Финский залив. Утро 18 июля 1917 года. Торговое судно, арендованное компанией Парвуса

Фюрстенберг-Ганецкий завтракает в кают-компании. Входит капитан Хенрик и протягивает тому лист бумаги.

– Херр Фюрстенберг, только что получили по радио.

Ганецкий читает. По мере чтения лицо его становится бледным и злым, рука сминает салфетку, но он берет себя в руки и говорит капитану:

– Похоже, наши планы меняются, херр капитан. Я кое-что забыл в Стокгольме.

– Я так и понял, херр Фюрстенберг, – говорит капитан. – Что передать в ответ?

– Благодарность.

Петроград. Утро

Машина с солдатами едет по городу и останавливается возле богатого дома.

Подпоручик, сопровождаемый двумя солдатами, взбегает по лестнице, стучит в дверь.

Ему открывает невысокая молоденькая горничная.

– Нам нужно видеть мадам Суменсон, – говорит подпоручик.

– Но мадам… – начинает было горничная.

– Срочно, – обрывает ее офицер и, отодвинув девушку в сторону, входит внутрь вместе с сопровождающими.

В доме следы сборов. Беспорядок, в гостиной несколько чемоданов, коробка для шляп.

– Где мадам Суменсон? – спрашивает подпоручик.

– Наверху, – лепечет перепуганная служанка.

Офицер, сделав знак солдатам оставаться внизу, взбегает по лестнице на второй этаж.

В кабинете, несмотря на летнюю духоту, разожжен камин и в нем весело пылают бумаги. У стола стоит женщина средних лет, некрасивая, с асимметричным лицом, на котором застыло выражение брезгливости. Она смотрит на прапорщика дерзко, с насмешкой.

Офицер бросается к камину, но останавливается и смотрит на пылающие в камине бумаги – спасать там уже нечего, огонь пожирает остатки.

– Евгения Маврикиевна Суменсон? – задает вопрос подпоручик, поворачиваясь к хозяйке.

– Да, – отвечает женщина. – Чем обязана вашему присутствию в моем доме?

У нее достаточно сильный польский акцент, хотя по-русски она изъясняется превосходно.

– Выписан ордер на ваш арест, – поясняет офицер. – Прошу вас проследовать со мной.

– Я представитель фирмы «Нестле» в России, – говорит Суменсон. – Гражданка другой страны.

– Это не играет роли, – отвечает подпоручик. – Собирайтесь.

– А в чем причина моего ареста?

– Антиправительственная деятельность, – говорит поручик. – Насколько мне известно, дипломатической неприкосновенностью вы не пользуетесь. Яков Станиславович Фюрстенберг братом вам приходится? Не так ли?

– Так, приходится. Но какое отношение к делам брата имею я?

– Проедемте, Евгения Маврикиевна, – вежливо говорит подпоручик. – Именно это мы с вами вскоре и выясним…

Монако. Набережная. 30 апреля 1956 года

На променаде, опершись локтями на перила нависшей над пляжем Набережной, стоят Никифоров и Терещенко.

– Вы читали об изъятых из дела Ленина бумагах?

– Нет, – качает головой Никифоров.

– А они были… Например, был изъят приказ германского императорского банка об отпуске денег большевикам за «пропаганду мира в России».

– Ваш документ?

– Мой, конечно, – фыркает Терещенко. – В этом деле 95 % документов – мои. Следственная комиссия Временного правительства в основном опиралась на документы, собранные мной.

– Я читал дело Суменсон, – говорит Никифоров. – Боюсь, что ее роль вами сильно преувеличена…

– Скорее – преуменьшена, – улыбается Терещенко. – Она женщина умная, ловкая, соображала быстро. Успела сжечь компрометирующие брата документы. Показания давала очень осторожно, дозировала информацию, мешала правду и ложь в самую плепорцию… Ее выпустили под залог в октябре 17-го, такая вот ирония судьбы…

– Ну, – говорит Никифоров, улыбаясь в ответ, – на кого вам пенять? Арестовали – выпустили, наводили порядок как умели…

– Намекаете на излишнюю гуманность?

– Констатирую факт.

– И хотел бы возразить, да не смогу. Была в нас такая интеллигентская мягкотелость, не хватало ленинской твердости шеи резать…

– Иронизируете? – спрашивает Сергей Александрович, прищуриваясь.

– Отнюдь. Констатирую факт. Мы тогда еще не знали, до чего дойдут большевики, какой новый порядок установят.

– Не обидитесь, Михаил Иванович, если отвечу честно?

– Валяйте…

– Благодаря людям, которых вы осуждаете за жестокость, моя страна сейчас одна из самых могущественных в мире. Мы победили Гитлера, у нас есть атомная бомба, мы обязательно полетим в космос, а вы, простите, прозябаете на свалке истории. И будете на ней прозябать. Не находите, что лучше было бы вести себя соответственно ситуации?

Некоторое время Терещенко молчит, пережевывая сказанное, но лицо у него остается спокойным.

– Как бы это вам, Сергей Александрович, попонятнее объяснить? – наконец говорит он. – Есть два метода построить страну. Первый – это поставить на вершину человека и положить к его ногам государство. Это хотели сделать мы, но у нас не получилось. Мы оказались мягкими, гуманными, и там, где надо было убить сотню тысяч, сомневались, расстрелять нам десяток большевиков или не расстреливать? Сомнения стоили дорогого – нашего сокрушительного падения. А второй метод – это возвести государство, а к его ногам бросить человека. Для этого нужна не жесткость – жестокость. Для этого нужно не считать жертвы, а радоваться им. Да, у вас получилось построить мир, где человек – ничто. Вы, правда, для этой цели извели миллионы, но построили. Вопрос в том, кто захочет жить в этом вашем раю?

– Живут же… – иронично роняет Никифоров. – Живут, Михаил Иванович. Я вот живу. Миллионы моих сограждан живут и радуются. У нас же самая лучшая в мире страна! Мы в ней хозяева! Все, что мы строим – для будущих поколений. Задача у нас простая и понятная – построить коммунизм. А для такой цели можно и перегибы потерпеть! Мы с вами разные…

– Я заметил… – говорит Терещенко. – Вы – месье Никифоров, человек будущего. Житель страны победившего коммунизма… Если говорить о перспективе, конечно… Я – пережиток того прошлого, с которым боролись ваши отцы-основатели. Бывший сахарозаводчик, банкир, министр-капиталист… Свалка истории, как вы удивительно метко умудрились заметить. Мы действительно потерпели неудачу, сокрушительную неудачу, и мне стыдно за это. Но мне не стыдно за то, что мы хотели построить. И сегодня я бы добивался того же самого – человеческих свобод.

– И снова проиграли бы… – пожимает плечами Никифоров. – Свобода не нужна человеку. Это излишество, как третья рука или шестой палец – сами по себе вещи полезные, но что с ними делать? Человеку нужен порядок. Не анархия, а уверенность в завтрашнем дне. Не свободы, а четко поставленные задачи! Без цели общество начинает разлагаться, глупеет, деградирует. Знаете, Михаил Иванович, почему мы, русские, всегда будем антагонистами западному миру? Потому что мы умеем видеть главное – цель. И нам все равно, какой ценой ее достигнуть, главное – достигнуть!

– А если для достижения цели надо будет уничтожить другую страну?

– Вы, верно, шутите, Михаил Иванович, – Сергей Александрович благожелательно улыбается. – Для того чтобы СССР был самым могучим государством в мире, мы готовы на большее.

Терещенко смотрит на Никифорова с нескрываемым интересом и с брезгливостью одновременно.

– А ведь вы правы, Сергей Александрович…

– В чем?

– Правы, когда говорите, что мы были чрезмерно гуманны. Но мы плохо представляли, к чему приведет нас гуманность.

– А к чему она вас привела? К потере власти?

– Она привела нас к вашему появлению.

Никифоров искренне смеется, запрокидывая голову. Терещенко молчит.

– Простите, не удержался, – говорит Никифоров. – Давайте начистоту, Михаил Иванович…

– Давайте.

– Вы же патриот России, месье Терещенко?

– Я патриот Той России.

– Оставьте! – морщится Никифоров. – Патриот – это патриот, не играйте словами. Чем нынешний СССР хуже вашей империи? Ничем. Россия одна. Тогда, сейчас, завтра: Россия – это Россия. Мы пришли в умирающую страну. Ее убило гнилое самодержавие, ее убила война и Государственная дума, неспособная принимать решения! Ее убили вы – либералы, ваше Временное правительство, которое металось между революцией и демократией. Страна была в агонии, когда мы взяли власть, а Российскую империю продолжали убивать белые, зеленые, черные, серо-буро-малиновые, Директории, республики, гетманы, евреи, батьки и мамки… Мы победили и их, хотя все висело на волоске. Потом мы одолели внутреннего врага, подняли из пепла народное хозяйство. Нам и тут мешали, но мы видели цель и смогли все преодолеть. И войну мы выиграли, пусть ценой потерь, но выиграли вчистую. И вот… Посмотрите на СССР сегодня – через одиннадцать лет после войны. Под нами половина Европы, Прибалтика, мы наконец-то успокоили Украину с ее глупыми попытками самостийности. Средняя Азия безропотно строит коммунизм вместе с нами, Китай идет по социалистическому пути развития. У нас есть сторонники в Африке, в Южной Америке – наша идеология самая сильная на планете. Вы должны любить нас, Михаил Иванович! Мы построили страну, которая была у вас только в планах – великую, сильную, непобедимую. Страну-лидера! Так не все равно вам, как мы этого достигли, если результат столь удачен? Это здание – на века! Мы не только вернули империи утраченную силу, мы влили в ее жилы свежую кровь, расширили ее завоевания, заставили считаться с нею злейших врагов! Нас боятся! Нас уважают! Разве вы не этого хотели?

Терещенко качает головой.

– Ничто, построенное на страхе, не способно быть зданием на века, месье Никифоров. Такого в истории человечества еще не было.

Никифоров смотрит на Михаила Ивановича, как на капризного ребенка.

– Неужели? Значит, мы и в этом будем первыми.

19 июля 1917 года. Неподалеку от Полоцка. День

По железнодорожному полотну едет мощный паровоз. Впереди он толкает платформу, обложенную мешками с песком. За мешками – солдаты с трехлинейками и пулеметный расчет. За паровозом прицеплен салон-вагон.

Короткий поезд едет быстро, из трубы валит белый дым.

Салон-вагон.

Внутри часть салон-вагона обставлена как рабочий кабинет: письменный стол, рабочее кресло, несколько кресел для посетителей.

В одном из «гостевых» кресел сидит Александр Федорович Керенский. Он просматривает бумаги и одновременно попивает чай. На окнах – занавески, если бы не легкое покачивание и перестук колес, то догадаться, что он в поезде, было бы невозможно.

Керенский одет во френч и галифе – строго и со вкусом, без всяких излишеств. Стрижка под ежик и плотно сжатый узкий рот добавляют аскетичности образу – этакий вояка, отец солдатам. Но руки, держащие бумаги, нежные и ухоженные, с аккуратным маникюром, говорят о хозяине и его характере больше, чем полувоенная форма.

Платформа перед паровозом.

Солдаты заняты кто чем, за исключением нескольких дозорных, что лежат на бруствере из мешков с песком да лениво оглядывают окружающий пейзаж. Мирно и тихо вокруг. Лес сменяется полями, поезд перескакивает через короткие мостики, брошенные над заболоченными речушками.

Один из солдат, пожилой, с седой щетиной на круглом лице, смотрит вперед и видит далеко впереди (а в этом месте полотно просматривается на несколько километров) белый дымок. Он щурится на утреннем солнце и, докуривая самокрутку, приглядывается. Потом толкает соседа.

– Семеныч, а ну-ка, чё там, глянь…

Семеныч с виду помоложе лет на десять, сдвигает фуражку на затылок и прикрывает глаза ладонью.

– Поезд, кажись… – говорит он. – Вроде дым паровозный… Встречный, Иван Николаич, это… Просто далеко ище…

По железнодорожному полотну несется на полных парах паровоз. Валит из трубы дым, бешено крутятся колеса. Давление в котле на пределе – стрелка манометра бьется об ограничитель.

А в кабине никого нет!

Если посмотреть над трубой этого паровоза, то можно рассмотреть дым идущего ему навстречу поезда с Керенским.

19 июля 1917 года. Поезд Керенского

Солдат на платформе что-то говорит офицеру и показывает рукой на паровозный дым, ставший гораздо больше. Офицер всматривается и, подбежав к локомотиву, пытается привлечь внимание машиниста.

Но тот не слышит его.

Кочегар в кабине локомотива продолжает бросать уголь в топку.

Тогда офицер несколько раз стреляет в воздух из револьвера

На этот раз машинист реагирует и высовывается в боковое окно.

Офицер показывает ему на…

Теперь уже видно и встречный паровоз – он уже близко.

Машинист поезда Керенского кидается к рычагам и крутит колесо экстренного торможения.

Внутри салон-вагона все летит на пол. Керенского выбрасывает из кресла, и он катится по полу к письменному столу.

Из-под колес тормозящего локомотива летят искры, длинное цилиндрическое тело окутывает бьющий из клапанов пар. Но встречный паровоз не снижает скорости и приближается с катастрофической быстротой.

Машинист поезда Керенского включает реверс, колеса начинают вращаться в противоположную сторону. Переднюю платформу бросает из стороны в сторону. Солдаты падают, катятся по платформе. Рушится ограждение из мешков, рассыпается пулеметное гнездо. Скрежет металла о металл, крики, мат – все накрывает гудок локомотива, похожий на предсмертный вопль. Поезд останавливается и тут же начинает движение в обратную сторону, но слишком медленно…

Встречный паровоз уже в нескольких десятках метров. С платформы прыгают солдаты, офицер…

Удар сокрушителен, но его принимает платформа, стоящая впереди локомотива. Ее сминает, срывает со сцепки, но и встречный паровоз теряет контакт с рельсами – валится на бок, поднимая облако земли, щебня, задирая рельсы со шпалами с ошеломительной легкостью, словно лист бумаги ураганным ветром. И летит, летит, переворачиваясь…

Платформа исчезает под паровозной тушей, от удара лопается котел, и локомотив взрывается, разбрасывая вокруг себя огонь и куски жеваного металла. Осколки бьют по поезду Керенского, летят выбитые стекла в салон-вагоне, со свистом вырываются струи пара. Поезд по инерции проезжает еще метров пятьдесят и останавливается.

Керенский, держась за ушибленное плечо, встает с пола. Он цел, хотя и потрепан, но глаза у него слегка безумные, как у человека, пережившего сильный стресс.

Он выходит из вагона и спрыгивает на насыпь.

Впереди – разрушенные пути и обломки локомотива.

К Керенскому подскакивают люди.

– Александр Федорович! Вы целы?

– Александр Федорович! Живы? Нужен врач?

Керенский смотрит на горящие обломки. Лицо у него злое, брови сведены к переносице.

– Жив я, жив… – раздраженно говорит он. – Сколько верст до Полоцка?

19 июля 1917 года. Полоцк. Железнодорожный вокзал

В зале ожидания суета. У дверей часовые. Кто-то за закрытыми дверями орет в телефонную трубку, требуя транспорт.

Чуть в стороне сидят Керенский и Терещенко. Михаил Иванович говорит:

– И все это выясняется уже тогда, когда ничего изменить нельзя… Ночью раздавались листовки в полки, утром вышли газеты – мы с Гучковым не смогли ничего сделать…

При произнесении фамилии Гучкова Керенский вздрагивает лицом.

– Переверзев действовал без ведома Комитета.

– И без твоего ведома?

– Да.

– Мы упустили Ленина…

Терещенко вскакивает.

– …мы потеряли Ганецкого. Судно, зафрахтованное Парвусом, должно было зайти в порт сегодня днем, но не зашло.

– Может быть, опаздывает?

– По радио сообщили, что корабль идет в Стокгольм. Мы упустили возможность, Александр Федорович, разоблачить Ленина и ликвидировать его партию. Я буду требовать отставки Переверзева.

– Не горячись, хотя против его отставки лично я ничего не имею. Но ведь был и положительный эффект от действий Павла Николаевича?

Терещенко морщится, словно лимон укусил.

– Погоди, Михаил Иванович. Ты же сам сказал, что часть военных, получив листовки о предательстве Ленина, перестала колебаться и стала на нашу сторону? И это хорошо!

– Мы могли вылечить болезнь, Александр Федорович! А занялись тем, что рубим хвост частями. Ленин и Зиновьев на свободе. Оснований для ареста Троцкого у нас нет – ничего, что бы связывало его с большевиками, в наше распоряжение не поступало. Мы арестовали Суменсон, но она, будучи предупрежденной, сожгла все документы. Все, что планировалось, пошло к чертовой матери…

– Ничего не пропало, Михаил Иванович. Я снял с фронта надежные части – артиллеристов, самокатчиков, кавалеристов – город мы удержим. Особенно теперь, когда вожди сбежали, это вполне реальная задача – не надо будет проливать реки крови.

– Думаю, что крови, Александр Федорович, придется пролить немало!

– Для этого у нас есть Корнилов. Он способен на непопулярные решения.

Керенский на миг склоняет голову, задумываясь.

– Я не люблю Лавра Георгиевича, – говорит он быстро. – Я не люблю всех этих вояк, солдафонов, недоучек. Но… Вынужден признать, Россия нуждается в таком Верховном главнокомандующем. Брусилов резок на словах, но готов заигрывать с солдатскими комитетами. Деникин хорош, но ему не на кого опереться. Корнилов – идеальный вариант, Михаил Иванович. Идеальный вариант, чтобы не пачкать рук самим. У него есть его Дикая дивизия. У него есть ваш друг Крымов. У него есть яйца, в конце концов.

– Готовите России диктатора? – то ли шутит, то ли всерьез спрашивает Терещенко.

Керенский вскидывается, глаза у него на доли секунды белеют от злости, но он берет себя в руки.

– Как диктатор, Михаил Иванович, Корнилов против меня слабоват…

19 июля 1917 года. Петроград. Железнодорожный вокзал

Из вагонов выгружаются солдаты. С платформ скатывают пушки. На перроне штабеля снарядных ящиков. Мальчишки, восторженно визжа, бегут за самокатчиками.

На площади у вокзала построение.

Людей много. Лес из стволов и штыков, прямоугольники построившихся подразделений.

Вдалеке звучат выстрелы. Бухает орудие. Видны дымы от горящих домов.

20 июля 1917 года. Петропавловская крепость

В ворота входит вооруженный отряд.

Солдаты разбегаются по двору.

Из кузова грузовика сгружают «максим» и устанавливают так, чтобы держать под огнем ворота.

20 июля 1917 года. Мариинский дворец

По коридору быстро идет юный прапорщик. Он невысок, с мелкими чертами лица, остроносый и слегка косолапый.

Он входит в приемную, отдает честь сидящему за столом секретарю.

– Прапорщик Мазуренко!

– Сказали вас пускать сразу же… – говорит секретарь, нажимая на кнопку звонка. – Проходите, господин прапорщик, вас ожидают.

В кабинете Керенский, Терещенко, Некрасов и Коновалов.

– Господин военный министр! – начинает прапорщик.

…отряд конных казаков, не оголяя сабель, гонит перед собой безоружную толпу. Кони напирают, люди бегут, рассасываясь по подворотням…

– …докладываю, что силами вверенных мне военных подразделений…

…в подъезд особняка Кшесинской входят юнкера. Бегут вверх по лестнице, проверяют кабинеты. Особняк брошен второпях, всюду беспорядок, бумаги…

– …город очищен от бунтовщиков. Произведены аресты лиц, участвовавших в организации беспорядков…

По Лиговскому проспекту идут несколько сотен пеших казаков, с шашками у бедра. Прохожие жмутся к стенам, но никто не стреляет.

– …ситуация в городе полностью под нашим контролем.

24 июля 1917 года. Разлив.

Деревня неподалеку от финской границы

Утро. Классический сельский пейзаж. Над заливными лугами вьются туман и тучи мошкары. Солнце уже встало, но свет еще мягок.

По тропе идут трое: счастливый и возбужденный прибытием высоких гостей рабочий Емельянов и совсем нерадостные Ульянов с Зиновьевым.

– Места у нас красивые, – рассказывает Емельянов. – Малолюдные! Те, кто живут тута, вопросов задавать не будут. Не принято тута вопросы задавать.

Тропа выводит троицу на край деревеньки. Покосившиеся черные избы, дырявые огорожи, заросшие изумрудной травой подворья. Перед пришедшими сарай для сена. Сравнительно новый, с прочной лестницей, приставленной к стене.

– Вот, – говорит Емельянов с радостью, – тут вы будете жить. Спать будет мягко, приятно, только курить нельзя.

– Не курим, – бурчит Ленин.

– Я знаю, – расцветает улыбкой Емельянов, – знаю, что не курите, Владимир Ильич! Я просто предупредил, на всякий случáй!

– Место хорошее – ежели кто за вами придет, то наши успеют, предупредят и вы к границе пойдете. Там шалаш есть, я покажу. В шалаше точно никто не сыщет! Для всех – вы косцы, приехали на заработки. Косить-то умеете?

– Снова шутишь? – спрашивает Ленин без тени улыбки на лице.

– Есть такое! – кивает Емельянов. – Очень уж я рад, Владимир Ильич, что к нам такие гости пожаловали! Можно сказать, что даже счастлив…

– А уж как мы счастливы, – бормочет Зиновьев сквозь зубы. – Сколько нам тута быть, Владимир Ильич?

– Не знаю, – пожимает покатыми плечами Ленин. – Пока товарищи за нами не пришлют, Григорий Евсеевич.

– Давайте я вам сеновал покажу! – предлагает Емельянов. – Мы там для вас все приготовили!

Он начинает взбираться наверх по приставной лестнице.

Зиновьев запускает обе пятерни в шевелюру, на его лице растерянность.

– Ну согласись, Гриша, – говорит Ленин. – Это все же лучше, чем сидеть в Петропавловке.

Он звонким шлепком убивает комара, севшего к нему на лысину, и начинает подниматься вслед за радушным хозяином.

24 Июля 1917 года. Мариинский дворец. Кабинет Терещенко

Входит посыльный, один из младших офицеров.

– Михаил Иванович! Александр Федорович просил вас зайти.

Терещенко отрывается от бумаг.

– Сейчас буду.

24 Июля 1917 года. Коридор Мариинского дворца.

По нему идут Терещенко и Савинков

– Ты же только с фронта, Борис Викторович? – спрашивает Терещенко.

Савинков кивает.

– Там действительно стало лучше? Энтузиазм? Слаженность действий? А то, честно говоря, веры особой в победные реляции нет. Устал народ за три года…

– Там лучше стало, – говорит Савинков и ухмыляется в усы. – Но вовсе не так, как хотелось бы… Если вы спросите меня, можем ли мы победить, я отвечу – можем. Спросите меня, будет это легко? Я отвечу – нет. Не бывает бескровных побед…

– Самая кровавая победа, – цитирует Терещенко, – лучше, чем самое бескровное поражение. Это часто говорит мой друг, генерал Крымов.

– Кстати! – говорит Савинков. – Отниму у вас еще минуту!

Он призывно машет рукой, и к ним подходит высокий, чуть сутуловатый человек в офицерской форме, но без погон. Лицо у него длинное, печальное, под немаленьким носом кавалергардские усы.

– Ваш тезка, правда не полный, Михаил Артемьевич Муравьев, мой старый знакомец, боевой офицер и хороший, смелый человек! Прошу любить и жаловать!

Еще одно рукопожатие.

– Вот есть мысль его к нам пристроить, – продолжает Савинков. – Хочу представить Керенскому на должность начальника охраны правительства.

– Буду счастлив сотрудничать, – говорит Терещенко.

Но на Муравьева глядит с оттенком неприязни, как, впрочем, и тот на него. Бывает, что взаимная антипатия возникает безо всякой внешней причины, мгновенная и сильная. Это как раз такой случай.

– Вынужден попрощаться, товарищи, – разводит руками Михаил Иванович. – Простите. Дела. Жду вас у себя, Борис Викторович! В любое время, повторюсь!

Муравьев смотрит в спину уходящему Терещенко, а потом спрашивает у Савинкова:

– И что тут делает этот павлин? Кто он вообще такой? Откуда ты его знаешь?

Савинков закуривает и опирается на подоконник.

– Мальчик из хорошей семьи. Он давал нам деньги на революцию.

Муравьев усмехается.

– Зря смеешься. Ему нравился сам процесс. Знаешь, когда заговор важнее результата. Все эти тайные общества, масонские штучки, плащи и кинжалы… Игрушки для взрослых…

– Я ж говорю – павлин.

– Что мы с тобой умеем, Миша? – спрашивает Савинков серьезно. – Взрывать и убивать? А как управляться с финансами, знаешь? Как получить заем? Как организовать банковскую систему? Кто за нами будет мусор подбирать? Ну, наваляем мы с тобой кучу обломков на месте мира старого, а кто будет строить новый? Пушкин? Терещенко – человек революции чужой, но нам нужны такие Терещенки! И Некрасовы нужны! И Керенские, чтобы красиво объясняли народу наши идеи! И Кишкины нужны с Переверзевыми! Я умею революции делать, ты умеешь их защищать, но патронами людей не накормишь, штыками не обогреешь. Поэтому, Михаил Артемьевич – Терещенко не павлин, а товарищ министр Терещенко, полезный нам и революции человек…

Февраль 1956 года. Архив КГБ СССР.

Комната для чтения документов

И Никифоров, и капитан выглядят усталыми и ведут себя почти по-домашнему. Сергей Александрович снял пиджак, расслабил узел галстука. Владимир расстегнул два верхних крючка на воротнике.

Теперь большая часть папок лежит на стоящем слева столе – это отработанный материал.

– Вот мне интересно, – говорит Никифоров, – неужели было непонятно, что ситуацию они уже упустили из-под контроля? Фактически, разгром июльского восстания и разгромом можно было назвать только фигурально. Ленин, Зиновьев, Луначарский, – все остаются на свободе. Потом наши министры-капиталисты умудряются арестовать и судить…

Никифоров улыбается.

– …Троцкого, и Лев Давидович со свойственным ему изяществом доказывает свою полную невиновность…

Сергей Александрович берет со стола бумагу и читает, чуть приподняв бровь, что должно означать иронию.

– «Отпущен под залог в 3000 рублей». Забавно, правда? Человек, который арестован по обвинению в подготовке государственного переворота, отпускается под залог. Ведь бардак, Володя, у них получается… Натуральный бардак!

– Доказательств вины Троцкого у Следственной комиссии действительно не было. Прямых, во всяком случае… – возражает капитан. – Да и сам Троцкий на тот момент казался меньшим из зол… Все усилия Комиссия бросила на то, чтобы доказать связь между немецким Генштабом, Парвусом, Ганецким и Суменсон с одной стороны и большевиками с другой. И не доказала…

Никифоров качает головой, словно не может поверить в услышанное.

– Как приятно иметь своими врагами интеллигентных людей… Итак, как я понимаю, документы Терещенко без документов Ганецкого никакой опасности не представляли?

– Это так, – соглашается капитан. – Без Ленина и Зиновьева – двух основных фигурантов по делу – все расследование можно было и не проводить.

– Много еще, Володя? – спрашивает Никифоров и трет виски. – Башка гудит невозможно. Накурили мы с тобой. Можно проветрить?

Капитан качает головой.

– Не предусмотрено. Вытяжку могу включить на всю мощность.

– Давай. А мы с тобой пока сходим поужинаем. Ты как?

– Я – за. Но комнату надо опечатать и сдать под охрану.

– Ну так давай опечатывай и сдавай. Есть хочется, сил нет. Видать, потому голова и трещит!

Никифоров смотрит на часы.

– Ох, мать моя… Столовая еще работает?

Капитан улыбается.

– Она у нас всю ночь работает… По старой памяти.

Никифоров и капитан идут по коридору Лубянки.

Двери, аккуратная ковровая дорожка, дежурное освещение.

В столовой, несмотря на позднее время, есть посетители, но очереди у раздачи нет.

Сергей и Володя садятся за столик у окна и начинают ужинать.

За стеклами падает хлопьями мокрый снег. Горят фонари. Внизу у подъездов дымят выхлопом несколько дежурных машин.

– Знаешь, капитан, – говорит Никифоров. – Я только сейчас понимаю, что мы просто не могли проиграть. Что бы большевики не делали, какие бы ошибки не допускали – они всегда оказывались в выигрыше. Фраза Ильича: «Власть валялась под ногами, и мы ее просто подобрали» – это не преувеличение, это чистой воды правда.

– А ведь могло обернуться и по-другому, – Владимир мажет масло на кусок черного хлеба.

– Ты о чем?

– О Корнилове. В августе он и Савинков могли все изменить.

– Но не изменили… Я же говорю, мы просто не могли проиграть…

– Тогда благодарите за это Керенского, – ухмыляется капитан.

28 июля 1917 года. Зимний дворец. День

Терещенко в своем кабинете. Кабинет значительно больше того, что был у него в Мариинском.

Михаил Иванович разглядывает корреспонденцию.

Берет в руки конверт с гербом Великобритании на лицевой стороне. Вскрывает.

Несколько секунд читает текст, слегка изменяется в лице, потом нажимает на кнопку звонка, входит секретарь.

– Передайте Александру Федоровичу, что я прошу о срочном совещании в присутствии максимального количества членов Временного правительства.

– В какое время? – спрашивает секретарь.

– Лучше – немедленно, – отзывается Терещенко. – Дело не терпит отлагательств.

Секретарь выходит. Терещенко возвращается к чтению письма. Потом бросает бумагу на стол.

28 июля 1917 года. Зал совещаний Временного Правительства

За столом несколько министров, Керенский, Савинков, Некрасов, Коновалов.

Терещенко выступает:

– …таким образом, ставим вас в известность, что, несмотря на горячее желание помочь царской семье, Королевство Великобритания не имеет в настоящий момент ни возможности, ни оснований в военное время принимать у себя отрекшегося от престола российского императора либо кого-либо другого, связанного с ним родственными узами.

– Это означает… – тянет Керенский недовольно.

– …что нам нужно срочно найти безопасное место для Николая Александровича и его семьи. Царское Село слишком близко к Петрограду, здесь нельзя чувствовать себя спокойными за судьбу Романовых.

Терещенко садится и продолжает.

– Совершенно непонятный для меня отказ. Я не вижу для него причин, кроме слухов о прогерманских настроениях Александры Федоровны.

– Англичане ничего не делают без выгоды для себя, – говорит Савинков. – Если они не хотят приютить Романовых, значит, не видят в этом смысла.

– Оставлять Николая Александровича в Царском Селе – это провоцировать монархистов на попытки его освобождения. Что бы мы делали, если большевики взяли его в заложники? – спрашивает Керенский.

– Ничего бы не делали, – говорит Савинков. – Если царская семья когда-нибудь станет заложниками, то, могу заключить пари, мало кто устоит перед соблазном их расстрелять. Это я как бывший руководитель Боевой организации партии эсеров говорю. Их надо увозить из Петрограда. Подальше.

– Как далеко? – задает вопрос Некрасов.

– Подальше от волнений. В Сибирь, например… – предлагает Терещенко.

– В Тобольск, – говорит Керенский. – Мы можем гарантировать безопасность императорской семьи в Тобольске, обеспечить им достойные условия содержания.

Он подходит к большой карте, висящей на стене.

– Там нет железных дорог, только пароходная линия, работающая в навигацию, у губернатора вполне приличный дом. Конечно, глушь несусветная, но рядом церковь. Не столицы, конечно, и с Лондоном не сравнить, но здесь Николая Александровича точно расстреляют. Дождаться конца войны, а он не за горами – и отправить Романовых за рубеж, от греха подальше. Туда большевики точно не доберутся. Их мало, армия нам предана, так что эвакуация Николая Александровича – это временное явление.

28 июля 1917 года. Кабинет Керенского

Все выходят, но Терещенко остается.

– Что-то еще, Михаил Иванович?

Терещенко кивает и кладет перед Керенским еще один конверт.

– Срочное?

– Да.

Керенский вскрывает конверт, читает.

Лицо его по мере чтения меняется.

– Сегодня у нас день сюрпризов, как я посмотрю…

Терещенко не улыбается.

– Вы это кому-нибудь показывали?

– Я полагаю, Александр Федорович, что никому, кроме нас двоих, видеть это не полагается.

Керенский снова пробегается глазами по документу.

– Значит, вы решили оставить решение на мое усмотрение?

– Полагаю, Александр Федорович, что дискуссия вокруг этого вопроса вряд ли будет способствовать укреплению единства правительства.

– И разделить ответственность вы готовы?

Керенский смотрит в глаза Терещенко, сидящему напротив него.

Тот спокойно гасит сигарету в пепельнице.

– Да, готов.

– Откуда этот документ?

– Передан лично мне в руки.

– Не провокация?

– Нет.

Керенский откидывается в кресле. Лицо у него злое, застывшее, как всегда, когда он нервничает.

– И вы считаете, что условия сепаратного мира выгодны для нас?

– Да, для нас они выгодны, Александр Федорович.

– Но союзники по коалиции…

– После этого не будет ни коалиции, ни союзников. Это предательство.

– Так однозначно толкуете, Михаил Иванович?

– Полагаю, что сомневаться тут не в чем.

– Значит, в прежних границах, без аннексий и контрибуций.

– Да.

Керенский хмыкает.

– А ведь нас проклянут, Михаил Иванович. Не все, но многие. Страна устала от войны.

– Страна устала от некомпетентности и предательства. Мы дали России шанс, освободив ее от самодержавия и коррупции, Александр Федорович. Оказавшись в рядах победителей этой войны, Россия сможет участвовать в новом переделе мира. Мы выиграем тактически, если примем предложение немцев, но проиграем стратегически. Билет в клуб великих – это билет на войну.

Керенский роется в ящике стола.

– Вот черт! – говорит он раздраженно. – Не могу найти! Дайте-ка мне спички, Михаил Иванович!

Терещенко протягивает ему зажигалку.

Листы бумаги превращаются в пепел, блекнут на обугливающейся бумаге напечатанные на немецком строчки.

– Ну вот и все… – говорит Керенский, склоняясь над бумагами. – Не было никаких предложений…

– Конечно, – говорит Терещенко, направляясь к выходу.

1 августа 1917 года. Царское Село. Вокзал. Поздняя ночь

Платформа оцеплена.

Солдаты и матросы, стоящие в оцеплении, наблюдают, как в два салон-вагона грузят поклажу царской семьи: коробки, чемоданы, баулы.

Потом появляется и семья с приближенными.

В вагон садятся дети, Александра Федоровна, фрейлины, мужчина с докторским саквояжем. Николай Александрович остается на платформе последним.

К нему подходит сопровождающий офицер, что-то говорит, и Романов медленно, склонив голову, идет к вагону. Поднимается по лесенке и исчезает внутри. Солдаты забираются на переднюю платформу перед паровозом, другие поднимаются на такую же платформу сзади, сменное охранение из офицеров входит в вагон. Вагонов в поезде десяток, охрана многочисленна – минимум 300 штыков. На платформах – пулеметы и легкие пушки.

Один из матросов смотрит на трогающийся поезд и говорит:

– Носятся с этой сволочью, как дурни с писаной торбой… Суки…

Он сплевывает и поправляет винтовку на плече.

– Охраняют его, бля… Возят. Шлепнуть падлу – и все!

– А то… – соглашается стоящий рядом с ним солдат – мужик в возрасте, бритый, с вислыми в прожилках щеками. – Куда везут-то?

Вагон, увозящий царя, проплывает мимо солдата и матроса.

– А хуй его знает, – отвечает матрос. – Нам не говорят. Но далеко, это точно. Продуктов выдали охранению на неделю. За неделю, чо? До середины Сибири можно доехать!

За мутноватым вагонным окном стоит Николай Александрович, рядом с ним – цесаревич Алексей. Романов обнимает сына за плечи. Они не глядят на охрану.

Когда окно вагона оказывается напротив, матрос поднимает руку и пальцем целится в цесаревича и царя.

– Пиф-паф! – «стреляет» он и скалится.

Зубы у него прокуренные, гнилые, слева – железная фикса.

– Кончилось их время… – цедит он. – Теперь все наше будет.

– Точно, – говорит солдат.

– Говорят, Ленин обещал, что вам земля будет, рабочим – заводы…

– А то… – утвердительно кивает солдат. – А вам, матросикам, что? Море?

– Ага, бля… – говорит матрос. – Море… Нахуя нам море? Мы себе винтовочки оставим, и будет у нас и море, и земля, и водочка с закусью. Все будет, брат. Наше время идет. Наше время…

13 августа 1917 года. Москва. Александровский вокзал

У перрона останавливается поезд главковерха. Из него высыпает личная охрана Корнилова – туркмены, все в красных халатах и с кривыми саблями в руках. Впрочем, сабли – их не единственное оружие: такие же туркмены вооружены пулеметами «Льюиса».

Из поезда выходит Корнилов.

Толпа взрывается криками. Под ноги главковерху летят цветы, и он шагает – маленький, кривоногий, худой как мальчик, похожий больше не на русского, а на калмыка, с приклеенной к лицу улыбкой, которая ему не свойственна, да щуря свои и без того узкие глаза.

Женщины тянут к нему руки через оцепление, одна – дородная, богато одетая, даже падает на колени, словно перед иконой, и Корнилов шагает к ней, помогает подняться, но дама подниматься не хочет.

– Спасите нас, Лавр Георгиевич! Спасите Россию! Просим вас!

Она тычется к нему в руку мокрым ртом, вытирает слезы о сукно его галифе.

Генералу явно неуютно, он старается отобрать руку у дамы, отстраниться, но та держит намертво. Корнилов пытается идти, но дама висит у него на колене, пока ее силой не отрывает охрана.

– Спасите нас, генерал! Спасите Россию! – кричит она.

И толпа подхватывает этот крик.

«Трудно, пожалуй, даже невозможно было найти более подходящего полководца и верховного начальника в дни смертельной опасности, переживаемой Россией… Временному правительству пришлось сделать выбор между митингом на фронте, развалом армии, разгромом юга России – и спасением государства. И оно нашло в себе мужество и решимость сделать этот выбор».

13 августа 1917 года. Москва. Большой театр.

Государственное совещание. Кулуары

– Спаситель отечества, надежда России! И это пишет «Новое время», – шипит Керенский раздраженно. – Вы кого это мне подсунули, господа хорошие? Это что у нас за Буонапартэ вырисовался?

Перед ним сидят Некрасов, Филоненко, Савинков и Терещенко. Керенский отшвыривает газету.

– Его цветами встретили, – продолжает Керенский, не скрывая злости. – Он на молебен поехал, как государь. Корону на себя примеряет?

– Александр Федорович, – примирительно говорит Савинков. – Это не Корнилов организовал, это люди его встретили. Любят его люди.

– Когда он ко мне в Зимний два дня назад с пулеметами приехал, – рычит Керенский, – со своими дикарями в халатах? Это тоже народ? Завойко все это организовал! Завойко! Его правая рука!

– Александр Федорович, – Филоненко внешне спокоен, хотя глаза у него настороженные. – А Морозову на коленях тоже Завойко организовал?

Керенский молчит и смотрит на Филоненко, набычившись. Филоненко продолжает:

– Лавр Георгиевич – ваш сторонник. Он слова плохого про вас лично не говорил. Он недоволен тем, что происходит в России, но убежден, что правительству можно и должно помочь.

– Я читал, что он предлагает. Это никогда не пройдет. В такой форме нельзя предлагать навести порядок. Советы такие решения никогда не пропустят.

– Пропустят, – говорит Терещенко. – Уже готовы пропустить. Когда генерал подписал приказ о применении артиллерии против бегущей армии, его одобрили практически все комиссары. Советы, кроме большевистской банды, поддержат любые меры, Александр Федорович.

– Он прав, – добавляет Савинков. – Меньшевики, кадеты и эсеры поддерживают и вас, и Корнилова. И это несмотря на методы, которые Лавр Георгиевич проповедует.

Некрасов молчит. Керенский, переведя дух, подходит к нему.

– А что ты скажешь?

– Я скажу, – отвечает Некрасов, – что в другое время посоветовал бы тебе немедля арестовать этого Наполеона. А сегодня… Сегодня я думаю, что у нас нет другого пути, как вручить ситуацию в руки Корнилова. Но внимательно следить за тем, чтобы эти руки нас не задушили.

– Я думал, вы скажете «не задушили революцию», Никола Виссарионович, – с сарказмом шутит Савинков.

– Я теперь человек беспартийный, могу говорить, что думаю, – парирует Некрасов. – Не для того мы хотели свергнуть самодержавие, не для того брали ответственность за Россию, чтобы к власти пришли кайзеровские шпионы. Я, Борис Викторович, не меньше вашего пекусь о революции и демократии, но проигрыш в войне и служение интересам чужой страны считаю бесчестьем куда большим, чем применение силы для спасения государственности.

13 августа 1917 года. Москва. Государственное совещание

На трибуну поднимается генерал Корнилов. Зал аплодирует, многие встают.

В президиуме члены Временного правительства во главе с Керенским. На лице Александра Федоровича то и дело появляется неприязненное выражение, но он стирает его усилием воли.

– Товарищи! – говорит Корнилов. – Я не обучен красноречию, потому – простите меня! Буду говорить как умею. Сегодня я слышал мольбу о спасении России, обращенную ко мне, и сам молил Бога о спасении Родины. Есть только один путь – прекратить анархию. Это она губительна. И причина ее не только в деятельности большевиков, но и в законодательной деятельности Временного правительства, часть которого сейчас сидит в президиуме.

Зал недовольно гудит. Слышны оскорбительные выкрики. Керенский наливается багровой кровью, словно его должен хватить удар.

– Я обращаюсь к вам, Александр Федорович, и прилюдно повторяю то, что говорил вам в Зимнем два дня назад. Армия разагитирована! Сотни тысяч дезертиров покинули фронт и уклоняются от исполнения своего патриотического долга! Большевистские агитаторы несут в полки свою заразную пропаганду! И вы, вместо того чтобы дать полномочия верным правительству офицерам на наведение порядка в частях, продолжаете способствовать деятельности солдатских комитетов, не давая нам возможности привести армию в чувство. Это преступление против России. Это причина анархии! Генерал Каледин подготовил ряд мер по ликвидации анархических настроений в боевых частях.

Все присутствующие слушают Корнилова с возрастающим вниманием, только Керенский все еще идет красными пятнами и раздраженно крутит в руках карандаш.

На трибуну поднимается атаман Каледин.

Он говорит жестко, ритмично взмахивая правой рукой, словно рубит кого-то шашкой:

– Первое. Армия должна быть вне политики, полное запрещение митингов, собраний с их партийной борьбой и распрями. Второе. Все советы и комитеты должны быть упразднены как в армии, так и в тылу. Третий пункт. Декларация прав солдата должна быть пересмотрена и дополнена декларацией его обязанностей. Четвертое. Дисциплина в армии должна быть поднята и укреплена самыми решительными мерами. Пункт пять. Тыл и фронт – единое целое, обеспечивающее боеспособность армии, и все меры, необходимые для укрепления дисциплины на фронте, должны быть применены и в тылу. И, наконец, шестое. Дисциплинарные права начальствующих лиц должны быть восстановлены, вождям армии должна быть предоставлена полная мощь.

Каждый пункт вызывает аплодисменты в зале.

Савинков говорит на ухо Терещенко:

– Как все правильно говорят… Как мудро! Не было бы только поздно!

Казань. 14 августа 1917 года.

Где-то возле пороховых складов. Ночь

Подальше от круга света, отбрасываемого фонарем, останавливается пролетка.

Из нее выходят двое мужчин. Один ненамного моложе сорока, второму же основательно за пятьдесят. Первый – подтянут, собран, худощав, второй – грузен и отдышлив. Оба одеты как рабочий люд.

Оставив коляску, они входят в одноэтажный небогатый дом.

В комнате накурено.

Приехавших ожидают трое мужчин, помимо хозяина дома. Хозяин комично низкоросл, но широк в плечах, и руки у него, как у человекообразной обезьяны, практически касаются пола.

– Товарищи, – представляет он пришедших. – Это товарищи Касьян и Кислица из Петрограда.

– Здравствуйте, товарищи, – говорит Касьян.

Он со свистом втягивает воздух и несколько раз гулко кашляет.

Несмотря на немощь, понятно, что главный здесь он.

– Это члены нашей ячейки, – продолжает хозяин. – Товарищи Портнов, Марецкий и Кудимов. Портнов работает на пороховых складах, сознательный большевик, он нам поможет.

– Отлично, – говорит Касьян и делает знак.

Кислица расстилает на столе карту-схему.

– Ну, товарищ Портнов, – улыбается чахоточный. – Покажи-ка нам, где можно войти и где что лежит…

14 августа 1917 года. Ночь. Пост на входе в пороховые склады

На посту два солдата с винтовками.

Чувствуется, что дисциплиной тут особо не пахнет – солдаты курят, пряча огоньки самокруток в кулак.

Из-за угла низкого пакгауза, подступающего почти вплотную к ограде из колючей проволоки, за ними наблюдают Касьян с Портновым и остальные. Ворота широкие, прямо через них проходит железнодорожная колея. Склад очень большой – видны железнодорожные пути, погрузочные эстакады, стрелки – все больше смахивает на станцию. В принципе, это и есть станция при огромном пороховом складе.

– Готов? – спрашивает Касьян у Кислицы.

Тот кивает и тянет из-за пазухи кистень – металлический шар, соединенный прочным кожаным ремнем с короткой ухватистой палкой.

– Не шуметь, – приказывает чахоточный.

Он явно возбужден, даже хрипеть стал меньше, тусклые до того глаза зажглись.

Кислица и Марецкий почти бесшумно подбираются поближе.

Кислица делает несколько быстрых скользящих шагов и, размахнувшись, вгоняет шар в висок одному из часовых. Марецкий не отстает: выставив вперед широкое лезвие острого как бритва ножа, он бросается на второго часового, но тот в ужасе отмахивается стволом винтовки, попадает по кисти нападавшему и уже было открывает рот, чтобы заорать, но железный шар свистит еще раз и с глухим стуком врезается ему в переносицу, отчего вся средняя часть лица служивого уходит вовнутрь черепа.

Марецкий, наклонившись, быстро всаживает свой нож в сердце одному и другому часовому.

– Фраер ты, братец… – шепчет Кислица Марецкому с ухмылкой. – Чего жмуров пером колешь? Мертвые они уже…

На лице у Кислицы брызги крови.

Марецкий и Кислица дожидаются остальных и входят в ворота. Быстро идут между складами, стараясь держаться в тени. Первым шагает Портнов. Он испуган, постоянно оглядывается, но ведет маленький отряд среди приземистых зданий складов. Вот они проходят мимо огромных, вкопанных до половины в землю нефтяных хранилищ и едва не сталкиваются с патрулем. Портнов с товарищами едва успевает шмыгнуть за резервуар. Марецкий выставляет вперед нож. В руках Касьяна револьвер. Кудимов тоже вооружен – в левой руке у него пистолет, а в правой – тяжелый саквояж, который он ни на секунду не выпускает.

Портнов делает знаки, что часовых трогать не нужно – и солдаты благополучно проходят мимо.

Группа продолжает движение, но оружие теперь держат наготове. Понятно, что стрелять будут при малейшей опасности. Мимо проезжает короткий состав из трех вагонов. Террористы пережидают, лежа на отсыпанной щебнем насыпи. Вагоны совсем рядом – на площадках стоят солдаты с винтовками, но затаившиеся незваные гости остаются незамеченными.

Смутными тенями они проскальзывают между платформами, загруженными огромными ящиками, прикрытыми брезентом.

Наконец Портнов останавливается возле длинного одноэтажного здания, каменного, с окованными железом воротами и железной же калиткой в одном из створов.

– Здесь, – говорит он.

Марецкий склоняется над массивным навесным замком. Несколько секунд – и замок сдается. Все быстро входят вовнутрь и едва успевают закрыть дверь, как мимо проходят вывернувшие из-за угла часовые.

На складе темно как в могиле. Чиркает спичка и возникает круг света – это Портнов поднял над головой защищенную керосиновую лампу.

– О Господи… – Касьян от неожиданности крестится.

– Не крестись, старшой… – шепчет Кислица. – Не поможет. Эй! Портной! – обращается он к Портнову. – Лампой, бля, не маши. Мне к Богу на встречу рановато…

Вдоль стен склада деревянные стеллажи, на стеллажах – тысячи снарядных ящиков.

– И много здесь таких складов? – спрашивает Касьян у Портнова.

– Много. Все рядом, – поясняет Портнов. – Дальше чуть – склады взрывчатки, патронов, слева – оружейные склады. Там пулеметы – тыщами.

– И что за пулеметы?

– «Максимы»… – поясняет Портнов. – Я сам видел.

– Ну… – цедит Касьян. – Так оно и к лучшему. Давай, Кудимов!

Кудимов достает из саквояжа несколько брусков динамита, уже снаряженных шнуром.

– Думаешь, хватит? – спрашивает Кислица у Касьяна.

– С головой, – отвечает тот, распуская шнур на первой шашке. – Не мешайте работать, сынки.

Он действительно работает как профессионал – за несколько минут все шашки установлены.

– Все собрались, – командует он. – Слушайте меня, как я подожгу шнуры, останется десять минут до того, как… В общем, кто не спрячется – я не виноват. Сопли не жевать, не отвлекаться на то, чтобы передвигаться скрытно. Тут будет такое, что о скрытности придется забыть. Если кто мешает бежать – стреляйте. Потому что если через десять минут мы не будем в версте отсюда…

– Ну, с Богом!

Вот зашипел первый шнур, второй, третий… Зазмеились, разбрасывая искры…

Группа бежит по территории складов, практически не прячась. Тяжелее всего бежать Касьяну, мешает одышка, но он добегает до ворот. В тот момент, когда террористы уже в воротах, их замечают часовые. Но расстояние слишком велико. Пока солдаты бегут к выходу, беглецы успевают скрыться в темноте. Часовые обнаруживают у караульной два трупа. Пронзительно верещат свистки, сбегаются к месту тревоги дежурные офицеры и караулы.

Террористы на берегу Волги, пробегают мимо парня и девушки, которые на них недоуменно смотрят.

– Откуда это они? – спрашивает девушка. – Что стряслось-то?

– Похоже, со складов бегут… – отвечает парень.

И в этот момент звучит оглушительный взрыв. Это даже не взрыв, а землетрясение – серия взрывов, раскачивающая землю. Над городом встает огненный шар, на миг становится светло.

Парень и девушка падают на землю. Пытаются встать, но снова грохот и вспышка заставляют почву уйти из-под ног пары.

Что-то со стуком падает рядом с ними. Девушка приглядывается, но рассмотреть, что именно ударилось о землю, трудно.

Еще один звук падения.

Еще один.

– Бежим! – кричит парень.

Еще один сильнейший взрыв сотрясает все вокруг. И сразу за ним совсем рядом взрывается что-то поменьше. Воздух наполняется свистом осколков, который перекрывается еще одним взрывом. Над городом встает багровое зарево, в котором, словно зарницы, бьются белые всполохи.

Парень с девушкой бегут по полю подальше от бурлящего пламенем котла, а вокруг них, как дождь с неба, падают снаряды.

На берегу реки Касьян и Кислица стоят над тремя трупами подельников. Кислица прячет револьвер в карман.

– Давай их в реку…

Не суетясь, они сбрасывают тела в воду.

– Документов никаких? – спрашивает Касьян, моя руки от крови на мелководье.

– Никаких. Я проверил, – отзывается Кислица.

– Ну и хорошо, – говорит Касьян. – Упокой, Господи, души рабов твоих…

– Заканчивай, – кривится Кислица. – Пора. Всех грехов не отмолишь…

– А все и не надо, – возражает Касьян, вставая.

Они исчезают в полумраке.

Над городом – зарево. Грохочут взрывы.

14 августа 1917 года. Ставка Верховного Главнокомандующего. Могилев. Эта же ночь

Стучит телетайп. Сходит с роликов бумажная лента.

Дежурный офицер клеит полоски на лист.

Лицо у него испуганное.

Дежурный офицер передает папку с телеграммой адъютанту. Тот идет по коридору дальше и входит в массивные двери, за которыми два казачьих офицера несут охрану.

– Прошу прощения, господа, – говорит адъютант. – Я вынужден разбудить генерала.

В кабинете свет тусклый. На кушетке, сняв сапоги и китель, спит генерал Корнилов.

– Лавр Георгиевич! – негромко зовет его адъютант.

Генерал мгновенно просыпается. Лицо у него, правда, мятое, усы в разные стороны, но глаза сразу же становятся осмысленными.

– Что случилось, Арсентий Павлович?

Адъютант протягивает генералу папку.

– Я не знаю, Лавр Георгиевич. Читали только офицер связи и вот теперь – вы.

Корнилов проглядывает телеграмму, и лицо у него каменеет.

– Ну что ж, господин капитан, – говорит он глухо. – Только что мне сообщили, что на складах в Казани произошла диверсия и мы потеряли половину резервного боезапаса русской армии. Так что теперь нам просто нечем снабжать фронт!

– Диверсия, господин генерал? Неужели немцы?

– Понятно, что не французы.

– Немецкие диверсанты в Казани?

– Зачем немцам ехать в Казань? – спрашивает Корнилов, надевая сапоги. – У них для этого есть большевики… Соедините меня с военным министром Керенским.

Адъютант бросает взгляд на часы, но генерал решительно взмахивает рукой.

– Плевать! Когда сугубо штатский становится военным министром, то должен понимать, что война никогда не спит.

14 августа 1917 года. Квартира Терещенко. Ночь

Марг стоит у окна, глядя на улицу.

К подъезду их дома подъезжает автомобиль Михаила Ивановича. Это уже не кабриолет – закрытая машина. За рулем – шофер. Тут же вторая машина с охраной.

Терещенко выходит из авто, двое вооруженных солдат провожают его до дверей в дом, где министра иностранных дел встречают двое часовых, охраняющих дом.

Марг отходит от окна и направляется в столовую, где за накрытым столом дремлет горничная. Тарелки прикрыты салфетками, чайник укутан в ватный чехол.

– Идите спать, Люба, – говорит Марг по-русски, – Михаил Иванович приехал, дальше я сама.

– Вот тут в кастрюльке… – начинает было горничная.

– Спасибо, я разберусь…

Горничная выходит.

Марг слышит, как открывается входная дверь, и идет навстречу мужу.

– Милый…

Терещенко обнимает жену.

– Почему ты не спишь?

– Решила тебя дождаться… Ты голоден.

– Наверное. Но больше – устал. Дай мне умыться… У меня впечатление, что я месяц скакал на лошади…

В ванной Терещенко плещет водой в лицо, вытирается полотенцем и всматривается в зеркало. Он выглядит постаревшим – вдоль носа залегли глубокие морщины, под глазами набрякшие синеватые мешки.

– М-да… – говорит Михаил. – Хорош как никогда…

Маргарит ждет его за столом.

– Ты поужинаешь со мной?

– Я уже ужинала. Просто посижу… Соскучилась.

Терещенко целует жену в макушку и садится за стол.

– Спасибо тебе, дорогая…

– Что у тебя нового, Мишель?

– Ничего. Самая главная новость – это то, что Временное правительство переехало из Мариинского в Зимний дворец. Все остальное остается неизменным. Ах, да… В пятницу я уеду в Швецию на несколько дней… У меня встреча…

Он пьет красное вино из бокала. Еда остается почти нетронутой.

Некоторое время оба молчат. Марг смотрит на мужа, а Терещенко смотрит мимо нее, словно не видит вовсе.

– Что-то не так, Мишель?

Он даже вздрагивает от неожиданности.

– Что? Нет… Не знаю. Наверное, все не так. Мы все делаем не так. Ты же знаешь, я всегда верил, что можно выйти из любой ситуации, но вот теперь… Чувствую себя альпинистом, висящим на краю скалы. Цепляюсь изо всех сил, а пальцы соскальзывают…

– Поделись со мной, – предлагает Маргарит. – Будет легче.

– Чем делиться? – грустно улыбается Терещенко. – Тем, что на фронте у нас лучше, чем в столице? Или тем, что из-за идиота Переверзева мы дали ускользнуть самому хитрому и опасному врагу? Ты понимаешь, что в июле ситуацию спасли не мы – самые умные и благородные, а просто меткий полковник артиллерии? Марго, дорогая… Я всю свою жизнь был везунчиком. Я шел ва-банк и выигрывал, а потом одна… один человек сказал мне: удача не бывает навсегда. Он был прав. Одно дело, когда удача заканчивается, проиграть деньги. И совсем другое дело – проиграть страну.

– Тебе есть в чем себя упрекнуть?

Терещенко качает головой.

– Нет. Но я перестал верить в успех. Начиная с февраля, каждый следующий день был хуже предыдущего. Все наши успехи оказались временными. Все наши планы превратились в пыль. Я поставил на карту все состояние – все, что у меня было, и если… Если что-то пойдет не так, то мы станем практически нищими и при этом еще проиграем войну. В марте я думал, что, свергнув самодержца, мы построим новую страну, а теперь вижу, что мы просто теряем старую. Все эти Советы, солдатские комитеты, рабочие кружки – они же ничем не управляют! Плодят тысячи бумаг – декреты, постановления, уложения, но не делают самого главного – они не управляют государством. Мы все силы тратим на противостояние с Советами, но нас не слышат… понимаешь?

– Понимаю. Не понимаю только, зачем нам с тобой эта многолетняя битва за чужие идеалы? В моей стране революция всегда поднимала наверх дерьмо!

Она так и говорит – дерьмо, – и это слово вовсе не выглядит грубым в ее устах. – Нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц, но тебя же это не устраивает? Ты не жесток, ты не любишь насилие, все еще богат и известен в Европе…. Что тебе делать здесь, Мишель? Тебе льстит значимость? Положение в обществе? Но, когда здесь начнут убивать, положение не будет значить ничего. У тебя есть мы. Есть мать. Есть сестры и брат, которых ты любишь. Забери нас всех отсюда и увези…

– В Париж? – усмехается Михаил невесело. – Или в Ниццу? Или в Монако? Где ты спрячешь меня от меня? Я не умею предавать, Марг, я еще не успел этому научиться. Прости меня. Я – остаюсь.

– В любом случае? Даже если надо будет спасать мою и свою жизнь? Жизнь Мими?

– Я должен остаться, Марг. А ты должна уехать.

– А если придется спасать еще и жизнь сына?

– У нас нет сына, Марго…

– Возможно, что тебе будет интересно узнать, Мишель… Я снова беременна.

Терещенко поднимает глаза на жену. Лицо его меняется, улыбка из кривой становится радостной.

– Марг… Милая… И давно? Давно ты об этом…

– Два месяца, – перебивает она. – Я знаю, когда это произошло.

– Ты…

– Да, я уверена. И поэтому прошу тебя – подумай.

Терещенко встает. Он растерян, делает несколько шагов к жене, чтобы обнять ее, но та предупреждающе поднимает ладонь.

– Это не жизнь, – продолжает Маргарет.

Она говорит спокойно, но голос у нее чуть дрожит, выдавая напряжение.

– Так жить нельзя. Я не хочу слышать каждую ночь, как где-то стреляют. Я не хочу слышать крики раненых, как вчера ночью. Я не хочу, чтобы у нас под окнами пьяные матросы били прикладами прохожих. Не хо-чу. Этот город пахнет гарью, Мишель, он пахнет смертью. Если так воняет твое светлое будущее, то я его не хочу.

По лицу Маргарит начинают течь слезы.

– Увези меня отсюда, – просит она.

Терещенко обнимает жену, прижимает ее голову к свое груди.

– Уезжай. Уезжай сама.

– Я не поеду без тебя.

– Если с тобой что-то случится, я себе не прощу.

Он молчит, глядя в темноту за окнами. Молчит долго. Потом целует жену в макушку и шепчет:

– Я поставил на кон все, Марг – деньги, репутацию, семейное дело. Я не могу просто встать и уйти. Я не имею права проигрывать.

– Деньги можно заработать… – отвечает она шепотом. – На репутацию наплевать. А жизнь – одна, Мишель.

31 марта 1956 года. Монако. Променад

Терещенко и Никифоров идут рядом по набережной: на первый взгляд так просто любящие отец и сын на прогулке.

– Но вы ее не послушали… – констатирует Никифоров.

– Не послушал…

– Жалеете?

– Молодой человек, – говорит Терещенко с поучительными интонациями. – Жалеть о том, что когда-то не сделал – самая большая глупость из всех возможных. Как только человек оборачивается назад – он пропал. Он уже не сделает ничего нового. Надо помнить – совершенного не изменишь. Ничего не вернешь. Сделанная подлость навсегда останется подлостью, и ей нет оправдания. Сделанное добро навсегда останется добром. Надо научиться с этим жить. Или научиться забывать…

– Второе – проще, – замечает Сергей Александрович.

– Особенно в моем возрасте, – невесело шутит Терещенко. – Иногда женщин все же стоит слушать. У них удивительно развито чувство интуиции.

– Мне кажется, – замечает Никифоров, закуривая, – что в этом случае женская интуиция была излишня. Никогда не поверю, что такой умный, опытный и предусмотрительный человек, как вы, не чувствовал близости катастрофы!

– Ошибаетесь. В тот момент позиции наши были относительно прочны, большевики деморализованы, Ленин – в бегах… Не только я – все были уверены, что мы переломили ситуацию! Мы наладили финансирование фронта, снабжение крупных городов было вполне пристойным… Не скажу, что всю страну, но самую стратегически важную ее часть мы взяли под контроль. О какой катастрофе можно было говорить? Можно было только спорить – победили мы в войне или в отдельном сражении.

– Однако вы были не так оптимистичны в беседах с супругой…

– У меня были предчувствия, но мы говорим о фактах. Факты были в нашу пользу.

– И что же случилось?

– Любое дело губят амбиции.

– Корнилов?

– Керенский, господин Никифоров. Керенский. Именно Корниловский мятеж положил конец нашим взаимоотношениям.

– Но вы оставались с Керенским до самого конца, Михаил Александрович. Вы – член Директории. Вы не отказались от предложения Керенского и вступили в Триумвират даже тогда, когда от Александра Федоровича отвернулся самый близкий ему по идеям Савинков…

– Савинков не простил Керенскому Корнилова. Он посчитал поступок Александра Федоровича предательством. Именно он ездил к Лавру Георгиевичу в Ставку. Именно он привез ему предложение от Керенского…

– Погодите, – улыбается Никифоров. – Вы хотите сказать, что Керенский предложил Корнилову разделить власть?

– Я полагаю, что Лавр Георгиевич получил от Керенского предложение стать властью. Во всяком случае, Савинков так говорил. Но потом Александр Федорович передумал.

– Почему?

– Потому что не видел никого, кроме себя, в роли спасителя отечества. Только себя любимого. Ради этого он пошел на сговор с левыми в Совете. Ради этого уволил симпатизировавшего ему Савинкова. Ради этого объявил Россию – Республикой. Видите ли, Сергей Александрович, если вам и надо кого-то благодарить за успех большевистского переворота, так это Керенского.

– Шутите? Впрочем, нечто подобное о Керенском я слышал совсем недавно… – Никифоров улыбается, – от одного опытного архивиста… Я, правда, полагал, что он несколько преувеличивает…

– Отнюдь. Имеете полное право поставить его скульптуру в свой коммунистический пантеон рядом с фигурой Ленина. Его указом выпущена из тюрем большевистская верхушка. Он освободил Троцкого, который организовал Октябрьский переворот…

– Октябрьскую Революцию…

– Переворот, – упрямо повторяет Терещенко. – Троцкий сделал его возможным, пока Ленин прятался в Финляндии. Это Троцкий «переговорил» Керенского в Совете. Троцкий перетянул на свою сторону отряды Красной Гвардии. Он сделал так, что из кризиса и небытия большевики вышли сильнее, чем раньше. Не помешай Керенский Корнилову – Россия пошла бы по другому пути.

– А вы, Михаил Иванович, власть не любили? Вы были готовы с ней расстаться? – с ехидцей замечает Никифоров. – Что мешало вам занять принципиальную позицию? Уйти в отставку? Поддержать вашего друга генерала Крымова? Ведь даже его самоубийство вас не остановило! Вы так верили в Керенского?

– Я полагал, что Корнилов с его правыми для России большее зло, чем Керенский.

– Ошибались?

– Конечно ошибался, месье Никифоров! В сравнении с вами любой из них был меньшим злом!

Никифоров смеется.

– Закон природы. Побеждает не самый сильный, а самый умный…

– О нет… – возражает Терещенко. – Не обольщайтесь! Побеждает самый подлый и самый беспринципный. Вы меня этому научили! Керенский писал, что корниловский заговор открыл вам дверь. Он забыл сообщить, что придержал эту дверь за ручку! Большевики выиграли в сентябре, когда Керенский арестовал единственного человека, который мог с ними расправиться без рефлексий.

– И вы это все понимали тогда, в 17-м?

– Если бы я понимал все тогда, – говорит Терещенко с горечью. – Если бы я понимал…

Ночь с 14-го на 15 августа 1917 года. Могилев. Ставка

В ставке Главковерха Корнилов, Деникин, Завойко, Крымов, Филоненко, Савинков.

Корнилов в холодном бешенстве.

– В глубоком тылу нашей армии, не где-нибудь, а в Казани взрывают армейские склады… Вы понимаете, что это означает, Борис Викторович?

Савинков разводит руками.

– Ну так давайте я вам объясню. Это означает, что у армии не будет тысяч пулеметов «максим», патронов к ним тоже не будет, не будет снарядов к пушкам и гаубичным орудиям, ручных бомб… Подрыв складов, я полагаю, нанес нам ущерба больше, чем десяток проигранных сражений. Он показал нашу слабость!

– Вы имеете в виду охрану складов? – спрашивает Филоненко.

– Отнюдь! – отвечает Корнилов. – Охрана была такой, какой должна быть на тыловом объекте… Я говорю о том, что за тысячи верст от фронта у нас действуют немецкие диверсанты и мы ничего не можем им противопоставить!

– Ну какие в Казани, за тысячи верст от фронта, немецкие диверсанты? – морщится Савинков.

– Обычные! – Корнилов резок. – Вы, товарищи министры, плохо отдаете себе отчет в собственных действиях. Большевики, которых надо было расстрелять еще в марте, чувствуют себя хозяевами положения. Скажите, товарищ Керенский – большевик?

– Да Господь с вами, Лавр Георгиевич! – возмущается Филоненко. – Какой большевик?

– Нет, он большевик! Он им потворствует!

– Это не так, Лавр Георгиевич, – говорит Савинков. – Керенский борется с большевиками, Терещенко ведет расследование их деятельности по его личному поручению…

– А товарищ Переверзев отдает результаты следствия газетчикам по чьему поручению? – замечает генерал Крымов спокойно. – И все расследование Михаила Ивановича идет псу под хвост. Спрашивается, кто назначил Переверзева на это место? Да у вас в Совете, Борис Викторович, полно сочувствующих немцам!

– Я не могу выгнать большевиков из Совета… – отвечает Савинков.

– Даже зная наверняка, что Ленин и его банда состоят на содержании кайзеровского генштаба?

– Прямых доказательств нет…

– А какие нужны доказательства, чтобы арестовать большевиков за стачку, которую они устроили в Москве во время Государственного совещания? Это ж как надо быть уверенными в собственной безнаказанности! Они мне армию разлагают, как вам Советы, а мы их трогать зась? Что толку, Борис Викторович, от того, что в правительстве у нас много умных и деятельных людей, если они не имеют возможности управлять страной!

– В жизни не слышал от Корнилова столько слов подряд, – говорит тихонько Деникин Завойко. – Сейчас он Савинкова приговорит к расстрелу…

Завойко кивает.

– Это еще не все…

Савинков встает. Лицо у него белое, как у мертвеца, а вот глаза горят.

– Вы решили меня в измене обвинить, Лавр Георгиевич? Меня?

– Вы единственный здесь член правительства! Извольте отвечать за всех!

– Любопытно… Весьма любопытно, что отвечать за чужую нерешительность и глупость должен тот, кто давным-давно ведет разговоры о необходимости сильной руки во власти!

– Простите, Борис Викторович! – Корнилов тоже встает и поправляет мундир. – Но разговоры о сильной руке ровным счетом ничего не меняют!

– Так и разговоры о том, что вы готовы навести порядок в армии, ничего не меняют! – парирует Савинков. – Вы зря отталкиваете единомышленника, Лавр Георгиевич! Я приехал сюда, чтобы от лица военного министра Керенского и от себя лично попросить вас принять самые решительные меры и дать вам самые широкие полномочия для установления порядка в Петрограде и Москве! Вы вольны применять любые методы, от вас мы ждем только результатов – очистите российские Авгиевы конюшни!

– Вы уверены, – говорит Корнилов негромко, – что мы с вами одинаково понимаем слова «любые меры»? Я спрашиваю это потому, что, имея возможность арестовать весь Совет разом в Таврическом, вы, однако, этого не сделали… Любые – это любые, Борис Викторович? Вы не пойдете на попятный? Вы готовы защищать мои действия перед Временным правительством?

Савинков откашливается.

– Вы говорите о… диктатуре?

– Я не собираюсь воевать с Временным правительством, – отвечает генерал с достоинством. – У меня есть и внешний и внутренний враг. Просто вы должны понимать, что для достижения результата некоторое время придется ходить по горло в крови.

– Нам? – спрашивает Савинков.

– Мне, – говорит генерал. – Это я готов исполнить роль мясника. В России не будет диктатуры в прямом смысле этого слова, но, боюсь, что со стороны разница не будет видна.

20 августа 1917 года. Петроград. Заседание Временного правительства

– Товарищи! – говорит Савинков, закрывая папку с докладом. – Как видите, положение дел в столице внушает опасение. Поэтому я считаю целесообразным говорить о введении в Петрограде военного положения!

В зале поднимается шум, но Савинков легко перекрикивает гул голосов.

– Еще минутку! Товарищи! Если бы я видел другой вариант справиться с большевиками, то предложил бы его. Но увы, я его не вижу! Александр Федорович! Я обращаюсь лично к вам: дайте свое персональное разрешение на ввод в Петроград военного корпуса!

Гул голосов усиливается. Керенский крутит головой, в руках у него кувыркается карандаш.

– Хорошо… – он проводит ладонью по лицу, словно стирая что-то с кожи. – Только утрясать все дела с Корниловым поедете вы, Борис Викторович!

– Разумеется!

Зал все еще гудит, но начинает затихать.

– Кого он планирует поставить на округ? – спрашивает Керенский. – Надеюсь, что не Крымова?

– Именно его, – отвечает Савинков. – Крымов – человек решительный и преданный Родине.

– Но он же просто перестреляет Советы, если они окажут сопротивление! Он даже в переговоры с ними вступать не будет.

– Именно так, – отвечает Савинков, и на лице его появляется удовлетворенная кошачья улыбка, но от тут же прячет ее. – Неужели, Александр Федорович, у вас есть возражения? Ничего не поделаешь! Чрезвычайная ситуация требует чрезвычайных мер.

8 сентября 1917 года. Могилев. Кадры хроники

Совещание у главковерха Корнилова. Вокруг стола офицеры. Корнилов у разложенной на столе карты. Рядом с ним – генерал Крымов.

Траншеи на фронтовой полосе. В траншеях пусто. Валяются напечатанные на плохой бумаге листовки, мусор.

Солдаты на митинге. Офицеры пытаются стащить митингующего с импровизированной трибуны, но солдаты не дают этого сделать.

Солдаты врываются в станционные помещения, вооруженные люди садятся на площадку паровоза. На станции толпа митингующих, ораторы сменяют друг друга. Над толпой вьются красные знамена.

Генерал Крымов наблюдает за погрузкой Дикой дивизии в поезд. Рядом с ним Корнилов. Генералы жмут друг другу руки. Крымов садится в штабной вагон.

Тот же поезд стоит в поле – пути перед ним разобраны.

Крестьяне под присмотром людей в папахах – ингушей, чеченов, казаков – укладывают рельсы.

Дикая дивизия входит в Лугу, местный гарнизон сдает оружие.

Перестрелка у станции Антропшино.

Митинг в Нарве.

Перед Дикой дивизией выступает оратор, говорящий на татарском языке. Потом начинает говорить чечен. Солдаты слушают, на лицах внимание.

Над толпой транспарант: «Да здравствует Всероссийский Мусульманский Съезд!». Толпа аплодирует. Офицеры пытаются командовать, но их не слушают.

Машина, в которой едет генерал Крымов, проезжает мимо митингующих, вышедших из повиновения полков. Дикая дивизия отказывается подчиняться приказам.

За столом, в своем штабном кабинете, сидит Корнилов. Перед ним бумага, чернильница и перо.

Перо скрипит, скользя по бумаге, и оставляет на ней строки:

«Я, Верховный Главнокомандующий, поясняю всем вверенным мне армиям в лице их командного состава, комиссаров и выборных организаций смысл произошедших событий.

Мне известно из фактических письменных данных, донесений контрразведки, перехваченных телеграмм и личных наблюдений нижеследующее:

1. Взрыв в Казани, где погибло более миллиона снарядов и 12 тысяч пулеметов, произошел при непосредственном участии германских агентов.

2. На организацию разрухи рудников и заводов Донецкого бассейна и Юга России Германией истрачены миллионы рублей.

3. Контрразведка из Голландии доносит:

– на днях намечается одновременно удар на всем фронте с целью заставить дрогнуть и бежать нашу развалившуюся армию;

– подготовлено восстание в Финляндии;

– предполагаются взрывы мостов на Днепре и Волге;

– организуется восстание большевиков в Петрограде.

4. 3 августа в Зимнем дворце, на заседании Кабинета министров Керенский и Савинков лично просили меня быть осторожнее и не говорить всего, так как в числе министров есть люди ненадежные и неверные.

5. Я имею основания также подозревать измену и предательство в составе некоторых безответственных организаций, работающих на немецкие деньги и влияющих на работу Правительства.

6. В связи с частью вышеизложенного и в полном согласии с управляющим Военным министерством Савинковым, приезжавшим в Ставку 24 августа, был разработан и принят ряд мер для подавления большевистского движения в Петрограде.

7. 25 августа мне был прислан министром-председателем член Думы Львов, и имела место историческая провокация.

У меня не могло быть сомнения в том, что безответственное влияние взяло верх в Петрограде и Родина подведена к краю могилы.

В такие минуты не рассуждают, а действуют. И я принял известное вам решение: спасти Отечество или умереть на своем посту.

Должность Верховного Главнокомандующего я не сдал, да и некому ее сдать, так как никто из генералов ее не принимает, а поэтому приказываю всему составу армии и флота, от Главнокомандующего до последнего солдата, всем комиссарам, всем выборным организациям, сплотиться в эти роковые для Отечества минуты воедино и все силы свои, без мыслей о себе, отдать делу спасения Родины, а для этого в полном спокойствии оставаться на фронте и грудью противостоять предстоящему натиску врага.

Честным словом офицера и солдата еще раз заверяю, что я, Генерал Корнилов, сын простого казака-крестьянина, всей жизнью своей, а не словами, доказал беззаветную преданность Родине и Свободе, что я чужд всяческих контрреволюционных замыслов и стою на страже завоеванных свобод, при едином условии дальнейшего существования независимого и великого Народа Русского.

Верховный Главнокомандующий Генерал Корнилов.

Солдаты берут офицеров под стражу.

Части покидают окопы на передовой.

Митинги солдат, возбужденные толпы, открытые в крике рты… и знамена, знамена, знамена.

Ночь с 25-го на 26 августа 1917 года.

Петроград. Зимний дворец

В кабинете Керенского сам Керенский и Некрасов. Полумрак. Горит настольная лампа под зеленым стеклянным абажуром. Керенский возбужден до крайности, он буквально не находит себе места.

– Успокойся, Александр Федорович… Мы оба знали, что Корнилов не подарок! И он это показал…

– Он перешел все границы! Он узурпатор!

– Ну так останови его, если ты уверен, что у него такие намерения!

– Я не уверен! Не уверен! Но он хочет всей полноты власти! А что скажут Советы? – волнуется Керенский.

– Мы обсуждали, – говорит Некрасов. – Поддержат. Им некуда деваться!

– А если не поддержат?

– Крымов решительный человек и начисто лишен сантиментов. Он просто расстреляет всех, кто будет мешать. И они это понимают. Страна устала от неуправляемого бардака, ей нужен бардак управляемый…

– Ты циник.

– Я реалист. Я терпеть не могу всех этих солдафонов, но ничего не могу предложить взамен.

Керенский садится в кресло и наливает себе стакан коньяку. Пока он пьет, зубы его стучат о стекло.

– Лучше кокаину бы нюхнул… – спокойно советует Некрасов. – Зачем ты пьешь? Тебя же не берет.

– Нельзя мне кокаину, – выдыхает Керенский. – Меня разорвет… Я не сплю третий день. Просто не сплю. Без порошка.

– И чего ты боишься?

– Я не боюсь… – говорит Керенский, но Некрасов так смотрит на него, что Керенский понимает – он не верит ни слову.

– Да, я боюсь… – признается Керенский.

– Ты боишься, что у Корнилова не получится?

– Я боюсь, что у него получится… – тихо, почти шепотом отвечает Керенский. – Я боюсь, что у него все получится, и мне… нам всем не будет места в том, что у него получится…

Некрасов встает и наливает себе стакан коньяка.

– Я не могу исключить вероятность такого исхода событий, – говорит он. – Но Корнилов обещал не трогать Временное правительство.

– Он даже обещал созвать Учредительное собрание. Он врет.

– С чего ты взял?

– После того как Савинков уверил меня, что Корнилов будет поддерживать все мои начинания, я отправил в ставку Львова…

– Ну, Владимир Николаевич невеликого ума человек…

– Так там и не нужен был великий ум. Знаешь, какое место, оказывается, выделил мне в своем правительстве Лавр Георгиевич? Министра юстиции! А Савинков будет при нем министром обороны! Целый министр юстиции и целый министр обороны! Он у нас будет Бонапартом, а мы за ним портфель носить! Но и это еще не все. Завойко сказал Львову возле вагона, что я нужен им только как имя для солдат, на первые десять дней. А потом меня уберут…

В двери стучат, и в кабинет входят Савинков и Терещенко.

– Доброй ночи, – здоровается Савинков. – В Малахитовом сейчас как раз обсуждаются мои предложения по наведению порядка в тылу… А вы, товарищи, тут пьянствуете!

– Садитесь, товарищи, – Керенский делает приглашающий жест.

– Доброй ночи, – Терещенко тоже присаживается к столу.

– И налить можно, Александр Федорович? – спрашивает Савинков.

– Ну почему ж не налить перед дорогой?

– А мы куда-то собираемся?

– Вот, почитай…

Керенский передает Савинкову бумаги.

– Это расшифровка моего телетайпного разговора с твоим близким другом, можно сказать, с твоим протеже…

Савинков читает и передает листы Терещенко.

– А где Львов? – Савинков задает вопрос не отрывая глаз от текста.

– Арестован, – отвечает Керенский.

Савинков и Терещенко недоуменно смотрят на Керенского.

– Кем? – спрашивает Терещенко. – За что?

– Пока мною. За участие в попытке контрреволюционного переворота.

Некрасов медленно подносит к губам стакан с коньяком и делает глоток.

– Какой контрреволюционный переворот? – недоумение на лице Савинкова сменяется краской гнева.

– Организованный Корниловым при участии других армейских чинов.

– Ты в себе, Александр Федорович? – говорит Савинков подрагивающим от злости голосом. – Или переработался малость? Я позавчера был в Ставке по твоему поручению. Лавр Георгиевич действует строго в рамках договоренностей…

– Дочитай, – жестко приказывает Керенский.

– Товарищи, – вмешивается Терещенко, – генерал Корнилов совсем не тот человек…

– Я тебя прошу, Михаил Иванович, – Савинков морщится. – Сейчас не время для прекраснодушия.

Он поворачивается к Керенскому.

– Объяснись, Александр Федорович.

– Львов был в Могилеве, имел беседу с Корниловым. Наши приказы в полном объеме не исполняются. Корнилов требует нашего приезда в Ставку сегодня же, якобы для нашей безопасности, и объявления Военного положения в Петрограде не позже 29 августа.

– И что? – переспрашивает Савинков. – Правильно требует…

– Вы, Борис Викторович, министр обороны в правительстве генерала Корнилова, – негромко вставляет замечание Некрасов и снова прихлебывает из стакана. – А Александр Федорович – министр юстиции. Лавр Георгиевич недвусмысленно потребовал передачи всей полноты власти в его руки…

– Он обещал… – говорит Савинков и замолкает.

– Он обещал тебе не трогать Временное правительство и созвать Учредительное собрание в срок, – Керенский только кажется спокойным, внутри у него все бурлит. – Он солгал, Борис Викторович. Завойко вообще дал мне десять дней, пока они не разберутся с солдатами. Так что будем делать, товарищ министр?

– Ничего, – говорит Савинков. – Я ему верю. Он дал мне слово, я дал слово ему. Прояви выдержку, Александр Федорович. Ты все погубишь…

Керенский молчит.

– Саша, – говорит Савинков. – Ты меня услышал?

– Да, – кивает Керенский и украдкой бросает взгляд на Некрасова.

Тот отводит глаза.

10 сентября 1917 года. Бердичев. Штаб армии

У штаба останавливается автомобиль. Из него выходят двое офицеров и двое солдат с винтовками.

Часовой заступает им путь, но один из офицеров разворачивает перед ним приказ.

– Читать умеешь? – спрашивает один из приехавших. – У нас предписание.

Они проходят вовнутрь.

В комнате – штабные офицеры.

– Мне нужен комиссар Иорданский, – говорит приезжий.

– Это я, – отвечает один из присутствующих в комнате.

– Тогда – это вам, – приезжий подает Иорданскому пакет.

– Что, собственно говоря, происходит? – говорит человек в генеральской форме, бородатый и спокойный, с густым низким голосом.

– Простите, Антон Иванович, – говорит Иорданский генералу. – У меня приказ от Временного правительства и комиссара Филоненко. Генерал Деникин! Вы и все ваши офицеры арестованы. Прошу сдать личное оружие.

Генерал встает.

– Однако, какое же дерьмо ваш Керенский, – говорит он брезгливо, отстегивая саблю. – Мстительное мелкое дерьмо. Попомните мое слово, такие, как он, мнят себя диктаторами, а на самом деле они – подножный корм. Травоядные побрезгуют…

– Простите, генерал… – повторят Иорданский.

– Бросьте, – отвечает Деникин. – Вам-то чего прощения просить? Вы в историю войдете как человек, который арестовал генерала Деникина в Бердичеве. Как герой исторического анекдота. Вы сторону выбрали, вам и отвечать…

12 сентября 1917 года. Зимний дворец. Кабинет Керенского

Керенский сидит за столом, работает с бумагами. Бумаг много, очень много. Пальцы Керенского в чернилах, словно у писаря.

Возле дверей кабинета шум. Дверь приоткрывается, слышен голос секретаря:

– Борис Викторович! Нельзя же так!

Что-то тяжело падает, потом входит Савинков.

– Ничего, что я без доклада, Александр Федорович? – спрашивает он.

Глаза у него страшные, полные холодным бешенством.

– Есть у меня к вам несколько вопросов…

Керенский напуган. Он изо всех сил хочет показать, что не теряет хладнокровия, но получается плохо – когда он кладет перо на письменный прибор, видно, что рука дрожит.

– Что-то случилось, Борис Викторович?

– Случилось. Где сейчас генерал Алексеев?

– А почему, собственно, вы спрашиваете у меня?

– Потому, что ты послал его арестовать Корнилова, с которым я, по твоей же просьбе, договаривался о сотрудничестве меньше недели назад. Потому, что ты предал генерала, Главковерха армии, которому я обещал твою поддержку. Потому, что нельзя просить человека о помощи, а потом делать его предателем перед всем миром.

Савинков не кричит, он говорит негромко, но голос его похож на шипение змеи.

– Что ты сделал, Саша? Что ты задумал? Ты что, демократ наш, корону на себя решил примерить?

– Да как вы смеете! – Керенский пытается вскочить, но Савинков за долю секунды оказывается рядом и нависает над военным министром. Борис Викторович не крупен сложением, но от его присутствия Керенский сжимается в точку.

– Как я смею? Сейчас я вам объясню, Александр Федорович! Сейчас я вам объясню, как объяснял предателям и провокаторам! Вы не забыли, кто я, Керенский? Мы не для того свергали тиранию, чтобы усадить в кресло еще одного узурпатора. Что вы задумали? Зачем позвали Корнилова с войсками в Петроград, а потом окрестили его заговорщиком?

– У меня информация…

– Какая информация? О чем? От кого? От Львова? Та чушь, что ты мне показывал?

– Корнилов задумал заговор… Он хотел… Он хотел стать диктатором, Борис! Неужели ты не видишь, что он манипулировал мной и тобой? Он хотел войти в город и арестовать Совет, Временное правительство…

– Ты бредишь, Саша? Лавр Георгиевич – один из порядочнейших людей, которых я знал! Он – человек чести, боевой генерал. Какой заговор? Ты же просил его ввести войска, чтобы не дать большевикам поднять голову, а теперь большевики тебя не волнуют? Что же ты делаешь? Перед лицом опасности ты готов арестовать единственного человека, который может противостоять и внешнему, и внутреннему врагу! Так кто ты после этого, Керенский? Ты посылаешь Алексеева арестовать Корнилова! Ты за моей спиной отдаешь приказ арестовать Маркова и Деникина! И все это ты организовал моими руками! Руками человека, которому Корнилов доверял…

– Я – политик, Борис Викторович! – говорит Керенский подняв глаза на Савинкова. Он внезапно обретает спокойствие. – Политик. Я не мыслю вашими категориями: порядочность – непорядочность. Я сделал то, что посчитал нужным для страны. Корнилов задушил бы ростки демократии. Он – солдафон, крестьянин, как бы не корчил из себя интеллигента. Демократия ему, как быку – красное. Большевиков он бы съел на завтрак, а нас на обед. Вы бы хотели реставрации? Вы бы хотели новой каторги для ваших товарищей по партии? Новых репрессий и ссылок? Или соскучились по эмиграции? А, Борис Викторович? Россия будет следовать идеалам либерализма, сколько б генералов мне не пришлось посадить за решетку! Я сохраню завоевания Февраля! Отпустите меня, Савинков!

В комнату вбегают офицеры охраны, но Керенский останавливает их властным движением руки. Вместе с офицерами в кабинет заходит Терещенко. Он с недоумением смотрит на мизансцену – полулежащего в кресле Керенского и Бориса Викторовича, держащего министра-председателя за грудки.

Савинков с видимой неохотой отпускает Керенского и отходит на полшага. Кулаки его то сжимаются, то разжимаются.

– Ваше прошение об отставке будет подписано немедленно, – говорит Керенский, оправляя френч. – Времена, когда эсеры все решали бомбами и стрельбой, прошли. Вы отстали от жизни, товарищ военного министра.

Он встает, опираясь на край стола, сдвигает на место разбросанные стопки документов.

– Вы, Борис Викторович, можете считать себя свободным с этой минуты.

Савинков идет к выходу, задерживается возле Терещенко.

– Так ты с ним, Миша? – спрашивает он, кивнув головой в сторону Керенского. – Ждешь, когда он тебя использует да выбросит? Говорят, ты генерала Алексеева до вагона проводил? Революционеры, мать бы вашу… Руки не подам!

Керенский спокойно смотрит вслед Савинкову.

– Ну, вот, Михаил Иванович, – говорит Александр Федорович, обращаясь к Терещенко. – Нас все меньше и меньше… А столько еще предстоит сделать для России…

12 сентября 1917 года. Зимний дворец

По коридору идет генерал Крымов – он взволнован и бледен. Лицо одутловатое от бессонницы, глаза красные, но мундир в безупречном порядке, кончики усов подкручены.

Генерал входит в приемную министра-председателя Керенского.

– Мне нужно видеть Александра Федоровича…

Референт встает.

– Простите, Александр Михайлович, вам не назначено. Я вынужден предварительно спросить…

Генерал ждет. На лбу выступила испарина, и он вытирает ее платком. Рука подрагивает.

Референт выходит из кабинета.

– Заходите, Александр Михайлович. Товарищ военный министр вас ждет.

Лицо у Керенского каменное, с застывшей на нем неприязнью.

– Чем обязан, генерал?

– Александр Федорович, – говорит Крымов. – Товарищ военный министр… Я понимаю, что слова мои особого веса иметь не будут. Вы убеждены, что я участвовал в заговоре против вас…

– Против меня? – переспрашивает Керенский, приподнимая бровь. – Вы, генерал, участвовали в заговоре против России. Против Временного правительства. Против будущего нашего Отечества.

– Заговора не было, Александр Федорович. Никто против вас не умышлял. Ни я, ни главковерх Корнилов не имели намерений захватить власть. Это так. Даю слово офицера.

– Ах, вот даже как… – Керенский встает и, повернувшись к Крымову спиной, идет к окну. – Слово офицера… Значит, вы ехали в Петроград с другой целью. Можно ли полюбопытствовать, с какой?

– Лавр Георгиевич поставил передо мной цель защищать Временное правительство и пресечь попытки большевистского переворота любыми средствами.

– А я полагаю, генерал, что вы со своей Донской дивизией шли на столицу с целью усадить на российский трон диктатора…

– Простите – кого?

Керенский оборачивается.

– Диктатора, – повторяет он. – Генерала Корнилова. И только полный развал во вверенных вам частях помешал осуществлению плана. Ваши войска оказались сбродом – вот почему вы не выполнили приказ заговорщиков!

– Это не так!

– Это так! Скажите спасибо за протекцию полковнику Самарину. Вы бы уже сидели в крепости за содеянное! Я обещал ему не подвергать вас аресту, но ваша ложь…

– Александр Федорович! Вы можете ознакомиться с приказом главковерха! В нем только то, что я рассказал. И я… Я дал вам слово офицера!

– Плевать я на него хотел! – кричит Керенский. – Плевать! Я верю не словам, а фактам! Вы – пособник заговорщика! Вы, генерал, очень умны! Я давно слышал, что вы умны! И приказ ваш составлен так, так хитро скомбинирован, что не может служить вам оправданием, а только подтверждением вашего вероломства и хитрости! Все ваше движение было подготовлено заранее! Возможно, вы и эту речь вашу прочувствованную заранее готовили! Репетировали! Я не могу вас арестовать – я дал вам гарантии, но если вы думаете, что сделанное вами останется безнаказанным, то ошибаетесь!

Керенский жмет кнопку электрического звонка.

В кабинет заглядывает референт. Судя по всему, он слышал разговор на повышенных тонах и несколько смущен.

– Пусть Шабловский заходит, – приказывает военный министр.

Входит худощавый невысокий человек с рыбьим лицом, светловолосый.

– Военно-морской прокурор Шабловский Иосиф Сигизмундович назначен мною главой Чрезвычайной комиссии по расследованию заговора генерала Корнилова. Иосиф Сигизмундович, этот господин – генерал Крымов. Фигурант по делу бывшего главковерха.

– Мы знакомы, – говорит Шабловский с легким прибалтийским акцентом. – Доводилось встречаться при более приятных обстоятельствах. Здравствуйте, Александр Михайлович. Я уполномочен сообщить вам, что завтра к часу пополудни вы приглашены в прокуратуру для дачи показаний по делу. Вам все ясно? Надеюсь, повестка не нужна?

– Не нужна, Иосиф Сигизмундович, – говорит Крымов спертым голосом.

– Вот и прекрасно, – отзывается Шабловский. – Я могу идти, товарищ военный министр?

– Идите, – разрешает Керенский. – И вы, генерал, пока свободны. Идите.

Крымов смотрит на Керенского, но тот отворачивается и демонстративно становится спиной к генералу у окна, заложив руки за спину.

– Александр Федорович…

– Нам больше не о чем говорить, – отрезает военный министр. – Все остальное вы расскажете Шабловскому.

Лестница в питерском доме – колодец, окруженный ступенями. По ней медленно, заглядывая через перила, движется генерал Крымов. Дойдя до третьего этажа, звонит в дверь.

Дверь открывает человек в мундире ротмистра.

– Александр Михайлович! Здравствуйте! – искренне радуется он.

– Здравствуйте, Журавский, – здоровается генерал.

– Вы проходите, Александр Михайлович. Чаю хотите? Только что самовар раскочегарили…

– Не откажусь, – говорит генерал. – Спасибо, Николай Фомич.

Лицо у Крымова совершенно мертвое, глаза застывшие – только губы шевелятся.

В комнате генерал садится в кресло.

Ротмистр что-то говорит, но Крымов его не слышит. Он улыбается одной половиной рта и кивает головой.

Когда ротмистр выходит из комнаты, Крымов встает, вынимает из пистолетного кармана небольшой плоский пистолет, перехватывает его стволом к себе, упирает в сердце и стреляет. Раз, второй, третий… Пистолет малокалиберный, легкий, выстрелы звучат щелчками, несерьезно. Генерал с удивлением смотрит, как набухает красным ткань мундира на груди. Пытается встать и валится ничком на вытертый ковер.

Вошедший в комнату ротмистр кидается к генералу, переворачивает его.

Глаза у Крымова открыты, но полностью лишены мысли. Из угла правого выползает огромная слеза.