30 апреля 1917 года. Петроград. Посольство Франции в России

Морис Палеолог встречает зашедшего с улицы Терещенко. Тот в плаще, по которому все еще стекают капли дождя.

– Месье Палеолог!

– Здравствуйте, месье Терещенко! Благодарю, что откликнулись на мое предложение отобедать…

Слуга принимает у Терещенко плащ.

Он и Палеолог жмут друг другу руки.

– Мне доложили, что у вас в доме недавно была стрельба? – спрашивает посол.

– Да, к несчастью…

– К несчастью было бы, окажись вы ранены или убиты… А все остальное – к счастью. Надеюсь, ваши близкие не пострадали?

– Дочь испугалась, но все уже позади… Мне очень помог Пьер Дарси. Скажу прямо – он спас и меня, и семью. Не приди он на помощь, и я бы сегодня не смог отобедать с вами, – невесело шутит Терещенко.

– Это как раз тот редкий случай, – шутит посол в ответ, – когда навыки бретера и безрассудство сыграли положительную роль. Он бретер, бонвиван и выпивоха, но отважный малый, этот Дарси.

– Я обязан ему жизнью.

– Франция и французы всегда были верными союзниками России.

– Ну, я бы не стал так обобщать, – на этот раз Терещенко улыбается искренне.

– Вы, наверное, удивлены, – говорит Палеолог, пока они поднимаются по лестнице, – что я пригласил сегодня только вас одного?

– Не так чтобы очень, месье посол…

– Я уже не посол, господин министр. Я простой гражданин, хоть и на государственной службе. Во всяком случае, нового назначения пока не получил.

– Не думаю, что вы останетесь в стороне от дел, месье Палеолог.

– Скорее всего, вы правы, и надеюсь, что это произойдет быстро. Терпеть не могу безделье, а особенно вынужденное! Я планировал уехать к середине мая, но обстоятельства сложились так, что я отправлюсь на родину буквально через несколько дней, и до отъезда мне нужно сказать вам несколько слов наедине. Причина на то у меня есть, и я вам ее разъясню… Прошу вас!

В столовой посольской квартиры Палеолога уже накрыт стол.

Пока слуги подают, мужчины сохраняют молчание. Судя по всему, так здесь принято, потому что, исполнив обязанности, прислуживающие исчезают.

– Итак, – говорит Палеолог, – постараюсь быть краток. Вы лично симпатичны мне, месье Терещенко, я внимательно следил за вашей деятельностью на посту министра финансов. Мне нравился ваш профессионализм, я уверен в том, что мысль о приглашении вас в состав правительства была несомненной удачей господ Гучкова и Милюкова…

– Благодарю вас, месье Палеолог! Крайне лестно слышать столь высокое мнение о моей скромной персоне…

– Боюсь, что это будет последняя приятная вещь, сказанная мною сегодня, месье Терещенко. Я никогда бы не затеял этот разговор, оставайся я на своем посту. Но вместо меня здесь теперь будет месье Тома, а месье Тома, увы, социалист и очарован формой вашей революции, однако он не замечает ее внутренней сути. Ему нравятся красные флаги, «Марсельеза», Совет и обещания, поэтому он оптимист. А Рибо любит оптимистов. Ваш покорный слуга писал правительству правду, а тех, кто пишет правду, не любят.

Палеолог замолкает, намазывая на гренок паштет. Он не глядит на Терещенко, хотя тот смотрит на бывшего посла с изумлением.

Наконец Палеолог заканчивает с гренком, поднимает глаза на Михаила Ивановича и говорит спокойно:

– Вы проиграли, месье Терещенко. Буквально через несколько месяцев ваше правительство прекратит свое существование, а вслед за ним исчезнет и ваша республика. Она обречена на распад, просто вы еще этого не осознали. Сейчас вам надо опасаться не внешнего врага, а невероятно сильного сепаратистского движения внутри страны, с которым вы не сумеете справиться и от которого существует только одно эффективное лекарство – федерализм.

– Простите? – выдавливает из себя Терещенко.

– Охотно прощу, – улыбка у бывшего посла получается кривоватой. – Но сначала позвольте мне закончить. Поверьте, я не получаю никакого удовольствия вещая, тем более что никто не любит гонцов, приносящих плохие вести. Проблема вашего правительства в том, что все вы – образованные люди, патриоты и государственники, но, увы, никто из вас не обладает ни политическим кругозором, ни бесстрашием, ни смелостью, которых требует сегодняшнее ужасное положение. Обстоятельства все время сильнее вас. Сначала я думал, что надеждой России станет Петроградский Совет, а лидерами – Чхеидзе, Церетели, Зиновьев и Аксельрод, но Совет оказался еще хуже вашего беспорядка – деспотизм крайних партий, засилье анархистов и утопистов. Это тирания, а не демократия. Вы искренне хотели провести реформы, и я верю в чистоту ваших намерений, но, когда в гражданской и военной администрации царит анархия, реформы провести невозможно! Вы всерьез полагаете себя революционерами, пытаетесь говорить в их риторике, действовать, как они, но это дорога в никуда. Вы же умный человек, Михаил Иванович, неужели вам до сих пор непонятно, что вы сидите в летящем в пропасть авто? Русская революция может привести лишь к ужасной демагогии черни и солдатни, к разрыву всех национальных связей и полному развалу страны. При необузданности русского характера она вскоре дойдет до крайности и неизбежно погибнет среди опустошения, варварства и хаоса. Как вы полагаете, можно ли предотвратить такой процесс с помощью созыва Учредительного собрания? Или считаете панацеей военный переворот? Позвольте мне высказать сомнения, месье Терещенко, в эффективности таких решений.

Терещенко уже несколько оправился от шока.

– И что предложили бы вы, месье Палеолог?

– Вы ожидаете от меня готового рецепта?

– Хотелось бы… Но это же невозможно?

– Конечно, невозможно! Вы уже на стадии распада, и то, что вы называете торжеством свободы – на самом деле гангрена. Вы заигрались в революцию, Михаил Иванович. Демократия и хаос несовместимы, одно неизбежно убивает другое. Вы, возможно, и собираетесь что-то строить, но вопрос в том, что вам этого сделать не дадут.

– Мне казалось, – говорит Терещенко спокойно, – что вы поддержали нас с первых же минут, месье Морис. Вы, британцы, американцы… Или это все говорилось для того, чтобы мы не вышли из Антанты? Простите меня за прямоту, но мне кажется разговор у нас вовсе не дипломатический…

– Да уж… – кивает Палеолог. – Протоколировать сказанное я бы не стал. Мы были уверены, что выбранный вами путь правилен. Мы признали ваше правительство еще до того, как это стоило делать – исключительно, чтобы поддержать и ободрить. Конечно же, Михаил Иванович, я и не скрываю, что всегда и в любой ситуации отстаиваю интересы Республики. Но случилось так, что наши с вами интересы совпали. Я был бы счастлив видеть, как Россия из самодержавной стала конституционной монархией. Я не скрывал своей радости по поводу отречения Николая, полагая, что следующий монарх станет фигурой представительской, символом новой России, которой будут править люди просвещенные… Но я ошибся.

– Мы – не просвещенные люди?

– Вы не правите, месье Терещенко. Вы думаете, что чем-то управляете, а на самом деле плывете по течению. Даже Керенский, на которого мы полагали делать ставку, оказался не той фигурой. Ваш друг Гучков, вы сами… Весьма спорный выбор, как оказалось… Вы много сделали для того, чтобы Россия исполнила свои обязательства перед союзниками, и мы это ценим, но, любезный Михаил Иванович, Россия – это не вы, не Милюков, не Гучков и не Родзянко с князем Львовым. Россия – это Чхеидзе, Ленин, Аксельрод, спешащий через океан Троцкий. Вас ждет кризис – это дело нескольких недель. После кризиса вы начнете искать диктатора, но ваши военные слишком хорошо воспитаны для этой роли. Вам нужен свой Наполеон, но такого нет. У вас, Михаил Иванович, нет, но таковой легко найдется у ваших соправителей из Петросовета. Там и наполеоны есть, и робеспьеры, и мараты с дантонами. Людям, имеющим представление о нравственном императиве, никогда не совладать с теми, для кого само понятие нравственности – пустое место. И вы получите диктатуру, да такую, какой свет еще не видывал. Самые страшные диктатуры, месье министр, это те, что приходят на смену демократии. И чем беззубей демократия, тем ужасней диктатура, что идет за ней.

– И что вы предлагаете, месье Палеолог?

Палеолог некоторое время молчит, орудуя в тарелке ножом и вилкой.

– Забудьте о законе, – произносит он через некоторое время и поднимает взгляд на Терещенко. – Забудьте о гуманности и демократии. К ним можно будет вернуться после победы, если возникнет такая необходимость. Учитесь прагматизму и чеканности формулировок у Савинкова – революция не делается в белых перчатках. Кровь – это всегда кровь, как там ее не размазывай, как ручек не отмывай. Мало вы ее прольете, много ли… Все равно испачкаетесь. Так пролейте ее столько, сколько надо для того, чтобы победить!

– Утопить революцию в крови? – переспрашивает Терещенко. – Боже правый, месье Палеолог! От вас ли – просвещенного европейца, я слышу такой рецепт?

– Воля ваша, – говорит бывший посол серьезно. – Хотите, чтобы революция вас сожрала? Оставайтесь прежними – она проглотит вас, не подавившись. И пойдет дальше… А это значит, что кровавая баня в России продлится много-много лет… Решитесь, наконец, на действия! Используйте армию. Снимите несколько частей с фронта, у вас есть такая возможность. Отправьте на фронт части из Петрограда – им нельзя доверять. Расстреляйте зачинщиков беспорядков, вы же знаете их по именам. Разгоните Петросовет или, что еще лучше, обезглавьте его… в прямом смысле слова, и после расставьте решительных и преданных вам людей на ключевые посты. Возьмите под контроль банковскую систему, железные дороги и флот. Помните, что у вас в Кронштадте тысячи разагитированных матросов – не дайте использовать их против себя. Допустите молодых офицеров к командованию в армии, дайте им широкие полномочия и карт-бланш на применение силы. Москва, Петроград, Киев, Одесса, Севастополь… Наведите порядок в этих городах, и вы возьмете страну под контроль… Только делайте это быстро. Потому что очень скоро брать под контроль будет нечего. Не упустите момент, месье Терещенко.

– Благодарю вас.

– Не за что. Я сказал очевидные вещи. Не думаю, что вы сами не понимаете всей серьезности ситуации. Должен вам сообщить следующее: я посоветовал своему правительству прекратить кредитовать вашу страну и высказал сомнения в том, что вы будете поддерживать союзников в войне. Это тот случай, Михаил Иванович, когда мне очень бы хотелось ошибиться в прогнозе. Сомневаюсь, что мое мнение будет учтено…

Бывший посол невесело улыбается.

– …так как сейчас отсюда полетят депеши совсем другого содержания.

– Мы постараемся справиться без кровопролития. Мы не царский режим, чтобы стрелять в собственный народ. Я согласен, что к зачинщикам придется применить силу, но сделать это надо по закону и безо всякой жестокости…

– Вы, господин Терещенко, очень храбрый человек. Или не до конца представляете себе последствия действий правительства. Ну, что ж… Вам решать. Вот, кстати…

Палеолог кладет на скатерть достаточно увесистый пакет, обвернутый в почтовую коричневую бумагу.

– Это вам. С приветом и наилучшими пожеланиями от нашего общего друга. Он просил передать на словах, что очень надеется на успех вашего предприятия.

– Вы увидите его по приезде?

– Думаю, да.

– Передайте, пожалуйста, что я его должник.

4 мая 1917 года. Станция Белоостров, граница с Финляндией

На деревянном настиле перрона стоят люди.

Это не толпа – делегация. Встречающие переговариваются между собой, стоят группами. Чуть поодаль – духовой оркестр. Уже тепло, на деревьях свежая зелень.

Появляется поезд – черный паровоз, зеленые вагоны, белые клубы пара.

Оркестр играет набившую оскомину «Марсельезу».

Паровоз останавливается, двери вагонов открываются, выпуская проводников.

Встречающая делегация идет к одному из вагонов.

По лесенке спускается невысокий человек с черными колючими глазами и пышной шевелюрой – Лев Троцкий. За ним по ступеням сходит женщина в шляпке по американской моде, с приятным, мягких очертаний, лицом, и двое мальчиков – чернявых, испуганных.

К Троцкому шагает мужчина в пенсне, лобастый, с крупными чертами – это Урицкий.

Они обнимаются.

– Здравствуй, Лев Давидович, – говорит мужчина в пенсне. – Здравствуй, дорогой! Заждались мы тебя!

– Здравствуй, Моисей Соломонович!

Мужчина в пенсне поворачивается к встречающим.

– Дорогие товарищи! Для тех, кто не знаком с легендой первой русской революции, представляю – Лев Давидович Троцкий!

Играет оркестр. Люди один за одним подходят пожать руку приезжему.

Несколько встречающих подхватывают чемоданы, помогают пройти женщине с детьми. Все садятся в машины. Автомобилей много, дорога перед маленьким вокзалом буквально заставлена ими.

Троцкий с Урицким садятся в один автомобиль, семья Льва Давидовича в другой.

Кавалькада трогается в сторону Петрограда.

Троцкий немного растерян, хотя чувствуется, что рад окончанию своего путешествия. Он то и дело глядит в окно. Несмотря на то, что уже начало мая, в некоторых местах, там где дорога насыпана по болотистым низменностям, пейзаж достаточно безрадостен.

– Ты не представляешь, как я рад, что ты приехал, – говорит Урицкий.

– Ты не представляешь, как я рад, что приехал, – отвечает Троцкий. – Честно говоря, когда нас сняли с парохода в Галифаксе, я подумал, что ближайшие лет пять мне Россию не увидеть. Я и забыл, какая она…

– Вспомнишь, – улыбается Урицкий. – Это быстро. Квартиру тебе сняли. Нашли охрану – Владимир Ильич распорядился. Там у нас один молодой человек едва не плакал: «Хочу работать у товарища Троцкого!»

– Грамотный?

– Бывший студент по фамилии Поклонский.

– Хорошо… Скажи мне, Моисей, только честно… Кто добился моего освобождения?

Урицкий пожимает плечами.

– Ты хочешь спросить, имел ли к этому отношение Гельфанд?

– Да. И это для меня важно.

– Парвус этим вопросом не занимался. – говорит Урицкий, закуривая папиросу.

Троцкий с явным облегчением откидывается на сиденье.

– Тогда кто? – спрашивает он. – Почему Милюков, который во все стороны рассылает письма с просьбами не подпускать революционеров к границам России, лично подписывает прошение о моем освобождении?

– Ты преувеличиваешь влияние Гельфанда. Он нынче не в чести.

– Он всегда не в чести, – говорит Троцкий. – Но всегда при деле. Приезд сюда Ульянова с Зиновьевым кто устроил?

– Гримм, – быстро отвечает Урицкий. – И Платтен.

– Ведь врешь, как сивый мерин… Ладно, Моисей, давай не портить встречу. Не можешь сказать правду – не говори. Но лгать не надо.

В голосе Троцкого звучит обида.

– Зря обижаешься, – качает головой Урицкий. – Что смогу, я тебе сам расскажу. Остальное сам узнаешь.

– Что? Все сложно? – спрашивает Троцкий.

– Ты даже не представляешь как, Лева… Интриги при мадридском дворе – ничто в сравнении с тем, что сейчас творится. Ты прости, но с дороги отдохнешь потом – тебя ждут в Петросовете.

– С корабля – на бал, – шутит Лев Давидович. – Для многих я буду неприятным сюрпризом.

– И не сомневайся. Но есть и те, кто тебе очень рады. России нужны новые вожди. Те, кто сейчас правят – люди временные.

– Ты серьезно так думаешь?

– Я это знаю, – улыбается Урицкий одобряюще. – Время для политесов давно прошло, а они этого так и не поняли. Наступает время людей действия. И я, Лева, очень рад, что ты приехал…

31 марта 1956 года. Монако. Ресторан

Терещенко и Никифоров сидят за столом на веранде. Солнечно. Ветерок треплет белую скатерть на столе. У воды дети играют с собакой. Идиллия.

На столе стоят закуски, еще одна бутылка с шампанским, вазочка с черной икрой во льду. Между тарелками стоит портативный магнитофон, вращаются бобины с пленкой.

– И кто же в действительности помог Бронштейну приехать в Россию? – спрашивает Никифоров.

Перед ним бокал с вином, но он едва прикасается губами к краю.

– Будете удивлены, – говорит Терещенко. – Троцкого отпустили по требованию Временного правительства.

– Вы? Сами? – переспрашивает Никифоров и искренне смеется.

– Все, что мы сделали тогда, – говорит Терещенко серьезно, – мы сделали сами. Мы впустили в Россию Ленина с его бандой, мы помогли приехать домой Троцкому, мы открыли дорогу Мартову… Мы пытались искать компромиссы с теми, с кем нельзя допускать компромиссов по определению.

– То есть Гучков был прав, когда предлагал вам бороться с Владимиром Ильичом без правил?

– Конечно же прав! Но понял я это гораздо позже… Все поняли, что происходит, гораздо позже. Тогда, когда уже ничего нельзя было исправить. И уход Александра Ивановича был совершенно обоснован. Он действительно не мог управлять ситуацией, угрожавшей России, о чем предупредил в прошении об отставке. Его поступок осуждали многие, особенно Керенский, который с радостью уселся в кресло военного министра. Но, как оказалось, Гучков был первой ласточкой – за ним последовал Милюков…

– На место которого сели вы… – быстро вставляет Сергей Александрович.

– Конечно же, – соглашается Терещенко. – А почему нет? На то время я был достаточно авторитетен в дипломатических кругах, со мной с удовольствием общался Бьюкенен, Фредерикс, Тома… Принимали и в банкирских домах, как сами понимаете. Я был удобной компромиссной фигурой. Не кадет, не октябрист, не эсер, не большевик. Я был независим от партийных решений, от межфракционных интриг и дрязг и мог заниматься своими обязанностями как профессионал. Вполне достойная позиция, месье Никифоров, профессионал должен быть вне партий, вне политики, иначе он не профессионал.

– Спорный тезис…

– Особенно для советского журналиста. Но мир живет по своим законам, не согласуясь с коммунистической идеологией.

– И разоблачать Ленина вы тоже собирались без всяких идеологических причин?

– Вы полагаете, что патриотизм мотивирует слабее партбилета? Тогда вы ошибаетесь! Я сделал все, чтобы большевики не пришли к власти. Но партию все-таки выиграли вы. Так не должно было случиться, но случилось…

– А как же историческая предопределенность? – спрашивает Никифоров доброжелательно. – Может быть, дело в ней? Мы, коммунисты, как вы знаете, отрицаем роль личности в истории. Был бы процесс, а личность найдется! Победа революции была неизбежна, любезный Михаил Иванович! Закономерная победа! Потому, что это объективный исторический процесс…

Терещенко сначала улыбается, а потом смеется. Сергей останавливает запись, дожидаясь, пока Михаил Иванович успокоится. Наконец Терещенко вытирает выступившие на глазах слезы.

– История, Сергей Александрович, это ряд случайностей, который только выглядит закономерностью. На самом деле то, что было до революции, во время революции, да и после нее, уж простите меня за откровенность, трагическое стечение обстоятельств.

– И вы простите меня, Михаил Иванович, но я думаю иначе.

– Думайте что хотите, месье Никифоров. Я хорошо помню эти дни. Я помню свое возмущение террором, который Протопопов обрушил на демонстрантов – тогда приказы расстреливать выступающих казались мне невообразимой жестокостью, преступлением. Я помню трупы, которые лежали на улицах и в подворотнях. Помню, как грохотали пулеметы и кричали раненые. Как цокали по булыжнику копыта конных полицейских… Знаете, я тогда только стал отцом и каждый выстрел в окрестностях Миллионной воспринимал, как нападение на свое гнездо. А стреляли часто и много… С одной стороны, я понимал, что иначе нельзя, а с другой… С другой… Я был либералом, заговорщиком, демократом… Мы все тогда были заговорщиками и демократами, а кто был не с нами, казался нам цепным псом режима, который себя изжил…

– Вот видите! – торжествующе вскрикивает Сергей. – Вы сами подтверждаете мои слова! Закономерность!

– Трагическая ошибка. Это не для записи, молодой человек, для вас лично. Если бы Россия остановилась на своем пути после Февраля, мы бы жили в другой стране. Но она не остановилась. Мы не сумели ее остановить. Mеa culpa, в том числе. Мы сами отдали Россию вашему Ленину. Сами. Письмо на освобождение Троцкого направил в Канаду лично Милюков. Я не знаю… Я до сих пор не знаю, что побудило его подписать сей странный документ, но именно это ходатайство привело в Россию одного из ее губителей. Кстати, меня тоже обвиняли в содействии Троцкому…

– Вас?!!

– Ничего удивительного. Я теснее всех был завязан на финансовое сообщество, постоянно ездил в Европу, собирая деньги на заем…

– И какое отношение все это имело к освобождению Льва Давидовича?

– Никакого, конечно! Но предполагалось, что я имел такую возможность…

Терещенко отпивает из бокала и улыбается, щурясь на весеннее солнце, как сытый кот.

– А я возможность такую имел, месье Никифоров. Для нас это было время славы… Представьте себе, что вы в вашем возрасте являетесь одним из самых богатых людей России, стоите у руля огромной страны, помогаете ей в трудную минуту своими знаниями, своими связями, своими деньгами. Вас уважают в Европе, с вами считаются на родине. Нет дела, которое вы провалили, самые сложные переговоры, самые изощренные комбинации вам по плечу. И от вас… именно от вас во многом зависит судьба державы!

– А как же груз ответственности? – спрашивает Никифоров, слегка подняв бровь. – Ведь это очень тяжело – быть в ответе за неудачу…

– А вы думаете, что мы предполагали неудачу? Нет! Нельзя же садиться за стол, если допускаешь мысль о проигрыше!

– Михаил Иванович! Дорогой! – разводит руками Никифоров. – Разве можно ставить на кон судьбу страны? Право же, неудачное сравнение… Тем более, что вы проиграли!

– Да, – говорит Терещенко внезапно помертвевшим голосом и выпивает свой бокал до дна. – К сожалению, мы проиграли…

7 мая 1917 года. Мариинский дворец.

Малый зал заседаний Временного правительства

В зале только те члены правительства, которые посвящены в историю с документами Ленина: князь Львов, Гучков, Терещенко, Керенский, Милюков, Некрасов.

– Те документы, что сейчас находятся у меня на руках, – объявляет Терещенко, – не позволяют нам начать широкую компанию по дискредитации руководства большевиков. Мы можем возбудить уголовное преследование против некоторых лиц, связанных с Ульяновым-Лениным, но не против него самого…

– Что именно это за документы? – спрашивает Керенский с легким раздражением в голосе. – Что это за документы, которые нам и видеть пока не положено?

– Это фотокопии банковских платежных поручений, торговых договоров, подписанных аффилированными с большевистским руководством фирмами, накладные на фиктивные товары, которые использовались для прикрытия нелегального перевода средств из страны в страну… Финансовая отчетность, которая не будет вам интересна, Александр Федорович. Она о многом скажет специалисту в банковском деле, но малоэффективна для дискредитации деятельности большевиков: малопонятна для широкой публики. Кто возьмется ее комментировать?

– Но вы, Михаил Иванович, ее комментировать можете? – предполагает князь Львов.

– Несомненно могу, – отвечает Терещенко. – Я могу изложить вполне связную историю о том, как немецкие деньги попадают в партийную кассу Ленина. Назвать действующих лиц, некоторые суммы за последние три месяца, но для того, чтобы доказать предательство и сделать его достоянием гласности, нужны дополнительные улики…

– Например? – интересуется Керенский, смешно морща лоб под «ежиком». – Вы рассчитываете найти расписки в получении средств, господин Терещенко? Так могу вас огорчить – Ульянов совсем не глуп. Он умный, осторожный, предусмотрительный, хотя совсем не разбирается в финансовых делах. Зато в поверенных недостатка не испытывает, а глупостей не делает, так как грамотен юридически. Его очень сложно поймать за руку.

– Вы обещали с ним договориться, – язвительно замечает Гучков. – По старой памяти, как земляк с земляком. Может быть, стоит попробовать?

– Ваша ирония, Александр Иванович, неуместна… – кривит рот Керенский. – Партия большевиков не стесняется в методах и рекрутирует сторонников в любой среде. Я не мог предположить, что человек, который более 10 лет не был в России, сумеет так быстро сориентироваться в ситуации.

– Возможно, – говорит Гучков с иронией, – он не сумел бы так быстро сориентироваться в ситуации, если бы мы закрыли ему въезд в Россию. Но вам в Петросовете были нужны профессиональные революционеры? Что теперь на зеркало пенять?

– Господа, господа… – примирительно тянет Терещенко. – Ленин уже здесь, Троцкий уже здесь. Задержать его в Галифаксе не удалось, он отпущен по ходатайству. У меня есть информация о том, что в середине июля в Россию должен прибыть курьер с документами, которые поставят точку в этом деле. Это не простой курьер, господа. Фамилия этого курьера – Ганецкий. Якуб Ганецкий – он же Яков Станиславович Фюрстенберг. Полагаю, что родственник Парвуса, соратник Дзержинского, Радека, Ленина и Урицкого в представлении не нуждается – я уже подавал вам бумаги для ознакомления с фигурантами по этому делу. Его сестра – Евгения Суменсон, представляет интересы фирмы Парвуса в России, она руководит филиалом компании Гельфанда в Петрограде. Мы имеем все основания полагать, что через связку «Ганецкий – Суменсон» Парвус осуществляет перевод денег большевикам. Арестовать Суменсон мы можем в любой момент, но доказать ее причастность к финансированию Ленина будет затруднительно. Зато если в наши руки попадет Ганецкий… Нам даже не столь важны бумаги, которые он везет. Он и будет нашим самым главным доказательством…

Февраль 1956 года. Архив КГБ СССР.

Комната для чтения документов

– Ганецкий… – говорит Никифоров задумчиво. – Я правильно помню, что он расстрелян в 37-м?

– Да, – подтверждает капитан. – Он и жена – в 1937-м. Сына расстреляли в 38-м. Все реабилитированы посмертно два года назад. Дочь реабилитирована три недели назад, в настоящий момент едет в Москву.

– Надеюсь, это не связано?.. – Сергей Александрович неопределенно взмахивает рукой.

– Никак. Просто дело наконец-то попало в комиссию по реабилитации. 18 лет лагерей. Первоначальный приговор – десять.

– Живучая барышня…

– По-видимому.

– Странная судьба для приближенной особы… Ганецкий далеко не прост: замнаркома финансов, управляющий Народным банком, полпред…

– Простите, Сергей Александрович, не вижу ничего странного…

– И в реабилитации не видишь ничего странного, капитан?

Капитан поднимает взгляд на Никифорова.

– Не вижу, – отвечает он твердо. – Органы ошиблись – органы ошибку исправили. Страна была и остается в кольце внешних врагов. Ошибки неизбежны, но они исправляются.

– Это правильно, – говорит Никифоров, не отводя глаз. – Главное – они исправляются.

Он кладет папку на стол и тянется за куревом.

– Ладно, вернемся к Терещенко. Как я понимаю, информацию о Ганецком он получил от французской разведки?

– Сложно сказать, – капитан пожимает плечами. – Ротшильды могли сотрудничать с любой из разведок Альянса. Так как документы, полученные Терещенко, к нам в руки не попали, судить об их происхождении я не могу. Он был вхож ко всем послам еще до того, как стал министром иностранных дел, а после того, как вошел в триумвират, то общался с ними каждый день – уже по долгу службы…

– Как случилось, что Ганецкий не попал к ним в руки? Случайность?

– Не думаю.

Капитан выбирает из лежащих на столе папок нужную.

– Фюрстенберг должен был приехать в Петроград в июле 1917 года, во время восстания большевиков. Терещенко вместе с Церетели только вернулся из Киева, после подписания договора с Украинской Центральной Радой. Если бы дела не заставили его уехать в начале месяца, то обстоятельства могли сложиться иначе – на время он упустил из рук нити управления дознанием. Одним из доверенных лиц во Временном правительстве, получившим доступ к материалам расследования, был министр юстиции Переверзев.

Июнь 1917 год. Киев

После Питера и Москвы Киев кажется сосредоточием спокойствия и тишины. На бульварах митинги под красными знаменами, но рядом присутствуют и желто-голубые стяги. Все проходит тихо, мирно, и ленивые киевские городовые, разомлев от внезапной июньской жары, прячутся в густую тень цветущих лип и уже оттуда наблюдают за тем, как толпа разнообразно одетых людей стекается к зданию Педагогического музея.

Июнь 1917 года. Киев. Особняк семьи Ханенко

Богдан Ханенко собирается выйти из дома. Он одет торжественно, несмотря на жаркую погоду – от туфель до бабочки он образец вкуса и элегантности.

Рядом с ним Варвара Ханенко. Она в домашнем, помогает мужу, смахивая с рукава его сюртука невидимые пылинки.

– Ты уверен, что тебе стоит идти на это собрание, дорогой? Врачи еще не советуют длительных прогулок…

В ее голосе озабоченность.

– Конечно же уверен, Варя. Я ненадолго. Большой день сегодня, большой день…

Он целует жену в лоб и нежно обнимает. Они вдвоем, стесняться некого, можно быть самими собой.

– Кто бы мог подумать, Варенька, что независимость поддержит столько приличных интеллигентных людей? Для меня это полная неожиданность…

– Это для всех неожиданность, – с иронией говорит Варвара. – Для меня, кстати, неожиданность то, что ты, от которого я за всю жизнь не слышала и ста слов на украинском, так увлечен идеей отделения.

– Не отделения, дорогая моя, не отделения… речь идет о широкой автономии в рамках союза с Россией. На первом этапе и это достаточно смело! Но как первый шаг – вполне!

– Я не разделяю твоего оптимизма!

– Ну почему? – он обиделся, как ребенок, сморщил лоб. – Откуда у тебя такое пренебрежительное отношение к украинской идее?

– Да Боже сохрани, – отмахнулась от мужа Варвара. – Нет никакого пренебрежения, только недоверие к твоему чрезмерному восхищению этими революционерами! Ты же знаешь, я не сторонница революций! И я не уверена, что все твои романтики и мечтатели – не та самая пена, которая поднялась после революции 1905 года. Насмотрелась я тогда, уволь, дружок! Больше желанием не горю.

– Теперь, – с назиданием говорит Ханенко, – судьбу Украины будут решать интеллигенты – учителя, профессура, ученые, поэты!

Варвара невольно фыркнула.

– Идеалист! Бородатый мальчик! Ты о чем?

– Перестань, милая, – Ханенко снова обнимает жену. – Присутствовать при родах страны – это великое счастье, а уж быть повитухой… Я пойду. Судьбоносный момент, Варенька. Переломный!

Они идут по коридору в прихожую – просторную и со вкусом отделанную прихожую их огромного киевского особняка.

– Только не поздно, – просит Варвара, целуя мужа в щеку. – Не заставляй меня волноваться.

– Что за глупости? – улыбается Ханенко, открывая двери. – Ну что со мной может случиться в Киеве? Со мной, Варя?! В Киеве?!

Он кладет одну руку на притолоку и внезапно лицо его начинает менять цвет на красный, губы наливаются густой синевой. Таким же синим окрашивается под глазами…

– Варя… – говорит Ханенко с недоумением в голосе. – Варвара…

Он сползает по притолоке на пол, жена не в силах удержать обмякшее тело.

– Варя… – выдыхает Богдан. – Большой день… Прости…

– Помогите! – кричит Варвара. – Помогите!

Крик ее вырывается из дверей дома, на пороге которого упал муж, несется над уличной брусчаткой, над сквером с памятником, и затихает в толпе, радостно приветствующей проезжающие мимо красной махины Университета машины.

Машины подкатывают к зданию Педагогического музея. И тут их встречает толпа – восторженная, радостная. Из авто выходят Грушевский, Винниченко. Вот взбегает по ступеням маленький, как мальчишка, одетый во френч Петлюра…

Крутит ручку съемочного аппарата оператор кинохроники, ловя стеклом объектива деятелей новой эпохи, хватает тяжелую деревянную треногу и мчится за приехавшими.

В зале музея тоже полно народа, на сцене стол президиума, трибуна для выступающих.

На ней стоит Владимир Винниченко – взволнованный ответственным историческим моментом, но как всегда элегантный, сдержанный и аккуратный.

Слева от него в секретариате сидят Грушевский, Петлюра, Мартос, Садовский и другие.

«І ми, Українська Центральна рада, вволили волю свого народу, взяли на себе великий тягар будови нового життя і приступили до тієї великої роботи. Ми гадали, що Центральне Російське правительство простягне нам руку в сій роботі, що в згоді з ним ми, Українська Центральна рада, зможемо дати лад нашій землі».

В зале его слушают очень внимательно, кое-кто с трепетом, проникаясь важностью момента, кое-кто не скрывая сарказма, но слушают. Надо сказать, что лица присутствующих, хоть и очень разные, но больше интеллигентные.

«Але Тимчасове Російське правительство одкинуло всі наші домагання, одіпхнуло простягнену руку українського народу.

Ми вислали до Петрограду своїх делегатів, щоб вони представили російському Тимчасовому правительству наші домагання.

А найголовніші домагання ті були такі:

Щоб російське правительство прилюдно окремим актом заявило, що воно не стоїть проти національної волі України, проти права нашого народу на автономію…»

Зал встает и начинает аплодировать.

Июнь 1917 года. Петроград. Мариинский дворец

– Мои соболезнования, Михаил Иванович.

Керенский жмет Терещенко руку, морщит лоб.

– Очень огорчительная весть. Ваш дядюшка был настоящим меценатом и помнить его будут еще сто лет спустя. Он же был далеко не старым человеком?

– Да. Но он болел в последнее время.

Терещенко явно сильно огорчен печальной новостью.

– Мне страшно думать, что будет с тетушкой, – говорит он. – Они были настоящей парой. Во всем…

– Крепитесь, – Керенский легким движением касается плеча Михаила. – Светлая память мертвым, а остальным – жить. Вы за неделю обернетесь?

– Думаю, быстрее.

Керенский садится за свой стол и делает приглашающий жест Терещенко: мол, садитесь.

Тот садится.

– Раз уж вы едете в Киев, хоть и по печальному поводу, Михаил Иванович, так, может, после похорон займетесь делами государственными? Я не настаиваю, конечно, но…

– О чем идет речь? – спрашивает Терещенко.

– Вы в курсе наших сложностей с вашей родиной?

– Я знаю, что в Киев хочет отделения.

– И как относитесь?

Терещенко пожимает плечами.

– Мы не можем их удержать, по крайней мере, сейчас.

– Естественно, не можем, – отвечает Керенский. – Нам бы с нашими делами разобраться.

– Тогда не стоит портить отношения. Надо договариваться. Без Украины нет ни империи, ни новой России. Нам не нужен сосед – враг, нам нужен союзник.

– И буфер, – Керенский смотрит прямо в глаза Михаилу, ждет реакции.

– Да, – соглашается Терещенко, не отводя взгляд. – И буфер. Нам нужен фронт.

– Возьметесь?

– Могу попытаться. Хочу спросить у вас, Александр Федорович, почему вы так осторожны? Почему даете поручение так, а не официально?

– Потому, что если вы добьетесь успеха, нас ждет правительственный кризис, Михаил Иванович. А если не добьетесь успеха, то нас ждет непредсказуемая ситуация на восточном фронте. И мы с вами выбираем меньшее из зол.

– Вы имеете в виду позицию Некрасова и Кишкина?

– Прежде всего – да. И они правы, если говорить честно…

Керенский c с хитрецой прищурился.

– Зачем отдавать украинцам земли, которые мы так давно считаем своими? Но если мы хотим получить их лояльность, создать на юго-востоке не очаг напряженности, а нового мощного союзника, который продолжит войну с немцами до конца…

– Я рад, что мы с вами сходимся в мнениях…

– Я тоже рад. Кому договариваться с украинцами, как не украинцу? Да, Михаил Иванович?

– Хорошо.

– Для участия в переговорах к вам присоединятся Церетели – это требование левых фракций, я тут бессилен, – и Некрасов. Через день подъеду я. Полагаю, что нам удастся найти общий язык с Винниченко и компанией, особенно если вы проведете артподготовку. Договорились?

– Конечно.

– Еще раз мои глубочайшие соболезнования, Михаил Иванович…

Лицо у Керенского равнодушное. Видно, что он уже размышляет о другом.

Июнь 1917 года. Киев. Аскольдова могила

Снова стоят в церкви люди в траурных одеждах. Бьется под сводами низкое пение священника, читающего «За упокой». Рядом с Варварой Ханенко – Михаил Терещенко. Варвара в черном платье, лицо прикрыто густой вуалью.

Летят на лакированную крышку гроба жирные земляные комья. Работают лопатами могильщики. Стоят вокруг могилы мужчины со скорбными лицами, раздаются сдержанные женские всхлипы.

Июнь 1917 года. Киев. Особняк Ханенко

Занавешенные черным зеркала, шторы на окнах. В обычно светлом доме – густой, как горе, полумрак. По увешанному картинами и эстампами коридору идут Варвара Николаевна и Терещенко. Голос у Варвары Николаевны надтреснутый, врожденная легкая шепелявость особенно слышна.

– В этом доме всегда будут рады тебя видеть, Мишенька…

– Я знаю.

– Война… – говорит Ханенко. – Война и революция. И смотри, как слабеют родственные связи… Уже никто не приезжает к тебе не только на день рождения, но и на похороны…

– Ни мама, ни Дорик не успели бы, тетушка. Путь через Скандинавию долог.

– Война.

– Да, война… Может быть вам, Варвара Николаевна, уехать в Европу? Киев становится небезопасным местом…

– Да половина тех, кто сейчас у власти, перебывали в моей гостиной, Мишенька. Поверь, Киев с ними будет гораздо безопаснее, чем без них.

– А немцы?

– Что немцы? Фронт далеко.

– Он может рухнуть.

– Куда я все это брошу? – Она повела рукой, охватывая не только коридоры и залы с картинами, но и все вокруг. – На кого? Мы с Богданом всю жизнь собирали этот музей для того, чтобы сделать людей лучше душой. Лучше и чище. Как все это бросить?

– Да любой город мира будет счастлив получить такую коллекцию! – восклицает Терещенко искренне. – Париж, Нью-Йорк, Лондон!

– Любой, – соглашается Ханенко. – Любой, но мне нужен наш Киев. Не волнуйся, Мишенька. Я найду, чем и как заниматься. Богдан Иванович… Он родился и умер здесь, на Украине. Здесь мы прожили всю нашу жизнь. Он очень хотел для нее державности и чтобы его картины остались в память о нас. Так и будет…

Некоторое время они молчат. Ковер скрадывает шаги.

– Я всегда рада тебя видеть, Мишенька, – говорит Варвара Николаевна. – Когда бы ты ни захотел приехать – приезжай. Это и твой дом… Видит Бог, мне некуда ехать.

Июнь 1917 года. Киев. Педагогический музей

В небольшой зале накурено. Видно, что разговор идет не первый час. Беседуют на русском, между сторонами присутствует определенная напряженность.

– Вы проигнорировали запрет на проведение военного съезда, – предъявляет претензии Керенский.

У него усталый вид, возраст виден в каждой морщине, в волосах седина, отчего «ежик» на голове кажется белым. – Вы отказались понимать, что запрет связан с тяжелым положением страны в настоящий момент, а не с моим самомнением, что нельзя увеличивать взаимное недоверие, нужно не злить друг друга, а искать компромисс. Я просил немногого…

С украинской стороны в зале Винниченко, Петлюра, Грушевский, Дорошенко. Со стороны Временного Правительства – сам Керенский, Терещенко, Некрасов и Церетели.

– Вы просили невозможного, – отвечает Винниченко на русском. – Вы просили об отказе от требований автономии, вы предпочитали их не слышать, но пытались управлять нами, словно ничего не произошло и центральная власть в силе, а Центральной Рады не существует. Прошу заметить, не договориться с нами, не признать нас, а именно управлять, как кукольник марионетками. Что было сделано после нашего отъезда из Петрограда?

Керенский и остальные члены Временного правительства молчат.

– Отвечу за вас – ничего!

– Господа, – вмешивается Терещенко. – Обвинять друг друга можно вечно. Мы действительно упустили из вида возникшую в Киеве ситуацию. Но это не умысел, это обстоятельства! Давайте искать позицию, которая нас объединит…

– Да, пусть объединит! Мы заранее согласны. И что это за позиция? – спрашивает Петлюра.

Голос у него негромкий, но звучит он весьма убедительно.

– Давайте двигаться шаг за шагом, постепенно. Временное правительство согласно с провозглашением Украиной независимости. Но…

Керенский переводит дыхание.

– Но все сложнее, чем кажется… В правительстве есть силы, которые не хотят даже слышать о вашей автономии… – говорит он.

– Всегда найдется какое-то «но»… – кивает Петлюра. – Так, господа министры?

– Это так… – соглашается Терещенко. – Но выход есть.

– Несомненно, есть… – поддерживает его Церетели. – Мы должны показать нашим товарищам в Петрограде, что выгоды от нашего с вами соглашения многократно превышают риски вашего возможного отпадения в будущем.

– О чем именно идет речь? – спрашивает Грушевский. – Мы же давно сформировали и требования, и предложения…

– Мы должны быть уверены, – перебивает Керенский, – что вы не откроете фланг для удара по армии. Что вы будете держать фронт, не пойдете на соглашение с немцами.

– Вы предполагаете, что мы готовы ударить вам в спину? – удивляется Петлюра.

– Мы не исключаем такого варианта, – в первый раз вступает в беседу Некрасов.

– Мы готовы сформировать собственные национальные воинские подразделения, – говорит Петлюра. – И не просто маршировать по Крещатику, а предоставить эти силы коалиции.

– И не поднимать вопросы полного отделения Украины до окончания войны, так, Владимир Кириллович? – обращается Терещенко к Винниченко, потом переводит взгляд на Петлюру. – Симон Васильевич?

Петлюра кивает, нехотя, но кивает. Винниченко тоже.

Но я обязан вас предупредить, – продолжает Терещенко, – что наше совместное решение требует утверждения на Учредительном собрании. Так требует процедура, и я как юрист утверждаю, что только его решение легитимизует любые ваши манифесты и постановления. Наши договоренности – это только часть дела.

– А что будет, – спрашивает Грушевский, – если в Петрограде не примут нашего решения? Что это будет означать для нас? Войну с Россией, которая с нашей же помощью будет победителем в войне с немцами?

– Мы даем вам слово, – говорит Терещенко. – Нам больше нечего вам предложить. Наша добрая воля против вашей. Мы понимаем, что уступки, сделанные нами сегодня, вызовут в правительстве серьезный кризис, но мы готовы пойти на это.

– Мы понимаем, – твердо произносит Керенский, – что иметь рядом независимую, но дружественную к нам страну, лучше, чем подчиненного силой врага, готового ударить в спину при любом удобном случае. Если вы выполните обязательства, то и мы их выполним, как только придет время.

– Я думал, что вы никогда не пойдете на компромисс, – удивляется Дорошенко. – Может, в Петрограде действительно что-то изменилось?

– Теперь, – говорит Терещенко, – я предлагаю облечь договоренности в протокол. Итак…

На выходе Терещенко останавливается, чтобы закурить очередную папиросу. Около него останавливается Петлюра. Рядом с высоким Терещенко он кажется подростком.

– Примите мою благодарность, Михаил Иванович, – спокойный негромкий голос, сдержанные движения. – Весьма рад знакомству, надеюсь, что вы еще послужите своей Родине, станете с нами плечом к плечу. На Украине всегда будут рады не только видеть вас, но и дать вам кресло в руководстве – и по силам, и по таланту…

– Это только половина работы, Симон Васильевич, – отвечает Терещенко, окутываясь сизым дымом от турецкого табака. – Ничего не кончилось, поверьте. Все, что мы с вами записали, состоится только в случае, если мы будем править Россией. Поверьте, слишком много там у власти людей, для которых вы не существуете ни как автономия, ни как независимая страна.

Петлюра кивает и лицо у него становится грустным и озабоченным.

– Я знаю, – говорит он. – Но кто из нас не любит сказки с хорошим концом? Поверьте, Михаил Иванович, если не будет между нами мира на этих условиях, то случится война. И в этой войне Украина будет искать себе любых союзников. Независимость стоит того, чтобы за нее бороться.

– Вы готовы за нее умереть? – спрашивает Терещенко.

– Конечно, – на лице Петлюры возникает кривая усмешка. – И я готов за нее убивать…

Конец июня 1917 года. Юго-Западный фронт.

Район Тарнополя – Богородчаны

Общая картина боя – мы видим ее с аэроплана. Австрийская армия ведет артиллерийский огонь по позициям русских войск.

На земле еще страшнее – снаряды рвутся на позициях русской инфантерии, за брустверами прячутся люди, некоторые траншеи завалены. Пулеметчики ведут огонь по наступающей австрийской пехоте. Над раскаленными стволами «максимов» поднимается пар. Бегут по окопам, спотыкаясь, вторые номера с ведрами воды, падают, и снова поднимаются…

Пулеметам нужна вода.

Аэроплан плывет над позициями русских, летчик бросает вниз ручные бомбы и пучки стрел. Стрелы летят вниз, земля все ближе и ближе…

Вот одна стрела вонзается в спину бегущего по траншее солдата с ведром воды, пригвождая его к грунту. Следующий за ним рядовой перепрыгивает через тело и спешит дальше. На его лице – страх, но он старается не расплескать воду.

Взрывается снаряд, падают, падают мертвые тела людей, но как только сверху перестает сыпаться земля, оставшиеся в живых снова бросаются бежать. Все живое спасается бегством.

Вот солдатская река выливается из лабиринта траншей – перед ними изрытое воронками поле и чахлый лесок сразу за ним.

Теперь видно, что бегущих много – больше сотни. И больше тысячи.

С аэроплана это выглядит, как бегство муравьев.

Летчик направляет самолет вниз, готовя бомбу к броску: беглецы – легкая добыча.

Из траншей вслед за солдатами выскакивают несколько офицеров. Они пытаются задержать дезертиров, но те их не слушают – это не отступление, это массовое бегство, паника. Офицера, который стал на дороге у бегущих, просто бьют штыком в живот, другого сбивают с ног ударом приклада в лицо.

Над людским стадом, которое еще недавно было армией Империи, проносится аэроплан, из него летят бомбы – несколько человек стреляют по самолету, но тот улетает прочь. Бомбы взрываются. На землю падает дождь из кусков тел, но сапоги бегущих затаптывают кровавые ошметки в грязь.

На опустевшие русские позиции накатывается атака австрийцев.

Это разгром.

3 июля 1917 года. Юго-Западный фронт. Могилев.

Ставка командования

Совещание в ставке.

Присутствуют Керенский, Терещенко, Савинков и военный комиссар Филоненко, а также командующий Западным фронтом генерал Деникин, главковерх генерал Брусилов, генералы Рузский и Алексеев, командующий Северным фронтом генерал Клемоовский, несколько штабных офицеров в чине не ниже полковника.

Совещание уже некоторое время идет, в штабном зале сильно накурено, атмосфера нервозная. Керенский в растерянности, чтобы не сказать хуже. Он буквально держится за голову.

Терещенко явно огорчен тем, что слышит, Савинков зол – усы дыбом, лицо желтое от недосыпания.

Комиссар Филоненко тоже чрезвычайно утомлен, видно, что он подавлен происходящим.

– Все беды России, все затруднения вашего правительства в Петрограде, Александр Федорович, – говорит Брусилов, – имеют один источник: отсутствие у нас сильной армии!

Он выглядит безупречно – короткий ежик седых волос, подкрученные лихие усы, серебряные газыри на широкой груди. Ему трудно дать его возраст, если бы не глаза. Глаза у Алексея Алексеевича больные, красные от недосыпа. Но голос ровный, и только хорошо знающие генерала сослуживцы могут распознать по интонации, что генерал Брусилов в гневе. Причем, в большом гневе.

– Не сильной армии, Алексей Алексеевич, вы чрезмерно корректны в формулировках! – поправляет его Деникин. – Отсутствие армии как таковой, товарищи министры! Откроем вам секрет: в армии, товарищ Керенский, не может быть ни демократии, ни двоевластия. Армия, в которой единый центр принятия решений – банда! Сброд! И ваш приказ № 1 не просто сделал армию слабее – он ее уничтожил!

Деникин задирает подбородок, и его бородка-клинышек направлена на Керенского, как указующий перст.

– Я говорил об этом, – вступает раскрасневшийся генерал-адъютант Алексеев, щуря узковатые калмыцкие глаза, – давно говорил! Говорил много раз. Все эти солдатские комитеты, собрания, демократия, какие-то непонятные выборные должности, невыполнение офицерских приказов без резолюции Советов – это путь к поражению и гибели…

– Однако, – голос у Савинкова спокойный, но это спокойствие обманчивое, – это не помешало генералу Корнилову удачно начать наступление. Это что, товарищи, получается? У Лавра Георгиевича армия есть, а у нас нет?

– Генерал Корнилов и сейчас в расположении боевых частей, – замечает Филоненко. – Но его телеграмму мы все читали. Там положение рисуется так же, может, чуть более вежливыми словами. Сегодня это просто поражение на фронте, тяжелое поражение, но не первое и не второе. Были у нас поражения, были победы – война есть война. Но малое поражение на фронте может завтра привести к смерти революции.

Деникин незаметно от других морщится при этих словах.

– При всей сложности наших взаимоотношений с Лавром Георгиевичем, – говорит Брусилов, – я как командующий Западным фронтом его всецело поддерживаю. Более того, я считаю, что мы должны пойти на крайние меры – ввести смертную казнь за дезертирство, за невыполнение приказов, за мародерство и насилие, убрать безграмотных комиссаров…

Савинков укоризненно крутит головой.

– Да, да, Борис Викторович! Убрать! Чтобы они не влияли на армейское руководство, потому что еще немного такого влияния, и влиять будет не на что!

– И кто возьмет на себя этот груз, товарищи? – неожиданно спрашивает Керенский. – Вы понимаете, что речь идет о сворачивании демократических завоеваний народа?

– Любой из нас! – резко отвечает Деникин. – Любой из нас, Александр Федорович, возьмет на себя этот груз. Я скажу от своего имени, но, уверен, меня поддержат и присутствующие и отсутствующие здесь коллеги. Дальше так воевать нельзя! Генералы должны иметь полную независимость в решении военных вопросов. Все эти комитеты, комиссии и прочие собрания болтунов – гнать поганой метлой вместе с комиссарами. Да, да! Товарищ Филоненко! Вместе с комиссарами и сраной метлой! Упразднить декларацию прав военнослужащего – у него на войне одно право: умереть за Родину. Вернуть высшую меру наказания, военно-полевые суды, запретить любую политическую деятельность в армии – армия должна воевать с противником, а не заниматься политикой. Вернуть власть офицерам – без этого вести боевые действия не представляется возможным. Если этого не сделать, то неважно, кто возьмет на себя командование армией или фронтом – он обречен на поражение.

– Все это весьма радикально, – говорит Терещенко и трет ноющий висок, – и не встретит понимания в Советах.

– Если честно, Михаил Иванович, – цедит Деникин, насупившись, и лицо его идет красными пятнами, – мне плевать на понимание в Советах. На этот раз фронт откатился, хотя противник, с Божьей помощью, был оставлен. Но даже генерал Корнилов с его добровольческим корпусом не способен на чудо: корпус не заменит армии. Вы хотите спасти революцию? Хорошо! Дайте нам ее спасти! Мы должны выиграть войну, сохранить порядок в стране, дать вам возможность заниматься тем, что вы умеете. Второго такого наступления австрийцев фронт не переживет. Вы представляете себе, что будет, если фронт рухнет? Боюсь, что и не представляете совсем…

– Все так, Александр Федорович, – кивает Брусилов. – Как бы вам не хотелось, но придется принимать жестокое решение – поступиться демократией ради победы.

– Иначе, – говорит Савинков, закуривая, и голос его неожиданно становится спокоен и лишен интонаций, как у человека только что принявшего важное решение и абсолютно уверенного в своей правоте, – не будет ни демократии, ни победы…

Ночь с 3-го на 4 июля 1917 года. Салон-вагон поезда Керенского.

Дорога на Петроград

Стучат колеса. Вагон качает и иногда резко бросает на стыках.

Терещенко идет к дверям в туалет, они не закрыты на задвижку – внутри Савинков, в руках у него флакон с кокаином и ложечка, он только что вынюхал дозу.

– А, Михаил Иванович! – радушно приветствует он вошедшего. – Снежка не желаешь?

– Я не люблю кокаин.

– Что? Прямо так и не любишь? – удивляется Савинков. – И не пробовал ни разу?

– Ну почему? Пробовал, потому и не люблю. Я потом как в лихорадке. Разве что, когда совершенно нет времени на отдых… Я предпочитаю коньяк…

– А я третьи сутки на ногах, – жалуется Савинков. – И спать не могу, и не спать уже не могу. Коньяк не берет, от сигарет тошнит. Вот только пудрой и спасаюсь. Ладно, не хочешь – как хочешь!

Он выходит, освобождая туалет.

– А сегодня нам спать не придется, – говорит он уже в коридоре. – Нам сегодня надо понять, а туда ли мы, Михаил Иванович, идем? Или, может, не туда. Так что приходи – налью коньяку.

Он несколько раз шмыгает носом, протирает ноздри платком.

– Сегодня, Михаил Иванович, историческая ночь по всем приметам. А нынче вся история делается под снежным соусом – что с этой, что с той стороны… Так что, если коньяк не поможет, а ситуация припрет, скажи – с тобой я поделюсь.

Ночь с 3-го на 4 июля 1917 года.

Салон-вагон поезда Керенского.

Дорога на Петроград

В салоне вагона Керенский, Савинков, Терещенко и Филоненко. Керенский сидит в своем излюбленном кресле, Терещенко курит, глядя в окно. На диване задремал Филоненко. Савинков молча смотрит на Керенского, и тот постоянно на него оглядывается.

– Борис Викторович, – наконец-то говорит Керенский нервно. – Ты уверен, что сможешь его контролировать? Ты же понимаешь, что максимум через месяц-два у него в руках будет сосредоточена такая власть, что Николаю Александровичу и не снилась?

– Понимаю, – отвечает Савинков и тоже закуривает.

– И уверен?

– Контролировать Корнилова? – Савинков хмыкает. – Я не могу ручаться, Александр Федорович, но это ничего не меняет. Просто я не вижу другого выхода.

– Он опасное лекарство, – внезапно говорит с дивана Максимилиан Филоненко, – но он лекарство. Он может нас убить, Александр Федорович, а может спасти. Я понимаю, что вам, возможно, неприятно это слышать, только без него мы умрем наверняка.

– Михаил Иванович! Вы вроде бы дружны с Крымовым? Что думаете? – спрашивает Керенский у Терещенко.

Лицо у Керенского бледное, глаз дергает, гримаса то и дело кривит рот.

– Да, Александр Федорович, дружен, – отвечает Терещенко вполне искренне. – Он крайне порядочный человек…

Керенский машет на Терещенко рукой, словно тот сказал нечто непотребное, о чем в приличном обществе не говорят..

– Да что это за идеализм, ради Бога… В двадцатом веке! Это политика, Михаил Иванович! При чем тут порядочность?

Керенский поворачивается к Филоненко и Савинкову, глаза у него красные, больные, бегающие. Видно, что слова даются ему с трудом, он буквально выдавливает их из себя.

– Максимилиан Семенович, Борис Викторович! Готовьте представление на Корнилова…

5 июля 1917 года. Петроград.

Набережная канала Грибоедова

По берегу канала прогуливаются Троцкий и Урицкий – с виду мирные обыватели, но разговор у них вовсе не мирный.

– Временным правительством после совещания в Ставке принято решение о введении жестких мер за антивоенную агитацию для наведения порядка в армии. Скорее всего, будет введена смертная казнь за дезертирство. – говорит Троцкий. – Одна из кандидатур на пост командующего – Корнилов. За Корниловым стоит Крымов – авторитет в армии, его поддержат все генералы, даже Алексеев…

– Надежды на Советы нет? – интересуется Урицкий.

– Никакой, – отвечает Троцкий. – Это тот случай, когда и левые и правые понимают – если не навести порядок железной рукой, то только две силы окажутся в выигрыше: немцы и мы. Нашим украинским товарищам на ситуацию повлиять не удалось, Керенский и Терещенко договорились с Радой, это я знаю лично от Чхеидзе. Киев фронт немцам не откроет. Но зато у нас налицо правительственный кризис и грех этим не воспользоваться – кадеты не согласны с договоренностями по Украине и из правительства вышли. Коалиции больше нет, значит, самое время толкнуть то, что шатается…

– Ты говорил с Ильичом?

– Как я с ним поговорю? Он в Финляндии.

– И ты готов взять все на себя? Всю организацию?

– Улица нас организует, – улыбается Троцкий. – Город может взорваться в любой момент, нам нужно несколько провокаций, десяток-другой убитых, стрельба на улицах – и толпа сама сделает все остальное! А вот если они успеют зажать гайки, то второго шанса может и не быть… А Ильич… Ильич приедет прямо к представлению! Ты поверь, он такой возможности не упустит…

8 июля 1917 года.

Юго-Западный фронт. Могилев. Ставка

– Лавр Георгиевич! Прошу прощения, что отвлекаю. Приема просит полковник Роменский. Дело безотлагательное.

Корнилов поднимает глаза от бумаг и карт на адъютанта.

– Просите…

Вошедший полковник взволнован и даже запыхался, то ли от волнения, то ли от быстрой ходьбы.

– Простите, господин генерал!

– Слушаю вас! – скрипит голосом Корнилов и откашливается. – С чем пришли?

– Прошу прощения, но хочу услышать от вас лично, Лавр Георгиевич… Я получил приказ поставить в тыл к фронту две батареи гаубиц и пулеметную роту. Это ваш приказ?

– Да, – спокойно отвечает Корнилов. – Это мой приказ. Войска поставлены там на случай, если части снова побегут с передовой. Тогда заградительному отряду, то есть вам, господин полковник, будет дан приказ стрелять, чтобы не допустить открытия фронта.

– Вы предлагаете мне стрелять по своим? – выдыхает Роменский, глаза у него безумные.

– Простите, полковник, – Корнилов смотрит на Роменского, и на его щеках играют желваки, кончики усов подергиваются, как у принюхивающейся рыси, – я не предлагаю вам – я вам приказываю стрелять. Дезертиры и трусы мне не свои.

Ночь с 16-го на 17 июля. Петроград. Таврический дворец.

Заседание большевистской фракции Совета

Перед Таврическим многочисленная толпа – безумный непрекращающийся митинг. Внутри дворца рабочая суета, в зале заседаний собралась фракция большевиков.

– Голосуем, товарищи! – кричит Свердлов, заставляя всех повернуть головы в его сторону. – Внимание! Ставлю вопрос на голосование!

В зале почти весь состав большевистского ЦК, не хватает только Ленина.

В зале поднимаются руки.

– Принято единогласно! – Свердлов поправляет пенсне. – Тогда – согласованный текст постановления следующий:

«Обсудив происходящие сейчас в Петрограде события, заседание находит: создавшийся кризис власти не будет разрешен в интересах народа, если революционный пролетариат и гарнизон твердо и определенно немедленно не заявят о том, что они за переход власти к Советам рабочих и крестьянских депутатов. С этой целью рекомендуется немедленное выступление рабочих и солдат на улицу для того, чтобы продемонстрировать выявление своей воли».

Вот это же постановление читают толпе, собравшейся перед Таврическим, и она начинает радостно скандировать: «Долой Временное правительство!», «Долой министров-капиталистов!».

Садятся на корабли и буксиры сотни матросов на пристани с надписью «Кронштадт».

Выходят из казарм на улицы вооруженные солдаты…

17 июля 1917 года. Петроград. Квартира Терещенко. Раннее утро

В кабинете у Терещенко звонит телефон.

– Ну, Михаил Иванович, дождались мы стрельбы на улицах, большевички зашевелились. И, как назло, товарища главного министра нет, на фронт уехал, мать бы его…

Это Савинков. Голос у него веселый, злой, говорит с куражом.

– Переверзев же докладывал три дня назад, – отвечает Терещенко, ему явно не до смеха. – Большевики могут выступить, в городе неспокойно. Об этом только ленивый не знал. Что делаем, Борис Викторович?

– Воюем, Михаил Иванович! Верных правительству войск в Петрограде полно – хоть попой жуй, хоть ложкой ешь. Пора и тыловым крысам отрабатывать свой хлеб – зря, что ли, мы их тут держали?

17 июля 1917 года. Станция Белоостров, 40 километров от Петрограда. Раннее утро

Окутанный клубами пара паровоз останавливается возле платформы, за ним тянутся маленькие зеленые вагончики, везущие дачников.

Среди выходящих пассажиров Ленин, его младшая сестра Мария Ильинична, важный, хотя и испуганный Бонч-Бруевич и рядовой большевик Савельев, который горд тем, что сопровождает таких важных особ.

– Остановка 20 минут, – кричит станционный смотритель. – Не опаздывать!

– А пойдемте-ка выпить кофею, – говорит Ленин.

Они идут к станции, к дверям с надписью «Буфет» – маленький коротконогий Ленин, семенящая за ним Мария Ильинична, широкоплечий Савельев и Бонч-Бруевич в своих железных очочках и в шляпе. Странная группа, невольно вызывающая любопытство.

– Товарищи, предъявите документы! – это пограничный офицер, грузноватый, средних лет, невыразительный, с тягучим акцентом Поволжья в речи.

Все четверо достают паспорта. Мария Ильинична чуть суетится от волнения, Бонч-Бруевич побледнел и начал потеть, несмотря на утреннюю прохладу, Савельев незаметно сунул руку в карман, нащупывая револьвер.

Чиновник бегло просматривает паспорта и сразу же их возвращает. Ему скучно, это видно по его лицу.

– Благодарю, доброго пути!

– Батенька, – останавливает его Ленин. – А вы не знаете, что там происходит в Петрограде? Не опасно ли?

– А что происходит в Петрограде? – удивляется пограничник. – Я не в курсе дел, товарищи. Вот, ваш новый паровоз свежие газеты привез, там все новости…

– Я принесу, – вызывается Бонч-Бруевич и трусит к пришедшему из Питера паровозу.

В буфете гудят голоса пассажиров.

На столе дымится чашка с кофе.

Мария Ильинична читает газету через плечо Ленина. Бонч-Бруевич передает свою газету Савельеву.

Ленин выпивает свою чашечку кофе и зло щурится.

– Преждевременно все! Преждевременно! Мы не готовы! Они нас затравят! – когда он волнуется, картавость становится сильнее обыкновенной. – Все эти Некрасовы, Терещенки, Львовы, Керенские и эта тварь Переверзев! Мы не должны подставляться!

Он задыхается от злости и переводит дыхание.

– Твари! Натурально – твари! Когда мы будем на месте?

Савельев бросает взгляд на станционные часы.

– Не ранее двух пополудни, Владимир Ильич.

– Идиоты! – шипит Ильич. – Будьте вы прокляты! Ведь опять обосрёмся!

Бонч-Бруевич и Савельев переглядываются.

Колокол на станции звонит три раза.

– Пассажиры! – кричит станционный смотритель. – Займите свои места в вагонах!

Ленин хватает со стола пачку газет, фыркает, как обозленный кот, и идет к вагону, лысый, низкорослый, в кургузом, плохо пошитом пиджаке, который топорщится на заднице, и в стоптанных ботинках. Кепку он сжимает в руке.

За ним семенит Мария Ильинична.

17 июля 1917 года. Петроград. Таврический дворец. Утро

В вестибюль входят пятеро вооруженных матросов. За их спинами колышется толпа, окружившая дворец. Часовой делает шаг в их сторону, но отлетает от удара приклада.

– Не лезь, братуха! – говорит один из вошедших. – Живее будешь!

Часовой и не пытается взять винтовку. Лежит на полу, наблюдая за матросами.

– Где, блядь, Переверзев? – говорит один из них, в бескозырке, с рябым круглым лицом. – Где эта сука?

– Не знаю… – хрипит часовой.

Матросы идут по коридору дворца.

В руках винтовки и револьверы, лица красные, нетрезвые.

Встреченные ими люди бросаются наутек, некоторых они пинают, других бьют прикладами.

– Где Переверзев? – кричит рябой и стреляет из нагана в потолок. – Я сейчас буду расстреливать каждого третьего! Где министр? Где эта сука кадетская?

Матросы входят в зал. Невысокий человек в черном цивильном костюме, с пышной копной волос и бородкой клинышком, бросается наутек, но один из матросов палит у него над головой и тот в страхе замирает. Его сбивают с ног и несколькими ударами разбивают в кровь лицо, после чего вздергивают за лацканы.

– Ты, сука, Переверзев? – спрашивает рябой, приблизив лицо вплотную к лицу жертвы. – А?

– Нет, нет, нет… – лепечет невысокий. – Я – Чернов.

– Ты кто такой, Чернов? – рычит рябой. – Ты кто, сука, такой? Чего врешь? Ты, блядь, не Чернов, ты и есть Переверзев! Тварь кадетская!

– Я Чернов, министр земледелия! Я не кадет! – кричит человек, когда ему в лицо утыкается ствол револьвера. – Я социалист!

– Да, какая, нахер, разница, Переверзев! Щас мы тебя уконтропупим, контра! За наших братьев!

– Я – Чернов! Чернов! Я не министр юстиции! Я земельную реформу провожу!

– Погоди, Петрович! – обращается к рябому пожилой матрос. – Может, он и вправду не та сука… А? Зовут тебя как, штафирка?

– Я – Виктор Михайлович!

– Слушай меня, Витек! – говорит рябой. – Слушай меня и, блядь, говори, как есть! Где Переверзев?

– Я не знаю… Его тут не было… Министры-кадеты в отставку ушли, они теперь не в правительстве…

– А ты, сука? В правительстве? – спрашивает рябой. – Чем вы, сука, вообще занимаетесь в этом, блядь, правительстве? Ленин, бля, правильно сказал – гнать вас надо! К стенке блядей и расстрелять всех нах…й! Вся власть, сука, Советам, и нее…т!

Чернов не просто испуган. Он понимает, что смотрит в лицо смерти. Ствол нагана пляшет перед лицом министра, и оттуда несет кислой гарью выстрела.

– Да погоди ты, Петрович… – снова лезет поперек пожилой. – Дай человека спросить! Ты что за землю сказал, болезный? Да не бойсь! Не станет он тебя тут стрелять! Он тебя к народу выведет!

– Я… я… Реформа… Землю – народу… – выдавливает из себя Чернов.

– Во! Молодец! – радуется пожилой. – А ты, Петрович, его стрелять! Он о народе думает! А ну! Пошли, социалист. Расскажешь братве про землю…

– А где Переверзев? – снова спрашивает рябой. – Его ж, суку, пристрелить надо! Законник х…ев!

Но Чернова уже вырвали из его рук товарищи и поволокли.

На ступенях дворца Чернова роняют. Он, еще пять минут назад такой импозантный, выглядит жалко – с разбитым лицом, в разорванном костюме и в одном башмаке – второй слетел с ноги по дороге.

При виде возможной жертвы толпа восторженно ревет.

Чернов буквально повисает на руках матросов – бессильный и испуганный, парализованный ревом проснувшегося зверя.

Гудя сигналом, к лестнице пробивается длинный автомобиль.

С заднего сиденья встает Троцкий, выражение лица у него усталое, но при этом двигается Лев Давидович быстро, словно наэлектризованный.

Завидя Чернова, Троцкий выскакивает из автомобиля, не дожидаясь остановки, и, прорезав несколько рядов людей, стоящих между ним и лестницей, оказывается на ступенях. Несколько шагов – и толпа его видит: Троцкий поднимает руку, вскидывает подбородок с бородкой клинышком.

– Узнаете, Чернов? – спрашивает он негромко. И сам отвечает. – Вижу, что узнаете. Молчите. Сейчас разберемся… Что же вы, товарищи, – обращается он держащим министра матросам. – Это же эсэр, министр земледелия… Безобидный человек, наш с вами союзник…

– Так пусть про землю расскажет! – Петрович в присутствии Троцкого сразу теряет гонор, чувствуется, что невысокий человек в пенсне пользуется у него авторитетом. – Мы ж чего? Мы ж, бля, ничего… Так, сунули в кису пару раз, шоп знал, кто главный…

– Зря, товарищи, зря…

– Лев Давидович, – голос у Чернова дрожит. – Я ничего не сделал…

– Бросьте, Чернов… Народ не ошибается! Народ может чего-то не знать, но революционный нюх у народа не отнимешь!

– Товарищи! – кричит Троцкий, повернувшись к толпе.

Голос у него неожиданно мощный и красивый, хотя и слегка осипший.

– Братья! Солдаты и матросы!

Гудящая людская масса начинает шевелиться, подвигаясь к оратору, который, чтобы стать немного выше, вскакивает на основание колонны.

– Кто меня не знает: я – Троцкий! Лев Троцкий! Кронштадские знают меня хорошо! Да?

– Да! Да! – несется над головами.

– И с остальными мы знакомы, виделись в Манеже, правда, не на цирковой программе… У нас с вами свой цирк, товарищи, и мы хорошо знаем, кто в нем клоуны! Керенский и его свита!

Раздается смех. Сначала хохочут первые ряды, а потом и вся улица перед дворцом.

– Этот вот человек… – он делает движение рукой, и Петрович сотоварищи быстро ставят Чернова рядом с Львом Давидовичем. – Министр земледелия!

– Долой министров-капиталистов! – кричит кто-то из толпы и над улицей несется, словно эхо: «Долой! Долой! Смерть Керенскому!»

– Не все министры – наши враги! Министр Чернов – это тот, кто выступает за то, чтобы дать вам – каждому из вас! – ЗЕМЛЮ!

– ЗЕМЛЮ! ЗЕМЛЮ! – орет толпа. – ЗЕМЛЮ!

– ЗЕМЛЮ ТЕМ, КТО ПРОЛИВАЛ НА НЕЙ КРОВЬ И ПОТ! – кричит Троцкий. – ЗЕМЛЮ КАЖДОМУ ИЗ ВАС!

– УРААААААА!

Троцкий поднимает руку и взмахивает ей, как дирижер.

И, словно по мановению волшебной палочки, люди умолкают.

– Ну, что? – спрашивает Троцкий негромко, но голос его слышен каждому, потому, что над улицей воцарилась тишина. – Дадим министру слово?

– А-А-А-А-А! Сло-ва! Сло-ва!

Троцкий делает полшага назад, выдвигая вперед Чернова.

Он приобнимает его за плечи и говорит буквально в самое ухо:

– Давайте-ка, Виктор Михайлович… Лаконично, без трепа. Кричите «Народу – землю!», да так, будто вас режут, кричите!

– Народу – землю! – ревет Чернов так, что на шее вздуваются жилы и носом начинает идти кровь. – НАРОДУ – ЗЕМЛЮ!

– ААААААА! – кричит толпа. – НАРОДУ— ЗЕМЛЮ! УРА! УРА – ТРОЦКОМУ! УРА – ЧЕРНОВУ!

– В машину! – подталкивает министра Троцкий. – В машину! И помашите рукой, Виктор Михайлович, не стесняйтесь приветствовать наш самый лучший в мире народ.

– АААА!

Чернов вместе с Львом Давидовичем стоят в отъезжающем автомобиле, приветствуя народ, причем министр едва держится на ногах.

Авто выезжает с площади, и Чернов обессиленно валится на сиденье.

Троцкий дает ему платок.

– Кровь вытрите, Виктор Михайлович, – приказывает Лев Давидович. – Что ж вы так, народу – да под горячую руку? А если бы меня рядом не случилось? Висеть бы вам на фонаре!

– Я очень благодарен вам, Лев Давидович…

– Не стоит. Мы ж с вами политические противники. Мне вас переспорить надо, а не убить…

Троцкий улыбается.

– А убьют вас без моего участия. Есть кому…

Автомобиль трясет на брусчатке. Из носа у Чернова снова начинает идти кровь, он прикладывает к лицу платок Троцкого.

В одной из боковых улиц становятся видны несколько орудий с конной тягой. За ними – конные казаки.

Лев Давидович замечает пушки и конных. На лице появляется гримаса злости, подергивается щека.

– Вот черт… – говорит он в сердцах и обращается к водителю, молодому парню с лошадиным длинным лицом: – Сейчас начнется! Гони, Полонский!… Быстрее!

Полонский добавляет газу, и авто, взревев двигателем, начинает набирать скорость.

Авто успевает убраться с места действия вовремя.

Конные расчеты выкатываются с Набережной на Шпалерную и едут в сторону Литейного моста. Рядом с пушками скачут артиллеристы. За артиллеристами не меньше двух сотен казаков – плотный строй конных, заполняющих улицу по всей ширине, включая тротуары. Гражданских словно ветром сдувает – не успевшие скрыться в подворотнях испуганно жмутся к стенам домов.

Впереди строя подтянутый офицер – не молодой и не старый, лет сорока с небольшим. Он в полковничьем мундире, под ним красивый вороной конь, и в седле полковник сидит как влитой – хоть картину пиши.

Когда разъезд, идущий в голове колонны, выезжает к мосту, со стороны Литейного по конно-артиллеристам ударяет пулемет. То ли позиция у него выбрана неудачно, то ли стрелок неопытный, но свинец хлещет по мостовой впереди разъезда, а когда пулеметчик корректирует огонь, то пули уходят выше, разбивая окна и угол дома на Шпалерной.

Полковник даже не пригибается – отдает команду своим всадникам, и они мгновенно скрываются из виду, организованно отступив, а наглец полковник не спеша следует за ними, манкируя свистящим свинцовым шквалом, и даже машет ручкой, прощаясь.

За углом полковника ждут два спешившихся офицера.

– Господин полковник?

– Снимайтесь с передков, – приказывает полковник. – У нас прямой приказ от генерала Половцева – очистить город. Предупредительных не давать.

Пушки споро снимают с передков и разворачивают в сторону противника. Расчеты прячутся за щитами.

– Сейчас посмотрю, где они, – сообщает полковник.

Он пускает лошадь шагом, выезжая из укрытия и тут же возвращается назад под градом пуль, который, впрочем, его не задевает.

– Они на мосту, – говорит он капитану-артиллеристу. – «Максим» стволом в решетку выставили, соображения совсем нет… Берите на без двадцати шесть, Юрий Миронович. Не ошибетесь…

– Расчет! – командует капитан.

Пушку выкатывают на открытое пространство. Рычит пулемет, несколько пуль попадают в щит и с визгом уходят в небо, и тут пушка рявкает, окутываясь дымом, а снаряд попадает в решетку ограждения моста.

От взрыва тела скрывавшихся за парапетом летят в разные стороны, словно брошенные ребенком куклы. Пулеметчика и подающего разрывает в куски, искореженный хобот «максима» задирается в небо.

– Отлично стреляете, капитан, – полковник Ребиндер пускает лошадь боком, как на выездке. – Второе орудие, к бою…

Вторая пушка оказывается на позиции за несколько секунд. Клацает замок, закрывая ствол орудия. Сквозь прицел видна толпа, собравшаяся у Таврического.

– Первый – второй – расчет! – командует Ребиндер. – Беглым – пли!

Бах! Бах!

Орудия стреляют почти одновременно.

Снаряды лопаются над толпой и та, оставляя лежащих раненых и убитых, бросается наутек. Некоторые стреляют из ружей в сторону пушек, но это неприцельный огонь.

Казачья сотня покидает переулок, переходя на рысь.

Машина с Троцким и Черновым останавливается в переулке. Тут безлюдно, издалека доносится щелканье винтовочных выстрелов.

– Дальше вы сами, Виктор Михайлович, – говорит Троцкий. – Простите, но у меня есть неотложные дела.

Чернов молча выходит из машины.

– Не высовывайтесь, – советует Лев Давидович. – Вы не слишком везучи…

– Лев Давидович, – Чернов кладет руку на край дверцы и идет рядом, пока авто набирает скорость. – Вы понимаете, что вы делаете? Зачем? Вы – интеллигентный человек! Что у вас общего с этим быдлом?

– Вы так ничего и не поняли, – отвечает Троцкий, не поворачивая головы. – Другого пути просто нет…

Машина уезжает, а Чернов остается стоять на проезжей части.

17 июля 1917 года. Петроград. День

По Лиговке едет грузовик в полным кузовом красногвардейцев. Колышется над штыками красное полотнище с белыми буквами «Первая пуля – Керенскому».

Прохожие жмутся к стенам. То тут, то там проходят группы вооруженных людей.

Слышен шум толпы.

Толпа действительно катится к Таврическому дворцу. Это настоящее людское море из солдат, гражданских и матросов. Многие вооружены. Над толпой лозунги:

«Долой министров-капиталистов», «Долой Керенского!», «Вся власть Советам!», «Долой Временное правительство!».

Толпа, словно приливная волна, заполняет все пространство перед Таврическим дворцом.

Слышны крики: «Пусть выйдут!», «Трусы!», «Народ требует!».

17 июля 1917 года. Петроград. Особняк Кшесинской.

4 часа пополудни

Через огромную толпу, собравшуюся у особняка Кшесинской, где расположен большевистский штаб, пробивается Ленин со спутниками.

Его встречают Зиновьев и Троцкий.

– Что так долго, Владимир Ильич? – спрашивает Зиновьев.

Ленин в бешенстве.

– Мы полчаса искали извозчика на Финляндском! Трудно было организовать встречу? Что за дерьмом вы тут занимаетесь? Что за идиотизм!? Почему выступление начали без моего разрешения!

– Мы с ночи добираемся, – вступает со свей арией обиженный Бонч-Бруевич. – Почему не выслали авто?

– Володя, – говорит Троцкий спокойно, обращаясь к Ульянову. – Какое авто? У нас тут революция, если ты еще не заметил. Никто не знал, когда ты приедешь и приедешь ли вообще. Давай об этом позже, хорошо? Люди ждут твоего выступления… Можно тебя на минутку?

Все уже на втором этаже, перед ними балкон, внизу бурлит толпа, более чем наполовину состоящая из кронштадтских матросов.

Ленин и Троцкий отходят в сторону.

– Что ты от меня хочешь? – спрашивает Ленин резко. – Будешь морали читать? Рассказывать, как и что мне делать?

– Просто посоветую, – отвечает Троцкий. – Тебя не было в Питере, когда заварилась вся эта каша, поэтому удели мне чуток своего времени. Я не претендую на роль вождя! Ты тут главный! Услышал, Володя?

Ленин кивает.

– Доволен?

– Я не доволен тем, что опаздываю на революцию, – ухмыляется Ленин. – Говори, Лев Давидович, я весь во внимании…

– Вот и ладненько, – кивает Троцкий. – Значит, так… Сейчас ты будешь выступать. Без твоих слов они никуда не пойдут, они вообще никуда не хотят идти, кроме как девок щупать и склады грабить, а нам надо, чтобы они пошли бить министров. Постарайся обойтись без прямых призывов к кровопролитию. Упирай на Советы, на их распоряжения, говори о чем хочешь, но только обиняками. Как тебя поймут те, кто на улице – их проблема, как поймут, так и поймут! Наша проблема – не повиснуть в петле, если все это провалится. Что будет с этим стадом – плевать, новое найдем.

– А оно может провалиться?

– Естественно. Мы не возглавляем процесс, мы им пользуемся. На улицах сотни тысяч вооруженных людей, в голове у них каша из эсеровских, кадетских и черносотенных лозунгов. А у некоторых вообще нет лозунгов – они пришли сюда грабить. Они голодные, злые, умеющие убивать… Как прикажешь этим управлять? Мы помогли расшатать ситуацию. Если временщиков сметут – хорошо, мы легко припишем это себе и возглавим переворот. А не сметут – мы тут ни при чем! Осторожность, Володя, и еще раз осторожность!

– Большевики должны возглавить восстание, – говорит Ленин, подумав несколько секунд. – Тут ты прав. Но это должно быть удачное восстание. Это поднимет наш авторитет. И для того чтобы свергнуть этого болтливого говнюка Керенского, нам нужна кровь.

– Я понимаю, – серьезно отвечает Троцкий. – Кровь будет, это я тебе гарантирую, этим уже занимаются. Но хочу напомнить, что стаду нужен пастух, а не труп вождя. Поэтому – осторожность, осторожность и еще раз осторожность. Наше оружие – провокации, а не прямое выступление против власти. Свердлов и Луначарский у тебя на разогреве. Публика ждет.

Ленин качает головой.

– Если мы проиграем, то нас порвут на тряпки. Никто не поверит, что это не наше дерьмо.

– Значит, судьба у нас такая. – говорит Троцкий. – Уедем и начнем все заново. Что нам, впервой, что ли, Володенька? Давай, жги глаголом, орудия народного гнева ждут приказа! Как там верно сказано, нет лучшей смазки для колес революции, чем кровь патриотов!

17 июля 1917 года. Угол Литейного проспекта и Пантелеймоновской улицы. День

На чердаке дома оборудовано пулеметное гнездо. Отсюда прекрасно просматривается Литейный и перекресток.

Офицер в чине полковника крутит ручку телефона.

Ствол пулемета «максим» смотрит из чердачного окна на улицу – внизу люди, тысячи людей.

– Так дайте хоть какой-нибудь приказ! – кричит офицер в раструб микрофона. – В городе сотни тысяч на улицах! Они же нас просто затопчут!

В наушнике неразборчиво квакает чей-то голос.

– Я не буду брать на себя ответственность!

Голос в наушнике квакает громче.

– Я понял, – говорит офицер. – Слушаюсь.

Он вешает наушник и микрофон на аппарат, снимает фуражку и платком вытирает взмокший лоб.

Губы его шевелятся.

– Прости меня, Господи… Я не буду стрелять.

Глаз его взрывается кровавым фонтаном, и он падает лицом в пол.

За ним стоят двое с револьверами. Обычные серые лица, полупальто, кепки.

Еще выстрел, еще…

Пули пробивают грудь прапорщика-пулеметчика. Убийцы оттаскивают его за ноги, он хрипит, и один из стрелявших добивает его выстрелом в голову.

Убийцы переглядываются и занимают позиции для стрельбы. Грамотно, споро проверяют лентопротяжку, коробку с лентой. Клацает поднятая прицельная рамка. Один из стрелков выставляет на ней дистанцию для ведения огня.

Пулемет в чердачном окне опускает короткий хобот ствола на матросов с винтовками, копошащихся внизу, и начинает строчить. На срезе ствола пульсирует пламя. Очереди хлещут по людям, падают убитые, кричат раненые. Толпа бежит, затаптывая упавших. Матросы беспорядочно палят во все стороны.

17 июля 1917 года. Петроград. Особняк балерины Кшесинской

Ленин выходит на балкон. Кепка в руке, тот же кургузый и мятый костюм-тройка, на груди приколотый Марией Ильиничной красный бант – знак революции.

Ульянов делает шаг к кованым перилам, еще шаг…

Толпа замечает его и начинает гудеть, раскачиваться. Ленин поднимает руку с кепкой и кричит, опережая крик тысяч глоток: вся власть Советам!

Толпа встречает его радостным ревом. Не вся, но большинство собравшихся орет, топает ногами, свистит…

Вся власть Советам! Вся власть Советам! – повторяет Ленин, словно декламирует в театре со сцены, и его картавая речь несется над толпой, готовой слушать что угодно, – потому что это подлинная народная власть! Власть неимущим, власть бедным, власть пролетариату. Капиталисты веками гнали народ, пили народную кровь. То, что принадлежит им, – не их, а взято ими у других. Тот, кто имеет, – тот украл. Собственность – кража. Правда наступит на земле тогда, когда ни у кого ничего не будет, но все будет у всех, а потому тот, кто берет, делает правильно, потому что берет награбленное. Грабь награбленное, а потом разберемся, – вот в чем углубление революции…

Он обводит толпу помутневшим взглядом, губы его кривит странная улыбка. С такой улыбкой глядят на женщину, лежащую в кровати в ожидании соития. – Нам надо, – продолжает Ленин, – сбросить старое белье, название социал-демократов и вместо прогнившей социал-демократии создать новую социалистическую организацию коммунистов…

Сестра Ленина, Бонч-Бруевич, Зиновьев, Савельев слушают его речь из комнаты. Особенно внимательно следит за выступлением Троцкий. Он видит, как наслаждается своей властью над толпой новый вождь пролетариата – он словно всасывает в себя энергию стоящих внизу тысяч людей.

– Одно из двух – или буржуазия, или советы. Тип государства, который выдвинут революцией, или реформистская демократия при капиталистическом министерстве, или захват власти целиком, на который наша партия готова… Наша программа?

Он резко взмахивает рукой, рубя воздух короткопалой пухлой лапкой.

– Опубликуйте прибыли господ капиталистов, арестуйте пятьдесят или сто крупнейших миллионеров. Без этого все фразы о мире без аннексий и контрибуций – пустейшие слова, измена и лакейство! Объявите, что мы считаем всех капиталистов разбойниками. Тогда трудящиеся вам поверили бы. Мы уже готовы на это…

Он переводит дыхание. Толпа молча внимает.

– Ставка в Могилеве – центр контрреволюции. Мятежники генералы, не желающие подчиниться воле русского народа, ведут открытую контрагитацию среди солдат. Надо объявить вне закона тех мятежных генералов, которые дерзают святотатственно поднять свою жалкую руку. Не только всякий офицер, всякий солдат не должны им повиноваться, но всякий офицер, всякий солдат, всякий гражданин имеют право и обязанность убить их раньше, чем они поднимут свою руку…

Из глубины залы на жестикулирующего Ленина смотрит Троцкий и взгляд у него очень недобрый. Этот взгляд замечает Бонч-Бруевич, но когда Троцкий поворачивает голову в его сторону, тот стремительно отводит глаза.

– Муки совести… – лицо Ульянова кривит презрение, он выплевывает слова. – А те, кто учит вас этим мукам совести, разве имеет совесть? Попы вас обманывают, говоря вам о Боге. Правительство – для того, чтобы держать народ в рабском состоянии, капиталисты – для того, чтобы эксплуатировать народ, – придумали религию. Религия – опиум для народа. Проснитесь и поймите, что храмы ваши – раззолоченные неуютные здания. Долой попов! Они заставляют вас думать о небесном для того, чтобы вы забыли земное и терпеливо переносили свое иго. Для чего вы воюете?

Он замолчал, обводя толпу злым прищуренным взглядом.

– Я вас спрашиваю: для чего? Разве немецкий рабочий не так же страдает от капиталистов-фабрикантов, разве крестьянин не в кабале у барона-помещика? Их гонит на войну кровавый император. Воткните штыки в землю и через головы своих начальников протяните руки мира трудящемуся германскому народу. Помогите ему свергнуть Вильгельма так же, как вы свергли Николая Кровавого. Мир, свободу и хлеб несут вам советы и партия большевиков! Мы – большевики, потому что мы даем больше всего народу. Мы гонимы, потому что мы проповедуем правду… Земля – ваша. Берите и владейте ею. А если кто мешает вам, боритесь с ним. Вы – народ, ваша воля, ваша власть. Возьмите себе такое правительство, чтобы помогало вам, а не мешало… В руки народа должна перейти вся прибыль, доходы и имущество крупнейших банковых, финансовых, торговых и промышленных магнатов капиталистического хозяйства. И это будет тогда, когда вся государственная власть перейдет в руки советов солдатских и рабочих депутатов. Кто не идет с советами, тот изменник и его просто надо уничтожить. Проще смотрите на это дело. Вам говорят: не нужно смертной казни, и мы против смертной казни, но мы уберем с дороги всякого, кто станет нам на пути. Мы не пацифисты, и воля народа священна для нас, и кто не понимает этого – тому нечего жить. И мы уберем с пути трудящихся всех генералов, мечтающих о продолжении войны, всех помещиков, тоскующих о земле и рабском труде батраков, всех эксплуататоров. Земля – народу, фабрики – рабочим, капитал – государству и мир – всему исстрадавшемуся человечеству…

Ленин поднимает над головой руку с зажатой в ней кепкой – ну, вылитый будущий памятник. Толпа ревет и аплодирует, и сам Бонч-Бруевич начинает восторженно бить в ладоши, к нему присоединяются все присутствующие революционеры, в том числе и Троцкий.

В толпе виден человек в темном коротком пальто и в кепке, еще недавно он стрелял из пулемета на Невском.

Человек начинает скандировать: Ле-нин! Ле-нин! Ле-нин! И толпа подхватывает фамилию, уже тысячи глоток орут: ЛЕ-НИН! ЛЕ-НИН!

Маленький человечек на балконе особняка Кшесинской снова вздымает руки, властвуя над толпой. Троцкий смотрит на Ленина холодным оценивающим взглядом, и вдруг губы его начинают расплываться в улыбке. Лицо Ульянова слегка подрагивает, глаза помутнели, руки судорожно стискивают перила. Сбоку хорошо видно, как у новоявленного вождя пролетариата в паху топорщатся брюки. У Ленина стоит член.

17 июля 1917 года. Петроград

Улица, перегороженная жиденькой баррикадой. Из-за нее в сторону казаков делают несколько выстрелов.

Пушки выдвигают на позиции перед баррикадой из фонарных столбов, повозок, мебели и мусора. Расстояние между бунтовщиками и войсками небольшое – метров двести, не более. За пушками – солдаты, они жмутся к стенам, прячутся за перевернутым грузовиком, лежащим на тротуаре. Грузовик расстрелян. Под ним и возле него лежат тела.

– Освободите баррикаду! – кричит полковник-артиллерист так, чтобы его услышали. – Даю минуту и открываю огонь!

– А хуй тебе! – отвечают из-за баррикады. – Умоешься!

Со стороны заграждения снова стреляют.

Полковник спешивается, ныряет за пушечный щит и шлепает лошадь по крупу. Та неторопливо шествует прочь, по двору. Еще одна пуля щелкает о металл. Из завала высовываются стволы винтовок и плюют огнем в сторону артиллеристов.

– Готовы, капитан? – спрашивает он, глянув на часы.

– Так точно!

– Начинайте концерт!

– Первый расчет! Пли! – командует капитан пресным голосом.

Картечь бьет по баррикаде, выметая оставшихся целыми стрелков и превращая в мусор деревянные части заграждения. Летят куски плоти. Кричат раненые.

– Второй расчет! Пли!

Еще один картечный выстрел проходится по заграждению, круша окна близлежащих домов и добивая уцелевших.

Клубится пороховой дым.

Солдаты подходят к разбитой баррикаде и начинают ее растаскивать. На мостовой – изодранные картечью трупы. Корчится, елозя по брусчатке, бородатый мужик в рабочем картузе – у него оторваны ноги ниже колен.

– Ой, пристрелите, братики… – воет он. – Ой, не могу, не могу, не могу…. Больно!

– Перевязать и в госпиталь, – командует офицер.

– Ой, пристрелите меня, братики, ой, пристрелите…

17 июля 1917 года. Петроград. Редакция газеты «Новое время».

Кабинет главного редактора. Вечер

Главный редактор, солидный мужчина, щекастый, с шапкой седых волос и в золотом пенсне, просматривает листы с напечатанным на машинке текстом.

Рядом с ним корреспондент, в нетерпении заглядывающий через редакторское плечо.

– Андрей Афанасьевич! Не мучьте, дайте посмотреть! – просит журналист.

Он сравнительно молод, едва за тридцать, но выглядит потрепанным – лицо одутловатое, с сеточкой мелких кровеносных сосудов на носу и щеках. Похоже на то, что этот джентльмен пера не дурак заложить за воротник.

– Смотри, – разрешает редактор и кладет часть прочитанных листов перед репортером.

Тот хватает бумаги жадно, утыкается в них чуть ли не носом и начинает читать.

Редактор откладывает в сторону последний документ из стопки и закуривает трубку. Вид у него озабоченный.

Через несколько минут журналист поднимает голову.

– Ну, что скажешь, Сергей Родионович, – спрашивает главный редактор.

– Бомба, – говорит журналист. – Однозначно – бомба. Я представляю, какой поднимется вой…

– Боюсь, что даже не представляешь… Большевики сейчас – популярная политическая сила.

– И откуда дровишки? – спрашивает корреспондент, тряхнув сложенными в тоненькую пачку листами.

– Присланы из министерства юстиции, Сергей. Пакет запечатан помощником господина Переверзева.

– Переверзев собирал информацию о большевиках? Не верю.

– Не собирал, конечно. Это не Керенский…

Журналист пожимает плечами.

– Конечно же не Керенский! Вам нужно принять решение – публикуем или не публикуем материал сейчас? На улицах вооруженные матросы, за ними – большевики. И тут мы в разгар уличных боев пишем, что Ленин – немецкий шпион и работает на кайзера. Есть у меня впечатление, что после такой статьи нас поставят к ближайшей стенке. Возможный вариант, Андрей Афанасьевич?

– Возможный, – соглашается тот. – Конечно же, лучше дождаться момента, когда будет понятно, кто побеждает…

– А можем и не дождаться, – резонно замечает корреспондент.

– Однако телефонная связь пока еще есть, – говорит редактор. – И это может спасти нам шкуру…

– При чем тут телефонная связь? – удивляется журналист.

– Узнать, одни ли мы получили этот материал…

– А если не одни?

– Тогда, дорогой Сергей Родионович, опасность этой публикации для нас преувеличена. И мы дадим ее в утреннем выпуске. Газета уже в типографии?

– Пока еще нет.

Редактор с воодушевлением крутит ручку телефона.

– Алло! Девушка!

17 июля 1917 года. Мариинский дворец. Вечер

Терещенко шагает по коридору. Он явно очень зол, буквально идет красными пятнами, и то и дело оттягивает пальцами сдавивший шею воротник рубашки.

Он входит в приемную князя Львова, секретарь встает было ему навстречу, но, видя выражение лица Михаила Ивановича, отступает в сторону.

– Георгий Евгеньевич! – говорит Терещенко с порога.

Львов в кабинете не один – тут же Некрасов и Переверзев.

– Господа! Мое почтение, Павел Николаевич! На ловца и зверь бежит.

– Проходите, Михаил Иванович! – предлагает Львов. – Присаживайтесь.

– Что-то я не пойму вас, господин Терещенко… – говорит Переверзев раздраженно.

– Сейчас поймете! Я предупреждал вас, что информация, которую мы отправили в прокуратуру, сегодня представляет государственную тайну?

– Право же, Михаил Иванович, – вступается князь Львов. – Успокойтесь, ради Бога! Зачем такие резкости?

– Я еще не начинал, – цедит Терещенко, сжимая кулаки от злости. – Ваш поступок, Павел Николаевич, позволит уйти от справедливого возмездия Ленину, Каменеву, Зиновьеву и иже с ними. Скажите, кто дал вам право без ведома специальной комиссии обнародовать материалы расследования? Кто?

– Я сам себе и дал, – спокойно говорит Переверзев. – Или вы, Михаил Иванович, считаете, что лишь вы один имеете право принимать решение? Уверяю вас, я вполне рассудительный человек и способен на самостоятельные действия…

– Господа! Не ссорьтесь…

– Это не ссора, – Терещенко поворачивается ко Львову. – Это, как на мой взгляд, злонамеренная диверсия, пустившая на ветер труд многих людей, рисковавших собой и своей свободой для получения этих бумаг. Я не могу предположить, что подобную услугу большевики оплатили…

Переверзев вскакивает. Рот искривлен, на щеках выступил яркий румянец.

– … потому, что вы, Павел Николаевич, человек богатый, честный и не корыстный, – продолжает Михаил Иванович. – Остается с прискорбием констатировать, сударь, что вы банальный дурак!

– Что вы себе позволяете! – буквально пищит Переверзев. – Я буду требовать у вас сатисфакции!

У него в груди сперло дыхание от возмущения и голос куда-то исчез.

– А я буду требовать вашей отставки, – говорит ему Терещенко. – Именно за вашу глупость, приведшую к губительным последствиям!

– Я последний раз прошу всех присутствующих успокоиться, – Львов тоже не на шутку разгневан. – Что, черт возьми, произошло?

– Уважаемый Георгий Евгеньевич! – Терещенко набирает в грудь побольше воздуха. – Товарищ министр юстиции отослал в редакции городских газет Петрограда копии тех бумаг, что были переданы в наше распоряжение моими зарубежными друзьями. А это означает, что информация о готовящемся аресте большевистской верхушки больше не тайна. Большевики просто исчезнут на время. А тот человек, который должен был послужить нам живым доказательством их договора с врагом, счастливо избежит встречи с нами…

17 июля 1917 года. Квартира Гучкова

Раздается звонок в дверь.

Гучков уже в халате, со стаканом в руке идет открывать. В зубах у него трубка, ноги в домашних туфлях. Чувствуется, что за сегодняшний вечер этот стакан не первый.

За дверью – Терещенко. Усталый, в несвежей рубашке, с синяками под глазами и одутловатым от недосыпа лицом.

– Я к тебе, Александр Иванович…

– Случилось что? – спрашивает Гучков, пропуская Терещенко в квартиру. – С чего это тебе понадобился пенсионер?

– Мне понадобился друг…

– Проходи, – приглашает Гучков. – Гостем будешь… Прости, прислугу отпустил, но что поесть – найду. Выпьешь?

– Выпью.

На огромном буфете в столовой стоит красивый квадратный штоф с коричневатой жидкостью.

– Виски, – поясняет Александр Иванович. – Пристрастился в Трансваале во время англо-бурской. Первый напиток на войне. Лучшее, что есть в англичанах, это умение делать виски. Так есть будешь? Сооружу тебе сэндвич с индейкой…

– Потом… – Терещенко прихлебывает из поданного стакана. – Этот мерзавец Переверзев… Он сдал все материалы на Ульянова газетчикам!

Гучков некоторое время молчит, а потом говорит негромко.

– Сказать, что я удивлен, Миша, так я и не удивлен. Я бы и сам сделал то же самое. И тебе предлагал.

– Через пару суток я бы и сам сделал то же самое…

– Не понял?

– Доказательства сотрудничества большевиков с немцами вместе с доверенным лицом Парвуса едут прямиком к нам в руки. Курьер Ленина – Ганецкий – должен завтра прибыть в Россию.

– И что предприняло в связи с этим министерство юстиции?

– Оно разослало бумаги, переданные прокуратуре, во все крупные петроградские издания, так что завтра с утра информация о Ленине будет на первой полосе, днем новость по телетайпу дойдет до Европы – и Ганецкого нам не видать, как своих ушей.

– Так потребовал бы, чтоб Переверзев эту глупость сам и исправил!

– Он не считает это глупостью…

– А князь Львов?

– Князь полагает, что господин Переверзев, конечно, превысил свои полномочия, но не видит в этом никакой трагедии. Керенский, который был в курсе операции, отсутствует. Некрасов ничего не знает.

– То есть правительство не против?

– Об этом знали считанные люди. Во-первых, чтобы избежать утечки. А во вторых, у правительства сейчас есть вопросы поважнее, например, разгрести то, что творится на улицах.

– Разгребут, – усмехается бывший военный министр. – Керенский снял с фронта хорошие части. Это не разагитированный сброд – фронтовики. И скажу по секрету, он договорился о взаимодействии с Корниловым. Если кто и способен вставить свечу большевикам, так это Лавр Георгиевич…

Гучков раскуривает погасшую трубку, выпускает клуб ароматного дыма.

– Второе, что хорошо делают англичане, – поясняет он, – это табак.

– Ордер на арест Ленина все еще не выписан, – упрямо продолжает Терещенко.

– Миша, – говорит Гучков дружелюбно. – Я говорил тебе, что играть по правилам с шулерами нельзя. Ты меня не слушал. Мы могли взять этого деятеля еще три месяца назад, и на улицах не было бы того, что сегодня. Мы могли взять его месяц назад, Миша. Или просто убить еще неделю назад. Взять и убить. А сегодня – предоставь это тем, кто может применить силу. Ты свой шанс уже использовал. Подвинься.

Терещенко молчит.

– Но ты все хотел сделать по закону, Михаил Иванович? Так?

– Что ты от меня ждешь, Саша? – взрывается Терещенко. Он не кричит, но в голосе у него дрожь. Чувствуется, что еще секунда – и от сдержанности не останется и пыли. – Чтобы я ушел в отставку, как сделал ты? Я не уйду в отставку! Моих публичных извинений? Мне не в чем извиняться!

– Я хочу, чтобы ты понял, Михаил Иванович – с ангельским терпением объясняет Гучков, – историю делают те, кто не признает правил, или те, кто пишет правила сам. Остальные – пушечное мясо. Я не знаю, что должна сделать с тобой жизнь, чтобы ты проникся… Конечно, тебе не в чем передо мной извиняться. Твой приход радует меня больше любых извинений. Чем могу тебе помочь, товарищ министр?

– Я не могу допустить выхода статьи в утренних газетах.

Гучков качает головой.

– Нереально. Нас не захотят и слушать.

– Нужно попробовать, – твердо говорит Терещенко.

– Ты хочешь подкупить газетчиков?

– Я хочу их убедить. А там где не смогу…

– Ну, я так и понял… Я, как заслуженный пенсионер, хотел выспаться, – ухмыляется Гучков. – Не задалось. Телефон в кабинете, телефонный справочник – в ящике стола. Начинай, я пока сделаю тебе сэндвичи…

17 июля 1917 года. Типография. Ночь

Работают ротационные машины. Тысячи оттисков в минуту. Вот разматывается рулон белой бумаги, вот проходит между валиками, превращаясь в рябую черно-белую ленту. Работает гильотина, превращая ленту в газетные листы. Листы ложатся в пачки. На первой странице фото Ленина и заголовок: «Ульянов – немецкий шпион» и ниже чуть мельче: «На чьи деньги живет партия большевиков?»

Ночь с 17-го на 18 июля 1917 года.

Другая типография

Пачки свежеотпечатанных газет вяжут бечевками и складывают одна возле одной.

На верхней пачке виден заголовок: «Кто вы, genosse Ленин?».

Ночь с 17-го на 18 июля 1917 года.

Еще одна типография

В помещение печатного цеха входит человек и становится рядом с техником, обслуживающим машину.

Машина грохочет, рулон стремительно раскручивается.

– Много отпечатали? – спрашивает пришедший у техника.

Грохот в цеху сильный, приходится буквально кричать на ухо собеседнику.

Техник смотрит на разматывающий рулон и показывает гостю четыре пальца.

– Понял! – кричит тот. – Заканчивай!

– Что?!

– Останавливай машину, номер не пойдет!

Валки замедляют движение. Машина останавливается.

Рабочие в недоумении относят готовые пачки с газетами в сторону.

Ночь с 17-го на 18 июля 1917 года.

Квартира Гучкова. Ночь

Терещенко и Гучков у телефона.

Рядом полная окурков пепельница, стаканы, бутылка с виски, тарелка с недоеденными бутербродами, дольками крупно нарезанного яблока.

Терещенко говорит что-то в микрофон, качает головой. Раструб перехватывает Гучков.

Ночь с 17-го на 18 июля 1917 года. Балтийское море. Ночь.

Палуба парохода

На палубе стоит невысокий плосколицый человек с неровной черной бородой. На плечах у него легкое летнее пальто, совсем не лишнее, несмотря на лето: с Ботнического залива дует холодный пронзительный ветер. Мужчина курит, глядя на разыгравшуюся волну. Пароход небольшой, и его основательно качает.

Мужчина бросает окурок за борт и ловко, по-обезьяньи легко, взбирается на капитанский мостик.

– Погода становится хуже, – говорит он по-шведски капитану.

Капитан кивает головой.

– Будет шторм, херр Фюрстенберг, но небольшой. Ничего страшного. Завтра к двум часам будем в Петербурге…

– Теперь он – Петроград, Хенрик.

– Значит, в Петрограде, херр Фюрстенберг. В два часа пополудни. Не позже.

Ночь с 17-го на 18 июля 1917 года. Петроград

Гучков и Терещенко едут в автомобиле. Терещенко за рулем.

Гучков всматривается в номера домов.

– Здесь налево, – командует он.

Терещенко поворачивает авто в переулок и тормозит перед железными воротами.

Ночь с 17-го на 18 июля 1917 года.

Двор типографии

Терещенко и Гучков заходят в цех.

Работают ротационные машины.

Терещенко берет одну из газет из открытой пачки.

Заголовок на первой странице гласит:

«Ленин – немецкий шпион».

Чуть ниже «Большевистские агенты кайзера организовали беспорядки в Петрограде».

Навстречу им выходит невысокий, интеллигентного вида человек – сравнительно молодой, в круглых железных очках, лысоватый.

– Вы – хозяин типографии?

– Да. Чем обязан столь поздним визитом?

– Вот этим.

Терещенко показывает экземпляр газеты.

– Что-то не так? Цензура? – спрашивает хозяин.

– Мы бы хотели… – начинает Терещенко.

Гучков перебивает его.

– Этот номер не должен завтра попасть в продажу.

– Я всего лишь владелец типографии, я не издаю газеты. Я их печатаю.

– Ваши услуги дороги? – спрашивает Терещенко.

– Для кого как… – пожимает плечами хозяин.

– Я хочу купить у вас тираж.

– Не понял?

– Я хочу купить у вас тираж. Весь. Тысячи рублей хватит?

– Остановись, – говорит Гучков вполголоса. – Сейчас ты случайно купишь типографию!

– Конечно, хватит, – с достоинством отвечает хозяин типографии. Терещенко достает бумажник и отсчитывает тысячу рублей сторублевыми ассигнациями. – Забирать будете прямо сейчас? Могу предложить грузовик в аренду. Недорого.

– Не будем, – отвечает Михаил Иванович. – Вывези напечатанное во двор и сожги. При нас.

Автомобиль Терещенко и Гучкова отъезжает от типографии. В проеме приоткрытых ворот видно, как стоит столбом жаркое пламя.

В пламени корчатся свежеотпечатанные газетные листы. Огонь лижет портрет Ленина, который недобро смотрит с фотографии. Чернеет и сжимается бумага, превращаясь в серую золу.

Авто едет по темным улицам, объезжая заставы. На заставах горят костры, видны силуэты солдат. Терещенко не включает фары, машина скользит в темноте, как призрак.

– Не успеем, – говорит Гучков. – До утра не успеем…

Машина сворачивает на проспект. В домах практически нет света, лишь одинокие окна выделяются белыми квадратами на непроницаемо темных стенах.

Начинает моросить дождь, то и дело срываются порывы ветра.

Вдруг из переулка, едва не протаранив авто Терещенко, вылетает грузовик. В его кузове вооруженные матросы.

– Стоять! – кричит один из них. – Стоять, кровопийцы!

Матрос, судя по всему, пьян. Остальные его товарищи не лучше. По кузову катаются пустые бутылки, много, как минимум пару дюжин – братки явно ограбили винную лавку.

Терещенко едва удерживает машину на дороге – ее заносит от резкого торможения. Грузовик бросается в погоню. Матросы открывают беглый огонь в сторону беглецов.

– А я-то думал, они все в Кронштадт вернулись! Гони! – кричит Гучков и поворачивается лицом против движения. Лицо Александра Ивановича светлеет, на губах появляется улыбка. В руках у Гучкова револьвер.

Пуля из матросской трехлинейки, просвистев между головами Терещенко и Гучкова, пробивает лобовое стекло. Стекло разбегается трещинами.

Терещенко бросает машину из стороны в сторону. Мостовые скользкие, на повороте длинный лимузин несет, и Терещенко едва не врезается в угол дома. Водитель грузовика судорожно крутит руль и, отбив кусок угла дома, продолжает преследование. Трещат винтовочные выстрелы.

– Обожаю кабриолеты! – кричит Гучков и несколько раз стреляет по машине преследователей.

Автомобиль и висящий на его хвосте грузовик с матросами несутся по Набережной.

Вспышки выстрелов видны в темноте.

В реке плещется темная вода.

– Гони к заставе! – дает совет Гучков, вытряхивая из револьвера стреляные гильзы. – Не уйдем.

Словно в ответ на его слова, пули пробивают крыло и вырывают клок обивки из переднего дивана.

Матросы целятся в едущий впереди автомобиль, но, к счастью беглецов, грузовик швыряет, и стрельба получается условно прицельной.

– Что, Миша? – Гучков легко перекрывает рев мотора своим звучным голосом. – Не хочется умирать так?

Он вставляет в барабан патроны ловко, несмотря на тряску и неудобную позу.

– Не бойся! Не наш сегодня день!

Впереди – мост. За мостом виден отблеск костров – застава.

Автомобили, обмениваясь выстрелами, несутся в направлении заставы.

Терещенко ведет машину бесстрашно, но и пьяный водитель грузовика не осознает опасности. Обе машины влетают на мост, Гучков ловит на мушку силуэт кабины и стреляет. Пуля из револьвера Александра Ивановича пробивает ветровое стекло и попадает водителю в лоб, над правой бровью. Он умирает мгновенно, падая головой на руль.

До баррикады у заставы остаются считанные метры. Там суета, видно, как ложится к «максиму» пулеметный расчет, как бегают с винтовками наготове люди в серой форме. Еще секунды – и лимузин протаранит баррикаду. Терещенко бьет по тормозам, лимузин скрежещет колодками, его разворачивает боком. В кузове грузовика торжествующе кричат. Терещенко поднимает глаза на стремительно приближающуюся афишную тумбу – на ней афиша с силуэтом стелящейся в прыжке Анны Павловой. Машина ударяется о тумбу бортом, хрустит сминаемый металл, звенят стеклянные осколки.

А мертвый водитель в кабине грузовика продолжает удерживать руль в одном положении и тот летит на баррикаду и застывший разбитый лимузин, словно выпущенный из пращи булыжник – неуправляемый, но точно нацеленный.

У Гучкова кончились патроны, он опускает свой револьвер, Терещенко с ужасом смотрит на надвигающуюся на них полуторатонную смерть.

И в этот момент начинает строчить «максим», установленный чуть левее баррикады. Шквал пуль ударяет в радиатор, прошивает кабину и мотор, лопаются простреленные шины, что-то пронзительно лязгает… Пули продолжают пробивать машину насквозь, попутно разрывая на части и людей в кузове. Мотор вспыхивает, огонь охватывает кабину. На Терещенко и Гучкова надвигается уже не грузовик, а пылающий болид. Одно из передних колес горящей машины подламывается на оси, и в последний момент, изменив траекторию, грузовик врезается в перила моста, проламывает их, летит в черную невскую воду…

Авто Терещенко и Гучкова окружают офицеры, охранявшие баррикаду. Один из них узнает Гучкова.

– Александр Иванович! Бога ради! Вы целы?

Терещенко ошалело крутит головой.

– Цел, цел… Спасибо, братцы! – отзывается Гучков. – Миша, как ты?

– Живой… Спасибо, – говорит Терещенко окружившим их офицерам. – Спасибо, господа…

Из-под капота лимузина сочится пар. Терещенко поднимает боковую крышку и разглядывает поврежденный выстрелами мотор. Потом смотрит на Гучкова, тот качает головой.

– Мы сделали все, что могли, Миша.

Терещенко садится на подножку автомобиля. Выражение его лица не сулит ничего хорошего тому, о ком он думает.

Ночь c 17-го на 18 июля 1917 года. Петроград. Казармы

К воротам казарм подъезжает машина с солдатами. Из кабины выпрыгивает моложавый офицер. Вход во внутренний двор охраняют часовые.

– Пригласите дежурного офицера, – приказывает вновь прибывший.

Через пару минут появляется заспанный дежурный офицер – совсем молодой, розовощекий и светловолосый.

– Господин капитан! – радостно приветствует он приехавшего.

– Господин поручик! К сожалению, спешу. Вот…

Он протягивает поручику пачку бумаг.

– Возьмите. Это надо раздать личному и офицерскому составу, включая часовых. Для ознакомления. Если у кого возникнут вопросы – разъясняйте. Разагитированных большевиками много?

– Не замечал, господин капитан. Естественно, обсуждают, разговаривают, но…

– А большевистские агитаторы?

– Несколько раз приходили.

– Если еще появятся – берите под арест. Сразу же. Если будут сопротивляться – расстреливайте по законам военного времени. Все ясно?

– Так точно.

– Честь имею.

Капитан запрыгивает в кабину автомобиля, и тот трогается с места.

Поручик читает листовку в свете фонаря.

18 июля 1917 года. Петроград. Утро

Из двора типографии выезжает грузовик. В кузове – пачки газет с уже знакомыми нам заголовками.

Грузовик едет по улицам. Кое-где его пропускают через баррикады. Кое-где баррикады разобраны или разбиты, и грузовик проезжает сам.

Машина останавливается.

Чьи-то руки начинают брать пачки и выгружать их из машины.

Вот пальцы развязывают бечеву.

Вот пачка газет прижата к чьей-то груди.

Мальчишки на перекрестке продают газеты.

– Свежий номер!

– Ленин – немецкий шпион!

– Большевики работают на канцлера!

– Свежий номер!

– Немецкая революция в России!

– Кто хочет поражения России на фронте?

– Купите!

Мальчишки подбегают к машине, затормозившей на перекрестке.

Газета падает на сиденье.

Авто едет дальше.

Мужчина в простой полотняной рубахе покупает газету у разносчика.

Смотрит на заголовки и, свернув газету, шагает дальше.

Авто едет по Невскому. Газета в руках у человека на заднем сиденье – это Терещенко. Он читает заголовки, потом сминает газетный лист и отшвыривает его в сторону.

Человек в полотняной рубахе сворачивает в переулок. Вот он проходит через арку и попадает в квадратный питерский двор. Быстрым шагом идет к подъезду, заходит в парадное.

Автомобиль останавливается возле Мариинского дворца. С заднего сиденья выбирается Терещенко. В руках у него газета.

Он идет по коридору, входит в приемную председателя правительства.

Секретарь встает ему навстречу:

– Князь ждет вас, Михаил Иванович!

Терещенко входит в кабинет и бросает газету на стол перед Львовым.

– Можете полюбоваться, – говорит он зло. – Дело рук нашего с вами коллеги. Надеюсь, ордер на арест Ленина уже выписан? Или вы ждете, пока он скроется?

Человек в полотняной рубахе стучит в дверь квартиры условным стуком. Ему открывают, и он входит коридор. Протягивает газету мужчине в пенсне, который его встретил.

Тот, несмотря на раннее утро, одет не по-домашнему.

– Вот…

– Что еще? – спрашивает человек, вчитываясь в статью.

– Всю ночь гвардейцы раздавали листовки. Их привезли во все казармы, раздавали солдатам на улицах.

– С этой статьей?

– Да.

– У тебя есть листовки?

– Нет.

Мужчина в пенсне сминает газету.

– Ильича надо убирать из города, Федор Федорович. – говорит он быстро. – Его, Каменева… Все руководство надо вывезти и спрятать. Иначе – не сносить нам головы. Спасибо, товарищ Раскольников. Есть к тебе поручение…

– Слушаю.

– Пошли-ка ты кого-нибудь в порт, дорогой наш. Передай от меня на словах…

Он провожает человека в полотняной рубахе до дверей и возвращается в гостиную, где его уже ждет мужчина в простом рабочем пиджаке и косоворотке. Это – Ленин. Он сидит на диване со злым напряженным лицом.

– Нужно предупредить Ганецкого, – говорит Ленин.

– Сделано, Владимир Ильич, – отвечает мужчина в пенсне.

– Нельзя, чтобы хоть что-то попало в руки к этим псам, – у Ульянова подергивается щека, картавость становится сильнее. – Ни он, ни деньги, ни документы. И пусть Суменсон сворачивается по-быстрому, только чтоб бумаги сожгла.