26 февраля 1917 года. Государственная Дума. Телеграфная

Трещит телеграф. Рядом с ним – телеграфист, отправляющий телеграмму, стучит ключом.

Его Императорскому Величеству

действующая армия

Ставка Верховного Главнокомандующего

Всеподданнейше доношу Вашему Величеству, что народные волнения, начавшиеся в Петрограде, принимают стихийный характер и угрожающие размеры…

Стреляющие друг в друга войска, толпы людей с красными флагами, распевающие «Марсельезу», солдаты, убивающие офицеров, полицейские, в которых стреляют люди в штатской одежде, казаки, которые пытаются разогнать толпу, но их стаскивают с лошадей и убивают на месте, баррикады, горящие лавки, трупы на улицах.

В городе властвует анархия – тот самый русский бунт, бессмысленный и беспощадный, но под красными знаменами и под звуки французского революционного гимна.

Основы их – недостаток печеного хлеба и слабый подвоз муки, внушающий панику, но главным образом полное недоверие к власти, неспособной вывести страну из тяжелого положения…

Застывшие в снегах паровозы с размерзшимися котлами, опустевшие мастерские, депо, занесенные метелью железнодорожные пути, порванные телеграфные провода. Картины зимней замерзающей России, в которой в ту зиму температуры достигали 43-х по Цельсию. Города с заметенными улицами, очереди за хлебом…

…На этой почве, несомненно, разовьются события, сдержать которые можно временно ценою пролития крови мирных граждан, но которых при повторении сдержать будет невозможно. Движение может переброситься на железные дороги, и жизнь страны замрет в самую тяжелую минуту. Заводы, работающие на оборону Петрограда, останавливаются за недостатком топлива и сырого материала, рабочие остаются без дела, и голодная безработная толпа вступает на путь анархии, стихийной и неудержимой. Железнодорожное сообщение по России в полном расстройстве. На юге из 63 доменных печей работают только 28 ввиду отсутствия подвоза топлива и необходимого сырья. На Урале из 92 доменных печей остановились 44 и производство чугуна, уменьшаясь изо дня в день, грозит крупным сокращением производства снарядов. Население, опасаясь неумелых распоряжений властей, не везет зерновые продукты на рынок, останавливая этим мельницы, и угроза недостатка муки встает во весь рост перед армией и населением.

Правительственная власть находится в полном параличе и совершенно бессильна восстановить нарушенный порядок.

ГОСУДАРЬ, спасите Россию, ей грозит унижение и позор.

Война в таких условиях не может быть победоносно закончена, так как брожение распространилось уже на армию и грозит развиться, если безначалию и беспорядку власти не будет положен решительный конец.

ГОСУДАРЬ, безотлагательно призовите лицо, которому может верить вся страна, и поручите ему составить правительство, которому будет доверять все население.

За таким правительством пойдет вся Россия, одушевившись вновь верою в себя и в своих руководителей.

В этот небывалый по ужасающим последствиям и страшный час иного выхода нет и медлить невозможно.

Председатель Государственной Думы Михаил Родзянко.

26 февраля 1917 года. Могилев.

Ставка Верховного Главнокомандующего

Царь Николай читает телеграмму, одна половина его лица слегка подергивается, выдавая крайнюю степень раздраженности. Закончив, он кладет телеграмму на стол, встает и подходит к окну.

За его спиной остается стоять Владимир Борисович Фредерикс, министр Императорского двора.

– Опять этот истеричный толстяк Родзянко пишет мне всякую чушь, – говорит император неприязненно. – Вторая истерика за день – не многовато ли для государственного деятеля?

Фредерикс молча глядит в спину императору и видит отражение лица Николая в оконном стекле.

– Что говорит о хлебе наш градоначальник Балк? – спрашивает государь.

– Александр Павлович уверен в том, что запасов зерна в городе как минимум на 22 дня.

– Об этом объявляли?

– Да, государь.

– В чем же причина бунтов?

– Боюсь, что тут господин Родзянко прав. Власти не верят.

– Много ли народа на улицах?

– Согласно докладу генерала Хабалова, бастует более трехсот тысяч.

– Как я понимаю, мое распоряжение о наведении порядка в столице решительными методами осталось неисполненным?

– Ваше Императорское Величество, в течение последних дней Охранным отделением по приказу генерала Протопопова арестовано полторы сотни неблагонадежных лиц и профессиональных революционеров, занимавшихся агитацией среди солдат и подрывной деятельностью. Александр Дмитриевич полагал, что восстание обезглавлено…

– У правительства был план, – говорит Николай Александрович с плохо скрываемой болью в голосе. – Почему же допустили такое?

– Не все обстоятельства можно предусмотреть, Ваше Императорское Величество, вы как человек военный это понимаете. Слишком многие случайности обернулись против нас. Это тот вариант, когда дела на фронте куда лучше дел в тылу. Фронт цел и стоит, тылы сгнили.

– Вы опять скажете, что Родзянко прав…

– Увы, государь… Он прав. Нужно правительство народного доверия, бунтовщиков, как предлагает Беляев, надо не арестовывать, а показательно казнить! Нужно отвести войска из столицы, чтобы они не разложились окончательно…

– И оставить столицу на разграбление плебсу?

Царь в гневе поворачивается к Фредериксу: губы плотно сжаты, глаза прищурены.

Фредерикс не отводит взгляда.

– Ваше Величество, Луи Тьер таким образом спас войска во время Парижской Коммуны. Если солдаты перейдут на сторону восставших, то ситуация станет необратимой. Сегодня Волынский полк выполнил свой долг, но станет ли он стрелять завтра? В казармах брожения, солдаты не хотят убивать свой народ, и, боюсь, взывать к чувству долга будет пустой тратой времени. Это не фронт. Как объяснить людям, что толпа на улицах для державы страшнее кайзеровской пехоты? У нас всего три с половиной тысячи полицейских против 160 тысяч военных на зимних квартирах. Государь, возьмите управление в свои руки! Ваши министры – всего лишь люди. Они напуганы, они допускают неверные решения. Нельзя полагаться на них целиком и полностью! Народ все еще любит вас, дайте же ему повод вам поверить!

Николай Александрович молчит, потом снова отворачивается к окну.

– Поздно, – говорит он. – О каком доверии можно говорить, Владимир Борисович, если меня предали самые близкие? Мои родственники участвовали в заговорах против меня, депутаты Думы плели интриги с целью сменить меня на кузена… Мою жену ненавидели и открыто строили планы ее убийства, говорили гадости о ней и обо мне! Делалось все возможное, чтобы народ потерял уважение к власти как таковой. Ее ненавидят, меня – не хотят! А теперь вы предлагаете мне вернуть веру народа, залив Петербург кровью?

– Именно так, государь. Это лучше, чем потом залить кровью страну. Ничто так не отрезвляет возможных предателей, как тело их соратника на виселице. Если вы хотите восстановить порядок, вам придется быть жестоким.

– Хорошо, – говорит Николай Александрович. – Дайте телеграмму генералу Хабалову, министру Протопопову – решительно применить силу к бунтовщикам. Вывести на улицы верные мне части. Средствами не гнушаться. Зачинщиков расстреливать на месте. Направить в Петроград военные части с Северного фронта под командованием генерала Иванова для наведения порядка и законности. Как только части генерала Иванова войдут в город, немедленно вывести из него полки, участвовавшие в столкновениях. Генералу даровать самые широкие полномочия. Практически – любые. Подготовьте текст. Дайте мне прочесть. Я подпишу.

Квартиры лейб-гвардии Волынского полка.

27 февраля 1917 года

Пустой плац, белый от снега. Множество следов – видно, что тут недавно пробежали сотни людей. Посреди плаца два тела – мертвые в офицерской форме. Один из них – штабс-капитан Лашкевич. Под телами примерзшая кровь, на которой уже лежит тонким слоем изморозь.

Кричащие люди, толпы восставших, обнимаются с солдатами, солдат все больше и больше.

Стреляют из окон пулеметы, толпа разбегается, но пулеметные точки подавляют прицельным ружейным огнем, выкатывается пушка, орудует возле нее расчет.

Снаряды рвут фасад дома.

Бегут по лестницам вооруженные люди, врываются в квартиру, где засели пулеметчики. Крики, шум, хлопают выстрелы, кто-то отчаянно визжит, кто-то матерится…

Из окна вниз летят тела – некоторые неподвижны и падают камнем, некоторые еще кричат и машут руками.

Восторженно ревет толпа.

Выскакивает навстречу бунтовщикам кавалерийский разъезд. Залп – и половина казаков летит на землю ранеными или убитыми, падают кони.

Артиллерия бунтовщиков бьет по баррикаде, за которой полицейские – те, кто остался в живых, бегут.

Застава Московского полка. Бунтующие солдаты и рабочие замирают перед ней, но по ним не стреляют. Толпа идет сквозь заставу, и в нее вливаются все новые и новые люди в шинелях и с винтовками – словно ручейки в реку. И эта река заполняет улицы от края до края.

Короткий, но яростный штурм Арсенала. Выносят двери. Щелкают револьверы, люди кричат, врываясь в здание.

Ящики с винтовками и револьверами, которые раздают людям. Много, очень много ящиков с оружием и патронами – их выносят из Арсенала прямо на снег. Теперь над толпой колышутся не только знамена, но и стволы винтовок, штыки.

Толпа стала армией, группы в ней – отрядами.

Вот отряды рассыпаются по городу, вот строят баррикады, вот врываются в правительственные здания, беспощадно убивая полицейских, стоящих на их пути.

Над городом стоит оружейная трескотня. Бухают пушки. Багрово светятся пожары. И валится, валится, валится с низкого серого неба мелкая перхоть сухого снега. Весь воздух наполнен им, уцелевшие фонари едва могут пробить эту завесу.

Горит Литовский замок. Вооруженные люди открывают двери камер, выпуская заключенных. Вот толпа врывается в Кресты.

Восставшие захватывают полицейский участок. Жандармы, не успевшие сбежать, сдаются. Тех, кто сопротивляется, или бьют прикладами или стреляют на месте.

Вооруженные бунтовщики врываются в здание телефонной станции. С визгом бегут от них телефонистки. Девушек не трогают, только улюлюкают им вслед.

Захвачен телеграф. Вооруженные люди занимают здание вокзала.

Город заснежен, но на снегу всюду хлопья пепла. Мерцают пожары. Метет.

Ставка верховного главнокомандования

ЕГО ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ

Занятия Государственной Думы указом ВАШЕГО ВЕЛИЧЕСТВА прерваны до апреля. Точка. Последний оплот порядка устранен. Точка. Правительство совершенно бессильно подавить беспорядок. Точка. На войска гарнизона надежд нет. Точка. Запасные гарнизоны гвардейских полков охвачены бунтом. Точка. Убивают офицеров. Точка. Примкнув к толпе и народному движению, они направляются к дому Министерства Внутренних Дел и Государственной Думе. Точка. Гражданская война началась и разгорается. Точка. Повелите немедленно призвать новую власть на началах доложенных мною ВАШЕМУ ВЕЛИЧЕСТВУ во вчерашней телеграмме. Повелите в отмену ВАШЕГО ВЫСОЧАЙШЕГО указа вновь собрать законодательные палаты. Точка. Возвестите безотлагательно эти меры ВЫСОЧАЙШИМ манифестом. Точка. ГОСУДАРЬ, не медлите. Точка. Если движение перебросится в армию – восторжествуют немец и крушение России, а с ней и Династии – неминуемо. Точка. От имени всей России прошу ВАШЕ ВЕЛИЧЕСТВО об исполнении изложенного. Точка. Час, решающий судьбу ВАШУ и Родины, настал. Точка. Завтра может быть уже поздно.

Председатель Государственной Думы Родзянко.

Февраль 1956 года. Архив КГБ СССР.

Комната для чтения документов

– Терещенко получил должность министра финансов, – говорит капитан. – Это случилось еще до отречения царя, то есть официально он – последний министр финансов царской России. Через три дня ему должен был исполниться 31 год. Неплохо, правда?

– Более чем… – отвечает Никифоров. – Только вот момент неподходящий. Знаешь, я последнее время мечтаю порулить истребителем. Очень хочется, просто руки чешутся. Но оказаться за штурвалом падающего самолета – это не то, на что я рассчитываю. Понимаешь, о чем я?

– Понимаю…

– А он понимал? Как ты думаешь?

– Не знаю. А вдруг у него не было времени подумать? Одно дело – читать документы того времени и совершенно другое – жить во всем этом. Наверное, это было страшнее, чем в пикирующем самолете, но они искренне полагали, что смогут все поправить.

– Или очень хотели власти, – замечает Никифоров.

– Или очень хотели власти, – соглашается капитан. – А кто ж ее не хотел?

Ночь на 1 марта 1917 года. Петроград. Государственная Дума

У входа в Таврический дворец полковой оркестр играет «Марсельезу». Холодно. Липнут к металлу духовых губы. Простуженно ухает барабан, звенят медью тарелки. Музыкантам холодно. Вокруг много горящих костров, но тепло до оркестра не доходит. С неба продолжает сыпать, изредка с Невы долетают порывы ледяного ветра с залива.

К дирижеру подходит человек в завязанном башлыке и что-то говорит тому на ухо. Звучат последние такты «Марсельезы», и оркестр, подобрав инструменты, освобождает место музыкантам из другого полка. Снова играют французский гимн.

Отстоявшие «вахту» музыканты греются у костров.

2 марта 1917 года. Особняк мадам Терещенко. Петроград. Утро

Елизавета Михайловна встречает сына в гостиной. Она по-прежнему суха, строга, с прямой спиной и холодным малоподвижным лицом.

– Мама!

Михаил целует матери руку и пытается ее обнять, но мадам Терещенко слегка отстраняется.

– Мама! Ты можешь гордиться, и все наши предки могут гордиться! – говорит Терещенко улыбаясь. – Я стал министром финансов России!

– Министром финансов? – переспрашивает Елизавета Михайловна. – Ну что ж… Это действительно новость. Поздравляю. Ты всегда был тщеславен, и этот пост – то, что тебе нужно.

Терещенко снова пытается ее обнять.

– Не стоит. От тебя пахнет ее духами. Сначала ты пришел к ней, а уже потом ко мне. К своей матери. Так, Михаил?

– Она моя жена, мама! Она мать моего ребенка!

– Она мать твоего ребенка. Но тебе она не жена.

– Ты опять за свое? Ты не можешь просто порадоваться за меня? За всю нашу фамилию? Ты же понимаешь, что теперь наш род действительно вошел в историю?

– С такой новостью в первую очередь приходят в семью. Но я за тебя рада. Надеюсь, государь будет доволен твоим трудом и оценит его по достоинству.

Терещенко качает головой.

– Ты не меняешься, мама… Все меняется, а ты не меняешься. Ты не хочешь замечать то, что происходит вокруг.

– Мне это незачем, – резюмирует Елизавета Михайловна. – Я для этого слишком стара. Будь осторожен. Наклонись, я тебя поцелую и благословлю.

Михаил нагибается, и мать целует его в лоб сухими губами. Потом осеняет крестным знамением.

2 марта 1917 года. День. Мариинский дворец

Суета. В коридорах много людей, каждый из которых уверен, что занят самым важным делом.

Терещенко сталкивается с Гучковым и Шульгиным. Гучков взволнован и то и дело поправляет пенсне. Шульгин старается казаться спокойным.

– Мы уезжаем, Миша… Во Псков, к императору, – шепчет Гучков. – Похоже, сегодня… Свершится!

Рядом с Гучковым круглоголовый лысый Василий Витальевич Шульгин. Усы у него топорщатся, глаза красные. Оба растрепаны. У Гучкова несвежий воротник рубашки, на Шульгине мятый, изгвазданный пиджак.

Успевший переодеться Терещенко смотрит на коллег с изумлением, Гучков замечает это взгляд.

– Некогда было, – говорит он, поправляя галстук. – Мы ночью ездили к солдатам, утихомиривать. Автомобиль обстреляли. Князь Вяземский тяжело ранен, умирает…

– Едем, Александр Иванович, – просит Шульгин. – Прошу прощения, Михаил Иванович, вынуждены поспешить. Обстоятельства. Не хотелось бы дождаться в сопровождение батальона революционных солдат и лично товарища Чхеидзе.

– Спасибо Керенскому, – невесело улыбается Гучков. – Избавил.

– Неужели все? – спрашивает Терещенко.

Гучков кивает.

– Как банально, да? Ни тебе литавр, ни трубного гласа… Кончается эпоха, друг мой. Мы стоим на пороге нового мира…

Шульгин и Гучков уходят.

Терещенко закуривает и видит из окна, как они садятся в автомобиль, а за ними трогает с места небольшой грузовик с вооруженными солдатами. На груди у солдат красные банты. Машины проезжают мимо зевак, среди которых девушки и юноши, то ли студенты, то ли гимназисты. Молодежь восторженно кричит и машет революционным солдатам. На груди у ребят такие же красные банты.

2 марта 1917 года. Станция Дно. Штабной вагон личного поезда Его Императорского Величества Николая Второго. Ночь

Поезд стоит на путях. У вагонов видны силуэты солдат охранения. Метет снег, но на перроне стоит множество людей – толпа. Это и гражданские, и военные, и женщины, и даже подростки. Толпа колышется и гудит, словно улей.

Внутри вагона тепло и светло.

Император сидит за письменным столом. Он осунулся, постарел, глаза у него тусклые. Перед ним лист бумаги с текстом отречения. Виден заголовок «Высочайший Манифест».

За спиной государя стоят генерал Рузский, граф Фредерикс, дворцовый комендант Войеков.

– Господин Гучков, – говорит негромко Николай Александрович, – хочу вас спросить, будет ли мне позволено после подписания проживать в Крыму.

– Боюсь, что нет, государь, – отвечает Гучков. – Для вашей же безопасности вам придется уехать за границу, а Алексей Николаевич с регентом останутся здесь, в России.

– Это окончательное решение?

– Боюсь, что да, государь. Мы приехали, чтобы доложить о том, что произошло за эти дни в Петрограде, и посоветоваться о тех мерах, которые могли бы спасти положение.

Голос Гучкова звучит ровно, но это спокойствие кажущееся. Он взволнован, на лбу испарина.

– Положение в высшей степени угрожающее, – продолжает он. – Сначала рабочие, потом войска примкнули к движению, беспорядки перекинулись на пригороды, Москва неспокойна. Это не заговор или заранее обдуманный переворот, Государь, это стихийная анархия. Власти стушевались. Я посетил преемника Хабалова – генерала Занкевича, и спрашивал, есть ли у него какая-нибудь надежная часть или хотя бы отдельные нижние чины, на которых можно было бы рассчитывать. Он мне ответил, что таких нет и все прибывшие части тотчас переходят на сторону восставших. Я сам лично объехал многие части и убеждал их сохранить спокойствие, но это ни к чему не привело, Государь. Кроме нас, в Думе заседает еще один комитет рабочей партии, и мы зависим от их решений. Они обещают солдатам землю и их слушают… Фронт в опасности, там хотят смести командование и выбрать себе угодных, и эти идеи опасны, потому что популярны в низах.

Он делает паузу, переводит дух и смотрит в глаза Николаю и во взгляде его нет ни торжества, ни злорадства – только сочувствие и усталость.

– В народе, Государь, глубоко сознание, что такое положение создалось вашими ошибками. Единственный путь – это передать бремя верховного правления в другие руки. Можно спасти Россию, спасти монархический принцип, спасти династию. Если вы, Ваше Величество, объявите, что передаете свою власть вашему сыну, а регентство – Великому князю Михаилу Александровичу, образуете новое правительство согласия и тогда, может быть, будет спасена Россия. Вот что мне и Шульгину было поручено вам передать.

– Я думал об этом все утро, как только мне сообщили о вашем возможном приезде, господа, – негромко говорит Николай Александрович, – и во имя блага, спокойствия и спасения России я был готов на отречение от престола в пользу своего сына. Но после разговора с Родзянко, еще раз обдумав положение, я пришел к выводу, что царевич слишком болезненен, и мне следует отречься одновременно и за себя, и за него.

Царь замолкает, опустив голову, но тут же вскидывает подбородок:

– К тому же я не готов жить отдельно от сына, господа.

– Ваше величество, – говорит Гучков с максимальной убедительностью. – Решение о двойном отречении ошибочно, уж извините за дерзость… Мы учли, что облик маленького Алексея Николаевича был бы смягчающим обстоятельством при передаче власти. Это самый лучший вариант и для вас, и для вашей семьи, и для России.

– Господа! – вмешивается в разговор генерал Рузский. – Государь объявил о своем решении? Если вы хотите получить желаемый документ, то, возможно, вам стоит быть уступчивее?

– Я не могу быть уступчивее, – Шульгин пожимает плечами. – Мы ехали сюда, чтобы предложить то, что мы предложили. Нас и Родзянко и так считают предателями!

– Давая свое согласие на отречение, – говорит Николай, – я хочу быть уверен, что оно избавит Россию от опасностей. Вы можете это гарантировать своей честью, господа?

– Нет, Ваше Величество, – отвечает Гучков с горечью в голосе, – опасность не в отречении и регентстве. Вот если будет объявлена республика, тогда междоусобица неизбежна.

– Позвольте мне пояснить, Государь, – произносит Шульгин и откашливается, – 26 февраля в Думу вошла толпа с вооруженными солдатами и заняла всю правую сторону зала заседаний. Левая сторона тоже занята публикой, а мы сохранили всего две комнаты, где ютится так называемый Комитет. Мы удерживаем символ управления страной, и только благодаря этому еще некоторый порядок мог сохраниться, не прерывалось движение железных дорог. В Думе – ад! Это сумасшедший дом, а не Дума. Для того, чтобы Россия выжила, нам придется вступить в решительный бой с левыми. Дайте нам для этого опору, Государь.

– У всех рабочих и солдат, принимавших участие в беспорядках, – добавляет Гучков, – есть небезосновательная уверенность, что водворение старой власти – это расправа с ними, а потому нужна полная перемена. Нужен такой удар хлыстом по народному воображению, чтобы в их умах все переменилось в одночасье. Я нахожу, что Ваше отре… – он запинается, подыскивая слова, и продолжает, – тот манифест, что вы собрались подписать, должен сопровождаться и назначением князя Львова председателем кабинета министров.

– Я хотел бы иметь гарантию, – произносит Николай Александрович мертвым голосом, – что мой уход не послужит поводом для пролития новой крови… Это сейчас самое главное. Среди казаков беспорядки возможны?

– Нет, Ваше Величество, казаки все на стороне нового строя, – заявляет Шульгин. – Так что ваше решение, каким бы оно ни было, будет поддержано. Важно только, чтобы в акте Вашего Величества было указано, что преемник ваш обязан дать присягу конституции.

– Я подпишу этот акт отречения только от своего имени и от имени сына, – говорит Николай неожиданно твердо. – Мой преемник – Великий Князь Михаил Александрович. Подготовьте изменения в Манифесте. Я слагаю с себя не только полномочия, данные мне Богом, но и ответственность за эту страну, что Он на меня возложил… И если вы готовы, господа, взять этот груз на себя, пусть Господь вам поможет!

2 марта 1917 года. Станция Дно. Ночь

Из штабного вагона царского поезда выходят Гучков и Шульгин в сопровождении нескольких человек императорской свиты.

При виде их толпа начинает шевелиться и гудеть. Темная людская масса напирает на часовых.

– Назад! А ну, стой! – кричат часовые.

Гучков выходит вперед и снимает шапку. Ветер швыряет ему в лицо мелкий снег.

– Русские люди, – кричит он во все горло, срывая голос на морозе. – Обнажите головы, перекреститесь, помолитесь Богу… Государь император ради спасения России снял с себя свое царское служение. Россия вступает на новый путь!

– Ура! – кричит толпа. – Ура!

Масса разных лиц. По головным уборам – треухам, картузам, папахам, бескозыркам, по женским платкам и меховым шляпкам можно определить сословную принадлежность. Кто-то радуется, кто-то плачет, кто-то зло кривит рот.

К Шульгину подходит один из офицеров свиты. Высокий, красивый, в идеально подогнанной по фигуре шинели.

– Послушайте, Шульгин, – цедит он холодно. – Что там будет когда-нибудь, кто знает… Но этого вашего замызганного пиджачка на последней аудиенции императора мы вам никогда не простим…

Шульгин смотрит на офицера, как на пустое место.

– Вы плохо представляете себе, что творится в Петрограде, полковник. Мой пиджачок… Я не мылся четыре дня и, как сами понимаете, почти не спал. Если мы не успеем погасить пожар, то это будет смертный приговор и Императору, и вам, и наследнику, и даже собачкам фрейлин… Пиджачок вам мой не понравился… Вызвать бы вас для сатисфакции, да времени нет. Уйдите с дороги, мы спешим…

4 марта 1917 года. Петроград. Мариинский дворец. Зал заседаний Временного правительства

Идет заседание Временного Правительства.

Председательствующий князь Львов говорит:

– Ни для кого не секрет, господа, что финансы государства находятся в плачевном состоянии. Большинство предприятий стоит, некоторые разорены во время революционных событий, и наша задача – запустить их в самые короткие сроки…

За длинным столом сидят члены временного правительства. Лица у всех серьезные, усталые, со следами недосыпания.

– Предстоит возобновить регулярный подвоз зерна, сырых материалов для заводов… Люди нам верят, готовы сотрудничать, и генерал Корнилов на посту революционного коменданта Петрограда наведет порядок в столице в считаные дни. Но нам нужны деньги – и на реформы, и на войну. Деньги, которых сейчас у державы нет. Господин Терещенко предлагает организовать внутренний заем через продажу облигаций с высокой доходностью и привлечь к покупке этих бумаг зарубежных финансистов… Впрочем, он сам расскажет о своем плане… Михаил Иванович, прошу вас!

– Господа, – Терещенко встает. – В моем предложении нет ничего, что не было бы опробовано до того. В условиях дефицита средств на ведение войны во Франции были выпущены подобного рода облигации. Мой друг – барон Ротшильд – дал личную гарантию под государственный заем для целей обороны страны, и я собираюсь последовать его примеру. Франция получила дополнительные средства, которые потратила с толком. Полагаю, что и нам удастся привлечь несколько десятков миллионов золотых рублей и не только выполнить свои обязательства перед Тройственным союзом, но и организовать и провести в стране столь необходимые реформы…

Март 1917 года. Париж. Вандомская площадь, отель «Ритц»

Ресторан.

За столом сидит Терещенко, напротив него приятной внешности невысокий человек с зачесанными назад редковатыми волосами, усатый и улыбчивый. Лицо его отличает доброжелательное выражение, но взгляд при этом очень тверд и цепок. Это – Луи Ротшильд.

Обед уже закончен. На столе тарелки с остатками трапезы, бокалы с вином.

– Ты собираешься посетить Ривьеру? – спрашивает Ротшильд.

– Увы. У меня просто нет на это времени…

Луи улыбается.

– Хорошо, что ты не сказал вальяжно – «государственные дела»… Как положено новоявленному министру финансов России.

– И все-таки – это именно государственные дела, друг мой…

– Ну, что ж… Я бы удивился, если бы в сложившейся ситуации ты остался в стороне… Перейдем в курительную? Там нашей беседе никто не помешает.

Мужчины встают из-за стола и идут к выходу из ресторанного зала.

– Ты приехал один? Без Марг? – спрашивает Ротшильд.

– Марг недавно родила.

– Поздравляю! Наследник? Наследница?

– Наследница. Мы назвали ее Мишель, – он улыбается. – Мими.

– Красивое имя. Ты не хочешь перевезти семью сюда? В Париж?

– Я только недавно уговорил Марг переехать в Петроград!

– В России становится небезопасно, Мишель.

– В России всегда небезопасно, Луи.

Курительная комната пуста. Кресла, камин, столик, на котором стоят коньячные бокалы, пузатая бутылка с коньяком и роскошно инкрустированный хьюмидор.

Терещенко и Ротшильд садятся. Слуга наливает им коньяк и уходит. С сигарами они священнодействуют сами.

– Честно говоря, – Терещенко закуривает, – я приехал к тебе и за советом, и за помощью.

– Я догадываюсь.

– Или знаешь?

Ротшильд пожимает плечами.

– Когда у бедного человека нет денег, он идет грабить. Когда у богатого человека нет денег, он идет в банк…

– Где грабят его, – шутит Терещенко.

– Всегда есть выбор, – говорит Ротшильд, не изменяя улыбчивого выражения лица.

– Увы, не в моем случае…

– Как я понимаю, речь пойдет о займе?

– Да.

Луи делает несколько глотков коньяка.

– И сколько ты собираешься привлечь?

– Сумма зависит от того, поможешь ты мне или нет.

– Прости, Мишель, мы друзья, но это будет зависеть от того, будет мне это выгодно или нет. Я ведь имею дело не с тобой, а с твоей страной, которая сейчас непредсказуема.

– Значит, я сделаю так, как сделал ты…

Ротшильд откидывается в кресле и внимательно смотрит на Терещенко.

– Ты хочешь гарантировать займ своим имуществом? – спрашивает он.

– Да, Луи. Во всяком случае, значительную его часть.

– Ту, что собираешься попросить здесь?

– Да.

– Я не имею права тебя учить, друг мой, но хочу напомнить, что, когда речь идет о войне, которая может стать победоносной, риски при вложениях значительны, но допустимы. А вот когда речь идет о войне, которая уже породила революцию…

– Моей стране нужны деньги на реформы, на то, чтобы навести порядок…

– У меня есть друг в министерстве иностранных дел, один из сотрудников Рибо, – перебивает его Ротшильд своим мягким вкрадчивым голосом. – Как ты знаешь, Францию сейчас очень интересует позиция нового российского руководства в отношении войны. Могу ли я спросить неофициально, что ты думаешь по этому поводу, Мишель?

– Как я понимаю, вопрос не праздный?

– Естественно. Я лично читал донесения месье Палеолога по поводу событий в Петрограде. Господин посол крайне обеспокоен настроениями в российском обществе и говорит пугающие вещи о вашей революции.

– Например?

– Например, что вы идете к национальному распаду. Что Россия обречена на федерализм. Что ваш так называемый Петроградский Совет – это готовая тирания. И, что самое главное – он не уверен, что вы собираетесь выполнять обязательства перед союзниками.

– Какого ответа ты от меня ждешь?

– Честного.

Ротшильд замолкает и выжидающе глядит на Терещенко сквозь клубы сигарного сизого дыма.

– У нас нет планов выхода из войны. Участие и победа в ней – в интересах России.

– А социалисты?

– Там все сложнее.

– Рассчитываешь справиться?

– А что? Есть другой выход из положения? – спрашивает Терещенко. – Со щитом или на щите.

– Ну, что ж… Будем считать, что я услышал ответ. Какие условия ты предлагаешь?

– Сорок девять лет с доходностью пять процентов годовых. Покупка простых облигаций без дополнительных условий.

– Я куплю на миллион, – говорит Ротшильд после короткого раздумья. – И найду еще миллиона три-четыре – желающие будут. Но даже твои личные гарантии не заставят банкиров стать в очередь. Это даже не кот в мешке. Ты хорошо подумал? Это может стоить тебе семейного состояния.

– Ну не так все плохо… – улыбается Терещенко. – Я при всем желании не пущу родных по ветру. Я могу отвечать по обязательствам только своими средствами. У семьи есть фонд…

– Я не назвал бы тебя предусмотрительным, – отвечает Ротшильд. – Но это твое дело. Твоя судьба. Я могу только предупредить.

– Ценю.

– Я рад, – говорит Луи достаточно холодно, как всегда, когда переходит к делам. – Вот материалы, которые я тебе обещал. Большинство из них получено разведкой, кое-что – полицией. Как ты знаешь, политического сыска у нас нет…

Он поднимает на Терещенко глаза.

– К сожалению, нет.

Февраль 1956 года. Архив КГБ СССР.

Комната для чтения документов

– Интересно, откуда у Ротшильдов была такая подробная информация? – спрашивает Никифоров, откладывая бумагу. – Неужели у французов имелся свой человек в немецком Генштабе?

– Полагаю, что да, – отвечает капитан. – Приездом Терещенко во Францию в новом статусе министра финансов интересовалась разведка. Ротшильды были не просто влиятельными людьми, а столпами финансовой системы страны, и могли получить доступ к самой секретной информации.

– Не думаю, что они бы просто так ей делились, – сомневается Никифоров. – Хотя – причина очевидна. Франция не хотела, чтобы Россия вышла из войны. Восточный фронт сковывал силы немцев, и капитуляция русских войск весной семнадцатого дала бы кайзеру возможность наконец-то взять Париж. И поэтому Ротшильд отдал Терещенко секретную информацию о договоренностях между немцами и большевиками. Выложил всю комбинацию на стол.

– Уж не знаю, что было более ценно, – говорит капитан. – Деньги или информация о Парвусе и Владимире Ильиче?

– Владимир Ильич все равно выиграл партию, – улыбается Никифоров. – В итоге. И никакая хваленная еврейская хитрость Ротшильдам не помогла. Интересно другое: лет пять назад только за то, что я знаю об этих документах, нам обоим на лбу поставили крест зеленкой. А сегодня мы с тобой, капитан, спокойно обсуждаем дела вождя мирового пролетариата и имеем наглость строить предположения. Значит, Терещенко увез от своего еврейского дружка некие компрометирующие большевиков документы?

– Да. Во всяком случае, копии, которыми французы располагали на тот момент. Были еще некие договоренности между Ротшильдом и Терещенко, потому что Михаил Иванович не ограничился бумагами, а организовал целое расследование. Ему, как финансисту, это не составило особого труда… После революции были уничтожены двадцать один том материалов следствия по этому делу.

– Полностью?

– Конечно.

– И никаких копий?

– При уничтожении копии не делались…

– Это я понимаю, – отмахивается Никифоров. – А вот мог ли Терещенко сделать копии до того, как его арестовали?

Капитан кивает.

– Конечно мог… Терещенко был одним из самых непримиримых противников Владимира Ильича, именно он настаивал на аресте Ленина и всего партийного руководства, все бумаги проходили через его руки. Ему помогал не только Ротшильд, но и друзья в Стокгольме, Лондоне и в Стамбуле. Умный, последовательный и безжалостный враг. Я не понимаю, как его выпустили из Петропавловки. Уж кого-кого, а Терещенко надо было поставить к стенке в первую очередь!

– Знаешь, – говорит Никифоров, – я и сам задаю себе тот же вопрос, но смотрю на факты шире. Почему после ареста не расстреляли все Временное правительство? Не только нашего друга Мишеля, а всех скопом сразу после взятия Зимнего? Ведь могли же! Народ был настроен решительно, просто на части могли разорвать. Однако не дали… Был приказ: не трогать! Так вот, капитан… Всех министров-капиталистов поставить к стенке было нельзя. Ленин не то чтобы их пожалел, а оставил в живых, чтобы показать: все они – полные нули. Никто и имя им никак. Зачем марать революционный меч? Он не хотел делать из них мучеников, которых бы запомнили, как жертв революции. Живыми они доказывали силу новой власти и одновременно бессилие старой. Гениально. Но вот в чем я с тобой полностью согласен – этого Терещенко я бы расстрелял всенепременно. Не оставил бы безнаказанным… Никогда.

Март 1917 года. Париж. Вокзал Гаре дю Норд

Возле вагона стоит Терещенко. Он курит и смотрит на часы. На лице сомнения, но вот он кидает сигарету в урну, подхватывает саквояж и идет прочь от вагона.

Терещенко быстрым шагом спускается по лестнице и подходит к стоящему на улице такси.

– Вокзал Аустерлиц. Мы успеваем к ночному на Канн?

Водитель смотрит на часы.

– Успеваем, месье.

Такси отъезжает.

Март 1917 года. Гранд казино «Монако»

Терещенко, улыбаясь, входит в казино.

Тут словно ничего не изменилось – те же мужчины во фраках и дорогих костюмах, женщины в вечерних платьях, услужливые лакеи и сигарный тяжелый дым.

Терещенко идет к столу для рулетки, становится рядом, наблюдая за игрой.

Скачет по колесу шарик. Лопатка крупье забирает со стола фишки, приносит новые. Мишель останавливает официанта и берет с подноса бокал с шампанским.

– Возьми и для меня, – произносит рядом женский голос.

Терещенко поворачивается и видит стоящую рядом Моник.

Она тоже почти не изменилась – все так же хороша, стройна и соблазнительна.

– Ты?

– Не одному тебе нравится играть, – улыбается Моник.

Терещенко передает ей бокал.

– Ты надолго? – спрашивает она.

– На одну ночь…

– В этом есть свое очарование. Те же номера?

Терещенко улыбается в ответ.

– Да.

– Ты не возражаешь, если я буду ставить с тобой?

– Мне сегодня обязательно повезет, – говорит Михаил.

– Не сомневаюсь, – кивает Моник. – Сегодня нам обоим повезет…

– 17 и 23, – Терещенко кидает на стол несколько фишек. – По пять тысяч франков на каждый номер.

Март 1917 года. Сьют отеля “De Paris Monte-Carlo”. Утро

В смятой постели спит Терещенко.

Возле кровати почти пустая бутылка шампанского, два бокала, лента для волос.

Щелкает дверной замок.

Мишель просыпается и оглядывается по сторонам.

Никого.

– Моник, – зовет он, но ответа нет.

Он проходит в ванную. На умывальнике щетка для волос с оставшимися на ней несколькими длинными волосами. На зеркале губной помадой написано: «Увидимся?»

Терещенко улыбается и плещет на лицо водой из крана. В гостиной снимает трубку телефона:

– Да, машину. На вокзал, на дневной парижский. Конечно, я позавтракаю…

Петроград. 29 марта 1917 года. Мариинский дворец. Зал заседаний Временного правительства

Терещенко докладывает о результатах поездки во Францию.

– Мы привлекли сумму в четыре миллиона долларов – и это только за несколько дней. Начата подписка на облигации «Займа Свободы» в самых крупных городах России. Облигации распространяются с помощью деятелей искусства, мы сделали продажу ценных бумаг всероссийской акцией. Планируются концерты, специальные рекламные акции, объяснения условий займа. Так же, по настоянию банков и при моей полной поддержке, из названия займа исключено слово «военный». Война сейчас непопулярна, и мы должны с этим считаться. Всего мы планируем привлечь до 3 миллиардов рублей. Это не покроет все наши расходы на ведение военных действий, но позволит восстановить работу металлургических и военных предприятий, дать работу десяткам тысяч человек, возобновить сбор налогов в пользу государства и оживить банковскую систему, которая на сегодняшний момент находится в тяжелом состоянии. Попрошу также содействия военно-промышленного комитета – Министерство финансов нуждается в широком освещении займа не только в прессе, но и на местах, на заводах, фабриках, рекламные объявления с подробным описанием выгоды от покупки облигаций должны нужны нам везде, где это только можно…

Апрель 1917 года. Петроград. Мариинский дворец. Кабинет Терещенко

Михаил Иванович показывает Гучкову, Милюкову, Шингареву, Львову и Керенскому бумаги, полученные от Ротшильда.

– Я, в принципе, в курсе того, что большевики ждут приезда Ленина, – говорит Керенский. – В Совете говорили…

– Речь идет не о Ленине, – возражает князь Львов. – Одного Ленина вполне можно было бы пережить. Речь идет о всем руководстве большевиков.

– М-да… – тянет Гучков, читая документ. – Я начинаю понимать Шульгина. Колоритные персонажи под присмотром Фрица Платтена. Только его здесь и не хватало…

– Мы не можем запретить социалистам участвовать в революционном процессе, – обращается ко всем Керенский. – Мы вообще не вправе запрещать любой из партий участие в управлении страной, иначе чем мы лучше царского правительства? Товарищи, я знаю Володю Ульянова еще по Симбирску. Милый домашний мальчик, учился в гимназии моего почтенного родителя! Мой отец ходатайствовал о его судьбе перед губернским начальством – он приятельствовал с Володиным отцом и, несмотря на репутацию их семьи, хотел, чтобы у нынешнего вождя большевиков была золотая медаль и возможность поступить в университет. Уверяю вас, Ульянов для новой России неопасен. Он стал чужим России за прошедшие 12 лет. Ну, в крайнем случае, если он будет вести себя неразумно, я с ним смогу полюбовно договориться…

– Вы полагаете, Александр Федорович, – обращается Терещенко в Керенскому, – что с заданием устроить здесь переворот немцы послали в Россию самого безобидного?

– Не всем бумагам надо верить, – отвечает Керенский раздраженно. – Нам отсюда виднее, чем вашим друзьям из Парижа.

– Значит, предоставленных документов недостаточно? – Терещенко начинает терять терпение. – Ждете личного признания Ульянова, мол, я – немецкий агент?

– Дорогой Михаил Иванович! – вмешивается Львов. – Александр Федорович лично знаком с Лениным и высказывает мнение, которое, несомненно, заслуживает внимания. И еще – мы, бесспорно, не имеем морального права запретить деятельность социалистов. Потому что тогда нам надо запрещать и кадетов, и эсеров, анархистов, октябристов и всех других «истов». У нас каждый более-менее образованный человек – член какой-то партии. Что ж нам теперь делать? Всех запрещать?

– Я не призываю защищать всех, – горячо возражает Терещенко. – Но партия Ленина – это нешуточная угроза…

– У Ленина практически нет партии, – говорит Керенский недружелюбно. – Есть сам Ленин – могучий Громовержец на облаках. Он бог для своих последователей, но ниже него – до самой земли – никого нет. Ни одной значимой фигуры, Михаил Иванович! Ни одного мало-мальски значительного деятеля, который мог бы сыграть роль генерала армии. Нельзя управлять войском без офицеров. Одной идеи мало – нужны руки, которые будут делать дело, нужны глотки, которые будут передавать приказы. Между лидером и его людьми должна быть связь, а Владимир Ильич так давно жил вне России, что нынешняя революция для него самого есть великая неожиданность. Поверьте мне на слово, Михаил Иванович, вы не совсем разбираетесь в особенностях русского революционного движения, вы далеки от него, отсюда ваши опасения. Вот вы делаете Парвуса значимой фигурой. А я знаю, кто такой Гельфанд – он авантюрист, заработавший деньги на войне торговлей и гешефтами. Его германский демарш и ставка на Ульянова – не более чем очередная авантюра. Володя, уж поверьте мне на слово, не очень популярен в рядах революционеров, его не любят за склочный характер и слепую веру в собственный гений. Он – бог большевиков, а не всеобщий лидер. Так что называть нешуточной угрозой для России несколько тысяч приверженцев его… – Керенский прокашливается, – его заимствованных идей, это, мягко говоря, некоторое преувеличение.

– Генерала Людендорфа можно считать, кем угодно, но назвать его глупцом я бы не рискнул, – возражает Гучков. – И каким бы пройдохой ни был ваш этот Гельфанд, но обмануть Генеральный штаб… Речь идет о миллионах марок, а немцы крайне рачительно относятся к средствам. Естественно, что информация французской стороны дана нам с целью не допустить выхода России из соглашения, но это не есть повод не доверять этим сведениям. Наши цели совпадают.

– Я предлагаю, – Милюков примирительно поднимает руку, – поручить Михаилу Ивановичу провести расследование и проверить правдивость переданной нам информации…

– В этом есть резон, – соглашается князь Львов. – Мы, господа, говорим о своей приверженности к принципам гуманности и либеральным идеям, поэтому у нас нет права на террор. Мы арестовываем только представителей старого режима, да и то если это люди одиозные, как Протопопов, или их враждебность лишает нас право выбора. Мы можем быть решительными, но не жестокими, и арестовывать человека, революционера, только потому, что порочащие его факты нам предоставила заинтересованная сторона…

– Мы сами – заинтересованная сторона, – перебивает его Терещенко. – Простите, ради Бога, Георгий Евгеньевич, я же не предлагаю немедленно гильотинировать Ульянова. Я предлагаю его задержать до выяснения вопроса. Если же окажется, что мы ошибались, я лично извинюсь перед ним. Я не могу похвастаться землячеством с этим господином, но тоже имею опыт личного общения с ним – один раз в поезде прослушал лекцию о революции. Мы были попутчиками по пути из Канн в Париж. Мне он показался решительным и очень недобрым человеком. Злым гением, если хотите…

– Михаил Иванович! Дорогой! Вы же меценат, а не кинжальщик! – говорит князь Львов успокаивающе. – Вы сделали очень большое дело – привезли необходимые стране деньги. Ваш опыт нужен правительству, ваши финансовые знания помогут России собраться с силами после трагических и великих событий последних лет. Но не старайтесь стать Маратом или Робеспьером – их время давно прошло! Державе нужны созидатели. Это дело необходимо тщательно расследовать и лишь потом, с полным основанием… Ну, вы понимаете. Нельзя терять лицо… В то время как министр юстиции готовит полную амнистию для всех политических заключенных, вы призываете плодить новых! Этак вы нас с Петросоветом окончательно поссорите!

– Поссориться все равно придется, Георгий Евгеньевич! Ленин будет здесь в течение недели, – Терещенко обводит собеседников взглядом. – Он не один, с ним едет отборный отряд. Они уже в Стокгольме, и не сегодня, так завтра будут в Петрограде. По информации французов, из Соединенных Штатов в Россию выехал Лев Бронштейн – он тоже задействован в планах Ленина… Это не я выдумываю проблему, это вы отказываетесь ее замечать!

– Мы вас поддерживаем, Михаил Иванович, – говорит Милюков. – Но расследование необходимо… Так, товарищи?

16 апреля 1917 года. Петроград. Финляндский вокзал. Поздний вечер

У вокзала толпа людей. Их очень много – человеческой массой заполнена вся площадь перед зданием. Сам вход в вокзал перекрыт солдатами, но и под крышей тоже полно народа, правда, тут публика несколько другая – меньше солдат и матросов, рабочих или бедных горожан. Зато гораздо больше мужчин в пенсне, в приличных пальто, в меховых шапках или фетровых котелках и шляпах. Есть и женщины. Чувствуется, что люди утомлены ожиданием. Кто-то взволнован, а кое-кто раздражен.

В Царских комнатах, зале, предназначенном для встречи царской семьи, возле которого стоит еще одна линия оцепления, словно заключенный по камере, вышагивает Чхеидзе. Комитет по встрече, истомленный долгим ожиданием, сидит на скамьях с постными лицами.

Заглянувший в зал железнодорожник в мундире разводит руками.

– Скоро, скоро, – сообщает он виновато. – Подъезжают. Путь замело. Расчищали!

– Еще час, – говорит Чхеидзе Суханов, – и толпа начнет расходиться.

Тот кивает головой.

– Трудно удержать людей на площади, когда они не знают, кого встречают, – невесело шутит Скобелев.

– У большевистских агитаторов есть чему поучиться, – говорит Чхеидзе. – Люди не знают, кто такой Ленин, но они его ждут. Подумать только, его не было в России 12 лет! На месте Юлия Осиповича я бы ехал в этом же поезде…

– Ну, – подхватывает Скобелев. – Для того чтобы ехать в этом поезде, господину Мартову надо было бы проехаться в том же пломбированном вагоне, а Юлий Осипович у нас фигура высокоморальная, он на сделки с совестью, немцами и Гельфандом не идет… Потому и приедет тем же путем, но только к шапочному разбору… Прагматизм, Николай Семенович, такое же оружие политика, как булыжник – пролетариата. И Мартов этот бой Ульянову проиграл – решение должно приниматься вовремя. Смотрите! Это не Юлия Осиповича встречают. Этот митинг в честь приезда Ленина!

Сквозь стеклянные двери Царских комнат видна толпа на площади, туши нескольких броневиков, застывшие в ней. Огромный прожектор, поставленный большевиками перед вокзалом, раскаленным лучом полосует публику, выхватывая из темноты флаги, транспаранты с лозунгами, лица, острые жала штыков над серыми плечами в шинелях…

Какая-то женщина, глядя на стеклянные двери залы, говорит зло:

– Партийной-то публике приходится ждать на улице… А туда напустили… Неизвестно кого!

В толпе возле этой женщины возникает Терещенко. Он не один, рядом с ним его кузен – Федор. Оба одеты попроще, но видно, что чувствуют себе не в своей тарелке.

– Дурацкая идея, – говорит Михаил брату. – Хорошо, что ты не нацепил на себя офицерскую фуражку… Ближе мы не подойдем, кордоны. Не стану же я предъявлять удостоверение члена правительства.

– Брось, Мишель… – улыбается Дорик. Глаза у него горят, щеки раскраснелись. – Великое время, великие события… Поверь, сидя в Париже, ты бы умирал от скуки! Ну неужели ты не хочешь посмотреть живьем на своего врага?

Дорик достает из-за пазухи серебряную фляжку, откручивает крышечку.

– Брось кукситься! – он протягивает флягу брату. – Ты не рад моему приезду? Раз ты теперь Пинкертон, то тебе без помощника не обойтись!

– Я рад, что тебе все это кажется пинкертонщиной, – отвечает Терещенко, но из фляги отхлебывает, – только за сегодня мы получили предупреждения: одно от английского посольства, а другое от месье Палеолога в связи с приездом Ленина в Россию.

– На фронте, – говорит Дорик, – все проще. Есть враг, и он в тебя стреляет. А ты в него… Еще полгода – и мы додавим швабов. Теперь, когда вы у руля, я в это готов поверить. Наводите порядок в армии, Мишель, а я буду делать самолеты для фронта. «Терещенко-7» – это сила, это совершенно новый принцип! Мы этим летом пустим его в серию! Мы выиграем войну, и такие мелочи, как этот пораженец Ленин, тебя не будут интересовать. Прозит! За нашу победу!

Он тоже отпивает из фляжки.

– Что это? – спрашивает стоящая рядом злая женщина. Это она возмущалась закрытыми дверями Царской комнаты. – Коньяк? Дайте-ка глоточек!

– Да на здоровье! – Дорик протягивает коньяк соседке. – Ура, господа! Ура революции!

Его крик подхватывают. Над площадью несется сначала нестройное, а потом все более громкое «Ура!», «Да здравствует революция!».

Фляга переходит в ее руки, потом в руки к соседу, потом еще к одному – каждый делает глоток, передавая сосуд все дальше и дальше…

16 апреля 1917 года. Перрон Финляндского вокзала

Вдоль платформы стоят солдаты. Всюду флаги, алые арки, разукрашенные золотом, приветственные надписи. В конце платформы – оркестр и люди с цветами, которые дико смотрятся в зимнем революционном антураже.

На въезде в длинную кишку вокзала показывается окутанный дымом паровоз. Люди на перроне оживляются. Оркестр подбирается, медные жерла извергают «Марсельезу». Гул идет по вокзалу, выплескивается на площадь, по которой все так же шарит прожектор.

Поезд останавливается. Из двери вагона первым выходит Ленин. Встречающие кидаются к нему. Появляются другие пассажиры. Вокруг них закипает людской водоворот. Толпа буквально несет Ульянова по перрону. Ревет оркестр, вьются флаги, салютуют солдаты, кричат «ура» и «да здравствует».

Один солдат говорит другому:

– А который из них Ленин?

– Вот тот, патлатый… – отвечает тот, кивая на Зиновьева.

– Не, – поправляет третий, высокий, с красным бантом на обшлаге шинели. – Вот тот! Маленький, в круглой шляпе, с бородкой… Он первый вышел, ему цветы вручали! Вот он – Ленин! А тот волосатый – хуй знает кто…

16 апреля 1917 года. Финляндский вокзал. Царская комната

В дверях появляется Шляпников, один из ленинских соратников, восторженный и возбужденный:

– Позвольте! Дайте дорогу! Дайте ж дорогу, товарищи! – кричит он.

Топорщатся черные кавказские усы и брови Шляпникова, на лице крупной лепки торжество.

Мрачный, с вымученной вежливой улыбкой, Чхеидзе идет навстречу Ульянову.

Тот входит вслед за Шляпниковым, иззябший, с огромным, не по росту, букетом в руках и останавливается перед Чхеидзе, словно натолкнувшись на препятствие.

– Товарищ Ленин! – говорит Чхеидзе тоном ментора. – От имени Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов и от всей революции мы приветствуем вас в России…

Ленин стоит перед ним молча, разглядывая щуплого Чхеидзе своим пристальным прищуром. Но когда тот продолжает речь, сразу теряет к нему интерес, принимается разглядывать стены, потолок, свой букет.

– Но мы полагаем, – продолжает Чхеидзе, что главной задачей революционной демократии является сейчас защита нашей революции от всяких на нее посягательств как изнутри, так и извне. Мы полагаем, что для этой цели необходимо не разъединение, а сплочение рядов всей демократии. Мы надеемся, что вы вместе с нами будете следовать этим целям…

Ленин отворачивается от делегации Исполнительного комитета, выходит из Царской комнаты в зал, проходит через заполненный людьми коридор и начинает говорить.

– Дорогие товарищи солдаты, матросы и рабочие!

Голос у него дребезжащий, картавый, но, как ни странно, гудящий зал начинает умолкать при звуках ленинской речи.

– Я счастлив приветствовать в вашем лице победившую русскую революцию!

– Ура-а-а-а! – орет зал тысячью глоток.

– Приветствовать вас, как передовой отряд всемирной пролетарской армии!

– Ура-а-а-а-а!

16 апреля 1917 года. Площадь перед Финляндским вокзалом

Слышны крики «Ура!» из зала ожидания.

Толпа волнуется.

Кто-то начинает скандировать: «Ле-нин!». И замерзшая, уставшая ждать площадь подхватывает это слово:

– Ле-нин! Ле-нин! Ле-нин!

В толпе, зажатые телами сограждан, стоят Дорик и Михаил Терещенко. Дорик весел, происходящее его восхищает и забавляет. Терещенко же, напротив, раздражен и мрачен.

– Он там говорит им речь! – верещит злая дама. – А мы здесь его ждем! Ле-нин! Ле-нин!

Стоящий на площади оркестр начинает играть «Марсельезу». Сначала замерзшие музыканты не попадают в тональность, и трубы немилосердно фальшивят. Над головами несется дикая какофония, но постепенно она превращается в мелодию революционного гимна. Но Ленин все еще не выходит на площадь.

16 апреля 1917 года. Зал ожидания Финляндского вокзала

Ленин говорит речь.

– Заря всемирной социалистической революции уже занялась! В Германии все кипит, товарищи! Не нынче-завтра! Каждый день может разразиться крах всего европейского империализма! Русская революция, совершенная вами, положила ему начало и открыла новую эпоху! Да здравствует всемирная социалистическая революция!

– Ура-а-а-а-а-а! – ревет толпа.

Под стеклянной крышей Финляндского вокзала носятся обезумевшие голуби.

– Ура-а-а-а-а-а!

16 апреля 1917 года. Площадь перед Финляндским вокзалом

В дверях появляется сначала Шляпников, расчищающий Ленину путь, а за ним и сам Ленин – маленький, в котелке, с огромный букетом в руках.

– Вот он, – говорит Терещенко Дорику. – Почти не изменился с тех лет.

Ленин проходит мимо них.

Солдаты из оцепления держат коридор от входа к автомобилю, что стоит с заведенным мотором в ожидании пассажиров.

Но возбужденная, перестоявшая толпа возмущенно ревет:

– Ленин! Ленин! Речь!

Ленину помогают взобраться на крышу «паккарда», но авто слишком низкое, и его не видно. Посредине площади заводится угловатый «остин» и начинает продвигаться вперед, раздвигая людей бронированным лбом.

Терещенко видит Ленина, которого подсаживают на броню. Секунда – и Ульянов уже стоит на скользком обмерзшем железе, цепляясь за башню, выпрямляется. Теперь толпа может его лицезреть.

– Товарищи! – кричит Ленин на пределе голосовых связок. – Да здравствует всемирная социалистическая революция!

– Ур-а-а-а-а-а-а-а! – кричат люди, большая часть которых не слышит ни слова, но с охотой подхватывает это громовое «ура».

Дорик и Михаил тоже не слышат речь, до них доносятся обрывки слов:

– Участие в позорной империалистической бойне… ложью и обманом… грабители-капиталисты…

Шарит по площади прожектор, выхватывая головы, блеск штыков, фонарные столбы, на которых гроздьями висят те, кому хочется разглядеть маленького человечка на броневике.

– Давай выбираться, – говорит Михаил Дорику. – Как выглядит чума вживую, ты уже видел…

16 апреля 1917 года. Квартира Терещенко

Дорик и Михаил сидят в столовой. С ними усталая, сонная Марг. На столе почти пустая бутылка коньяка, стаканы, закуски. Дорик нетрезв, не так сильно, чтобы это бросалось в глаза, но его выдает быстрая и не совсем четкая речь, порывистая жестикуляция. Терещенко же трезв, несмотря на выпитое. Видно, что он очень зол.

– Не драматизируй, – говорит Федор Федорович, жуя лимон. – Все не так плохо. Царь отрекся. Великий князь отрекся. Самодержавия больше нет! Россия наконец-то в руках у людей, которые знают, что с ней делать! Ты же знаток истории, братец! Ты же знаешь, что плебс – всегда инструмент в руках людей образованных. Народ на улицах – это ключ от закрытых дверей. Воспользуйтесь им, вскройте двери, опрокиньте врагов, а потом дайте хлеба и зрелищ – и он сам вернется к мирной жизни! Что нужно крестьянину? Он счастлив работать на земле! Дайте ему эту землю, как обещают эсеры! Дайте! Пусть работает! Пусть будет, как в Америке! Не стали же они жить хуже после отмены рабства? Рабочие хотят восьмичасового рабочего дня? Отлично! Предложим им 12 часов и сойдемся на десяти. А потом доплатим за два внеурочных! И на заводах будет тишь да гладь! Солдаты хотят мира? Дадим им мир! Большинство из служивых крестьяне? Так пообещай им землю после победы, и они опрокинут швабов за полгода. Они сами развесят на столбах агитаторов и подарят России блистательную победу. Сами!

– Боюсь, ты не понимаешь всей сложности ситуации, Дорик…

– Я понимаю, что мой любимый кузен сейчас занимает пост министра финансов в первом за всю историю демократическом правительстве страны, – отвечает Федор с пьяным пафосом. – Ты же знаешь, я никогда не любил все эти твои революционные делишки, но готов признать, что был неправ! И я рад переменам! Я! Рад! Переменам!

Он смеется.

– Я думал, что революция – это нечто страшное. Но что я увидел? Я увидел толпы счастливых людей на площадях! Девушек-гимназисток, цепляющих красные банты на солдатские шинели! Оркестры, играющие на улицах гимн французской революции! Обывателей, интеллигенцию, которая выходит на демонстрации и митинги вместе с простонародьем, рабочими, солдатами и матросами! Мы первая страна в Европе, в которой слова «Свобода! Равенство! Братство!» станут реальностью в 20-м веке!

– Тебе надо было приехать на месяц раньше, Дорик, – говорит Марг, поднимаясь из кресла. – Когда на Невском стреляли из пушек… Вы простите меня, мальчики, но я спать. Просто нет сил…

– Спокойной ночи, сестрица, – Дорик целует ее в подставленную щеку. – Передавай привет маленькой Мими.

– Спокойной ночи, – Терещенко целует жену. – Я уйду рано утром, завтракайте без меня.

– Хорошо. Я попрошу Любашу, чтобы она оставила тебе завтрак на кухне. Доброй ночи.

– А ведь она права, – обращается к Дорику Михаил, сразу после того, как за Маргарит закрывается дверь. – Тебе стоило приехать раньше. Когда вешали и забивали насмерть жандармов в Петрограде, резали офицеров в Кронштадте и Гельсингфорсе. Поговорить с Сашей Гучковым. Он бы тебе рассказал, как разагитированные немецкими шпионами матросики убивали офицеров кувалдами, расстреливали, поднимали на штыки. А потом избрали себе судовой комитет из отборных мерзавцев и крикунов… Революция, дорогой кузен, это не только гимназистки, повязывающие красные ленточки на шинели солдатам. Это еще и солдаты, насилующие этих самых девочек в подворотнях…

– И от кого я это слышу? – поднимает брови Дорик. – От человека, который давал разного рода проходимцам деньги на революцию? От масона, который вместе со своими братьями готовил свержение самодержавия? Он убежденного либерала, который доказывал мне необходимость перемен в России? Вы бы определились, господин министр! Вы за революцию или против? Революции без насилия не бывает. Неужели ты этого не знал? Кровь уже пролилась, Миша, ее никуда не деть. Теперь от вас зависит, какие будут всходы. Вы хотели власти – вы ее получили! Тебе не кажется, что сейчас не время проливать слезы о жертвах революции? Хотя бы для того, чтобы их не стало больше…

Терещенко закуривает и подходит к окну.

За стеклами вьюжная петроградская ночь. Сугробы вдоль набережной, тусклые фонари. Ветер дует с Финского залива, пронзительный и сильный. Идущий по улице патруль буквально ложится навстречу порывам, чтобы остаться на ногах.

Дорик подходит и становится рядом. Он тоже курит.

– Что? Страшно, кузен? – спрашивает он, чуть погодя. – Страшно, что новые ветры сдуют вас к ядреной фене, как говорит мой лучший литейщик Фима?

– Страшно, Федя… – отвечает Терещенко. – Тебе ведь только кажется, что власть у нас. Нету у нас этой власти, мы только вид делаем, что правим… Мы сидим на кипящем котле с закрытой наглухо крышкой и надеемся, что он не рванет. Сегодня Россия – это бомба. А человек, которого ты видел на броневике – запал.

– Этот коротышка? – улыбается Дорик.

– Наполеон тоже был невысок.

– На этом их сходство и заканчивается.

– Отнюдь. Наполеон стрелял в роялистов картечью и стал новым императором. Он использовал революцию и подавление мятежа, чтобы занять французский трон. У Ленина та же цель, но несколько другие средства. Его задача – не подавить бунт, а раздуть костер. Чтобы захватить власть, ему необходим хаос, безвластье и сословная ненависть. Он готов сотрудничать с кем угодно. Немцам же нужно закрыть русский фронт – они больше не могут сражаться на две стороны. Если в России начнется гражданская война и революция, то вопрос о боевых операциях против Германии отпадет сам по себе. Такое вот трогательное совпадение интересов германского Генштаба и господина Ульянова.

– И что ты собираешься делать?

– Прежде всего – отрубить гидре голову.

– Убить Ленина?

Терещенко качает головой.

– Нет. Убивать бесполезно – есть кому занять его место. Дискредитировать Ленина и его движение. Германия все еще наш враг. Даже дезертиры ненавидят немцев, так что народ не поддержит тех, кто сотрудничает с противником. Доказать его связь с фон Людендорфом, с немецким Генштабом, показать, что большевистская партия живет на немецкие деньги и способствует развалу России…

– И такие доказательства есть?

– Такие доказательства есть.

– У тебя на руках?

– Пока – нет. Но обязательно будут.

– Хороший план, – говорит Дорик. – А ты не можешь сначала арестовать его? И расстрелять? А уже потом доказывать?

– Не могу. Все должно быть по закону.

– Тогда в твоем плане есть слабое место.

– Какое? – спрашивает Терещенко.

– У Ленина есть все шансы успеть быстрее…

– Ты неоригинален, – говорит Михаил, прикуривая новую папиросу. – Вы все говорите одно и то же, но забываете, что как только мы станем делать так, как они, то сами станем такими же…

– Так-то оно так, – ухмыляется Дорик. – Но в этой ситуации будет прав тот, кто успеет первым. Остальное, Миша, учитывать будет некому.

Терещенко качает головой.

Монако. 31 марта 1956 года. Набережная

Вдоль моря идут Терещенко и Никифоров.

Терещенко слегка раскраснелся, но походка по-прежнему тверда.

– Вы же знаете, – улыбается Никифоров, – что Владимир Ильич никогда не брал денег у Парвуса. Это давно доказанный факт, тому есть множество свидетельств, в том числе и самого товарища Ленина, его соратников.

– И пломбированного вагона не было? – спрашивает прищурившись Терещенко.

– Вагон был, – соглашается Никифоров. – С деньгами на дорогу помог Радек, помогли шведские товарищи…

– Как я понимаю, это не первый спорный момент в нашей беседе, Сергей Александрович. Так?

– Так.

– Как ни странно, в эмиграции у большевиков с деньгами было не очень. Пожертвований явно не хватало. Зарабатывали статьями, зарабатывали, продавая партийную газету. Вы, надеюсь, в курсе, какие бои вели ваши легендарные отцы-основатели вокруг газеты «Искра»?

– В общих чертах…

– Очень тяжело жить в чужой стране много лет, не имея дохода. Рассказывают, что Надежда Константиновна штопала Владимиру Ильичу пиджак и брюки…

– Скромность украшает…

– Украшает хороший английский костюм, Сергей Александрович. Заколка с бриллиантом на галстуке. Легкое шерстяное пальто от Баленсиаги. А выдавать вынужденную нищету за скромность… Это, пожалуй, чересчур…

– Эк вы всех изобличили, месье Терещенко! Иосиф Виссарионович, например, всю жизнь проходил во френче…

– Управляя судьбами ста пятидесяти миллионов человек единолично, можно позволить себе и один-единственный френч. Мы же не господина Джугашвили сейчас обсуждаем. С ним лично я не был знаком, в 17-м году о нем ничего не было слышно. Вокруг Ленина звучали совсем другие имена, куда более известные в революционных кругах – его соратники по партии, по подпольной работе, по эмиграции… Сталина среди них не было, поверьте. На тот момент я стал самым большим специалистом по большевикам, я знал всю финансовую подноготную Ленина, источники денежных поступлений, банки, откуда они поступали, людей, руководивших подставными фирмами, хозяев фирм настоящих… В то время господин Ульянов ничем, кроме своей фракции, не управлял. И вовсе не был так скромен в желаниях, как теперь рассказывает ваша пропаганда. Возможности были скромные, а это, знаете ли, совсем иной коленкор!

– Ну хорошо… Опустим этот момент.

– Как хотите, непринципиально… Я утверждаю, что живущие в бедности и забвении большевики почти одномоментно превратились в одну из самых состоятельных партий в России. И случилось это аккурат в момент приезда господина Ульянова в Россию. Знаете, Сергей Александрович, любому аудитору такой факт показался бы странным. Любому! Даже не очень умному и не очень опытному. Вчерашний нищий, не имевший средств не то что на покупку полусотни железнодорожных билетов, а даже нового пиджака и пары ботинок, свободно распоряжается миллионной партийной кассой. Ведет агитацию, выпускает газеты и многие тысячи листовок еженедельно, вооружает боевиков, привлекает на свою сторону профессиональных революционеров. Революционеры – люди идейные, но без денег нет революции. Богатая партия с агрессивным лидером привлекательна для авантюристов любого рода, они на избыток средств летят, как мухи на известный материал…

Никифоров смеется.

– Михаил Иванович! Пожалейте мою нейтральность, ради Бога! Я готов обсудить факты, но давайте вы воздержитесь от оскорбительных суждений… Я все-таки советский человек и коммунист…

– Ну, если вы считаете мои суждения оскорбительными – замолкаю. Только факты?

Никифоров кивает.

– Только факты, Михаил Иванович. Я не смогу их напечатать в СССР, эту часть разговора придется опустить… Но… Считайте, что вы меня вербуете. Я готов слушать…

– Договорились. Весной 17-го года я считал удачей несколько часов сна за двое, а то и трое суток.

Терещенко шагает размашисто, жестикулирует.

– Мы работали как проклятые: шла война, и на нее уходила большая часть привлеченных мною денег и жизненных сил. Военным министром тогда стал мой друг Гучков, человек амбициозный, умный и талантливый. Да еще к тому же начисто лишенный страха принятия решений. Но авторитарность сыграла дурную роль в его карьере – он совершенно не выносил, когда ему противоречили, и ненавидел назойливо дающих советы… Первое, что сделал Ленин, вернувшись в Петроград – выступил против продолжения войны. Этого было достаточно, чтобы привести Александра Ивановича в ярость.

Апрель 1917 года. Мариинский дворец. Кабинет Терещенко

– И мы ровным счетом ничего не можем сделать!

Гучков теребит пальцами воротничок рубашки и поводит массивной шеей. Лицо его налито багровым, пульсируют жилы на висках. А еще у него едва заметно подергивается щека. Видно, что Александр Иванович устал и едва сдерживает приступ ярости.

Он стремительно пересекает кабинет и садится в кресло.

– Ничего! – чеканит он, кромсая воздух ладонью.

– Я пока не могу обнадежить тебя, Саша, – говорит Терещенко. – Следствие идет, но медленно. Документы за рубежом, добыть бумаги сложно, но их добудут обязательно.

– А что здесь?

– Здесь работает армейская контрразведка – Алексеев и Деникин докладывают мне напрямую.

– Это при том, что я военный министр? – возмущенно пыхтит Гучков. – Они докладывают тебе?

– Таковы договоренности, – терпеливо поясняет Терещенко. – Ну, что ты переживаешь? Ты увидишь доказательства, как только я их соберу.

– Пока ты их неторопливо собираешь, эти мерзавцы свободно выступают в Петрограде! Бегают по казармам, словно тараканы по сортиру, мутят народ в окопах! Мы никогда не выиграем войну, если не остановим агитаторов!

– Имей совесть, Александр Иванович! Мои люди сейчас рыщут в банках Норвегии, Швеции и Франции. Мы нашли агентов в Германии, армейская разведка собирает для нас информацию о связях Ленина и Людендорфа! Это я-то не тороплюсь? Я тороплюсь! Я буквально выше себя прыгаю! Но я финансист, а не жандарм.

Гучков сдувается.

Наливает из графина на столе воды в стакан и залпом выпивает.

– Везде все плохо… – говорит он с грустью. – В армии – плохо, в тылу – плохо, в правительстве – плохо. Будь прокляты идиоты и их приказ № 1! Ты прости меня, Михаил Иванович, за грубость, но с этого момента у нас не войска, а бардак с блядями. Нас просто разложили изнутри, отъебли, как обозную девку! Кому нужна часть, не подчиняющаяся старшему офицеру? Какие выборные комитеты, влияющие на командование? Ну какому дегенерату пришло в голову, что армия демократический институт? Армии без дисциплины не бывает! Что, Керенский не понимал, что делает? Чхеидзе не понимал, что делает? Этот адвокатишка Соколов – бумагомарака, тоже ни черта не понимал? Тогда примите поздравления! Теперь и я ни черта не понимаю! Я – военный министр! Чем мне управлять? Солдатскими комитетами? Нахуй мне солдатские комитеты? Советами из нижних чинов? Нахуй мне советы из нижних чинов! Ни одна армия мира не обсуждает прямые приказы командования, ни один главнокомандующий не станет советоваться с ефрейтором о стратегии или тактике! Мы никогда не выиграем войну, Миша. Можно сколько угодно говорить, что положение на фронте обнадеживающе, но что толку? Мы гнием изнутри, разлагаемся! Не фронт гниет – тыл!

– Все так плохо?

– Настолько, – вздыхает Гучков, – что я каждое утро думаю об отставке. Ты же помнишь, как я мечтал, что мы поставим у руля российского корабля самых честных и компетентных людей страны? Сейчас я понимаю, что доставшийся нам корабль лишен руля и парусов, пробит ниже ватерлинии и помпы не справляются с работой. Мы тратим миллионы на войну, а здесь, в Петрограде и Москве, проигрываем бой продажной немецкой плесени! Их агитаторы шастают прямо в расположениях частей. Они – члены Советов, и их нельзя тронуть даже пальцем! Михаил Иванович! Дорогой! Обнадежь меня! Скажи, что мы избавимся от всей этой кайзеровской нечисти к лету!

Терещенко качает головой.

– Не могу ничего обещать. Мы должны иметь железные доказательства виновности Ленина и его людей – иначе не стоило начинать. Железные! Документы. Арест. Суд. Приговор. Стоит нам где-то дать слабину, и он вывернется.

– Смотри, Миша, – Гучков говорит серьезно, даже слишком серьезно. – Мы можем победить врага внешнего: Германия измотана, она устала воевать на два фронта, и стоит нам ударить как следует, и она тут же упадет! Но ни наша сила, ни наша победа ничего не стоят против врага внутреннего. Он каждую минуту грызет наши кишки. Сейчас наше стремление быть либералами играет на руку врагу. Разве перед лицом опасности можно заботиться о чистоте рук?

– Что ты имеешь в виду, Александр Иванович?

– Если у тебя нет серьезных доказательств, пусть в ход идут слухи. О немецких покровителях Ленина и должны судачить на каждом углу! В конце концов, ты всего лишь подготовишь общественное мнение.

Терещенко смотрит в лицо Гучкову, тот не отводит глаз.

– Александр Иванович! Я сделаю все возможное, чтобы Ленин был разоблачен. Но распускать слухи, не имея на руках железных доказательств – неправильно. Пусть его виновность определит суд. Наше с тобой дело – предоставить неоспоримые факты предательства.

– А если ты их не найдешь?

– Значит, я их не найду.

Гучков тяжело вздыхает. Видно, что он разочарован результатом разговора.

– Ты безнадежен, Миша. Тебе уже об этом говорили?

– Да. Совсем недавно. Мой кузен Дорик. И Маргарет того же мнения.

– Что и ожидалось… Боюсь, что на этом пути тебя ждут жестокие разочарования, друг мой. Сейчас не время для идеалистов, сейчас время прагматиков.

Апрель 1917 года. Христиания. Небольшой кабак возле порта

В кабак входит человек, одетый как моряк. Он невысок, широк в плечах. На голове – картуз с лакированным козырьком.

Человек садится у окна, что-то говорит подошедшей официантке. Пока он снимает картуз и короткий бушлат, женщина приносит ему кружку пива и тарелку со снедью. Стоит ей отойти от клиента, как в дверях кабака появляется еще один посетитель. Он тоже одет как моряк, но явно не той профессии. У него цепкий взгляд, на носу круглые очки, фигурой он долговяз и хрупок.

Пройдя через зал, он садится напротив первого посетителя.

Тот смотрит на гостя, но руки не подает – продолжает попивать пиво.

Официантка глядит на клиентов из-за стойки. Те разговаривают между собой, склонившись друг к другу головами. Слов не разобрать.

Вышедший в зал хозяин замечает странную пару.

– Что за люди? – спрашивает он негромко.

– Не знаю, – отвечает женщина. – Тот, что заказал пиво – русский. Говорит по-нашему с акцентом. Второй ничего не заказывал.

– Ну так пойди – спроси, что подать…

Официантка уходит. При ее приближении пара замолкает.

Хозяин смотрит на них, не приближаясь.

Женщина возвращается, наливает в кружку кипяток и щедро плещет в горячую воду из объемной бутылки.

– Грог, – констатирует хозяин. – Он англичанин?

– Да, – говорит официантка.

– Русский и англичанин, – улыбается кабатчик, закуривая короткую носогрейку. – Могу биться о заклад, они говорят о немцах…

Апрель 1917 года. Лондон. Уайтхолл Корт

Из автомобиля выходит долговязый человек в круглых очках, тот, что был в припортовом кабаке в Христиании. На этот раз на нем типично английский костюм, на голове – котелок. Он сосредоточен и неулыбчив – лицо словно окаменело.

Он ступает на тротуар, достает из жилетного кармана часы, сверяет время и входит в подъезд особняка.

Лестница. Коридор.

Человек в очках входит в кабинет.

Старые деревянные панели темного цвета. Шторы на окнах.

Огромный стол, за которым сидит немолодой хозяин кабинета – грузный, чтобы не сказать «толстый», мужчина преклонных лет.

Человек в очках садится напротив него.

– Как я понял, Битсби, – говорит хозяин, – вы вернулись с результатом.

Ни «здравствуйте», ни рукопожатия.

– Да, сэр, – отвечает Битсби. – Вот…

Он кладет перед толстяком небольшую, но достаточно пухлую картонную папку.

– Спасибо, Битсби, – говорит тот, начиная проглядывать бумаги.

Битсби, которому так и не предложили сесть, стоит прямой, как высохший ствол.

– Хорошая работа, Битсби, – говорит толстяк через некоторое время.

– Благодарю вас, сэр.

– Вы уверены, что источник достоверен?

– Думаю – да, сэр, – Битсби сдержан и лаконичен.

– Кто этот источник, Битсби?

Человек в очках едва заметно пожимает плечами – он удивлен вопросом.

– Есть человек из русских революционеров, который давно сотрудничает с нами. Не из идейных соображений, за отдельную плату.

– Очень прагматичный человек, – замечает хозяин кабинета не без иронии. – Никаких революционных идеалов… У вас все?

– Есть еще один вопрос, сэр, который я хотел бы обсудить.

– Говорите, – разрешает толстяк, откидываясь в кресле.

– Полученная нами информация позволяет предположить, что в ближайшее время между Стокгольмом в Петроградом будет налажено курьерское сообщение.

– Для чего?

– Для передачи документов между шведским «Ниа-Банком» и Сибирским банком в Петрограде. «Ниа-Банк» в Стокгольме получает деньги от берлинского «Дисконто-Гезельшафт», далее под прикрытием торговых операций деньги поступают в Сибирский банк. Все фигуранты по этому делу нам известны. Владелец «Ниа-Банк» – Олаф Ашер, но непосредственно деньгами для большевиков занимается Фюрстенберг-Ганецкий.

– Он же и будет курьером?

– Полагаю, что да. Слишком важны бумаги, которые нужно будет переместить через границу. Неразумно отдавать их в чужие руки. Торговая фирма – прекрасное прикрытие для операций по финансированию революции, но чувствовать себя в безопасности нельзя.

– Разумно. И в чем же заключается ваш вопрос, Битсби?

– Документы, собранные нашей службой, раскрывают механизм финансирования ленинской партии, но настоящие доказательства махинации – это фиктивный товарооборот. Если Ганецкий будет арестован с фальшивыми бумагами, то содержимое этой папки просто взорвет большевиков. В противном случае…

– Все будут знать все, – продолжает за него хозяин кабинета, – но ничего не смогут предъявить в суде…

– Да, сэр, – говорит Битсби. – Совершенно верно, сэр!

– Вы предлагаете сдать этого Ганецкого русским?

– Я предлагаю подумать, стоит ли нам это делать. А если стоит, то когда, сэр.

– Я понял вас, Битсби. Я подумаю.

– Благодарю, что выслушали меня, сэр.

– Не стоит благодарностей. Идите.

Битсби выходит.

Толстяк нажимает кнопку на столе. Входит секретарь – седой и солидный мужчина за сорок. Толстяк протягивает ему папку.

– Копию – Ротшильду, – приказывает хозяин. – Пусть отправят вечерним пароходом. Гриф – совершенно секретно. Везет курьер. Передать в руки лично. Еще копию – ко мне в спальню, почитаю на сон грядущий.

– Слушаюсь, сэр. Сопроводительное письмо будет?

Толстяк задумывается на миг.

– Да. Напишите так… Дорогой друг! Направляю тебе обещанное. Надеюсь, что смог тебе помочь. С наилучшими пожеланиями. «С».

16 апреля 1917 года. Петроград. День. Терещенко и Гучков едут на заднем сиденье автомобиля Терещенко

За окнами авто картина оттаивающего после зимы Петрограда. Черные пористые сугробы, лужи, грязь. Видно, что за улицами никто не следит – выглядит столица запущенной.

Машина едет мимо Александро-Невской лавры. Вдоль проезжей части идет манифестация – по виду это церковные странники, пришедшие в лавру на Светлую неделю. В руках у них красные транспаранты и флаги с надписями:

«Христос Воскресе! Да здравствует Свободная церковь!», «Свободному народу – Свободную церковь!»

– Я чувствую, что схожу с ума… – говорит Гучков, отворачиваясь от окна. – Позавчера я видел демонстрацию проституток на Литейном. Жаль, Лев Николаевич умер… Какой финал для «Воскресенья» пропал всуе.

– Это пройдет, – отвечает Терещенко. – Люди переболеют.

– Демократия – это не болезнь, – возражает Александр Иванович. – Просто это – не демократия. Похоже, Миша, мы допустили роковую ошибку. Происходящее не царапина, скорее – гангрена.

– Ты перестал верить?

– Ну почему же… Скорее, я до конца поверил. Миллион двести тысяч дезертиров, которые разбрелись по всей России, захватывают поезда и вокзалы, грабят и убивают. Где офицеры? Кто их слушает? У нас солдаты – свободные люди! Они не хотят на фронт, они не хотят воевать за интересы России! Митинг, красные знамена, эшелон едет в тыл. Несогласные гниют в угольных ямах. Штык – лучший аргумент, приказ № 1 – образец демократии. На подъездных путях возле Петрограда 4000 вагонов с мукой! 4000 вагонов! В городе – перебои с хлебом, но ломовые извозчики не хотят разгружать мешки! Мы – свободные люди, говорят ломовые извозчики! Мы не хотим разгружать хлеб! А когда Совет их уговаривает, тут же на митинг выходят пекари! Они тоже свободные люди! Они не хотят печь хлеб! Зачем? Пусть в городе громят лавки, пусть убивают и грабят! Ведь это свободные убивают свободных! Только рабы соблюдают порядок, да?

– Ты сгущаешь краски, Александр Иванович…

– Я недоговариваю. А ты делаешь вид, что не видишь или слишком занят бумажками, чтобы понять – сейчас не на фронте делается история, она делается здесь, в столице! На фронте мы видим лишь последствия разложения. Оглянись, Михаил Иванович! Полиции нет на улицах. Городовые, до сих пор не убитые нашими демократами, разбежались от греха подальше. Кто теперь защищает мирных обывателей? Красная гвардия! Сборище деклассированных типов и апашей! Тюрьмы пусты, Миша! Они нарушают свободы! Скоро мы увидим демонстрации уголовников с новыми лозунгами – мы не хотим жить согласно закону! Мы – свободные люди!

– Вчера я наблюдал, как люди собирались на митинг против пацифистов в Совете. Были плакаты «Пацифисты позорят Россию! Долой Ленина!»

– А сегодня, – с горечью говорит Гучков, – эти же люди аплодируют Ленину. Миша, такие вещи не должны решаться на митингах. Это – политика страны. Обыватель не должен иметь на нее влияния, пока нет государственных институтов, это влияние ограничивающих. Это в Англии – демократия и свобода. Это во Франции – демократия и свобода. В Америке… А в России ничего этого нет, зато есть анархия. А анархия в армии – верный путь к утере государственности. Разве мы этого хотели?

– И что ты предлагаешь?

– Ничего. Я не вижу выхода.

– Ты устал, Александр Иванович.

– Да, господин министр, я устал. Я ухожу.

– Ты шутишь?

– Нет, не шучу. Я не хочу иметь никакого отношения к катастрофе, что произойдет дальше. Глупо требовать результатов от пловца, связанного по рукам и ногам. Прошу тебя, Михаил Иванович, как друга – пока воздержись от огласки нашего разговора. Я сам сделаю заявление.

– Прости меня, Александр Иванович, – говорит Терещенко. – Я знаю, что ты отважный человек и много раз смотрел смерти в глаза. Но… Неужели ты струсил?

Не щеках Гучкова играют желваки, кулаки невольно сжимаются, но он сдерживается, глядя прямо перед собой.

– Если бы это спросил не ты… Никто и никогда… Не посмел… – отвечает он сдавленным голосом. – Я не струсил, Миша, я протрезвел. И я не ухожу от власти, ее у нас просто нет. У Совета – все рычаги, но ни капли ответственности. У меня же – полная ответственность, но ни одного рычага. Когда вопросы государственные решаются на митингах, то развал всей системы совершенно неизбежен. Наше падение – это вопрос времени, не более. Я не хочу принимать участие в фарсе. И ты прости меня, Михаил Иванович, что я тебя во все это втянул…

16 апреля 1917 года. Петроград. Улица Миллионная. Поздний вечер

В густой тени стоит мужчина в коротком пальто и картузе. Фонарь разбит, в полутьме виден только огонек тлеющей папиросы. Рядом с человеком в картузе останавливается пролетка, и он быстро запрыгивает в нее.

В пролетке еще два пассажира. Когда пролетка катится мимо уцелевшего фонаря, можно рассмотреть сидящих в ней людей.

Один – в морском бушлате и бескозырке, с одутловатой физиономией запойного пьяницы, второй – в армейской полушинели, перетянутой двойной портупеей, плосколицый, рябой, с неожиданно пышными черными усами. Извозчик явно на извозчика не похож – худое безбородое лицо со шрамом на левой щеке, нервное, дерганное. Один глаз прикрыт провисшим веком, но второй – бегающий, живой, злой. Тот, что стоял под фонарем, от своих попутчиков отличается – внешность у него неожиданно интеллигентная, и благообразное лицо портит только постоянно искривленный тонкогубый рот, в котором поблескивает золотая фикса.

– Второй этаж, – говорит фиксатый. – Хозяин – дома, на машине приехал. Охраны нет.

– Слушай, Профессор, а может, ну его? – обращается к фиксатому извозчик. – Улица не та, дом не тот, клиент на машине… Может, у него дома десять служивых с наганами? Лучше меньше, да лучше! У меня вот три наколки есть на хаты, где все чистяком! Возьмем на раз! Хабара меньше, но и маслину не словим…

– Не кипишуй, Одноглазый, – говорит Профессор. – Все путем… Нет там солдат. Я второй день за хатой смотрю – прислуга, жена с ребенком, авто… Куш за сто – возьмем много. Там и рыжье будет, и камни…

– А ежели хозяин борзеть будет? – спрашивает человек в черном бушлате.

– Порешишь ты его, Сазан, – небрежно говорит фиксатый. – И все. Ты что? Борзых мало видел? Батя?

– Ась? – отзывается человек в портупее.

– Мы с тобой первыми пойдем в квартиру. Ксиву готовь! А вы, братва, держитесь на полшага сзади. Как они дверь откроют, вламывайтесь за нами и бейте прикладами все, что подвернется. До того как возьмем рыжье с камнями, никого не убивать. Не стрелять. Если что, бейте по голове или штыком… Но без шума. Ясно.

– А кто на стреме? – спрашивает одутловатый.

Ему явно не хочется идти в подъезд.

Пролетка останавливается у особняка Терещенко.

Из тени выскальзывает невысокий человек в одежде извозчика. Берет коня под уздцы, и становится видно, что это женщина – сравнительно молодая, симпатичная, но с очень злым лицом.

– Вот она и постоит, – говорит фиксатый. – Тебе, что ли, лосю, на стреме стоять? Зина, ждешь здесь. Если что, свистишь. Или начинай шмалять, мы подтянемся.

Четверо мужчин выходят из пролетки. У двоих в руках трехлинейки с примкнутыми штыками – они держатся чуть позади. Фиксатый и человек в портупее идут первыми.

16 апреля 1917 года. Квартира Терещенко. Ночь

Терещенко и Маргарит в гостиной.

– Подумай, Марг, – говорит Михаил Иванович. – Речь ведь идет не о твоей или моей безопасности, мы говорим о безопасности Мишет. Я, как ты помнишь, был сторонником твоего приезда сюда, но… Даже Ротшильд говорил со мной о твоем отъезде во Францию…

Михаил по обыкновению курит у окна, Маргарит сидит на кушетке. Она уже одета по-домашнему – в красивый шелковый халат. Терещенко же только снял пиджак и распустил галстук. Он в жилете, брюках и рубашке с расстегнутым воротом. Вид у него усталый, даже изможденный. Глаза покрасневшие, с набрякшими веками.

– Я не уеду, – отзывается Маргарит твердо. – Давай даже не будем обсуждать такую возможность. Жена должна быть рядом с мужем в тяжелые моменты. Это ее обязанность – делить невзгоды.

– Марг, милая, – мягко продолжает убеждать Терещенко. – Это предрассудки, я не хочу от тебя жертв. Переехав в безопасное место, ты просто облегчишь мне жизнь. Я боюсь за тебя и Мими. Поверь, у меня есть основания переживать за вашу судьбу. Я не чувствую себя свободным, понимая, что из-за моих действий можете пострадать вы.

– Ты сгущаешь краски, Мишель, – возражает Маргарит. – Почему это должно коснуться нас? В Петрограде работают магазины и лавки, открыты театры… Ты же сам знаешь, что в хороших домах даже балы дают! Почему мы не можем жить своей жизнью? Ты, Мими и я? Зачем куда-то уезжать, когда и здесь все начинает налаживаться? Мне кажется, в феврале все было куда хуже!

– Я и в феврале просил тебя уехать. И в марте. И сегодня прошу: возьми Мишет в охапку – и поезжайте в Париж. Здесь ничего не налаживается. А когда все закончится, вы вернетесь. Или я приеду к вам…

Маргарит подходит к Терещенко и обнимает его сзади.

– И кто позаботится о тебе? – спрашивает она. – Кто накормит тебя, согреет воду для ванной, обнимет тебя ночью? Не пугай сам себя, и с нами ничего не случится…

Через окно видно, как возле дома останавливается пролетка и из нее выходят люди. У двоих за плечами поблескивают штыками трехлинейки.

Терещенко с Маргарит сверху наблюдают, как приехавшие входят в их подъезд.

16 апреля 1917 года. Подъезд дома Терещенко. Ночь

Навстречу вошедшим людям поднимается консьерж – седой старик с коротко стриженой бородой и, если судить по манерам, хорошо воспитанный.

– Господа?

Тот, кого Фиксатый назвал Батей, протягивает консьержу бумагу.

– Мандат имеем…

Консьерж всматривается в напечатанные на коричневой бумаге строки:

– Простите, но тут же не тот адрес… И дата месячной…

Он поднимает голову, и Батя точным и быстрым движением вгоняет ему под подбородок тонкое жало пики, сделанной из трехгранного штыка. Консьерж начинает валиться на пол, но ему не дают грохнуться, подхватывают и аккуратно укладывают мертвое тело на плитки пола. И лишь потом Батя вынимает лезвие из головы жертвы. Сталь скрежещет по кости, выскальзывая из раны.

«Пошли», – приказывает Фиксатый, и все четверо быстро взбегают по ступеням, за считанные секунды преодолевая пролет за пролетом.

16 апреля 1917 года. Квартира Терещенко

– Ложись-ка спать, милая, – просит Терещенко жену. – Я в ванную… А потом приду. Нет сил сегодня работать, глаза слипаются.

– Я тебя дождусь… – говорит Маргарит, перейдя на французский. – Соскучилась. Тебе налить выпить?

– Пожалуй…

– Звонила твоя сестра, – рассказывает Маргарит, наливая коньяк в бокал. – Голос мне не понравился. Усталый… Она должна родить со дня на день, ты же знаешь?

– Знаю. Мама говорила. Они созваниваются.

– Не думаю, чтобы часто. Пелагея мечтала вырваться из-под ее опеки и вырвалась. Я ее очень понимаю.

– Ты зря держишь обиду на мою мать…

– Я? Мишель, давай не будем обсуждать эту тему. Мы – это мы, она – это она. Ты не находишь странным, что она до сих пор не соизволила посмотреть на свою внучку? Ни словом не обмолвилась со мной. Мы не просто соседи – мы родственники. Наши дома не в тысяче верст друг от друга – в пяти минутах ходьбы. Я давно простила ей то, что она терпеть не может меня, но Мими-то чем провинилась?

Раздается звонок в дверь.

– Что за черт! – с раздражением произносит Терещенко. – Зачем ночью присылать ко мне курьеров?

И идет к двери.

– Мишель! – окликает его Маргарит. – Не открывай. Дело подождет до утра…

– Не могу, дорогая…

16 апреля 1917 года. Подъезд дома Терещенко

У дверей в его квартиру стоят люди. Трое, возглавляемые Фиксатым, прямо напротив дверей, а четвертый – Батя – прижался к стене сбоку, держа наготове окровавленное жало самодельного стилета.

16 апреля 1917 года. Квартира Терещенко

Михаил Иванович подходит к дверям.

– Кто здесь?

– Патруль Красной гвардии!

Голос отвечающего звучит слабо, приглушенный деревянным массивом.

– И чем обязан?

– Только что в ваш подъезд вбежал человек… Откройте, нам надо проверить!

– Здесь его нет, – отвечает Терещенко. – И дверь я вам не открою. А если у вас есть ко мне вопросы – зададите их утром.

– Откройте, или мы взломаем дверь!

– Погодите!

Терещенко отходит от двери и вполголоса говорит жене:

– Звони в участок! Возьми Мими и няню, закройся в моем кабинете и никому, кроме меня, дверь не открывай.

Маргарит испугана, но не настолько, чтобы впадать в ступор. Пока она бежит в спальню дочери, Терещенко достает из ящика бюро пистолет и возвращается к двери, по дороге гася свет в прихожей, но не успевает приблизится, как гремят выстрелы. Из дверного полотна летит щепа, но массивный замок выдерживает первое попадание.

За спиной Михаила раздается детский плач, звучат торопливые шаги, но он не оборачивается. Пистолет в его руке наведен на дверь, ствол слегка подрагивает, выдавая напряжение.

Снова выстрел. Дверь распахивается. Терещенко ловит на мушку темную фигуру в проеме и стреляет два раза подряд. В ответ щелкают револьверные выстрелы. Терещенко снова палит в проем. Тот, в кого он целил, наконец-то оседает. Пули, выпущенные в Михаила, выбивают куски штукатурки из стен. Прихожая заполнена пороховым дымом. Выстрел, еще и еще…

Вдруг к звукам перестрелки добавляется еще один, более всего похожий на щелканье кнута. За дверями кто-то пронзительно визжит… Терещенко замечает движение в проеме и быстро стреляет в сторону тени три раза подряд. Тень шарахается в сторону. Звонкий щелчок – тень падает. Михаил целится в сторону нападающих и видит, что затвор завис в заднем положении – оружие разряжено.

В подъезде кто-то кричит, матерится. Грохочет выстрел из «трехлинейки», ему отвечает щелканье кнута. Раз, другой… Потом в темноте кто-то жалобно вздыхает и звякает о плитки пола металл – падает винтовка.

– Михаил Иванович! – зовет Терещенко по-французски чей-то голос из подъезда. – Выходите, все кончено.

Не выпуская из рук разряженный пистолет, Михаил медленно движется к выходу.

В дверях лежит умирающий человек. Он еще жив, но в него попали три пули – одна в грудь, другие в горло и в лицо, чуть правее носа. Это тот, кого называли Батей. Умирающий страшно и хрипло дышит. Из горла толчками идет кровь. Второе тело лежит ничком, спиной к двери – это налетчик в матросском бушлате… Терещенко перешагивает через них, пачкая туфли в разлитой крови.

В подъезде тоже висит пороховой туман. Их него выплывает лицо офицера во французской форме. Это старый знакомец Терещенко, сосед с первого этажа, подтянутый и галантный офицер из французского военного представительства, Пьер Дарси.

– Вы целы, Михаил Иванович?

– Кажется, да…

– Прекрасно! Мадам Маргарит в безопасности?

– Да, – говорит Терещенко сдавленно.

Третьему покойнику – тому, кто при жизни носил кавалеристскую шинель, пулей снесло полчерепа, и на плитки пола вытекает серо-розовая жижа мозга.

Михаил Иванович торопливо отходит в сторону и его тошнит.

– Вы в первый раз, что ли? – догадывается француз. – Месье министр! Скажу вам, попасть в голову из вашего пугача да в темноте – весьма неплохо для начала!

Терещенко еще раз выворачивает наизнанку.

– Курить будете? – интересуется француз. – Отвлекитесь, быстрее пройдет.

Михаил Иванович отрицательно мотает головой.

– Зря! – офицер закуривает. – Один ушел… Его внизу пролетка ждала. Жаль. Маленький, шустрый, золотой зуб во рту. Но – везучий… Medre! Я два раза в него стрелял, только ранил… Да закурите вы наконец, Мишель, легче будет! На войне как на войне: не вы к ним пришли – они к вам.

– Прости меня, Господи… – шепчет Терещенко, вытирая испачканный рот, но француз его слышит:

– Бога здесь нет, Михаил Иванович, не переживайте. Он не любит, когда рядом стреляют…