоит в глубине комнаты, собираясь выйти на балкон. Рядом с ним Александра Федоровна. Государь взволнован, но сдержан перед сановниками. Государыня украдкой жмет ему руку.

Царь выходит на балкон Зимнего дворца. Перед ним толпа, заполняющая огромную площадь от края до края. Военные, гражданские, одетые бедно и богато, полицейские и нищие, женщины, дети, старики и старухи… Завидев государя, толпа выдыхает, словно внизу зашевелилось со сна громадное животное, а потом ревет приветственно так, что звук заполняет все вокруг.

В толпе качаются транспаранты, развеваются флаги и штандарты. «Свободу Карпатской Руси», «Живе Сербия!», «Час славянства пробил», «Один за всех, все за одного», «Да здравствуют Франция и Англия!», «Славяне – объединяйтесь!».

Портреты Николая, хоругви, расшитые золотом знамена и лица, лица, лица… Глядящие вверх с надеждой и радостью десятки тысяч лиц!

– А-а-а-а-а-а-а-а-а!

Николай поднимает руки в благословляющем жесте и крик набирает новую силу, разбивается о фасад Зимнего дворца, плещется под кованными перилами балкона.

Еще взмах рукой – и звук исчезает, на площади воцаряется мертвая тишь и голос государя несется над головами замерших в ожидании граждан:

«Видит Господь, что не ради воинственных замыслов или суетной мировой славы подняли Мы оружие, но, ограждая достоинство и безопасность Богом хранимой Нашей Империи, боремся за правое дело. В предстоящей войне народов Мы не одни: вместе с нами встали доблестные союзники Наши, также вынужденные прибегнуть к силе оружия, дабы устранить, наконец, вечную угрозу германских держав общему миру и спокойствию. Да благословит Господь Вседержитель Наше и союзное Нам оружие, и да поднимется вся Россия на ратный подвиг с жезлом в руках, с крестом в сердце».

Люди опускаются на колени в едином порыве и через секунду площадь начинает петь – сначала нестройно, но все сильнее и точнее выговаривая слова:

«Боже, Царя храни! Верой и правдой!…»

Маленькая фигурка на балконе и десятки тысяч человек, стоящих на коленях.

Это фотография, оборачивающаяся кадрами хроники.

Синематограф. Темный зал. Трещит проектор. В зале – разношерстная публика. Все смотрят на экран, а на нем…

Кадры хроники Первой мировой. Играет тапер.

Титр: 1914 год.

Взрывы. Атаки пехоты, конницы. Неуклюжие коробки бронемобилей, ползущие на проволочные заграждения. Люди, бегущие в панике. Аэропланы. Карусель воздушного боя.

Титр: Наши войска проявляют настоящий героизм и чудеса мужества в борьбе с врагом.

Снова взрывы. Передовая. Окопы. Спящие в грязи по пояс люди. Полевая кухня раздает кашу. Офицеры над картой. Какая-то делегация обходит блиндажи – среди них Терещенко, одетый в штатское. Рядом с ним женщины-медсестры в головных уборах с красным крестом.

Титр: Благодаря щедрым пожертвованиям меценатов солдаты не испытывают недостатка ни в лекарствах, ни в помощи.

Выгружают из телег и грузовиков ящики с лекарствами. Раненые в полевом госпитале. Искалеченные, израненные, перебинтованные люди – и снова Терещенко в составе делегации. Рядом с ним люди в мундирах, с орденами.

Жовква. 8 сентября 1914 года

– Дорик! – кричит Терещенко. – Федор Федорович!

Повозка, на которой везут разобранный аэроплан, останавливается. Человек, который ехал рядом с возницей, соскакивает на дорогу.

– Мишель! Мишка!

Кузены обнимаются, несмотря на посторонние взгляды.

– Ты откуда здесь? – спрашивает Михаил.

– Это ты откуда здесь? – возвращает вопрос Дорик, отстраняясь. – Я, между прочим, свои изделия на фронт привез! В двух экземплярах!

Действительно, вторую повозку с самолетом, которую Терещенко не заметил, подтаскивает армейский бронемобиль – видать, лошадей не хватило.

– А я лекарства для госпиталя привез… И припасы.

– Горжусь! – улыбается Дорик. – Петя, видишь? Это мой брат двоюродный, Михаил Терещенко.

Человек, идущий от второй повозки, невысок, худощав и открыт лицом. Он улыбается и улыбка его хороша чрезвычайно – хочется улыбнуться в ответ. На нем военная форма и погоны штабс-капитана.

– Нестеров, Петр, – представляется он и жмет руку Терещенко.

– Стоп-стоп, – говорит Михаил. – Вы тот самый Нестеров…

– Я просто Нестеров, – улыбается штабс-капитан.

– Тот самый, – кивает Дорик. – Мертвая петля на «Ньюпоре» год назад. Краса и гордость воздушного флота! Нашего «Илью Муромца» пилотирует! Почти тридцать боевых вылетов! За него австрияки уже и награду объявили!

– Полно, Федор Федорович! – Нестеров машет рукой. – Говорить не о чем!

– Скромность – путь к забвению, – смеется Дорик. – За тобой вон поклонники ходят, а ты все скромничаешь!

От броневика к беседующим идут два офицера-автомобилиста, оба в чине поручика, молодые, моложе Нестерова – немного за двадцать, ну, от силы двадцать пять.

Подойдя, оба залихватски козыряют:

– Поручик Дубов!

– Поручик Вихлевщук!

– Это наши спасители, – говорит Дорик. – Лошадь ногу сломала, так они автомобилем телегу тащат. Я с платформы птичек сгрузил, но до аэродрома своим ходом не получится – только на гужевой тяге!

Он показывает рукой на сараи неподалеку.

– Нам туда. Крылья приладим, моторы проверим… Петр Николаевич пробные полеты сделает и передадим нашей доблестной армии два моноплана конструкции имени меня! Господа! За это предлагаю и выпить! У меня как раз завалялась фляга с божественным французским коньяком!

Серебряная фляга идет по кругу. Коньяк действительно хорош, пьется легко.

– Прямо пикник получается, – шутит Терещенко, поднимая флягу. – За нашу победу, господа! За нашу скорую победу над австрийской и немецкой военщиной!

– За будущую мощь нашей авиации! – подхватывает Дорик, делая глоток. – За наших отважных летунов!

– Для нас большая честь, – говорит поручик Вихлевщук, оглядываясь на товарища. – Большая честь знакомство с вами, господа! Мы с коллегой мечтаем стать авиаторами и пересесть с нашего Росинанта на аэроплан!

– Для начала хоть бы в небо подняться, – поддерживает его поручик Дубов. – Понять, что оно такое…

Нестеров улыбается.

– Федор Федорович! У нас тут двойки есть? Ребят покатать?

– «Фарман» есть, разведчик!

– Ну так никаких проблем, ребята. Прокатимся!

– Господин штабс-капитан! – хором кричат Вихлевщук с Дубовым.

Но Нестеров смотрит над их головами, на горизонт.

– Вот черт! – говорит он. – А ну-ка… Точно! Летит!

Теперь все, включая Терещенко смотрят на горизонт.

Небо чистое, голубое. Воздух пахнет августовским разнотравьем, на фоне которого легкий запашок авиационного бензина можно и не уловить, и если бы не отдаленные звуки артиллерийской канонады, доносящейся издалека, можно было бы легко забыть, что здесь война.

С австрийской стороны в сторону Жовквы летит самолет, Нестеров первым разглядел неприятеля.

– Вынюхивает, – цедит он с неприязнью. Улыбку с лица сдуло, словно ветром, он прищуривается. – «Альбатрос» это. Здоровая машина, тяжелая, груза много берет…

Нестеров прикладывает ладонь к глазам козырьком, заслоняясь от солнца.

– Летает, стервятник. Бомбить будет. Ну ничего… Сейчас мы его. Ребята! До самолета подбросите?

– Мухой! – козыряет Вихлевщук. – Буксирный отвяжу только! Заводи, Серега!

Мишель и Дорик глядят, как бронемобиль мчится через поле к взлетной полосе, как суетятся возле сараев фигурки аэродромной команды, и вот уже разбегается и взмывает в воздух легкий и быстрый «Моран» Нестерова.

Маленький и шустрый самолет карабкается вверх, туда, где кружит над Жовквой похожий на шмеля австрийский «Альбатрос». Через жужжание моторов доносятся сухие щелчки револьверных выстрелов, потом гулко лает карабин – участники воздушного боя обмениваются любезностями.

Братья стоят, задрав головы к небу, а противники над ними танцуют причудливый танец, выбирая удобную для нападения позицию.

– Он будет таранить! – возбужденно кричит Дорик. – Смотри, Миша! Смотри! Он рассказывал!

«Моран» Нестерова, летевший выше австрийца, начинает пикировать, чуть покачивая крыльями, словно атакующий голубя сокол. Он заходит против солнца, с хвоста, чтобы пилот «Альбатроса» не успел разглядеть маневр и увернуться. Миг, и силуэты самолетов сливаются в один.

– Есть! – Дорик даже подпрыгивает на месте от восторга. – Смотри!

И тут же замолкает.

Силуэты разделяются.

«Альбатрос» скользит на крыле, описывая круги, как раненая птица.

А вот «Моран»…

«Моран» разделился на несколько частей. Он падает с небес – мотор отдельно, фюзеляж со сломанными крыльями – отдельно.

И летит вниз тело, выпавшее из кабины – тело пилота.

Дорик и Михаил, спотыкаясь, бегут по лугу, не сводя глаз с падающего человека.

Когда тело бьется о землю, они замирают на миг, а потом мчатся к упавшему со всех ног. Со стороны аэродрома прыгает по ухабам бронемобиль, за ним пылит конная упряжка…

Дорик добегает до погибшего первым. Тело авиатора изломано, голова смята, лицо искажено до неузнаваемости. Дорик опускается на колени и плачет. Терещенко с ужасом смотрит на погибшего. Подбежавшие автомобилисты-поручики крестятся.

Михаил не в силах отвести взгляд от брызг крови на зеленой траве, над которыми кружат пчелы.

«Штабс-капитан П. Н. Нестеров на днях, увидев в районе Жовквы, в Галиции, летящий над нашим расположением австрийский аэроплан, собиравшийся бросить бомбы, взлетел на воздух, атаковал неприятеля и протаранил неприятельский аппарат, предотвратив жертвы в наших войсках. Сам Нестеров при этом погиб смертью героя. По словам доставленных в Киев пленных австрийских офицеров, всей неприятельской армии хорошо известно имя Нестерова. Во время воздушных разведок русских авиаторов австрийцы всегда безошибочно определяли, каким аппаратом управлял Нестеров. Когда показывался аэроплан-птица, красиво и вольно паривший в воздухе, австрийцы указывали: – Das ist Nesteroff! Австрийцы боялись покойного, и все их усилия были направлены к прекращению его деятельности. За задержание отважного летчика была объявлена большая премия. Нестеров погиб в 27 лет. После Нестерова остались жена и двое детей – девочка, 5-ти лет, и мальчик, 3-х лет».

Титр: Нет такого подвига, которого бы не совершил русский солдат во имя царя и Отечества.

Тапер играет нечто торжественно-скорбное. Чуть дребезжат струны старого расстроенного пианино.

На экране плещутся волны. Из вод поднимаются мощные стальные борта. Смотрят в море крупнокалиберные орудия. Один из кораблей окутывается дымом – палят пушки. Вдалеке силуэты других судов.

Титр: Флот союзников взял под контроль акваторию Северного и Балтийского моря. Черноморский флот преследует одиночные немецкие корабли.

Снова волны. Черно-белые, свинцовые. Вот они начинают приобретать цвет.

Плещется о камень, поросший мхом, зелено-серая вода.

Январь 1915 года. Норвегия. Порт Христиания

Над гаванью густой, как взбитые белки, туман.

Терещенко стоит на пирсе возле маяка, глядя в сторону моря. Рядом с ним портовый чиновник в мундире. Погода нехолодная, но сырая и зябкая. Терещенко поднял воротник пальто, чиновник постоянно потирает руки.

– Он не войдет в порт, – говорит чиновник по-норвежски. – Слишком сильный туман. Сегодня не стоит его ждать, герр Терещенко. Бертон знает здешние воды, но никогда не станет рисковать кораблем.

– Третьи сутки… – отвечает Терещенко тоже на норвежском. – Нам нужно пару часов солнца.

– Поднимается ветер, – чиновник словно внюхивается в движение воздуха. – Если повезет…

Порыв ветра едва не уносит шляпу Михаила, но тот успевает ее подхватить.

Туман начинает рассеиваться. В небе появляется мутный косматый шар солнца.

– Смотрите, – чиновник указывает пальцем на выступившую из тумана серую тень. – Смотрите! Это она?

В гавань проскальзывает огромная тень, и, когда она проходит мимо маяка, отчетливо видно, что это «Иоланда», ведомая твердой рукой знатока здешних вод.

– Пойдемте, – говорит Михаил Иванович. Голос у него бесцветный, усталый, лишенный всяческих эмоций. – У нас еще много дел. Готовьте документы, а я привезу английского консула. Оформим передачу.

Они шагают по пирсу к большой земле.

– Вы ничего не хотите снять с яхты? – спрашивает чиновник несмело. – Все же…

– Ничего, – резко перебивает его Михаил. – Я ничего не хочу снимать. Пусть все останется как есть.

– Ну, что ж… – пожимает плечами чиновник. – Так и быстрее, и проще…

Январь 1915 года. Норвегия. Порт Христиания. Причальный пирс

Терещенко стоит у трапа, глядя, как к нему спускается капитан Бертон.

– Рад видеть вас, дружище, – приветствует его Михаил.

– И я рад видеть вас, сэр. Простите, что не мог прибыть раньше. «Иоланда» была блокирована в Трондхейме.

Мужчины жмут друг другу руки и после недолгого раздумья искренне обнимаются.

– Спасибо, Ларс! – говорит Терещенко негромко. – Спасибо. Как тебе удалось удрать?

– Сказал, что нужен срочный ремонт в доке, а в Трондхейме такого размера доков нет.

– И отпустили?

– Я же норвежец, представитель нейтральной страны, а немцы относятся к нам, как к незадачливым родственникам – мол, чуть-чуть туповаты, но свои. Пришлось уверить коменданта, что я немедленно затону прямо у причальной стенки. Кто же захочет такой сюрприз у себя в порту? В общем, я сейчас должен обдирать днище от ракушек… Каким будет ваш приказ, господин Терещенко? Что я должен делать дальше?

– Пойдемте, Ларс…

Они отходят от трапа «Иоланды» на край пирса. Над входом в порт снова клубится стена тумана.

– Я принял решение передать «Иоланду» союзникам.

– Кому именно, сэр?

– Англичанам. Под плавучий госпиталь. Вы, капитан Бертон, вольны оставить судно…

Бертон вскидывается, словно от удара и недружелюбно смотрит на Михаила.

– Это война, – поясняет Терещенко. – Я не могу отправить вас на войну. Сами знаете, что немецкие подводные лодки делают с караванами. Кто бы мог подумать, что эти консервные банки окажутся таким мощным оружием…

– Надеюсь, – говорит Бертон, и голос у него чуть подрагивает, – вы не считаете меня трусом, господин Терещенко?

– Отнюдь. Наоборот, господин капитан. Я знаю, что вы отважный и преданный человек. Но вы гражданин Норвегии, а Норвегия в этой войне не участвует. Я не могу приказывать вам рисковать своей жизнью.

– Вы меня увольняете?

– Нет.

– Тогда я остаюсь на «Иоланде».

– Хорошо, Ларс.

– Думаю, что большая часть экипажа останется вместе со мной.

– Хорошо.

– Но на судне еще есть несколько человек вашей прислуги…

– Поговорите с ними, господин капитан. Я предложу в виде компенсации денежное пособие и помогу с работой на берегу.

– Слушаюсь, сэр.

Мишель закуривает, спохватывается и предлагает сигарету капитану. Тот тоже прикуривает и некоторое время мужчины молчат, глядя на воду.

– Завтра вы становитесь на переоборудование. Оформляете документы на передачу судна и поступаете под командование Адмиралтейства.

– Что делать с интерьерами? – спрашивает Бертон.

– Ничего не делать. Нашим раненым нужен госпиталь, капитан, исходите из этого. Все остальное не имеет значения.

– И как долго это продлится, господин Терещенко?

– Я не знаю, Ларс. На быструю победу надежд не осталось. Война будет долгой. Очень долгой. И мир после нее станет другим…

– Могу я повидать семью?

– Конечно. Вы свободны до конца работ на «Иоланде». И экипаж тоже. Сроки возвращения к командованию судном согласуете со своим новым начальством.

– Я был рад работать на вас, сэр! – говорит Бертон и подносит ладонь к козырьку своей капитанской фуражки.

– Я был рад иметь на своем судне такого капитана.

Туман окончательно заволакивает гавань.

– Могу я предложить вам выпить, Бертон, – спрашивает Терещенко, бросая окурок в воду.

– Конечно, сэр.

– И мне очень хочется напиться…

– Поддерживаю, сэр. Мне еще никогда не приходилось напиваться с работодателем.

– Все когда-нибудь случается впервые.

Февраль 1956 года. Архив КГБ СССР

Трещит мотор проектора. Музыки, обычной для немого фильма, нет – только неприятный раздражающий треск. Изображение проецируется на белую ткань экрана – это кадры старой хроники времен Первой Мировой, 1915 год.

Снежные поля с черными воронками от разрывов на них. Разрезы окопов. Снова прыгают по рытвинам коробочки бронемашин. По ним лупит из орудий замерший на рельсах бронепоезд. Бежит по полю неровная цепь бойцов. Пулеметный расчет за работой.

Титр: Несмотря на тяжелые погодные условия, русские войска ведут наступление на юго-западном направлении.

На экране солдаты в французской форме.

Союзники отважно сражаются с врагом на европейском театре военных действий.

Пейзаж сменяется на весенний.

На экране последствия газовой атаки на Ипре. Камера бесстрастно показывает искалеченные ипритом трупы, раненых…

Титр: Действуя с настоящей тевтонской жестокостью, Германия на Западном фронте применила против войск союзников отравляющий газ, что привело к гибели нескольких тысяч человек.

Кружатся в небе самолеты. Разбегается по полосе огромный по тем временам «Илья Муромец». Стоят возле биплана несколько человек в летных шлемах.

Снова кадры взлетающих самолетов. Воздушный бой. Падающая машина. На поле лежат обломки фюзеляжа с черным крестом на боку.

Титр: Авиация сил Антанты безраздельно владеет небом.

На экране панорама Киева.

Титр: Киев готовится к приему раненых.

Здание нынешней клиники «Охмадет». Чистые палаты с одинаковыми кроватями, застеленными белым бельем, со стоящими «парусом» подушками.

Терещенко во главе делегации двигается по проходу между рядами кроватей. В людях возле него безошибочно угадываются влиятельные чиновники.

Титр: На средства сахарозаводчика Михаила Терещенко в Киеве открыты два новых госпиталя.

Войска тоскливо бредут по непролазной грязи. Усталые лица. Потухшие глаза. Ноги в обмотках тонут в жидкой глине. Вязнут в жиже колеса обоза, пушечные обода.

Люди с неразличимыми серыми лицами стоят у полуразрушенного сарая.

Перед ними солдатский строй с ружьями. Сбоку стоит офицер. Он взмахивает рукой – и солдаты поднимают винтовки, направляя их на людей у сарая. Еще взмах руки – и из ружейных стволов вырываются облачка дыма. Люди у стены падают.

Титр: Расстрел дезертиров по приговору военно-полевого суда.

По изображению бегут коричневые разводы. Плывет горящая пленка, на экране видны «пузыри».

Проектор сбивается с ритма и останавливается.

Возле него суетится капитан. Никифоров сидит в кресле перед экраном.

– Да не суетись ты так, Володя! Это же не оригинал?

– Нет, копия, – отзывается тот. – Склейки из разных фильмов, но все они 1915 года выпуска. Хроники крутили в кинотеатрах перед сеансами.

– Мы в детстве, когда рвалась пленка в кино, кричали: «Сапожник!», – улыбается Никифоров.

– Мы тоже, – кивает капитан. – Я сейчас склейку сделаю…

– Брось, лишнее. В принципе, все, что нужно, я увидел.

– Хорошо. Тогда – 1916-й?

– Основные события.

– В конце 1915-го Терещенко полностью прекращает деятельность, связанную с литературой и искусством, и сосредоточивается на политической деятельности. В первую очередь он закрывает издательство «Сирин»…

1915 год. Петроград. Издательство «Сирин»

В комнате, которую занимало издательство, только Пелагея и Михаил Терещенко.

На столах макеты книг, несшитые тетради, книги в обложках.

Разора еще нет, но видно запустение – тут уже не кипит работа.

– Значит, все… – говорит Пелагея.

Она грустна, чуть не плачет.

– Прости, сестренка. Вот кончится война, и мы с тобой сделаем новое издательство. И назовем его «Феникс».

Пелагея перебирает книги, лежащие на столе.

– Блок, Белый… Первый и второй том готовы. Мишель, давай хотя бы закончим работу!

– Пелагеюшка, – говорит Терещенко терпеливо. – Сестрица! Издание еще год готовить! Деньги, время, люди… Но это еще полбеды! Ты же видишь, сегодня люди не покупают такие книги! Слишком серьезно, слишком умно, слишком актуально! Люди хотят отдохнуть, а не напрягать мозги! Пинкертон, Чарская с ее влюбленными гимназистами, Майн Рид… Символисты были хороши в мирное время, а у войны свои герои. Между Белым и Буссенаром читатель выберет Буссенара. Зачем делать то, что уже никому не интересно?

– Ты не хочешь тратить деньги на книги?

– Мы с тобой достаточно их истратили. Сегодня лучше купить для фронта корпию, бинты, лекарства. Построить еще один самолет, в конце концов. У нас еще будет время заняться искусством. Я тебе обещаю.

Он обнимает сестру за плечи.

– Не печалься, сестрица. Война не навечно.

Пелагея резким движением сбрасывает его руку.

– Если всего этого не будет, – она показывает рукой на разбросанные тетради, – то за что мы воюем? Ты же сам был готов на все, чтобы их романы прочли люди? А сейчас рассказываешь мне про Буссенара?

– Не драматизируй, Пелагея!

– Ты отнимаешь у меня все, – кричит она, не сдерживаясь. – Эта работа, эти люди – это все, что у меня было! Понимаешь? Все, что у меня было в жизни! Вчера было! А сегодня ничего нет! И это не война сделала – это сделал ты, братец! Зачем?

– Что «зачем»?

– Зачем ты давал мне надежду, если собирался все отобрать?

– Пелагея! Пойми! – он хватает ее за руки, но сестра вырывается. – Пойми ты! Дело не в деньгах! Дело в том, что это никому, слышишь, никому уже не надо! Война поменяла все!

– Это не война, – говорит Пелагея севшим голосом. – Это ты! Ты все поменял! Все! Оставь меня…

Она идет к дверям ссутулившись, словно старуха.

– Пелагея! – зовет Терещенко. – Послушай, если ты хочешь…

Хлопает дверь.

– Вот черт! – шепчет Михаил, ломая спички. Он закуривает в конце концов, но тут же давит сигарету о подоконник, оставляя черный след, словно жирную запятую на белой краске. – Черт! Черт! Ну что же это за напасть такая…

Февраль 1915 года. Петроград. Государственная Дума

Терещенко на трибуне, зал внимательно слушает.

– Еще раз вернусь к основным тезисам доклада. Наша задача сегодня – комплексное перевооружение армии в соответствие с требованиями времени. Войну не выиграть без современной артиллерии, без бронированных машин, без авиации, которая из экзотической игрушки становится ударной силой. Если мы не поймем это сейчас, то уже завтра нас заставят это понять наши противники, с успехом осваивающие новые типы вооружений. Наша задача— поставить на службу отечеству последние достижения военной науки. Вот тогда мы начнем побеждать не числом, а умением! У меня все, господа…

Члены Думы аплодируют, но, надо сказать, вяловато.

В коридоре к Михаилу подходит Гучков. Рядом с ним невысокий человек со смешной прической, мышиного цвета волосы стрижены «ежиком», который так и хочется потрогать.

– Михаил Иванович! – говорит Гучков, пожимая Терещенко руку. – Знакомьтесь, Александр Федорович Керенский, наш коллега, фракция трудовиков.

Керенский жмет руку Терещенко специальным рукопожатием, на лице бывшего эсера вежливая улыбка. Близко посаженные серые глаза смотрят благожелательно, но холодно. Манерами Керенский похож не на политика, а на актера, правда, хорошего, исполняющего роль политика.

– Прекрасная речь, Михаил Иванович! Просто превосходная!

– Благодарю вас, Александр Федорович!

– Я слышал, вы часто бываете на фронте?

– Да, я возглавляю миссию Красного Креста.

– Похвальная самоотверженность! – кивает Керенский. – Но меня больше интересует ваше мнение как члена военно-промышленного комитета… Кстати, Михаил Иванович! Почему вы до сих пор не вошли ни в одну из партий? Я уверен, что любая фракция приняла бы вас с большим удовольствием!

– Мне кажется, – говорит Терещенко, – что это излишне. Служить Отечеству, не будучи зависимым от партийных решений, куда удобнее, да и правильнее…

Керенский с Гучковым переглядываются с улыбкой.

– Для того, чтобы провести в жизнь ваши предложения, – произносит с ухмылкой Керенский, – мало быть меценатом и промышленником. Нужен политический вес. А политический вес, дорогой Михаил Иванович, придают не идеи, а членство в многочисленной и влиятельной партии. Вы сами в этом убедитесь, обещаю, в самое ближайшее время…

Апрель 1915 года. Париж. Набережная Ситэ

По набережной неторопливо идут Терещенко и Луи Ротшильд. За ними катится огромный черный «роллс-ройс».

– Упор будет сделан на подрывную работу, – объясняет Ротшильд. – Вас будут ослаблять изнутри, пока внутренние проблемы не выведут Россию из игры надолго, если не навсегда – это весьма эффективно, поверь, Мишель. Ваши законы чрезмерно гуманны по отношению к дезертирам и агитаторам, и на это будет основной расчет немцев. Они уже сегодня ищут возможность внедрить этот план в действие.

– Ты говоришь о массовом дезертирстве?

– Я говорю о революции, на которую делают ставку в немецком Генштабе. Тебе ничего не говорит имя Александр Львович Парвус?

– Нет.

– Он известен также под фамилией Гельфанд. Гельфанд Израиль Лазаревич?

– Аналогично.

– А, между тем, именно Гельфанд сейчас в фаворе у Людендорфа, Мишель. С Россией не обязательно сражаться на фронте, ее проще одолеть изнутри. Это прекрасно понимают немцы и некоторые влиятельные круги, заинтересованные в выходе России из договора. И денег на это не пожалеют.

Они останавливаются у парапета, разглядывая баржу, проплывающую по Сене.

– Мне воспринимать твои слова как предупреждение? – спрашивает Терещенко.

– Возможно. Я не настолько хорошо понимаю происходящее в России, чтобы кричать «Волки!», но хочу услышать от тебя, друг мой… Это предупреждение?

– Возможно, – отвечает Терещенко, чуть поразмыслив.

– Дума работоспособна? Она контролирует ситуацию?

– Не уверен.

– Есть фракция, которая может взять на себя ответственность за решения?

– Единолично? – Терещенко улыбается. – Конечно же, нет! Эсеры, кадеты, трудовики, почвенники, эсдеки… Легче найти общий язык с дикими племенами, чем им между собой! Нет, Луи… Они не договорятся.

– Не удивляюсь, – пожимает плечами Ротшильд. – Самодержавие и незрелый парламентаризм – весьма опасное для государства сочетание. Отнесись к моим словам серьезно, Мишель. Постарайся, чтобы их услышал не только ты. Парвус – международный авантюрист. Но он еще и профессиональный революционер, хотя, как известно, одно другому не мешает. Написал несколько теоретических работ, участвовал в выпуске газеты «Искра». Переехал на Балканы, писал для финансовых обозрений, писал остро, невзирая на лица, был замечен, сотрудничал с турецкими финансистами, дал несколько дельных советов и прослыл весьма компетентным консультантом. Получал за это неплохие деньги, но основное состояние сделал на торговле оружием во время Балканской войны. Сотрудничал даже с заводами Круппа, хотя его несколько раз высылали из Германии и там выписан ордер на его арест. В январе этого года посетил немецкое посольство в Стамбуле, имел личную встречу с Гансом фон Вагенгеймом. Вы, кажется, с ним знакомы?

– Имел честь…

– Ну так вот… По моей информации, Парвус договорился с немецкой стороной о финансировании революции в России и получил не только политическую поддержку, но еще и немаленькие деньги. До того Парвус прощупывал почву в среде эмигрантов, искал тех, на кого сможет опереться при исполнении плана.

– Интригуешь?

– Излагаю. Фамилия Ульянов тебе знакома? Он подписывает статьи псевдонимом Ленин. Работал в «Искре», известен в революционных кругах. С 1905 года живет в Европе. Склочный характер, со всеми ссорится, груб, не стесняется в выражениях. Властный. Родной брат народовольца Александра Ульянова, повешенного за попытку цареубийства. В России его фактически не знают…

– Я с ним знаком, – говорит Терещенко. – Ехали как-то в одном купе, совершенно случайно. Крайне неприятный тип. По риторике – людоед с юридическим образованием…

– Вот даже как? – сдержанно удивляется Ротшильд. – Я думал, что ты о нем и не слышал никогда… Но… Мир тесен. Ульянов – эта та фигура, на которую Парвус собирается опереться в России.

– Странный выбор, – замечает Терещенко, закуривая.

– Любой выбор кажется нам странным, если мы не обладаем достаточной информацией, – парирует Ротшильд. – Революционная эмиграция – это та же Дума, только с другой стороны границы. Интриги, взаимное недоверие, нелюбовь. Но добавь к тому еще и нищету, полулегальное положение, риск в любой момент быть арестованным и высланным, скудность пожертвований и полное отсутствие перспективы. С 1905 года и по сей день эти люди живут ожиданием нового шанса захватить власть и вернуться в Россию хозяевами. Ленинская фракция – большевики – многочисленны по нашим меркам, имеют последователей на родине и совершенно беспринципны в выборе союзников и методов. Идеальный вариант использовать подобную публику для организации хаоса в стране. При хорошей финансовой поддержке такие вот якобинцы – лучший выбор, а вовсе не странный. Ни одна из партий, заседающих в Думе, на сотрудничество с немцами не пойдет, а ленинская фракция – с удовольствием! Я думаю, Парвус нашел отличную альтернативу любой думской партии, связанной обязательствами, легальной, а значит, ручной. На вашем месте я бы подумал о том, как противостоять немецкому плану уже сейчас, не дожидаясь последствий.

– Я обязательно учту сказанное тобой…

– Не сомневаюсь, – говорит Ротшильд, жмурясь на солнышке, как довольный кот. – Понимаешь, Мишель, война – утомительное занятие, особенно для тех, кто действительно воюет. В окопах вши, грязь, там часто убивают. Самая привлекательная идея для солдата – закончить это немедленно. Он не думает о последствиях, он хочет домой. О последствиях должны думать вы – те, кто взял на себя ответственность руководить страной. И чем раньше вы это сделаете, тем больше у солдата шансов вернуться домой живым. Если сработает план Парвуса, друг мой, то это будет не только концом войны, но и концом России, во всяком случае той, в которой ты живешь. Наше дело предупредить вас. Сделать что-то за вас не в наших силах. Возможно, идея Гучкова – это выход из ситуации.

Терещенко с удивлением смотрит на Ротшильда.

– Ты в курсе предложения Гучкова?

Ротшильд едва заметно улыбается.

– Слышал кое-что… Самодержавие – действительно не лучший вариант управления страной. Но, раскачивая лодку, надо помнить о том, что в реке встречаются крокодилы…

Июль 1915 года. Киев. Андреевская церковь

Перед алтарем стоит Пелагея Терещенко в роскошном свадебном платье. Рядом с ней жених – Михаил Дембно-Чайковский. Видно, что будущий супруг помладше суженой, и, хотя Пелагея Ивановна изо всех сил изображает на лице счастье, получается это у нее не очень.

Гостей много. Небольшая церковь переполнена.

Прямо за спиной венчающихся можно рассмотреть и мадам Терещенко, и Михаила с Дориком и его супругой, и Елизавету с Николенькой, и супругов Ханенко, в общем, вся большая родня Терещенко собралась на свадьбу в том же количестве, что раньше собиралась на похороны.

Гудит, словно главный колокол, голос священника. Молодые меняются кольцами, летят под ноги брачующимся розовые лепестки.

Терещенко стоит рядом с Елизаветой Михайловной. Они не смотрят друг на друга, но когда молодые проходят мимо, Михаил все же говорит матери:

– Поздравляю.

– Благодарю, – отвечает мадам Терещенко тихо, чтобы ее не слышал никто, кроме сына. – Если тебе интересно, я благословила этот брак.

– Ну что ж… – отвечает Михаил так же тихо. – Должно же кому-то в семье повезти больше.

– Ты считаешь, что ей повезло? – бровь Елизаветы Михайловны насмешливо изгибается. – Она бежит от меня, и скатертью ей дорога. Засиделась.

Они спускаются по лестнице, и мадам Терещенко опирается на руку сына.

– Никто из вас не понимает, что я всегда забочусь о том, чтобы вам было лучше. Разве такой муж должен быть у Пелагеи?

– Это муж Пелагеи, – говорит Терещенко. – Это ее выбор, мама. Ты можешь быть не согласна с ним, но ты обязана его уважать.

Взгляд Елизаветы Михайловны строг и презрителен.

– Когда я умру, – шепчет она, – вы поймете, что потеряли. Вы поймете, что я была единственным человеком, который любил вас просто за то, что вы есть. И я всегда, слышишь, всегда желала вам только добра и говорила правду, которую вы не хотели слышать… И Бог с вами!

Шофер открывает перед ней дверку авто и мадам, ступив на выдвижную ступеньку, опускается на заднее сиденье и распахивает кружевной зонтик. Рядом с ней садится Николенька, потом Елизавета, выглядящая растеряно.

Лимузин отъезжает, оставив Терещенко перед ступенями церкви.

Июль 1915 года. Киев. Особняк семьи Терещенко на Бибиковском бульваре

В бальном зале продолжается торжество – сверкают огромные люстры. Кружатся пары под звуки оркестра, приглашенного из Киевской оперы. Лакеи разносят шампанское, в приоткрытые окна врывается вечерняя прохлада.

Терещенко подходит к Пелагее и Дембно-Чайковскому, только закончившим танцевать.

– Вы позволите?

После секундного колебания, сестра протягивает ему руку, а жених с улыбкой кивает:

– Ну конечно же, Михаил Иванович!

Звучит вальс.

Пелагея с Михаилом скользят по навощенному паркету словно профессиональные танцоры, ими можно любоваться.

– Ты уверена в том, что делаешь?

– Да.

– Любишь его?

– Пока не знаю, но обязательно полюблю. Он хороший человек.

– Даже с очень хорошим человеком сложно прожить жизнь, если ты его не любишь.

Она смотрит ему в глаза и взгляд у нее твердый, словно у Елизаветы Михайловны.

– Я полюблю его, Миша. Не мучайся, я тебя простила. Возможно, все к лучшему. Нельзя же всю жизнь влюбляться в поэзию и поэтов, правда? Наступает время любить тех, кто дает тебе покой, а не остроту чувств. Я свой выбор сделала, и ты ни в чем не виноват. Надеюсь, что ты будешь заезжать к нам в гости. Мы с мужем собираемся жить в Европе, будущим детям полезнее горный воздух и теплое море…

Она улыбается.

– Я всегда ненавидела Петербург, даже когда его любила. Эта вечная грязь, слякоть, запах сырости… Посмотри на меня, Миша! Разве я похожа на несчастную женщину?

Мимо них вальсируют Дембно-Чайковский и младшая Елизавета Терещенко. Вмиг Пелагея выскальзывает из объятий брата, и вот уже Елизавета кружится с ним дальше. Глаза у нее на мокром месте.

– Что с тобой, Лизонька? – спрашивает он. – Ты не рада за сестру? Тебя кто-то обидел?

Лиза кусает губу, и ей удается сдержать слезы.

– Ты разве не понимаешь, Миша? Я теперь осталась одна. Я теперь осталась один на один с ней!

Терещенко не надо объяснять, кого имеет в виду сестра.

Елизавета Михайловна любезничает с женой губернатора, но – Михаил может поклясться – ни на секунду не выпускает их из поля зрения.

Вальс летит над залом. Свет льется из окон особняка вместе со звуками музыки.

6 августа 1915 года. Польша. Крепость Осовец

Раннее утро.

Немецкий офицер проверяет направление ветра. Ветер, очевидно, дует в нужную сторону, так как офицер удовлетворенно кивает головой.

Немецкие солдаты за низким бруствером открывают вентили на пузатых зеленых баллонах, из них с шипением вырывается газ. Если смотреть сверху, то вся линия соприкосновения похожа на долину гейзеров – вверх бьют струи газа, пригибаются к земле и затягивают всю нейтральную полосу. Серая завеса, похожая на дымовую, ползет в сторону русских окопов.

Ее и принимают за дымовую.

– О, дыма пустили! – говорит подпоручик с русской стороны, глядя на немецкие позиции в бинокль. – Сейчас в атаку пойдут!

И обращается к вестовому.

– Сообщи в штаб, немцы готовят наступление на 13-ю роту!

– Слушаюсь, господин подпоручик! – и бежит, не зная, что это поручение продлило ему жизнь на несколько часов.

Дым все ближе.

Русские войска вглядываются в наползающее облако через прицелы своих винтовок и пулеметов. Ждут, когда из завесы появятся силуэты врагов.

Облако накрывает окопы и в этот момент над линиями обороны рождается утробный стон, переходящий в крики боли и агонии.

Хлор стекает в траншеи и сжигает глаза и легкие солдат и офицеров.

– Газы! Газы! Газы! – кричит кто-то в этом аду и захлебывается своим криком.

Ветер неумолимо несет смерть на русские позиции.

Начинает работать немецкая артиллерия. Снаряды, начиненные отравой, взрываются на редутах крепости в расположении гарнизона.

От германских окопов в сторону Осовца идет цепь войск с закрытыми противогазами лицами.

В русских окопах противогазов нет. Умирающие закрывают лица тряпками, но газ ослепляет и убивает их.

Вот немцы проходят первую линию обороны – десятки и сотни лежащих на земле трупов, агонизирующие тела отравленных. Вторая линия – мертвые везде, смотрят в небо стволы пулеметов, валяются на земле винтовки и защитники крепости.

И тут из ядовитого тумана появляются люди. Они обожжены, безглазы и кашляют кровью, но они идут в атаку на наступающих немцев. Их много. Они так страшны на вид, что у видавших виды немецких вояк от страха подгибаются колени. В тумане вспыхивают вспышки выстрелов, орут умирающие. Немцы бегут прочь. Атаку возглавляет молоденький подпоручик, что разглядывал позиции врага в бинокль во время начала газовой атаки. Он изуродован и слеп на один глаз, но солдаты идут за ним, похожие на мертвецов, поднявшихся из могил. Кромсают плоть штыки, палят винтовки. Отвоевывая потерянные позиции, на немецкие окопы катится волна контратакующих русских войск. Падает подпоручик, горлом у него идет кровь, но контратаку умирающих возглавляет другой молоденький офицер.

В русском тылу грузят на подводы пораженных газами, раненых. Их сотни. Телеги переполнены.

– Быстрее, быстрее давай! – отдает приказы врач. На нем перепачканный кровью и рвотой некогда белый халат. – Грузи и езжай, ради Бога! В Белосток давай, в Белосток!

6 августа 1915 года. Польша. Госпиталь в Белостоке

Тут тоже командует врач:

– Места готовьте! Разверните дополнительный перевязочный пункт! Быстрее!

С повозок сгружают медикаменты и перевязочный материал. Рядом с повозками, на которых красный крест медицинской службы, Михаил Терещенко.

– Вам тут вовсе не надо быть, Михаил Иванович! – говорит начальник госпиталя, пожилой мужчина в полковничьем мундире. – По нам в любой момент могут ударить!

– Что там произошло? – спрашивает Терещенко, прислушиваясь к близкой орудийной стрельбе. Наступление?

– И наступление! И газами нас, паскуды, атаковали! – сообщает полковник медицинской службы. – Езжайте вы скорее отсюда, Михаил Иванович! От греха подальше!

Разрывы снарядов все громче и громче. Если посмотреть на запад, то видны дымы.

– Выгрузим все – и я поеду, – говорит полковнику Терещенко. – Не ранее.

– Тогда поторопитесь, – обрезает его полковник. – Мне еще вас тут не хватало!

Терещенко идет вдоль обоза. Выгрузку снимает кинооператор. Он крутит ручку и постоянно оглядывается. Видно, что ему не по себе.

Мимо Терещенко пробегает санитар с сумкой через плечо. Михаил оглядывается.

– Саша! Вертинский!

Санитар поворачивается и на лице его расплывается улыбка.

– Миша! Ты?

Они обнимаются.

– Какими судьбами?

– Да вот, привезли груз Красного Креста! А ты-то что тут забыл?

– А я, Михал Иванович, уже год как санитаром служу, – сообщает Вертинский. – С санитарным поездом езжу с фронта и на фронт.

– Так ты же не врач! – удивляется Терещенко.

– Так я и санитаром не был, – улыбается Вертинский. – Пришлось научиться. Я теперь по перевязкам специалист – врачи позавидуют!

Во двор госпиталя въезжает первая телега с ранеными – это те, кто уцелел после газовой атаки. Бегут санитары с носилками, пострадавших несут в здание, и становится понятно, что та суета, что царила тут только что, – это была и не суета вовсе.

– Никогда бы не подумал… – говорит Терещенко. – Вот, честно, Саша, никогда бы не подумал…

– Я и сам бы не подумал, Михал Иваныч. Война за меня подумала. Зато кокаин мне уже без надобности. Я о нем и думать забыл, веришь?

Воздух рвет свистом, и неподалеку от них разрывается первый долетевший снаряд. Взлетает вверх земля, осколки секут здание госпиталя, дырявят брезент медицинских палаток. Летят выбитые стекла. Кто-то кричит от боли и начинает материться со стоном. Второй снаряд попадает в поленницу дров за оградой, и в воздух взлетает фонтан из поленьев.

– В укрытие! – кричит кто-то невидимый. – В укрытие!

Какое тут может быть укрытие?

Еще один снаряд попадает в водонапорную башню, под самую крышу, выбивая из стенки рыжий кирпичный фонтан.

Терещенко с Вертинским бегут по двору к низким сараям конюшен. Вертинский профессионально пригибается, пряча голову в плечи.

Грохот.

Снаряд попадает в телегу, из которой успели выгрузить раненых, и убивает лошадь. Обломки повозки и куски лошадиного крупа разбрасывает по двору. Взрывная волна поднимает Вертинского и швыряет его в сторону низкой кирпичной ограды. Она же сбивает с ног Терещенко и катит его по земле несколько метров. Остановившись, он вскакивает и на нетвердых ногах бежит к Вертинскому, помогает ему подняться. Вертинский контужен. Из носа идет кровь, заливая подбородок и грудь певца.

Они забиваются в угол между стеной ограды и зданием госпиталя. Вертинский трясет головой, словно побывавший в нокауте боксер, взгляд его нерезок. Терещенко сидит рядом с ним, закрывая голову грязными окровавленными руками.

12 января 1916 года. Петроград. Александровский зал Городской думы

У входа висит плакат: «Игорь Северянин. Боа из хризантем».

Зал почти полон. Публика весьма разношерстная – тут и курсистки, глядящие на поэта с восхищением, и зрелые дамы с привычно томными взглядами, студенты и юнкера, с десяток офицеров, пришедших с дамами, и молодая богемная поросль, то и дело аплодирующая мэтру по поводу и без него.

Неподалеку от Северянина сидят и Михаил с Марг.

Северянин читает свое «Мороженое из сирени», и Терещенко потихоньку переводит его стихи Марг.

Мороженое из сирени! Мороженое из сирени! Полпорции десять копеек, четыре копейки буше. Сударышни, судари, надо ль? не дорого можно без прений… Поешь деликатного, площадь: придется товар по душе! Я сливочного не имею, фисташковое все распродал… Ах, граждане, да неужели вы требуете крем-брюле? Пора популярить изыски, утончиться вкусам народа, На улицу специи кухонь, огимнив эксцесс в вирелэ! Сирень – сладострастья эмблема. В лилово-изнеженном крене Зальдись, водопадное сердце, в душистый и сладкий пушок… Мороженое из сирени! Мороженое из сирени! Эй, мальчик со сбитнем, попробуй! Ей-богу, похвалишь, дружок!

Курсистки аплодируют, дамы млеют, молодая поросль негромко свистит, а основная часть публики остается равнодушной.

Северянин, вскинув подбородок, обводит зал жгучим взглядом и начинает декламировать заглавное «Боа из хризантем»:

Вы прислали с субреткою мне вчера кризантэмы — Бледновато-фиалковые, бледновато-фиалковые… Их головки закудрились, ароматом наталкивая Властелина Миррэлии на кудрявые темы…

– Слушай, дорогая, – говорит Терещенко на ушко Марг. – Давай уйдем… Не могу больше слышать эту пошлятину.

Словно по команде, на другом конце зала встали несколько офицеров с дамами и направились к выходу.

Северянин продолжает читать.

Я имею намеренье Вам сказать в интродукции, Что цветы мне напомнили о тропическом солнце, О спеленатых женщинах, о янтарном румянце. Но японец аляповат для моей репродукции.

– Конечно, милый…

Терещенко и Марг встают и пробираются к выходу.

В коридоре курит офицер, рука на перевязи, на лице шрам.

– Что, господа? – спрашивает он. – Затошнило?

– Есть немного, – отзывается Терещенко.

– А ведь я его поэзию любил, – говорит фронтовик. – Я его стихи своей Клавдии читал на память, страницами! Господи! Ведь ни о чем все это! Все эти зальдись, зазвездись! Тут такое творится, а он…

Не имею намеренья, – в этот раз я намерен, —

несется им вслед из зала голос Северянина. Он прекрасно читает, ничуть не хуже, чем три года назад, когда его готовы были носить на руках, все так же сладко, певуче, страстно…

Вас одеть фиолетово, фиолетово-бархатно. И – прошу Вас утонченно! – прибегите Вы в парк одна, У ольхового домика тихо стукните в двери.

– Вы правы, капитан, – усмехается Терещенко. – Сейчас – это уже ни о чем. Он потерялся.

– Возможно, – отвечает капитан. – Поэзия нужна, но сейчас нужна иная поэзия.

Как боа кризантэмное бледно-бледно фиалково! Им Вы крепко затянете мне певучее горло… А наутро восторженно всем поведает Пулково, Что открыли ученые в небе новые перлы…

– Он обиделся? – спрашивает Марг, спускаясь по лестнице. – Он же видел, что мы ушли?

– Это не мы ушли, – говорит Михаил, поддерживая ее под руку. – Это он остался, Марго. Мне жаль.

Сверху доносятся аплодисменты.

– Он быстро забудет свою обиду, – добавляет Терещенко. – Ведь ему еще аплодируют, его еще читают. Поэты – они как дети. Они не могут без внимания.

Март 1916-го. Константинополь. Посольство Германии

День в Константинополе выдался совсем не весенним. Дождит. С проливов дует и вместе с ветром над городом несется мелкая водяная пыль.

Зябко.

Кутаясь в легкое пальто, из авто выходит невысокий человек средних лет. Он грузен и наделен лицом крупной лепки, выпуклым лбом, глазами навыкате, густой, аккуратно подстриженной бородой, усами. Человек спешит к воротам немецкого посольства, возле которых мерзнет и мокнет часовой, что-то говорит тому и входит в калитку.

За массивными дверями его встречает офицер – на лице недоброжелательность, но манеры безупречны. Гость оставляет пальто и шляпу в гардеробной – он лысоват, приземист, с чрезмерно короткими конечностями, что, впрочем, скрывается хорошей работой дорогого портного.

Офицер сопровождает его на второй этаж, стучит в двери и, получив разрешение, пускает гостя вовнутрь.

В комнате двое – оба в штатском, но с осанкой, которая мгновенно выдает в них военных.

– Садитесь, герр Гельфанд, – предлагает один из них, моложавый, бритый, с длинным белесым лицом, и гость садится.

Он спокоен. Умные выпуклые глаза смотрят внимательно.

– Итак, – говорит второй немец. Он в возрасте, с холеным тяжелым лицом и в пенсне. – Слушаем вас, герр Гельфанд.

– Что именно вы хотите услышать, господа? – спрашивает Гельфанд на немецком. Он говорит превосходно, без малейшего акцента, разве что буква «р» у него получается мягковатой.

– Мы хотим поговорить о ваших несбывшихся прогнозах, герр Гельфанд, – отвечает бритый. – Кажется, вы планировали революцию на январь?

– Да? – Гельфанд поднимает брови и вверх по круглому лбу бегут морщины.

– Если верить вашему меморандуму, то – да, – кивает холеный. – Если верить тому, что видим, то – нет. И это весьма огорчает тех, кто вам поверил, герр Гельфанд. Это весьма печально – поверить человеку, который не отвечает за свои обещания.

– Несомненно, – соглашается гость, – весьма и весьма…

Его и немцев разделяет неширокий стол.

– Но, господа, – продолжает он, доставая из кармана массивный богато инкрустированный портсигар, – революция редко делается день в день… Позволите.

Холеный делает знак рукой – «курите» – и Гельфанд закуривает.

– Итак, – повторяет холеный. – Мы хотели бы услышать…

– Мне нечего вам сказать, – перебивает его Гельфанд. – Работа идет по плану, как я и обещал. Я могу отчитаться за каждый пфенниг из выданных мне денег. За каждый грош.

– Это радует, – скалится молодой. – Думаю, что вскоре вам придется написать такой отчет.

– Как только возникнет такая необходимость, – подтверждает Гельфанд. Предварительно, господа, я такой отчет подготовил.

Он открывает принесенный с собой портфель и достает оттуда бумаги.

– Прошу ознакомиться.

Немцы переглядываются между собой, но бумаги берут.

Некоторое время Гельфанд курит молча, сбрасывая пепел в бронзовую раковину, покрытую легкой зеленоватой патиной, немцы же шуршат документами.

– Короче, – говорит Гельфанд чуть погодя, – как видите, я не тратил времени зря. Сеть готова. Моя сестра – Евгения Суменсон – возглавляет представительство фирмы «Нестле» в Петрограде, и финансирование большевиков будет происходить через благонадежные швейцарские банковские счета. Таким образом мы скроем нелегальное движение денег и нам не придется возить их через границу. Возить банковские поручения и контракты, получать средства через продажи продукции аккредитованной в России фирмы куда безопаснее, чем использовать контрабандные наличные. Заниматься курьерской работой будет другой мой родственник – Якуб Ганецкий. Вот его досье, знакомьтесь, весьма достойный польский гражданин, финансист, революционер.

Он переводит дыхание, стряхивает пепел в массивную пепельницу и держит паузу, наблюдая, как внимательно смотрят на него собеседники.

– Теперь не о планах, господа, – наконец-то говорит он и тушит папиросу. – Теперь о том, что делается сейчас, в настоящий момент. Подрывная работа ведется, и результаты ее видны – мы отслеживаем настроения среди военнослужащих. Агитаторы работают на всех фронтах, во всех крупных гарнизонах. Естественно, это стоит немалых денег, но оправдывает себя. Список расходов прилагается, можете ознакомиться. То, что мы не сумели организовать в январе 2016-го, случится в течении этого года, ближе к концу или от силы в начале следующего, господа. Революция – не армейская операция, у меня нет армии, нет конкретных сроков наступления и красных стрелочек на карте, чтобы обозначить направление главного удара.

Гельфанд разводит руками.

– У меня ничего нет, кроме профессиональных навыков революционера и ваших денег…

– Этого вполне достаточно, – ухмыляется молодой немец. – Иногда…

– Этого достаточно, – соглашается Гельфанд. – Но вам придется быть немного терпеливее. Не рассматривайте меня как наемника. Рассматривайте меня как союзника, господа. Я не менее вашего заинтересован в том, чтобы мой меморандум стал реальностью, но удар должен быть смертельным. Не толкайте меня под руку… Прошу вас.

Немцы продолжают шуршать бумагами, изредка бубня что-то друг другу, наконец пожилой откладывает бумаги в сторону.

– Впечатляюще, – говорит он. – Весьма. Я знаю ведомство, герр Гельфанд, которое с удовольствием взяло бы вас на работу.

– Увы, – улыбается Гельфанд, и улыбка делает его гораздо моложе. – Я работаю только сам на себя! Ну и еще на революцию. Как я понимаю, мой отчет вас удовлетворил?

Немцы снова переглядываются и кивают.

– Тогда, господа, я предлагаю вам обсудить второй этап финансирования, – говорит Гельфанд серьезно. – И начинать его надо незамедлительно. Если вы, конечно, хотите получить результат в самое ближайшее время… Я купил вам партию за сравнительно небольшие деньги, но партия – это еще не революция. Это только возможность ее сделать, господа! Но это реальная возможность, поверьте мне на слово!

Апрель 1916 года. Петроград. Мариинский театр

Зал полон. Дают балет.

В ложе Терещенко и Марг – они внимательно глядят на сцену, где танцуют балерины. Звучит музыка. Машет руками, словно птица крыльями, одетый в черный грачиный фрак дирижер. Летят над сценой, стелятся в прыжках изящные балерины.

Михаил увлечен действием, он не отрывает взгляда от мелькающих женских ног, красивых рук, изогнутых талий, обнаженных спин – танец и женская красота пленяют его. Он смотрит на сцену не как поклонник балетного мастерства, а как охотник, учуявший дичь, как хищник, углядевший добычу.

И его настроение не ускользает от Маргарит.

Некоторое время она старается сделать вид, что ничего не замечает, но все-таки не выдерживает.

– Мишель, давай уйдем, если ты не против…

Он едва косится в ее сторону.

– С чего это вдруг? Тебе не нравится спектакль?

– Не нравится, – говорит она, упрямо наклонив голову. – Да, мне он не нравится.

– Лучший театр, лучшая труппа, один из самых знаменитых спектаклей Мариинки… Ты это всерьез?

– Давай уйдем, Мишель, – повторяет Марг сдавленным шепотом, стараясь не глядеть ни на него, ни на сцену. – Мне плохо.

– Да что с тобой…

Марг порывисто встает и выходит из ложи.

Терещенко с сожалением смотрит на сцену, но тоже встает и выходит следом.

В коридоре нет посторонних, музыка здесь звучит гораздо тише, полумрак.

Марг стоит, опираясь спиной на стену, дыхание у нее тяжелое, словно она собирается заплакать.

– В чем дело? – спрашивает Терещенко и в голосе его сквозит раздражение.

– Ни в чем. Я хочу домой.

– Послушай, что за капризы?

– Это не капризы.

Она поднимает на него взгляд.

– Я не могу видеть, как ты на них смотришь. Ты их ебёшь взглядом. Каждую из них.

Она так и говорит – ебёшь – на грубом французском арго.

– Ты думаешь, мне приятно, что мой муж ведет себя как жеребец?

Терещенко невольно улыбается.

– Да ты с ума сошла, Марг! Это же театр! Я никак себя не веду, тебе кажется! Как я могу смотреть на балерин на сцене? С отвращением?

– Перестань мне лгать! – она бы крикнула на него, но не хочет привлекать внимания. – Скольких из них ты уже ебал? Кто из них кувыркался с тобой в постели!

– Марг!

Она пытается дать ему пощечину, но Терещенко легко перехватывает ее удар.

Улыбка сползает с его лица.

– Я не люблю, когда со мной так разговаривают, Марг. Я не твоя собственность, чтобы выслушивать женские бредни. И не смей поднимать на меня руки, слышишь!

– Мне больно! – шепчет она, пытаясь освободить кисть. – Отпусти!

– Ненавижу истерики! Ненавижу истеричек! Что ты себе вообразила, Марг? Что взбрело тебе в голову?

Маргарит пытается вырваться, но Мишель прижимает ее к стенке.

– По какому праву ты позоришь меня? – спрашивает он свистящим шепотом. – Кто тебя надоумил устраивать мне сцены ревности?

Марг всхлипывает.

– Я беременна, – едва слышно произносит она и начинает плакать. – Мишель, я беременна…

Терещенко отпускает ее, делает шаг назад.

Марг плачет, некрасиво кривя рот, проглатывая рыдания.

– Ты… – говорит Терещенко. – Ты…

Он обнимает Марг, и она утыкается лицом ему в плечо.

– Милая, – шепчет Терещенко с неподдельной нежностью. – Ты прости меня… Я же не знал… Как давно?

Марг не поднимает головы от его плеча, но показывает Михаилу один палец.

– Ты уверена?

Она кивает.

– Месяц задержки и ты уверена? – спрашивает Михаил.

– Это не первая беременность, Мишель. Меня так тошнит, что нет никаких сомнений.

– Конечно, уверена, если говоришь. Прости меня. Я идиот.

Они стоят в коридоре за дверью ложи, обнявшись, Терещенко гладит Марг по вздрагивающей спине.

Музыка нарастает, становится громче – оркестр дает финальные аккорды. Гремят литавры, рвут воздух струнные.

– Не плачь, – шепчет он, целуя Маргарит в шею. – Я так счастлив, любимая. Я так счастлив…

На лице его растерянность и счастье. Именно так – растерянность и счастье.

Май 1916 года. Цюрих. Швейцария. Ресторан «У озера»

– Почему ты говоришь со мной? – спрашивает Ульянов. – Почему не с Троцким? Вы так трогательно поддерживали друг друга в редакции «Искры»…

В его голосе нескрываемая неприязнь. Он и не пытается маскироваться, глядит на собеседника с брезгливым презрением.

– Троцкий далеко, – говорит Гельфанд, намазывая на кусочек теплого хлеба нежнейшее сливочное масло с зеленью. – Пока он в Америке, нам от него мало толку. Левушка занимается своими проблемами – у него семья, его родственник – крупный американский банкир со своими интересами в России. Левушка пока бесполезен. Хотя я не исключаю, что в самое ближайшее время, Володя, он понадобится. Причем в большей степени тебе, чем мне.

– Ты, как всегда, хочешь остаться в стороне, Изя? Загрести жар моими руками?

– Когда это я загребал жар твоими руками, Володя? – обижается Гельфанд. – Я помогаю тебе с деньгами, да… Я делаю одну работу, ты другую…

– Ты делаешь чистую, я – грязную, – говорит Ульянов, кривя рот.

Перед ним на тарелке отбивная в сливочном соусе, белоснежное пюре и сладкая морковь. Гельфанд пьет красное вино, перед Ульяновым небольшой запотевший штоф с водкой и рюмка.

– Это так по-еврейски…

– Давай поменяемся, – предлагает Гельфанд с улыбкой, но от улыбки этой веет холодом. – Ты найдешь деньги на революцию, а я буду сидеть и крутить носом. Впрочем, я не хочу сидеть и крутить носом в перелицованном пиджачке и ботинках, которые я помню еще с 1905 года. Наденька сама перешивала пиджак, Владимир Ильич? Или вы отнесли к портному?

Ульянов склабится.

– И ведь ты меня совсем не боишься, Парвус? Не боишься, что я сейчас тебе тарелку в рожу кину?

– Не боюсь. Ты, Володя, конечно, мерзавец, но мерзавец умный, не отнять. Я слишком тебя хорошо знаю, помню наши разногласия. Ты бы мне не только тарелку о голову разбил, ты бы мне глотку перерезал, если бы знал, что тебя не поймают. Но ты же понимаешь, что без денег революцию не сделать, а значит, мне ничего не грозит. Потому что деньги – это я. Ты ведь хочешь вернуться домой на белом коне?

Ульянов берет в руки нож и вилку и начинает резать мясо, поглядывая на собеседника исподлобья.

– Срать я хотел на твоего белого коня, Изя, – говорит он и ухмыляется. – Революция в России сейчас невозможна! С деньгами или без – никакой разницы. Понимаешь? – он смешно картавит, но говорит четко и жестко. – Нет сегодня в России предпосылок для революции, никаких! Отсталая, убогая страна с забитым населением. Не народ, а грёбаное быдло, скот, о который вся это золоченая сволочь ноги вытирает! Ты, Израиль Лазаревич, забыл 905-й год?

Ульянов швыряет на стол приборы и на стук оборачивается и недоуменно глядит на их столик лощеный мэтр.

Льется в рюмку водка, и Ульянов тут же выпивает ее одним глотком, не морщась.

– В 905-м мы могли их дожать, для этого было все, но, как всегда, помешали трусы и предатели. Каков поп, Парвус, таков и приход… Впрочем, ты нихера не понимаешь ни в попах, ни в приходах…

– Зато хорошо разбираюсь в деньгах, Володя, – парирует Гельфанд, отпивая из бокала дорогущее французское красное и закусывая его нежнейшим паштетом. – Я не религиозен, так что не разбираюсь не только в попах, но также в ксендзах, пасторах и раввинах. Я не теоретик, я практик. Для революции не нужны предпосылки, для революции нужны несколько тысяч решительных людей, желательно фанатиков, несколько тысяч винтовок и золото, чтобы платить фанатикам. Потом подведешь под это базисы, надстройки и прочую чушь. Россия – как бы ты ее не презирал – это лес, пушнина, золото и алмазы, это пшеница юга и новая валюта – нефть. Это покорный народ, который любит свободу меньше, чем водку, но стоит ему почувствовать безнаказанность – и он сжигает все, что попадется под руку… Немцы хотят вывести Россию из игры? Прекрасно! Давай сыграем на стороне немцев и все богатства страны окажутся у нас в руках…

– У тебя в руках, Изя, у тебя…

– Владеть страной в одиночку? – смеется Парвус. – Это было бы неплохо, но я не настолько наивен! Мне не обойтись без тебя, а тебе без меня. Во всяком случае, пока не обойтись. Я-то хорошо знаю, Володя, что поворачиваться к тебе спиной нельзя…

– А к тебе можно?

Гельфанд отрицательно качает головой.

– И ко мне не стоит. Но у нас с тобой, Владимир Ильич, есть точки соприкосновения. Ты хочешь править, и для твоего тщеславия власть важнее золота, но без золота, и это ты хорошо знаешь, никакой власти не будет. Будет съемная комнатка или грязная квартирка в Цюрихе, статейки в левые газетенки и рагу из мясных обрезков. Я же править не хочу – я хочу владеть. И для этого мне нужен меч, который я смогу купить. Ты мой меч, Володенька, ты и твои башибузуки. Ты мой золотой ключик к богатствам России. Ты правишь – я владею. Все довольны.

– Пафосная хрень, – говорит Ульянов и снова наливает себе водки. – Ты же богатый человек, Изя! Ты же заработал себе состояние на гешефтах в Турции! Зачем тебе эти игры в политику? Ты давно не революционер, ты – коммерсант!

– Так политика и есть основная коммерция, Владимир Ильич! – воркует Парвус. – Я это понял, когда стал богат, и ты поймешь. Мне нужен твой талант, Володя. Талант оратора, талант организатора… Немцам нужен мир – мы дадим им мир. За это мы получим целую страну. Все по-честному. На фронте миллионы крестьян – пообещай им землю, как эсеры, и они побегут с фронта. На фронте миллионы рабочих – пообещай им заводы и они оставят окопы. Пообещай им мир после двух лет войны, и они принесут мир в Петербург на кончиках своих штыков. Люди глупы, Володя, их легко обмануть – просто пообещай.

– Ты хочешь договориться со мной, потому что больше тебе не с кем договариваться?

– Да, – кивает Парвус. – Всем остальным есть что терять: места в Думе, репутацию, партию. А тебе терять нечего, Владимир Ильич. У тебя ничего нет, кроме тысячи последователей, уставших от болтовни. И я готов купить им винтовки…

– Я подумаю, – говорит Ульянов и отрезает себе еще мяса. По тарелке растекается розоватый мясной сок.

На противоположном конце зала заканчивает свой обед невысокий человек средних лет. Он рассчитывается, берет с вешалки шляпу и трость и, проходя мимо Ульянова и Гельфанда, окидывает их неожиданно цепким взглядом.

– Я полагаю, – Гельфанд смотрит незнакомцу вслед, но тот уходит не оборачиваясь, – что размышления будут недолгими…

– Посмотрим, – пожимает плечами Ульянов. – Я знаю, где тебя найти. Я тебе напишу.

Гельфанд кивает мэтру и тут же получает счет.

– Давай я оплачу свою половину, – предлагает Ульянов и демонстративно лезет в карман худого пиджачка.

– Как только разбогатеешь, – улыбается Гельфанд, вкладывая в счет крупные купюры. – Только не заставляй меня ждать слишком долго, Володенька. Возможностями нельзя пренебрегать, это чревато… Обычно второй раз никто и ничего не предлагает. Лови момент.

– Посмотрим, – повторяет Ульянов, упрямо склоняя лобастую голову.

Глаза у него прищуренные, недобрые.

– Деньги, – произносит Гельфанд вполголоса. – Деньги на революцию сейчас и власть в дальнейшем. Подумай, мой пламенный революционер…

Он встает и протягивает Ульянову руку.

– Мы с тобой не друзья, Владимир Ильич, но вполне можем быть союзниками. И весьма друг другу полезными…

Ульянов после недолгих раздумий пожимает пухлую короткопалую ладонь Гельфанда.

Париж. Май 1916-го. Резиденция барона Ротшильда

Секретарь читает Ротшильду донесение.

– Встреча состоялась в Цюрихе, в ресторане «У озера». Объекты разговаривали весьма долго и внешне дружелюбно.

Ротшильд слушает внимательно, не проявляя эмоций. Он сидит за письменным столом, пальцы правой руки постукивают по столу, отбивая ритм.

– Расслышать их разговор не представлялось возможным, но, судя по рукопожатию в конце беседы, определенные договоренности были достигнуты. После ужина объект направился домой, где пребывал до утра.

– Скопируйте депешу, Моррис, – приказывает Ротшильд, – и отправьте ее в Лондон. Пусть у наших лондонских друзей тоже болит голова…

Февраль 1956 года. Москва. Архив КГБ СССР. Комната для чтения документов

– Забавно, – говорит Никифоров. – Прямо шпионский роман… Ты читал шпионские романы, Володя?

– Я как-то их не очень… – смущенно отзывается капитан. – Мне в жизни хватает…

Никифоров смеется.

– Ну да… А я, ты знаешь, люблю иногда. Особенно в дороге или на отдыхе. Расслабляет чрезвычайно… Но ведь мы с тобой не роман читаем. Это все делали настоящие живые люди, которые хотели добиться конкретного результата! И знаешь, чему я удивляюсь больше всего? Наивности этих людей!

– Простите?

– Наивности, капитан, ты не ослышался. Все они словно играют в смешную игру, а не живут. Только когда их убивают, они понимают, что все по-настоящему! А так… Мальчишки во дворе, играющие в войну…

Он берет со стола очередные желтоватые страницы.

– Смотри… 16-й, все плохо. Два года войны, страна измотана донельзя. Уже понятно, что самодержавие себя изжило: ткни – и упадет! О чем говорят у Гучкова? Помнишь?

– Естественно, – пожимает плечами капитан. – Я же подбирал вам документы, Сергей Александрович…

– Сергей! – поднимает указательный палец Никифоров. – И на ты! Мы же договорились!

– Хорошо, – соглашается капитан. – В петроградской квартире Гучкова его друзья и коллеги по Думе готовили заговор, целью которого было свержение царя.

– И как? – с иронией спрашивает Никифоров. – Свергли? Это не заговор, Володя. Поверь, я знаю, что такое заговор. Настоящий заговор! Этот исключительно курам на смех. Сумасшедший план! Совершенно провальный, тупой! Захватить царский поезд, взять царя в заложники и потребовать от него отречения! Тебе нравится?

– Ну, план как план. Не хуже любого другого! Могло и получиться!

– А в результате – назначить преемника самодержцу и организовать конституционную монархию. Это добившись отречения от Николая! Чудесно! Это лучший план заговора, который я видел, капитан. Лучший, однозначно.

– А что предложили бы вы? – в глазах капитана неподдельный интерес.

– Ну, – смеется Никифоров, – у меня школа другая.

– И все-таки? – не отступает капитан.

– Я бы сделал, как Ленин, – говорит Никифоров и улыбка сползает с его лица, словно расплавленный воск. – Я бы захватил поезд, убил царя и всех его ближайших родственников, расстрелял пару сотен его сподвижников и установил бы власть рабочих и крестьян. И я бы не ходил вокруг да около…

Он смотрит на даты на бумагах.

– Я не болтал бы два года, а действовал! Что толку, что эта банда трепачей просиживала штаны в квартире Гучкова? Они взяли власть? Они остановили нас?

– Так они взяли власть, Сергей, – говорит капитан. – Через несколько месяцев взяли. Добились отречения, получили в руки страну…

Никифоров скалится.

– Верно мыслишь, Володя. Нет для врагов никакого политеса. Есть цель, и ее надо добиться. Любым способом – главное добиться. Победить и обоссать труп врага. А кто думает иначе – для него есть теплое местечко рядом с такими вот героями англо-бурской войны. Местечко на свалке истории. Выигрывает тот, кто успевает ударить первым, Володя. Желательно бить насмерть. А заговор, который длится годами – это не заговор, это приятное времяпрепровождение в кругу будущих сокамерников. Понял? Ну, тогда давай смотреть дальше!

1 января 1917 года. Стокгольм. Квартира Парвуса

За богатым новогодним столом собралась вся семья Парвуса – жена, дети. Тут же за столом Якуб Ганецкий – узкоплечий, маленький, живой как ртуть, и его сестра – мадам Суменсон, именно о них Парвус рассказывал немецким резидентам совсем недавно.

Парвус поднимает бокал с шампанским, и все замолкают.

– 1917-й, – говорит он, – станет переломным годом. Годом больших надежд, дорогие мои. В этом году мы сломаем хребет царской власти и станем к рулю империи. Мы изменим эту страну. Этот год будет хорошим! Я в этом уверен!

Бокалы соприкасаются и звенят. Поднимаются вверх пузырьки в золотистом шампанском.

– За 1917-й, – говорит Суменсон. – За революцию.

– За революцию! За революцию! За революцию! – подхватывают остальные.

1 января 1917 года. Цюрих. Квартира Ульянова

Чудесный новогодний Цюрих, идет снег.

Комната, которую снимают Ульянов и Крупская, маленькая, бедная, плохо обставленная. Кровать, обеденный стол, маленький столик, похожий на туалетный, на котором лежат бумаги и стоит чернильница с ручкой.

Праздничный обед не просто беден, он совсем никакой – бутылка дешевого вина, какая-то колбаса, несколько кусков сыра.

Владимир Ильич и Надежда Константиновна вдвоем, гостей нет.

Они лежат в постели, и Крупская гладит мужа в паху, но, несмотря на то, что она возбуждена и тяжело дышит, Ульянов никак не реагирует на ласки – он лежит на спине, уткнувшись взглядом в потолок.

Наконец-то Крупская оставляет его в покое и ложится рядом на спину.

– Извини, – говорит он равнодушно. – Я устал.

– Я так понимаю, что ты бы предпочел видеть рядом ее, – отвечает Крупская. – А еще лучше – вместо меня. Уж с ней бы у тебя все отлично получилось, да, Володенька?

Ульянов молчит.

– Я не прошу от тебя многого, – продолжает Крупская. – Я понимаю, что… не красавица. Я бы даже привыкла сносить твое безразличие, но чувствовать отвращение! Это выше моих сил! Он же у тебя сжимается от моего прикосновения!

– Я уже попросил прощения, – Ульянов выплевывает слова с плохо сдерживаемым раздражением. – Что ты от меня хочешь, Надя? Чтобы я на тебя набрасывался каждый раз, как мы наедине?

– Я хочу от тебя малого – иногда чувствовать себя женщиной, а не боевым товарищем, кухаркой, швеей! Я для тебя просто предмет, как стол, на котором ты пишешь свои статьи! Как прислуга, на которую у нас нет денег! Я прачка, посудомойка, секретарь и даже медсестра по случаю! Ничего, что я еще и жена, а, Володенька? А что иногда мужья делают с женами? Рассказать?

– Не кричи! – приказывает он. – Нас услышат!

– Пусть слышат, – отвечает Крупская. – Подумают, что мы спорим о политике! О партийных деньгах!

– Замолчи! – он пытается зажать ей рот ладонью, но она отбрасывает его руку прочь.

Они начинают бороться – это выглядит комично и омерзительно, как борьба голых нанайских мальчиков.

В конце концов Ленин одерживает верх и прижимает руки Крупской к матрасу.

– Я же сказал тебе – замолчи! – шипит он и дает жене пощечину. Одну, вторую…

Крупская начинает смеяться.

– Господи, Володенька! Ударь еще! Еще! Он у тебя встал! Так вот что тебе надо!

Ленин рычит от злости, рывком переворачивает Крупскую, задирает ночную рубашку и пристраивается сзади к крупной целлюлитной заднице.

Начинают бить часы – удар за ударом, двенадцать раз. Ленин ожесточенно двигает задницей, лицо перекошено, словно не с женой занимается любовью, а насилует уличную девку.

Зато на лице Крупской злая, но довольная улыбка. Бедра мужа звонко бьются о ее промежность и от каждого хлопка у нее закатываются глаза.

Но счастье длится недолго.

С двенадцатым ударом часов Ленин кончает, постанывая, и падает на широкую лошадиную задницу жены. Потом сползает с ее крупа и ложится на спину.

Крупская ложится рядом. В комнате тихо. За окном падает снег.

– С Новым годом, Володенька, – говорит Крупская шепотом и целует Ленина в щеку. – С 1917-м! У меня добрые предчувствия – видишь, как хорошо начинается год? Значит, все у тебя получится… Может, мы когда-нибудь вернемся в Россию, домой… Может, сбудется моя мечта…

1 января 1917 года. Петроград. Квартира Терещенко

Поздний вечер или ночь. На улице темно. Сыплет снегом.

У дома Терещенко тормозит авто. Из него выскакивает Михаил Иванович и помогает выйти врачу. Это тот же врач, что присутствовал при выкидыше.

Мужчины в спешке входят в подъезд, поднимаются по лестнице.

В прихожей их встречают служанки.

Доктор сбрасывает с плеч пальто.

– Горячая вода, тряпки… Быстрее!

В конце полутемного коридора приоткрытая дверь. Из нее – неяркий свет и стоны.

Доктор вместе с Терещенко входят вовнутрь. Акушер отодвигает от изголовья роженицы испуганную служанку.

Маргарит бледна, лицо покрыто испариной, глаза мутные, бессмысленные. В них нет и тени узнавания.

Врач отбрасывает в сторону легкое одеяло – оно испачкано кровью. Наклоняется над роженицей.

– Раньше, раньше надо было! Проклятая погода… – бормочет он. – Михаил Иванович, выйдите. Вода где?

– Уже несу! – кричат из коридора.

В спальню вбегает служанка с большой дымящейся кастрюлей. За ней вторая, с медным тазом в руках.

– Выйдите вы, наконец, Михаил Иванович! – говорит врач, вытирая руки спиртом. – Не для ваших глаз это. Как будет можно – я позову. Дайте больше света! Лампы включите!

Маргарит тихо хрипло воет.

Терещенко оглядывается от дверей и видит огромный живот жены в синих прожилках вен.

Врач достает из саквояжа блестящие щипцы, расширитель…

Гостиная.

Терещенко курит, сидя на подоконнике.

Пепельница полна окурков.

Издалека доносятся неясные голоса, потом негромкий звук, похожий на мяуканье.

В дверях появляется служанка.

– Доктор зовет, – говорит она.

Лицо у служанки испуганное.

Терещенко вскакивает.

– Не волнуйтесь, Михаил Иванович! – произносит горничная торопливо. – Жива она, жива…

Спальня. Свет снова приглушен.

Врач снова у стола – теперь он собирает инструмент.

Маргарит лежит в кровати белая как мел, но в сознании. Она так слаба, что не может поднять руки. Терещенко делает несколько шагов и замирает.

На руках у второй горничной ребенок, завернутый в пеленки.

– Поздравляю вас, – говорит доктор. – У вас дочь, Михаил Иванович. Удалось обойтись без наложения щипцов, ребенок здоров. Деликатная, правда, барышня, не кричит, а шепчет…

Врач улыбается.

– Маргарит? – спрашивает Терещенко одними губами.

– Она в порядке, кровь я остановил. Правильно, что позаботились о кормилице. Мадам сейчас слишком слаба, чтобы кормить грудью.

– С ней все будет в порядке?

– Я не Господь Бог, но думаю, что опасность миновала.

– Я могу… Я могу взять ее на руки?

– Берите, конечно.

Мишель берет ребенка из рук горничной.

Маленькое сморщенное личико, темные волосы на макушке, между припухшими веками поблескивают глаза.

Терещенко глядит на жену, подходит к кровати и кладет девочку рядом с матерью.

Потом достает из кармана колье с купленным в Амстердаме бриллиантом и кладет Маргарит на грудь.

– Спасибо тебе, – шепчет он со слезами на глазах.

– Мы назовем ее Мишель, – едва слышно произносит Маргарит. – Как тебя…

Крошечная ручка девочки сжимает блестящую россыпь камней.

– Мишель, – Терещенко словно пробует имя на вкус. – Мими. Мишет…

Ванная комната.

Доктор моет руки. Пена в раковине окрашена в розовый цвет. На лице акушера усталость, под глазами темные круги, но он напевает арию Фигаро приятным низким голосом.

В дверь заглядывает Терещенко, и доктор видит его отражение в зеркале.

– Что-то случилось?

– Нет, что вы… Жду вас, доктор, чтобы отметить новый 1917-й год. В не откажетесь со мной выпить?

– Как можно от такого отказываться, Михаил Иванович!

В столовой на столе запотевший штоф, розетка с черной икрой, розетка с маслом, нарезанный хлеб.

Терещенко передает акушеру внушительных размеров конверт.

– Благодарю вас, Михаил Иванович, – с достоинством произносит доктор, пряча конверт во внутренний карман пиджака.

– Это я вас благодарю, Арон Давидович.

Водка льется в запотевшие рюмки.

– Вы не возражаете?

– Я совершенно далек от религии, Михаил Иванович. Ну, с Новым годом вас. Пусть ваша дочь проживет долгую и счастливую жизнь и увидит 2017-й.

– Дай ей Бог… – говорит Терещенко. На его глазах слезы, и он не особенно это скрывает. – С Новым годом вас, доктор… Пусть этот год принесет нам мир, благоденствие и спокойствие!

– Обязательно принесет, – говорит доктор и выпивает. – Это будет хороший год.

31 марта 1956 года. Монте-Карло. Прибрежное кафе

– Роскошный подарок! Подарить жене королевский алмаз! – говорит Никифоров. – Вы широкий человек, Михаил Иванович… А я-то думал, что вы в 15-м закрыли «Сирин» потому, что у вас не было денег содержать столь расходное предприятие.

– Ерунда, – резко отвечает Терещенко. – Деньги были и тогда, и в 17-м, но я перестал болеть издательским делом, нашлись вещи куда важнее и интереснее…

– Можно полюбопытствовать, какие?…

– Можно! Политика. Политика захватила меня целиком и полностью. И, хоть это сейчас звучит смешно, оппозиционная деятельность!

– Действительно, звучит несколько странно…

– Не думаю. Смешно – согласен, но не странно. Тогдашний министр юстиции господин Щегловитов с вами бы не согласился. Он несколько раз порывался арестовать меня за участие в заговорах…

– А вы действительно участвовали?

– Конечно. Мы с Гучковым создавали планы отстранения Николая Александровича от власти, заручившись поддержкой генерала Алексеева! Вы слышали о нем?

Никифоров делает неопределенный жест рукой.

– Я не историк. Я – журналист.

– Понимаю. Был такой деятель… Сначала на нашей стороне, а потом все, о чем мы только помышляли, передал государю. В нашем заговоре принимал участие Великий князь Михаил, так что скандал вышел грандиозный!

– И вас не арестовали? Не сослали в Сибирь? Не расстреляли? – удивляется Никифоров. – Странный какой-то у вас был заговор!

– Если бы император умел расстреливать с такой легкостью, как ваш Ленин, возможно, ничего бы с ним не случилось. И сегодня в России правили не бонзы от вашей партии, а кто-то из его наследников.

Никифоров качает головой.

– Вы строили против него заговоры, а теперь жалеете о самодержавии?

– Да, – отвечает Терещенко зло. – Жалею. Конституционная монархия – вот что было нужно России. Просвещенная конституционная монархия, а не диктатура, которую вы по недоразумению назвали пролетарской. У самодержавия были правила, у вас никаких правил не было – только революционная целесообразность. Вы не стеснялись убивать безо всяких рефлексий…

– Однако вы живы! – примиряюще произносит Никифоров.

– Значит, убить меня на тот момент было нецелесообразно, – парирует Михаил Иванович. – Или не получилось…

– А пытались?

Терещенко, не удержавшись, фыркает.

– Не один раз…

– Простите, Михаил Иванович, я ни в коей мере не сомневаюсь в ваших словах, – начинает Никифоров вежливо, – но мне трудно представить ситуацию, в которой… в которой…

– В которой бы меня в конце концов не достали бы?

Сергей улыбается, но улыбка кривая – он не знает, как вести разговор дальше.

– Ну, что-то вроде того…

– Если честно, – говорит Терещенко, – я и сам не знаю. Я ведь не умею бегать от смерти, месье Никифоров. Все эти шпионские игры, террористы, ледорубы… Меня должны были убить еще в семнадцатом. У Ленина на мой счет были свои планы…

– Однако приказ о вашем освобождении из Петропавловской крепости подписан его именем.

– Это не его милость и не моя заслуга.

– А чья?

– Моей жены и моей матери.

– При чем тут они?

Терещенко улыбается. Это странная улыбка – горькая и одновременно мечтательная.

– О, это совершенно уникальная история, мы обязательно до этого дойдем… Еще бутылку?

– Не откажусь.

Официант спешит к ним, повинуясь жесту Михаила Ивановича.

– В то утро, когда ко мне приехал Гучков, – говорит Терещенко, доставая из портсигара очередную сигарету, – мы еще не понимали, что Рубикон перейден…

25 февраля 1917 года. Петроград. Невский проспект

Огромная толпа, заполняющая проспект от края до края, катится по Невскому проспекту. Над толпой транспаранты «Долой царя!», «Хлеба, мира, свободы!», «Да здравствует республика!», «Долой правительство!». Навстречу им выдвигается несколько рот солдат и казачья полусотня. Солдаты выстраиваются в боевой порядок и изготавливаются к стрельбе. Толпа продолжает надвигаться – в ней рабочие, студенты, женщины, много молодых людей, есть и старики.

«Хлеба! Хлеба!» – скандирует толпа.

Солдаты берут винтовки наизготовку.

Казаки, переглядываясь между собой, выезжают между толпой и солдатами, начинают гарцевать, закрывая людей от направленных на них стволов.

Что-то кричит офицер, командующий ротой, но солдаты опускают оружие.

«Армия с народом! Армия с народом!» – скандирует толпа.

Ритм ей задает молодой студент с красным знаменем в руках. Он машет флагом, толпа кричит, казаки уже не закрывают ее от солдат, в этом нет необходимости. Военные расступаются, пропуская демонстрантов сквозь строй.

Людская масса ползет дальше. Звучит «Марсельеза».

25 февраля 1917 года. Знаменская площадь. Петроград

Огромное столпотворение. Те же знамена, транспаранты, лозунги. С постамента памятника Александру III выступает очередной оратор. Слышны отдельные слова: война, царизм, советы, голод…

Толпа гудит, как улей – здесь многие тысячи людей, колоссальный митинг, все возбуждены, и никто друг друга не слышит.

Со стороны Лиговского проспекта на площадь выходит полицейский отряд, сопровождаемый казачьей полусотней.

Урядник, оглядывая море голов, заполнивших площадь от края до края, выдыхает:

– Гошшшподи…

Полицейские неловко топчутся, пытаясь оттеснить толпу, но это совершенно нереально. Их не боятся, да и они сами видят, что стоит людям двинуться в их сторону, и ряды полиции будут сметены, несмотря на конников-казаков.

Один казак говорит другому:

– Нагайки они нам выдали, народ разгонять… Да разве его разгонишь?

Второй казак качает головой.

Первый продолжает:

– Их злить нельзя, слышь, браток! Они нас голыми руками вместе с конями порвут… Христом-Богом клянусь! Порвут, как пить дать!

Полицейский пристав пытается вырвать красный флаг у одного из демонстрантов, тот сопротивляется.

Пристава отбрасывают прочь.

Он вскакивает и бросается на обидчика.

Толпа начинает реветь. Полицейский вырывает древко из рук противника и ломает его об колено. Людская масса начинает надвигаться на полицейский отряд и казаков. Вот-вот начнется стрельба – полицейские испуганы, толпа свирепеет. Еще несколько минут, и она сомкнется вокруг конных и пеших.

Пристав тянет из кобуры револьвер на шнурке.

– Вот дурак! Вот дурак-то! – причитает первый казак и достает из ножен шашку. – Уймись, дурак!

Он уже орет.

– Уймись, мать твою! Затопчут нас!

Пристав поднимает оружие – и в тот же момент казак рубит его шашкой по шее.

Толпа восторженно ревет.

Пристав хватается за рану, сослуживцы пытаются спрятать его за рассыпающийся строй, но из толпы выскакивают несколько человек, вооруженных лопатами, и начинают добивать раненого, а людская масса накатывается на полицейских – пеших и конных, выдавливая их с площади. Казака, зарубившего пристава, стягивают с коня и несут на руках, качать. Десятки рук подбрасывают его вверх под громкие крики «Ура!!!».

Отряд полиции и казачья полусотня быстро отходят по Лиговскому проспекту.

На постамент памятника Александру III взбираются люди и водружают на статую царя красный флаг.

25 февраля 1917 года. Петроград. Мариинский театр

Зал почти пуст. Дают симфонию Стравинского. В оркестре тоже много пустых мест, но люстры сверкают, музыка звучит так же торжественно и красиво, как прежде.

В ложе перед оркестром сидят Терещенко с Маргарит. С другой стороны в такой же ложе – посол Франции Морис Палеолог с дамой. Палеолог, встретившись взглядом с Терещенко, делает приглашающий жест. Терещенко улыбается и кивает.

Антракт.

Палеолог целует руку Маргарит.

– Очаровательная мадмуазель Ноэ… Месье Терещенко, позвольте представить! Виконтесса де Альгуе, супруга моего секретаря. Она любезно согласилась сопроводить меня сегодня на концерт Зилоти.

– Мадам… – Михаил целует виконтессе руку.

Обе пары стоят в фойе театра. Вокруг них почти никого нет.

– Пройдемся? – предлагает Палеолог.

Они медленно идут – мужчины чуть впереди, женщины на шаг сзади.

– И как вам Стравинский? – спрашивает посол у Терещенко.

– Если честно, месье Палеолог, я больше люблю балет… – говорит Мишель, улыбаясь.

– Вполне откровенно, – усмехается посол. – Мне произведение показалось неровным, нервным… Но, возможно, это обстановка так действует… Сегодня на Невском убили трех полицейских и трех манифестантов… А такой пустоты в театре я не помню за все годы своего пребывания в России!

– Я тоже такого не припомню, – соглашается Терещенко. – И неудивительно! Я едва уговорил Маргарит отвлечься. Ее пугают выстрелы в городе.

– Как вы относитесь к происходящему, месье Терещенко? Вы тоже, как ваш министр Протопопов, считаете события последних дней обычными беспорядками?

– Вы всерьез воспринимаете слова человека, который готов каждый день советоваться с духом Распутина? – вопросом на вопрос отвечает Мишель. – Конечно же нет, месье Палеолог! Мы имеем теперь дело с крупным политическим течением. Если император не даст стране скорых и широких реформ, то волнение перейдет в восстание. А от восстания до революции один шаг…

– Император провел два месяца в Царском Селе и только вчера перебрался в ставку, – замечает посол резонно. – Если не пользоваться языком дипломатии – это называется самоустраниться. Боюсь, что время для широких реформ уже упущено, месье Терещенко, а шаг, отделяющий восстание до революции, увы, сделан. Это я говорю вам не как официальное, а как сугубо частное лицо. Как посол Франции я желаю императорской фамилии здравствовать и долгого царствования, а вот, как человек, неплохо знающий историю, готов утверждать, что в лице Протопопова Романовы нашли своего Полиньяка… И это очень прискорбно и для меня, и для Франции.

– Понимаю вас, месье Палеолог. Если хаос в столице будет продолжаться, то ничем хорошим для России подобное не закончится… Я понимаю, что вы, как представитель союзной державы, не можете оставаться равнодушным.

– Собственно, об этом я и хотел вам сказать… Я много хорошего слышал о вас, месье Терещенко, и рад нашему знакомству, которое только укрепило меня во мнении, что вы – человек в высшей степени порядочный и ответственный… Дослушайте меня, я знаю, что говорю! Учтите, месье, если события начнут развиваться быстро, а они начнут, не сомневайтесь, то вам предстоит сыграть в них определенную роль. Полагаю, что соразмерно вашим талантам и роль будет значительна. Так вот, я очень прошу вас не забыть об обязательствах, которые налагает на Россию война.

– Вы можете положиться на меня, – говорит Терещенко серьезно. – Я никогда не забываю об обязательствах.

– Видите ли, месье Терещенко, – говорит посол, не отводя взгляда. – Мнение человека как государственного деятеля далеко не всегда совпадает с мнением того же человека, но как лица частного. Прав был ваш царь Алексей Тишайший – у царя и у человека грехи разные. То, что кажется вам сейчас совершенно естественным, может оказаться неприемлемым, как только вы вступите в должность. Поэтому хочу вам напомнить как частное лицо частному лицу: ту кашу из топора, что начинают готовить у вас на улицах, можно расхлебать только вместе с верными союзниками. Задача немцев – вывести вас из игры, оставив нас наедине с Германией, а вас – наедине с вашей революцией. Для осуществления этого плана они не пожалеют никаких денег, никаких сил.

– Я вас услышал, господин Палеолог.

– Называйте меня Морис, месье Терещенко, – вежливо улыбается посол. – А я, если позволите, буду называть вас Мишелем.

– Конечно же… Морис, вы меня очень обяжете!

– Ну а теперь, – говори Палеолог, – почему бы нам не вернуться в зал и не дослушать произведение вашего нервного гения?

После концерта. Площадь перед Мариинским театром

Из здания театра выходят Палеолог и Терещенко с дамами.

Площадь пуста. Перед входом только два автомобиля – Терещенко и посла.

Мужчины жмут друг другу руки. Дамы раскланиваются. Авто разъезжаются.

Автомобиль Терещенко

За рулем шофер. Мишель с Маргарит на заднем сиденье.

Машина едет по городу. Сугробы. Расстрелянные фонари. Забитые фанерой витрины. Фары рассекают тьму.

Маргарит прижимается к груди Терещенко.

– Какой страшный город, какая холодная страна… Мишель, я хочу уехать отсюда. Я боюсь… Я чувствую, что произойдет что-то страшное.

– Не выдумывай, – говорит он. – В России всегда что-то происходит и всегда это что-то оканчивается ничем. В этот раз тоже все обойдется, вот увидишь!

Машина Палеолога

Морис и виконтесса де Альгуе на заднем сиденье авто.

Автомобиль проезжает по заснеженной набережной Мойки. Возле моста – полицейский пост. Машина едет дальше. Перед Литовским замком множество солдат. Палеолог откидывается на спинку сиденья.

– Что скажете, милая Кристин?

– Похоже, месье Морис, мы сегодня видели последний вечер режима…

– Боюсь, что не смогу вам возразить, – говорит посол, глядя в окно.

Автомобиль едет по Фонтанке, мимо ярко освещенного дома, возле которого застыла целая вереница автомобилей. На дверце одного из них – княжеский вензель.

– Автомобиль великого князя Бориса, – говорит Палеолог и качает головой. – Как это знакомо, виконтесса, как все повторяется… В городе восстание, а супруга князя Радзивилла не в силах отменить свой званый вечер… Как же, как же! Она так долго трудилась над схемой рассадки гостей! А ведь по словам Ренака де Мелана, в Париже тоже многие веселились. Это было вечером. 5 октября 1789 года…

Автомобиль посла ныряет в ночь.

За окнами дворца Радзивиллов мелькают тени танцующих и звучит музыка.