14 сентября 1917 года. Петроград. Кладбище. Похороны генерала Крымова

Пасмурно. Промозгло. С неба летит мелкий дождь.

Часть офицеров, присутствующая на церемонии, в дождевиках. Гражданские под зонтами.

Официальных гражданских лиц немного – Терещенко, Савинков, Некрасов и Гучков. Военных гораздо больше и поглядывают на гражданских они безо всякой симпатии.

Священника нет. Возле гроба в почетном карауле офицеры и юнкера.

Последнее слово говорит военный министр Верховцев.

– Господа!…

Гучков с Терещенко стоят рядом.

– Что, Миша? – говорит Гучков тихонько, так, чтобы его слышал только Терещенко. – У господина Керенского кишка оказалась тонка? Не приехал на похороны убиенного им генерала? Сука он последняя… Так можешь и передать.

Савинков слегка поворачивает голову, показывая, что реплику слышал.

– Я передам при случае…

– Буду признателен, – отзывается Гучков. – Если Корнилов до него доберется – висеть Александру Федоровичу на высоком суку…

– Боюсь, что этот прогноз неточный, – отзывается Терещенко. – Генерал Корнилов арестован и препровожден в Петропавловскую крепость.

Генерал Верховцев заканчивает поминальную речь. Начинается прощание.

Люди один за другим проходят мимо гроба.

Когда очередь доходит до Терещенко, он, прощаясь с покойным, аккуратно кладет в гроб свою перчатку из тонкой кожи.

Гроб опускают в могилу с раскисшими краями.

Юнкера палят в воздух, отдавая должное усопшему.

Гучков и Терещенко идут от свежей могилы к выходу по одной из кладбищенских аллей.

– Мне кажется, что ты вляпался, Миша. Мне кажется, что все вы вляпались. Керенский – банальный узурпатор… А вы все – клоуны при нем… Ты, Борис, Некрасов…

– Давай оставим этот разговор на потом!

В голосе Терещенко раздражение.

– Давай, – неожиданно легко соглашается Гучков. – Если оно будет – твое «потом»!

Могильщики, матерясь и оскальзываясь на размокшей от дождя земле, закидывают могилу.

– И не говори, что я тебя не предупреждал, – добавляет Гучков, поворачиваясь к Терещенко спиной.

Стокгольм. Гостиница «Империал». 28 сентября 1917 года

Идет мелкий дождь. К подъезду гостиницы подруливает автомобиль. Из него выходит Терещенко, швейцар в ливрее раскрывает над ним зонт.

Михаил Иванович быстро проходит в вестибюль.

Навстречу ему шагает мужчина средних лет, прекрасно одетый, выправкой похожий на военного.

– Месье Терещенко? Здравствуйте. Позвольте вас проводить… Месье Ротшильд ждет вас в своем номере.

Вслед за секретарем Михаил Иванович шагает в лифт.

Президентский номер отеля «Империал». Тот же день

Терещенко и Ротшильд сидят в глубоких кожаных креслах перед невысоким столиком. На нем коробка с сигарами, бутылка коньяку и бокалы.

Двое лакеев быстро, но без суеты, убирают оставшуюся после обеда посуду. Когда за ними закрывается дверь, Ротшильд говорит:

– Ну а теперь самое время поговорить…

– Я для этого и приехал, друг мой.

– Мишель, – начинает Ротшильд, раскуривая сигару. – В том, что я скажу, не будет ничего личного. Я, как и прежде, испытываю к тебе уважение и симпатию, но говорю не от себя… Скажем, от имени нескольких персон, оказывающих влияние политику в Европе…

– Ты так меня готовишь…

– Да, Мишель. Ты должен быть готов услышать, что мы утратили доверие к России как союзнику. Это прискорбный факт, но доверия больше нет.

– Вот даже как? Мы нарушили свои обязательства?

– Нет. Но вы перестаете существовать как субъект, способный обязательства исполнять, – произносит Ротшильд медленно и раздельно. – Вы перестаете существовать как государство. Армия разваливается на глазах. Власть превратилась в фикцию. В России теперь все решают солдатские комитеты, не так ли, Мишель? Советы, состоящие из солдат, матросов и пролетариев, определяют политику, экономику, военную доктрину?

– Это не так! У нас есть Директория… Это то же правительство…

– Это так, – резко обрывает Терещенко Ротшильд. – Вы ничем не управляете. Вы не контролируете армию. Вы не контролируете свою территорию. Вы даже столицу контролируете условно. У вас не двоевластие, не анархия – это разложение, Мишель. Керенский объявил Россию республикой, но сделал это слишком поздно. В апреле народ носил бы его на руках, а сегодня… Сегодня он кажется всем лицедеем, пытающимся спасти бездарно сыгранный спектакль. Республика – не охлократия, если ты помнишь. Республика – форма правления, а не способ скрыть импотенцию власти.

– Мы готовим Учредительное собрание…

– Мишель, я твой старый друг, я хочу тебе и твоей семье только добра. Веришь?

– Да.

– Я также хочу добра твоей стране. Я хочу, чтобы Россия выжила в этой схватке. Не потому, что я ее люблю: не буду обманывать – она мне безразлична. Но ее крушение – это катастрофа для всего мира. Когда вместо мощной империи твоим соседом оказывается огромная территория, на которой нет ни закона, ни страха перед наказанием за дурные поступки – это кошмар, от которого хочется поскорее пробудиться… Все, что вы делаете, обречено на провал. Вас ждет распад на части, кровь, разруха, а потом… Потом, если вам повезет, найдется кто-то, кто железной рукой соберет все под один флаг. Ты видишь тут место для либеральных идей? Я – нет. Учредительное собрание – мираж, который Керенский придумал вместо цели. Слишком поздно. Тебе надо было послушать Мориса. Он видел ситуацию как никто другой…

– Ты не веришь, что мы удержим власть?

– Ни на минуту. Нельзя удержать то, чего нет. Вы на пороге катастрофы, Мишель. Войска бегут. Немцы становятся на оставленные вашими армиями позиции без единого выстрела. Вы сломали вертикаль – не бывает войск, где нет командиров. Армия, не подчиняющаяся приказу – просто толпа. Сброд. Флот недееспособен. Вас победили не кайзеровские войска. Вы сами себя победили. Думаю, в самое ближайшее время немцы начнут склонять вас к сепаратному миру.

– Этому не бывать! – резко говорит Терещенко.

– Верю. Вы не пойдете на предательство. Но будете ли вы у власти через месяц? Или два? Или три? Если идеи губят страну, то, может быть, стоит пересмотреть идеи?

– Это означает, что на вашу помощь мы можем не рассчитывать?

Ротшильд качает головой.

– Ты отказываешься меня слышать, Мишель. Еще месяц-два, и нам будет некому помогать.

28 сентября 1917 года. Петроград. Вечер

Немногочисленная толпа ждет, пока трое мужчин крушат дверь в заведение под вывеской «Оптовая торговля братьев Сомовых». Запоры трещат под ударами лома, запорная планка отрывается.

Двое мужчин, похожих на дезертиров, смотрят за процессом.

– И точно там есть? – спрашивает один из них.

– Точно, – говорит второй и шмыгает носом. – Приказчик здешний сказал. Для рестораций завезли. Богатым бухать можно, это нам нельзя.

– Ничо, – ухмыляется первый. – Ща и нам будет можно!

Толпа бросается доламывать двери. Женщины, мужчины ломятся в узкие двери, давя друг друга. Изнутри лавки слышны крики, звон бьющегося стекла, мат.

По улице бегут люди, но они спешат не для того, чтобы навести порядок, а чтобы участвовать в грабеже.

С грохотом рушится деревянный щит, закрывавший витрину – его выносят изнутри. Звенит выбитое стекло.

– Хде, бля? Хде? – орет кто-то внутри. – Ломай, сука!

Слышен треск досок. Визгливый женский хохот.

– Еееееесть! – кричит женщина. – Тута!

Из лавки начинают выбегать с добычей: кто с несколькими бутылками в охапке, кто с деревянными ящиками, кто с набитыми сумками.

Многие начинают пить тут же, несмотря на мелкий дождь, который летит с небес сплошной стеной. Внутри лавки усиливается крик, потом щелкает выстрел. Кто-то визжит. Палит револьвер – раз, второй, третий. Теперь из лавки выскакивают, словно на пожаре. Мужчина в картузе, только что выпивший из горлышка бутылку, падает навзничь. Оступившись, через упавшее тело летит на землю женщина с полным подолом бутылок. Часть из них разбивается, а часть катится по мостовой. Женщина на четвереньках бросается за ускользающей добычей, но бутылки расхватывают те, кто оказался рядом.

За разбитой витриной начинает плясать огонь. Валит дым, сначала жиденький, а потом все сильнее и сильнее.

Люди вываливаются из магазина, кашляя, на некоторых горит одежда. Пламя за витриной уже стоит стеной. Страшно кричат те, кто выбраться не успел. Горящий человек выпрыгивает из лавки через стену огня. Он падает в лужу и катается, пытаясь затушить горящую полушинель. Еще один, не допрыгнув, падает на осколки стекла, торчащие вертикально, и моментально замолкает. Толпа не пытается тушить разбушевавшийся огонь. Кто уже слишком пьян, кто скрывается со спиртным за пазухой. А кто, хихикая, смотрит на пожар, попивая из горлышка.

Обгоревшее тело замирает в луже.

Толпа расходится, шатаясь. Остаются только уснувшие пьяные и мертвые тела.

Капли дождя шипят в языках пламени.

30 сентября 1917 года. Петроград. Квартира Терещенко. Вечер

Входит Михаил Иванович, ставит у порога небольшой дорожный саквояж. На Терещенко мокрый плащ, шляпа вся в потеках. Служанка принимает плащ, Терещенко стряхивает шляпу.

Из комнат выбегает Марго.

– Мишель! Наконец-то!

Марг обнимает мужа. В дверях показывается няня, держащая на руках маленькую, одетую словно кукла, Мими.

– Какая жуткая погода, – говорит Мишель, прижимая жену к себе. – Я еще не помню такого сентября… На улице натуральный потоп – по Миллионной течет вторая Нева.

– Слава Богу, ты приехал, дорогой! – щебечет Марг по-французски. – Мы тебя уже заждались!

– Мы? – удивляется Терещенко.

– Мы! – подтверждает мужской голос, и в коридоре появляется Дорик.

Он постарел, осунулся, перестал походить на вечного мальчика. Залысины стали больше, на лбу пролегли морщины, но Федор Федорович по-прежнему элегантен. Он в мундире, выбрит, но, несмотря на улыбку, видно, что он очень устал.

Братья обнимаются. Видно, что они искренне рады друг другу.

Столовая.

На столе остатки ужина. Ночь. Некому убирать посуду.

В пепельнице полно окурков. В воздухе пласты табачного дыма.

– И что твои мастерские? – спрашивает Терещенко.

– Я свернул производство. Последнюю мою машину на фронте сбили в июле. Денег я не получил за последние пять. Строить самолеты без денег и покупателя – дурное и дорогостоящее дело. Так что… У меня больше нет мастерских, братец. Мечта умерла. Все плохо, Мишель…

– Поэтому уезжаешь?

– О, нет! – говорит Дорик. – Вовсе не потому… Уезжаю я, Мишель, от дурного сна…

– Ты веришь в сны?

– А как же в них не верить? Вот – дурной сон. За окном…

– Погоди, погоди…

– Да чего тут годить, братец? Ты же видишь, куда все катится?

– А куда все катится?

– В тар-тартары! Ты что? Всерьез думаешь, что сможешь удержать в узде то, что выкатилось на улицу?

– Это народ, Дорик. То, что выкатилось – это и есть народ.

– Нет, Миша. Народ – это мои литейщики, мастера, столяры. Это мельник наш, Прохор, когда трезвый… А это, прости, не народ… Народ не может уничтожать страну, в которой живет!

Дорик наливает в бокал коньяку. Щедро, пальца на три.

– Ты плохо понимаешь происходящее…

– Так объясни! Ты же у нас министр! Целый министр иностранных дел! У меня вообще масса вопросов к тебе!

Он выпивает коньяк в несколько глотков.

– И первый вопрос, – продолжает Дорик. – Зачем все это?

– Что «это»? – раздраженно спрашивает Терещенко.

– Вот это все! Ваши игры политические, масонские – все эти свержения и восстания… Чего вы добились, Мишенька? Ну нет теперь в России царя… Так и России скоро не будет! Что не съедят снаружи – доедят изнутри. Вы же проигрываете со всех сторон! Эсеры, эсдеки, анархисты, народники, межрайонцы, большевики эти безумные с меньшевиками… Как ты только это запоминаешь? Тьфу! Разве могут найти они общий язык? Да они будут собачиться между собой даже в горящем сарае!

– Это называется демократия, Дорик. Это то, чем ты восхищался в марте. Ты же говорил, что в восторге от того, что власть взяло самое демократическое в мире правительство!

– Не-е-е-т, Миша! – тянет Федор Федорович. – Это не демократия. Это называется бардак. Вы ничего не добились за эти полгода. Вы заигрались. Вы окончательно просрали страну. Хочешь совет? Бери в охапку Марг с детьми да тетю Лизу и беги отсюда до самого Парижа… Хоть пешком, хоть на поезде, хоть на перекладных! Целее будешь. Будем жить с тобой у моря, без ледяных дождей, ветров и революционных потрясений – пить шампанское, есть устриц и ходить на яхте. Лазурный берег хорош в любое время года. В Ницце больше не будет революций, точно говорю – французы давно этим переболели! А здесь, братец мой, скоро начнется грандиозный катаклизм, такой, что небо покажется с овчинку. А от катаклизмов положено держаться подальше.

– Ты зря думаешь, что все так плохо…

– Нет, Миша, я не думаю, что все плохо! Я твердо знаю, что все очень плохо. У тебя дочь. У тебя беременная жена. Заканчивай свою игру в Робеспьера. Войти в историю можно по-разному, но все-таки лучше живым…

– Я попробую уговорить Марг ухать вместе с тобой, – говорит Терещенко помолчав. – И маму.

– А ты сам?

Терещенко качает головой.

Дорик снова наливает себе в бокал коньяку, выпивает, закусывает. Лицо у него краснеет.

– Дурак ты, Мишка, – выдавливает он с натугой. – Как есть дурак. Последний романтик нашего сраного времени. Пропадешь ведь ни за что…

Монако. 30 марта 1956 года

Никифоров и Терещенко сидят на скамье, в тени средиземноморской сосны.

Море раскинулось перед ними. Людей мало.

– И Федор Федорович уехал? – спрашивает Никифоров.

– Да. Уехал через день. Один. Семья уже ждала его во Франции. Кстати, Пелагея с мужем и сыном тоже вовремя уехали из Киева. А мы… Марг отказалась ехать категорически. Мама об отъезде и слушать не захотела. Махнула на меня рукой и посоветовала заниматься своими делами. Мол, она сама решит, когда и как ей ехать.

– Вся семья осталась?

– Ну что вы… – улыбается Терещенко. – Не буду напрягать вас долгим перечислением… В Петрограде остались я, Марг, Мими да мама. В Киеве – моя тетушка Варвара Ханенко. Она к тому времени овдовела и была буквально помешана на нашем музее, потому ехать отказывалась.

– Так жалеете, что тогда не поехали с братом?

– А вы упорны… Или так хочется поймать меня на сожалении? По сути… Очень глупый вопрос, молодой человек. Что толку жалеть о том, что давно сделано?

– Но ведь ваша жизнь могла сложиться совсем иначе?

Терещенко поворачивает голову к собеседнику, внимательно смотрит тому в глаза и произносит:

– А кто вам сказал, что я хотел бы другой судьбы?

9 октября 1917 года. Петроград. Квартира Терещенко. Ночь

Супруги лежат в постели. Он спят. За окном мелькает свет фар. В луче становятся видны летящие с неба струи дождя. Ночную тишину разрывают выстрелы. Слышен грохот – внизу, под окнами квартиры, машина врезается в столб. Из кузова выпрыгивают вооруженные люди.

Терещенко и Маргарит вскакивают, разбуженные перестрелкой.

Марг бросается к окну.

– Не подходи! – кричит Михаил Иванович.

Снизу несутся звуки настоящего боя.

Пули разбивают стекла этажом ниже.

Несколько человек, спрятавшихся за разбитым грузовичком, отстреливаются.

Марг и Терещенко, пригибаясь, выскальзывают из спальни.

В детской на руках у няни рыдает маленькая Мишет.

Марг выхватывает ее у няни и прижимает к себе.

– Я просил тебя уехать, – говорит Терещенко с укоризной, обнимая жену.

Маргарит отрицательно качает головой. Глаза у нее мокрые от слез.

– Мими и няня завтра переезжают к моей матери. Ты – ко мне в Зимний. Пока поживешь в моей министерской квартире, а потом посмотрим.

– Твоя мать не станет возиться с Мишет…

– Это тот случай, – отвечает Терещенко без тени сомнения в голосе, – когда мнение маман не имеет никакого значения.

9 октября 1917 года. Петроград. Особняк семьи Терещенко.

Утро

Елизавета Михайловна чаевничает.

Звонок в дверь – и горничная выходит в прихожую.

Слышны голоса.

Елизавета Михайловна недовольно щурится.

В столовую входит Михаил, за ним няня – у нее в руках корзина с Мими.

– Они пока поживут у тебя, – говорит Терещенко резко.

– Может быть, ты скажешь матери «доброе утро»?

– Доброе утро, мама…

Елизавета Михайловна показывает указательным пальцем себе на щеку.

Терещенко вздыхает и покорно целует мать.

– Что, собственно, произошло? – спрашивает мадам Терещенко. – Что за тон? Почему ты взволнован?

– Я не хочу оставлять беременную жену и ребенка одних в квартире. У меня много работы, мама, часто я не успеваю вернуться домой. Вчера под окнами устроили пальбу…

– Если ты решил, что сообщить мне о беременности невестки таким образом – хорошая идея, то, уверяю тебя, ты ошибался…

– Мама, я прекрасно знаю твое отношение к Маргарит. Но прошу тебя – пусть Мими под присмотром кормилицы поживет у тебя, пока все кончится.

– Хорошо! – легко соглашается мадам Терещенко. – Пусть живут. Но, скажи мне, сын-министр, когда это все кончится?

Михаил Иванович отрицательно качает головой.

– Я не знаю мама. В ближайшие дни решится все.

– Все? – переспрашивает Елизавета Михайловна. Рот у нее кривится в усмешке. – Я полагаю, что еще ничего и не началось… Как тебя зовут? – спрашивает она у кормилицы.

– Ксения.

– Хорошее имя. Тебя проводят в свободную комнату… Девочку пока можешь оставить здесь. Ты доволен, сынок?

– Да, – отзывается Михаил Иванович.

– Отлично! Познакомлюсь с внучкой, – говорит Елизавета Михайловна. – Ты правильно решил, Мишель, что привел только внучку. Твою француженку я бы выгнала с порога.

Терещенко ничего не отвечает и выходит прочь.

Мадам Терещенко некоторое время смотрит то на корзину с ребенком, то на двери, потом встает и тихонько подходит к внучке.

Мишет очаровательна, розовые щечки, алый ротик, чудесные синие, как у матери, глаза, длинные ресницы.

Мадам Терещенко невольно улыбается и украдкой смотрит на дверь. Та остается закрытой. Елизавета Михайловна склоняется над внучкой и некоторое время они разглядывают друг друга. Потом мадам осторожно протягивает Мишет руку. Из кружевной пены выныривает маленькая розовая пятерня и вцепляется в бабушкин палец. Мадам Терещенко одергивает руку. Мишет хнычет – она обижена. Елизавета Михайловна оглядывается – не видит ли кто? – вынимает ребенка из корзины и нежно прижимает к его груди.

На ее лице улыбка. Не кривая усмешка фурии, а счастливая улыбка любящего человека.

9 октября 1917 года. Петроград. Подъезд Зимнего дворца

Автомобиль с Терещенко и Марг останавливается возле входа в Зимний. Михаил помогает Маргарит выйти, поддерживая под локоть.

Стоящий на часах молоденький юнкер смотрит на Марг восхищенно: у него на лице написано изумление – невероятно красивая женщина, он таких еще не видел. Он провожает пару взглядом, француженка, похоже, его сразила.

На ступеньках Марг становится не по себе, Терещенко подхватывает ее под локоть и помогает войти во внутрь.

Юнкер, забыв об обязанностях, глядит им вслед.

– Смоляков! – окликает его напарник. – Андрюша! Да ты что?

– Я – ничего!

– Да ты раскраснелся, как девица…

Смоляков смущенно отворачивается.

– Эта дамочка не про тебя, юнкер, – говорит один из солдат в возрасте, сидящих возле небольшого костерка чуть в стороне. – Не трать время… если выживешь – найдешь себе краше.

– Это жена министра иностранных дел, – поясняет начальник караула, вздыхая. – Француженка. Угораздило же ее… Жила бы в своем Париже, горя не знала бы!

14 октября 1917 года. Зимний дворец. Заседание Временного правительства

Председательствует Керенский. От былой уверенности в себе не осталось и следа. Он подавлен, и это чувствуется, хотя держит себя в руках.

– Итак, даже в газете «Копейка» уже говорят о неизбежности большевистского восстания… Серьезный источник, господа? Не так ли?

Керенский поднимает и показывает всем газету, отпечатанную на плохой серой бумаге.

– Несерьезный, конечно, – отзывается Кишкин. – Но дело в том, Александр Федорович, что он не единственный…

– И все единодушны? Так? Выступление большевиков будет приурочено к съезду Советов… Надеюсь, вы не забыли, господа, что Советы – это часть нашей власти, а не враги? Советы – это новая форма демократии, за которую мы все ратовали! И если вы считаете, что большевики имеют полную поддержку в Советах, то вы ошибаетесь! Это не так!

– Александр Федорович, – говорит грузноватый мужчина лет сорока, в пенсне, – вынужден вас огорчить. Поддержка большевиков сейчас значительна. Ее нельзя сравнивать с тем, что было в июле или в августе. Нужны решительные действия на упреждение. Если информация, которая поступает к нам из самых разных источников, окажется правдой, то мы уже опоздали…

– Я понимаю, – отвечает Керенский тусклым голосом, – что вы, Алексей Максимович, как министр внутренних дел, достаточно осведомлены в касающихся вас вопросах. Но пускай о политических течениях будут говорить те, кто эти политические течения формируют. Я отвечу вам теми же словами, что ответил своим однопартийцам вчера, на заседании временного совета: Временное правительство в курсе всех предположений и полагает, что никаких оснований для паники не должно быть. Всякая попытка противопоставить воле большинства и Временного правительства насилие встретит достаточное противодействие. Скажите мне, господин Никитин, где в настоящий момент находится Ульянов?

– По моей информации, он вернулся в Петроград.

– Как давно?

– Пять дней назад.

– Почему он не арестован?

– Потому что мы не можем его найти, – отвечает Никитин. – Он не ночует дважды в одном месте, меняет грим, очень много перемещается. Александр Федорович, люди, находящиеся в моем распоряжении, сбились с ног, но у меня есть другие задачи – разоружение рабоче-крестьянских дружин. Я не могу отставить все для того, чтобы задержать Ульянова.

– Наша общая задача – не допустить провокаций со стороны большевиков. И если для этого надо ввести сюда войска… Значит, мы их введем!

– Александр Федорович, – говорит Коновалов. – К вопросу о войсках. В приемной ждет Яков Герасимович Багратуни. Он подготовил доклад о ситуации на сегодня. Я настойчиво советую вам его выслушать.

Генерал Багратуни высок ростом, грузен и стрижен налысо. На затылке складки, мундир безупречен, на боку – шашка. Говорит четко, чеканя фразы.

– Товарищи члены Временного правительства! Сегодня я вынужден заявить, что на сегодняшний день мы не имеем достаточно войск, чтобы обеспечить безопасность основных объектов города. А те войска, что имеются в нашем распоряжении, ненадежны, разагитированы большевиками, развращены их пропагандой. Любая из частей, даже прибывшая с театра боевых действий, может оказаться недееспособной. Полагаю, что мы и представить себе не могли, как глубоко проникла большевистская зараза в армейские ряды. Я прошу разрешения обратиться к командующему Северным флотом и направить в Петроград…

Терещенко сидит за столом заседаний и крутит в руках золотое перо. Лицо у него мрачное. На щеках играют желваки.

Перед ним лист бумаги, на котором он нарисовал какие-то профили, завитушки, силуэт балерины, выполняющей фуэте.

И четыре строки – строфа из стихотворения:

Есть бестолковица, Сон уж не тот… Что-то готовится! Кто-то идет!

Вечер 16 октября 1917 года. Лесново-Удельнинская управа, Петроград

На улице дождь со снегом. Ветер болтает фонарь над входом. В луче света белые косые струи.

В холодной комнате управы собрался весь состав большевистского ЦК.

Последним входит Ленин в сопровождении своего телохранителя – финна Эйно Райхья. Ильич брит и без бороды выглядит моложе. Он одет как рабочий, на нем ботинки на толстой подошве и короткое полупальто. Ленин замерз и, войдя, дышит на окоченевшие руки. Его радостно приветствуют Троцкий, Свердлов, Зиновьев, Сталин, Дзержинский, Калинин и Урицкий.

Троцкий пожимает руку Ленина первым, после чего Ульянов здоровается со всеми остальными.

– Что же вы без перчаток, Владимир Ильич? – с упреком спрашивает Зиновьев. – Руки ледяные.

– Забыл, забыл, друг мой! Рад видеть вас всех, товарищи! Что ж вы, Михаил Иванович, печку не растопили! Вы ж здесь хозяин!

– Исключительно в целях конспирации, Владимир Ильич! – отвечает Калинин. – Дым над трубой в такое позднее время… Лучше уж померзнуть. Нам сообщили, что по распоряжению Багратуни и Коновалова на ноги подняли всех, кого могли. Вас ищут, Владимир Ильич.

– Спасибо Сереже Аллилуеву, – говорит Ленин. – Не нашли и не найдут. Обеспечил и убежище, и документы, да еще и кормит на убой. Дочка у Сергея Яковлевича красавица, умница и не замужем – Надеждой зовут. Кто у нас не женат еще? Советую обратить внимание!

– Джугашвили не женат, – сообщает Дзержинский.

– Вот-вот… – соглашается Ленин со смехом. – Вам, товарищ Сталин, и советую обратить внимание. Барышня и с конспирацией знакома, и отец у нее знатный революционер…

– Надо подумать… – говорит Сталин с кавказским акцентом. – Если партия говорит, что надо жениться, женюсь обязательно.

– А если не скажет? – спрашивает Урицкий.

– Тогда, Моисей, не женюсь! – заявляет спокойно Сталин, пыхтя трубкой.

Все смеются.

– Ладно, товарищи, – говорит Ленин, посерьезнев. – К делу. Сегодня нашей первостепенной задачей является создание военно-революционного центра, который будет руководить восстанием. Я считаю, что такой центр должен быть сформирован исключительно из числа членов ЦК нашей партии. Это должны быть люди с революционным и боевым опытом, с опытом террористической работы, экспроприаций – ни в коем случае не теоретики, неспособные пролить кровь. Решительные люди. Это архиважно для революции! Предлагаю со своей стороны кандидатуры товарищей Урицкого и Свердлова.

– Предлагаю товарища Бубнова! – говорит Троцкий. – И товарища Сталина!

– Четверо, – сообщает Калинин, записывая фамилии в протокол.

– И товарищ Дзержинский, – предлагает Зиновьев.

– Ставим на голосование поименно, – продолжает Калинин. – Кто за кандидатуру товарища Урицкого?

17 октября 1917 года. Зимний дворец

По коридору быстрым шагом идет Александр Иванович Коновалов. По-видимому, от откуда-то приехал. На его плечах мокрое пальто, к которому прилипли редкие снежинки. Рядом с ним идет молодой, едва за тридцать, офицер в расстегнутой шинели поверх полковничьего мундира – лысый, усатый, худой и скуластый, словно калмык – это Георгий Петрович Полковников, командующий Петроградским округом.

«Телеграмма генерал-квартирмейстера штаба Петроградского военного округа подполковника Н. Н. Пораделова начальникам артиллерийских училищ, 16 октября: “Спешно. Главный начальник округа приказал иметь в Зимнем дворце постоянный наряд в шесть орудий с соответствующим числом запряжек, посему к находящимся в Зимнем дворце двум орудиям необходимо прислать еще четыре, причем сделать это не позднее 14 часов завтра, 17 октября. Об исполнении срочно донести.

Пораделов».

– Мы получили информацию, – говорит Коновалов на ходу, – что большевики могут выступить не 20-го, как сообщали прежде, а на день раньше…

– Александр Иванович, – лицо у Полковникова суровое, говорит низким, красивым голосом. – В какой бы момент они не выступили, заверяю вас, что войска Петроградского округа наведут порядок в течение нескольких часов. Мы готовы к действиям, вам не о чем волноваться.

– Вы уверены, что в ваших частях нет большевистских агентов? Агитаторов? Провокаторов? Мне сообщали иную информацию! – резко возражает Коновалов. – Откуда такая уверенность в преданности войск, если весь опыт последних месяцев говорит о другом? У нас с фронта бегут целыми дивизиями!

– Александр Иванович, – уверенности в голосе Полковникова только прибавляется. – Мы тщательно следим за настроениями в частях, преданных Временному правительству. Им можно доверять!

Вооруженная охрана распахивает перед Коноваловым и Полковниковым двери в зал заседаний. Они входят в зал.

17 октября 1917 года. Зимний дворец.

Зал заседаний Временного правительства

Заседание уже идет. Коновалов садится на место председательствующего. С ним все здороваются, а потом прерванное выступление продолжает Николай Михайлович Кишкин.

– Товарищи! Сейчас очень важно принять меры и не допустить погромов! В городе находят и громят винные склады! А таких складов у нас более пятисот, не считая запасов в некоторых ресторациях, которые пользовались привилегиями! В городе разбойничают, как на большой дороге. Убийства, изнасилования, налеты – все это происходит по многу раз в день. Ночью некому прекратить перестрелки на улицах. Есть самоуправление, которое отстаивает свои права на милицию и на продовольствие, но, похоже, продовольствие их интересует куда больше, чем порядок… Есть комиссар, но ему не дают работать!

Терещенко встает со своего места и подходит к Коновалову.

– Где Керенский? – спрашивает вполголоса Михаил заместителя председателя. – Хоть вы можете сказать, когда он появится?

– Вы же знаете, – отвечает Коновалов так же тихо. – Он на фронте. Инспектирует части. Я связывался с ним по телеграфу – обещает быть завтра…

– Он не думает, что вскоре ему будет некуда возвращаться? – спрашивает Терещенко зло.

Коновалов пожимает плечами.

– Я вижу, – продолжает Кишкин, – что товарищ Коновалов пригласил на заседание полковника Полковникова. И, пользуясь случаем, хочу задать вопрос командующему Петроградским округом: Георгий Петрович! Успокойте нас! Скажите, вы уверены в преданности войск? Ведь все агитаторы на свободе, большевики ведут подрывную работу в пользу своих немецких хозяев, нимало не стесняясь, в открытую.

– Я только что докладывал товарищу Коновалову, – полковник встает. – Войска преданы Временному правительству. Я полагаю, что в этом смысле беспокоиться вам не о чем!

– Их достаточно для подавления выступления в самом начале, – говорит Терещенко. – А вот достаточно ли их для наступления? Мы имеем дело с вооруженным и коварным врагом.

– Но Багратуни разоружил рабочие дружины, – возражает Некрасов.

– Не все, – говорит Терещенко. – Сегодня присутствующий здесь Верховский, слава Богу, отказался выдавать две тысячи винтовок по распоряжению ЦИКа Петроградского Совета. За что ему отдельная благодарность и уважение! Две тысячи винтовок – это две тысячи бойцов. Они возьму винтовки в другом месте. Сейчас это не проблема. Нам надо идти на верную победу. Вызвать большевиков на преждевременное выступление, пока они полностью не готовы к восстанию. Пусть начинают свои митинги и погромы, а мы в этот момент их ударим.

– Пусть Керенский подготовит общий план, – предлагает Гвоздев. – Есть Полковников, он поставлен руководить округом. Это его ответственность!

– Смешно слушать! – качает головой Малянтович. – В городе проблемы с продовольствием. В городе через несколько недель может начаться голод, а мы с вами сидим и рассуждаем, как выманить из логова эту банду немецких наймитов. Прав Терещенко! Я предлагаю проверить свои силы, принять все необходимые меры предосторожности, вызвать восстание и подавить его с максимальной жестокостью.

– Не смешно слушать, а скучно, – говорит Верховский. – Товарищи, сил на активное выступление у нас нет. Тут и обсуждать нечего. Мы можем выжидать, не более. Ждать выступления другой стороны. Нейтрализовать большевиков мы не можем. Мы и арестовать их лидеров не можем. Мы ничего не можем, только наблюдать, как Совет становится большевистским гнездом. Я прошу об отставке, товарищи. Я не могу предоставить Временному правительству реальные силы для подавления беспорядков.

– Давайте мы обсудим это по приезду Александра Федоровича, – предлагает Коновалов. – Возможно, к завтрашнему дню ситуация прояснится.

– Я не верю в выступление большевиков, – говорит Прокопович. – Маразм в нас, товарищи. Мы не можем создать власть в своей стране. Мы оказались неспособны это сделать вовремя. Пока нет власти – нет и силы. Пока нет силы – ничего сделать нельзя. Врага нельзя победить уговорами…

В зал входит Керенский. Он в своем обычном одеянии – военном френче. После поездки он изменился к лучшему, воспрянул духом, что ли? В глазах снова блеск, хотя под глазницами синяки от недосыпа.

– Товарищи! Здравствуйте!

Он садится рядом с Коноваловым.

– Продолжайте, пожалуйста! О своей поездке на фронт, товарищи, я доложу отдельно…

17 октября 1917 года. Поздний вечер. Смольный

Возле здания суета: машины, люди. Выставлена весьма серьезная охрана – несколько пулеметных гнезд, укрепленных мешками с песком, солдаты, десятка три матросов-балтийцев, бронемашина.

То и дело из Смольного и в Смольный входят группы вооруженных людей, небольшие отряды грузятся в грузовики и отъезжают. В воздухе висит ожидание события, этакая веселая злоба.

Внутри Смольного тоже все кипит. Накурено, очень грязно – тысячи ног занесли внутрь дворца питерскую слякоть.

«Телефонограмма подполковника Пораделова командиру запасного броневого дивизиона, 12 часов 40 минут, 17 октября:

“Главнокомандующий приказал экстренно выслать броневые машины от вверенного Вам дивизиона: одну в Экспедицию заготовления государственных бумаг (Фонтанка, 144) в распоряжение начальника караула при Экспедиции; одну в Государственный банк с подчинением этой машины и другой, уже находящейся там, начальнику охраны банка; одну на почтамт (Почтамтская, 7) с подчинением коменданту почт и телеграфов; одну на Центральную железнодорожную телеграфную станцию (Фонтанка, 117) с подчинением начальнику караула; одну на Николаевский вокзал в распоряжение коменданта вокзала. Всем машинам иметь по 12 пулеметных лент; броневую машину, находящуюся на Центральной телефонной станции, подчинить начальнику караула при станции. Об исполнении донести.

Пораделов.»

17 октября 1917 года. Поздний вечер. Зал Смольного

В зале заседаний стоит столбом махорочный дым. Людей много, ведет собрание Свердлов.

В зале один за одним поднимаются представители районов и докладывают о готовности к восстанию.

– Выборгский район выступить готов, – окает широкоплечий рабочий в картузе и с трехлинейкой.

– Петроградский район готов, – говорит сравнительно молодой парень с рябым круглым лицом.

– Путиловцы готовы, товарищ Свердлов!

– Товарищ Подвойский! – зовет Свердлов следующего оратора. – Николай Ильич! Доложите обстановку в армии и флоте!

– Товарищи! – говорит Подвойский, выйдя к трибуне. – Я могу с гордостью сказать, что Красная гвардия, прогрессивная часть флота и большинство армейских подразделений, расквартированных в Петрограде, приняли нашу сторону и готовы поддержать выступление большевиков!

Ему начинают аплодировать. Подвойский счастливо улыбается.

17 октября 1917 года. Поздний вечер. После собрания. Смольный

Свердлов зовет Подвойского.

– Николай Ильич! Подойдите.

Тот подходит.

Свердлов говорит негромко, наклонив голову к собеседнику.

– Николай, пойдешь к Ильичу вместе с Антоновым и Невским. Он вас вызывает с докладом о подготовке к восстанию. Идите порознь, с максимальной осторожностью. Его ищут, за вами могут идти филеры…

– Яков Михайлович! Да какие сейчас филеры! Город уже наш! – возражает было Подвойский, но Свердлов поправляет пенсне и тот умолкает.

– Идти порознь, проверять друг друга, страховаться. Все. Владимиру Ильичу передашь привет.

17 октября 1917 года. Поздний вечер. Улицы Петрограда

Ночь. Ветрено. Срывается дождь.

По темной улице, сунув руки в карманы пальто, шагает Антонов-Овсеенко.

А вот быстро переходит улицу и скрывается в проходном дворе Невский.

Идет, ныряя из света в тень, Подвойский.

Вот он подходит к воротам стоящего в глубине двора дома. Из темноты выныривает Антонов-Овсеенко.

– Это я, Николай Ильич.

Слышны шаги.

Оба отступают в тень. Антонов-Овсеенко достает из кармана пальто револьвер. Но стрелять не приходится – у ворот появляется Невский. Антонов ловко прячет оружие.

– Порядок, товарищи? – спрашивает Подвойский. – Хвоста не было?

– Не дети, – отвечает Антонов. – Проверялись. Заходим?

Они поднимаются на крыльцо и стучат в дверь условным стуком.

Через некоторое время створка открывается и они проскальзывают внутрь.

Дом, где скрывается Ленин

Дверь им открыл невысокий бритый мужчина в цветастой рубахе-косоворотке. Света в коридоре нет. Трое пришедших переглядываются между собой. Человек, встретивший их на пороге, возвращается в комнату и уже оттуда говорит, слегка картавя:

– Что же вы, товарищи, стоите, не проходите?

– Владимир Ильич? – с удивлением спрашивает Подвойский. – Вы?

Комната в доме Ленина

Все четверо сидят за столом. Окна занавешены, свет приглушен. На столе – пепельница с окурками, тарелка с недоеденными бутербродами, кружки с остатками чая.

– Весьма и весьма обнадеживает, – говорит Владимир Ильич.

– Моряки поддержат восстание наверняка, – кивает Антонов. – Приедут железной дорогой, если понадобится. Но об этом лучше скажет товарищ Невский, он ездил в Гельсингфорс по заданию «военки». В Финляндии войска распропагандированы, готовы к выступлению. А если говорить о Петроградском гарнизоне… Работа, проведенная военной организацией, была очень эффективна, Владимир Ильич. После митингов в июле и сентябре, после резолюций гарнизон на нашей стороне.

– А что скажете вы, товарищ Невский? – спрашивает Ленин, отмахиваясь от табачного дыма.

– Флот однозначно восстанет, – уверенно говорит Невский. – Но провести корабли в Петроград будет затруднительно, Владимир Ильич. Офицеров мы арестуем, но нужны опытные люди, чтобы провести флот сквозь минные поля… Только зря погубим корабли.

– Так не будем губить, – весело говорит бритый и от этого моложавый Ленин. – У нас же есть один корабль – «Аврора».

Он подмигивает Невскому.

– Товарищ Подвойский?

– Да, Владимир Ильич?

– Что скажете?

– Что скажу? – Подвойский давит папиросу в пепельнице. – Скажу, что все складывается превосходно. Настолько хорошо все складывается, что хочется спросить, а в чем подвох?

– И в чем подвох? – спрашивает Ульянов.

– Мы придаем большое значение частям с фронта, Владимир Ильич, – поясняет Подвойский. – Но на то, чтобы их подтянуть, нужно время. Части, расквартированные в Петрограде, настроены революционно, но те, кто выступал на нашей стороне во время летних событий, дезорганизованы, частично расформированы, что может стать для нас роковым фактором. А Керенский вполне может опереться на сводные отряды и реакционные армейские части. Таких немало, Владимир Ильич.

– И? – спрашивает Ленин.

– Нам нужно время. Рабочих надо вооружить, они требуют, чтобы их вооружили для решительных действий! Хорошо было бы отложить восстание, дать нам время подготовиться! Через дней двадцать мы будем значительно сильнее, чем сейчас!

– Отложить восстание? – переспрашивает Ленин.

– На пару недель, – подтверждает Подвойский. – Вы бы посмотрели, Владимир Ильич, какие орлы сейчас тренируются на даче Дурново! Какой тир мы им организовали! Как наша Красная гвардия научилась ходить в штыковую атаку! Настоящий передовой отряд рабочего класса!

– Это, конечно, прекрасно, товарищ Подвойский, – говорит Ленин зло. – За подготовку Красной Гвардии вам, Николай Ильич, отдельная партийная благодарность! Но откладывать восстание мы не дадим! Отложить восстание в тот момент, когда весь народ ждет от нас, большевиков, решительных действий – это архиглупость! Вы, батенька, отдаете себе отчет, что народные массы не могут быть вечно в ожидании? Вы мне лучше скажите, а кто командует рабочими дружинами? Частями Красной гвардии? Что за люди? Что за командиры?

– Прекрасные командиры, Владимир Ильич, проверенные партийцы, опытные агитаторы!

– Зачем нам опытные агитаторы? – спрашивает Ленин, прищурившись. Он берет со стола сушку, с хрустом давит ее в кулаке и бросает кусочек в рот. – Нам не проверенные партийцы нужны, Николай Ильич, а опытные боевые командиры. Которые воевать умеют, а не агитировать. Агитировать у нас, слава Богу, есть кому… Нашлись бы те, кому воевать под силу. Восстание, батенька – это острейший вид войны. Это великое искусство – восстание. Люди, не знающие тактики уличной войны, его погубят.

– Командиры готовы вести за собой людей личным примером, – растерянно возражает Подвойский.

– Это, конечно, вдохновляет, Николай Ильич, – ухмыляется Ленин. – Личный пример, дерзновение, храбрость… Но нужно еще уметь стрелять. Вы головой отвечаете за надежность и грамотность командиров, понятно? Вам нужно о кадровой политике думать, воспитывать бойцов, а сроки восстания – не ваше дело! Понятно?

– Понятно, Владимир Ильич.

– Вы уверены в надежности войсковых офицеров, ставших на нашу сторону?

– Они стали на нашу сторону не по принуждению и полностью контролируются солдатскими комитетами.

– На всякий случай?

– Да, Владимир Ильич, на всякий случай… – улыбается Подвойский. – Солдатские комитеты находятся под нашим влиянием.

– Ну вот, батенька! – вскакивает Ленин. – Теперь вы сами понимаете, что смешно говорить о несвоевременности восстания! У нас на руках все козыри, и не воспользоваться этим есть непростительная ошибка, трусость и предательство.

От возбуждения Ленин начинает ходить по комнате перед гостями. В такие минуты он привык закладывать большие пальцы рук в жилеточные проймы, но сейчас он одет как мещанин и жилетки на нем нет. В раздражении он охлопывает себя по бокам, продолжая говорить.

– Какая силища у революции! Какая страшная силища! Теперь самое главное – это управлять ею так, чтобы победить, а без применения военной науки победить нельзя. Важнейшее дело сейчас – подобрать самоотверженных рабочих, способных пойти на гибель, но не отступить, не сдать позиций. Необходимо заранее составить из них специальные отряды, которые займут Центральную телефонную станцию, телеграф и, главное, мосты… Вы говорите, что рабочие все настойчивее и настойчивее требуют оружие. А где вы собираетесь его раздобыть?

– В цейхгаузах, – пожимает плечами Подвойский. – Больше брать негде – только военные склады…

– Но тогда солдатам меньше останется, – озабоченно говорит Ленин. – Вы что, Николай Ильич? Хотите обезоружить солдат?

– Да вы что, товарищ Ленин! – восклицает Подвойский. – Никоим разом! Разве ж можно?

– Конечно же, нельзя! Не годится! Подумайте, Николай Ильич, подумайте! Надо теснее связаться с арсеналами и складами боеприпасов. Там ведь тоже находятся такие же рабочие и солдаты. Неужели они откажутся помочь своим братьям по классу? Своей революции? Разработайте такой план и обеспечьте дело так, чтобы мы могли взять оружие из самых складов непосредственно перед тем, как оно потребуется. Сестрорецкий завод – это хорошо, но этого мало. Уверен, что, если вы поможете большевикам Петропавловского арсенала, Нового арсенала на Литейном и Старого – на Выборгской стороне – развернуться по-настоящему, они в нужный момент откроют склады для раздачи оружия рабочим.

– Будет сделано, Владимир Ильич!

– Что еще товарищи?

– Владимир Ильич, – спрашивает Подвойский. – Может, надо напечатать побольше декретов о мире, земле, об организации Советской республики?

Ленин смеется.

– Эк, куда ты хватили, батенька! Сначала надо победить! А потом уже декреты печатать…

Он перестает смеяться и внезапно наклоняется на сидящим Подвойским, буквально касаясь лицом его лица.

– Революция должна победить! Обязательно победить! Любой ценой. Слышите меня? Любой ценой!

19 октября 1917 года. Петроград

Терещенко в автомобиле едет по городу. Вдруг он замечает среди прохожих знакомое лицо. Резко направляет автомобиль к обочине. Охрана (двое молодых юнкеров) хватается за винтовки.

– Спокойнее, товарищи! – говорит Терещенко, выскакивая из машины, и кричит вслед уходящему человеку. – Саша! Саша! Блок!

Прохожий оборачивается.

Это действительно Александр Блок.

Сначала его лицо освещается радостной улыбкой, но потом улыбка гаснет – он в легкой растерянности, явно не знает, как себя повести.

Терещенко его обнимает, берет в охапку:

– Саша! Ты! Чертяка! Как же я рад тебя видеть! Ты в Петрограде? Что ж не заехал, не позвонил…

– Да я недавно… – лепечет Блок.

Он тоже обнял Мишеля, но как-то нерешительно.

– Все собирался… А времени не было!

– Слушай, у меня заседание через два часа, но время есть… Давай заедем куда-нибудь, поговорим. У тебя друг теперь целый министр иностранных дел…

– Да я…

– И слушать ничего не хочу… Едем.

19 октября 1917 года. Петроград. Ресторан

За столиком сидят Блок и Терещенко.

Блок уже слегка навеселе. Ест с аппетитом, разговорился. По бледной коже щек бегут красные пятна.

– Я сейчас из наших только у Мережковских бываю…

– Отшельничаешь? – спрашивает Мишель.

– Да нет… Сейчас такое время. Революция на пороге.

– Она не на пороге, – говорит Терещенко. – Она уже давно в доме. С февраля.

– Не то все это! Не то, Миша! Настоящей революции еще не было. Но она обязательно будет!

– Саша, дорогой! Ну какая еще революция, право?

– Настоящая, – повторяет Блок. – Рабоче-крестьянская, пролетарская…

– Ты это серьезно? Саш, родной, ты-то какое отношение к пролетариату имеешь? Каким краем?

– Причем тут это? – обижается Блок. – Да, я не пролетарского происхождения, но это не значит, что я не могу проникнуться идеей!

– Какой идеей?

– Всеобщего равенства! Братства! Чтобы земля – крестьянам, заводы – рабочим, мир – народам!

– Погоди-ка, – Терещенко откидывается на стуле. – Ты у нас кто? Эсер? Кадет? Дай-ка я угадаю! Мой друг Саша записался в большевики?

– Я никуда не записывался, – злится Блок. – Я никуда не хочу записываться, я поэт, если ты не забыл!

– Я не забыл. А ты?

– И я не забыл! Просто поэт в такое время не может оставаться в стороне от событий! Он должен быть со своим народом!

– И будь! Кто тебе мешает! Ты, наверное, хочешь, чтобы победили немцы?

Блок перестает жевать.

– Ты с ума сошел, Мишель!

– Большевики, дорогой мой поэт, это и есть немцы. У меня и сейчас на руках документы, доказывающие связь Ленина с их Генштабом. Они – это оружие, призванное разрушить Россию.

– Ты врешь! – жестко говорит Блок. – Я лично знаком с Троцким! Он – не немецкий шпион! Он порядочнейший человек! Человек с горячим и большим сердцем!

– Как я помню, – говорит Терещенко, – раньше ты предлагал «всех жидов перевешать», а я тебе говорил обратное. Хоть в одном прогресс есть, ты больше не антисемит.

– А я никогда им и не был! Есть жиды, а есть – евреи, и их не перепутать! Среди большевиков много евреев! Так что это ты, Мишель, антисемит! Что ты хочешь от меня услышать? Заверения в верности? Их не будет! Я тебя люблю по-прежнему, ты мой старый друг, но подумай, чего ты добиваешься? Победы? Любой ценой? А кому принесет пользу эта победа?

– России!

– Вранье! Вранье! Вранье! – Блок стучит кулаком по столу. Прыгают тарелки, опрокидывается рюмка с водкой. – России нужен мир! Да, я ненавижу Англию, люблю Германию и питаю склонность к большевикам! Да, Мишель! Мне нужны были деньги, но когда Гиппиус звала меня в газету Ропщина, я не пошел! Не пошел, потому, что Савинков такой же, как ты! Вы служите английскому империализму, а он должен проиграть! Должен! Наши исконные враги – это англичане! Не немцы, с которыми мы связаны династическими узами, не французы, культура которых – часть нашей культуры! А эти проклятые англичане, убийцы, грабители и милитаристы! Как их только земля носит?!

– Саша! – грустно произносит Терещенко. – Саша… Что ты плетешь?

– Да, Мишель, – говорит Блок. – Многое изменилось. Ты уж извини, но я пью твою водку и должен быть с тобой честным. Зина назвала меня и Борю Бугаева «потерянными детьми», а мы не дети… Мы наконец-то выросли. Мы нынче ходим по ступеням вечности. А в вечности мы все – большевики…

20 октября 1917 года. Петроград. Мариинский дворец

Заседание объединенной комиссии по обороне и иностранным делам Совета Республики.

Выступает военный министр Александр Иванович Верховский – молодой человек лет до тридцати, гладкие волосы зачесаны с аккуратным пробором, на худом скуластом лице очки в тонкой металлической оправе, стриженые усы, скрывающие верхнюю губу.

Его слушают множество людей, среди них и Михаил Терещенко.

– Численность армии на сегодня составляет более 10 миллионов человек. Это огромная армия, товарищи, которую надо кормить, поить и вооружать. У нас нет на это ни денег, ни сил. Причем армия эта большей частью небоеспособна…

Зал гудит недовольно.

– Спокойнее, товарищи, – говорит Верховский, вскидывая острый подбородок. – Я знаю, что правда неприятна, но кто-то должен ее сказать. Анархия и дезертирство нарастают с каждым днем. Это давно уже не армия – это деморализованная большевистской пропагандой толпа, которой невозможно управлять. Это не боевое оружие, а муляж, которым мы пытаемся испугать врага!

Гул становится громче, но Верховский тоже добавляет металла в голос.

– Нам не нужна такая армия, товарищи! Я предлагаю объявить демобилизацию старших возрастов, что сократит численность, но повысит качество вооруженных сил. Одновременно предлагаю создать отдельную группировку, численностью до 150 тысяч человек, для борьбы с дезертирством и погромщиками в тылу и ввести в качестве наказания смертную казнь за эти преступления. Если мы не справимся с разложением в армейских рядах, то погибнет вся страна, как гибнет здоровый организм от воздействия трупного яда…

– И как вы предлагаете победить разложение, товарищ военный министр? – спрашивает один из присутствующих – солидного вида мужчина в летах, с рыжеватой окладистой бородой, в гражданской одежде. – Расстрелами?

– Если надо, то расстрелами, – отвечает Верховский спокойно. – Но не только. Огромную опасность представляет большевистская пропаганда. Она опаснее, чем дизентерия в окопах, и распространяется быстрее дизентерии. Единственная возможность бороться с этими разлагающими и тлетворными влияниями – это вырвать у них почву из-под ног…

Он останавливается, набирает побольше воздуха в грудь и заканчивает фразу:

– …это самим немедленно возбудить вопрос о заключении мира!

Раздаются возмущенные возгласы. Некоторые из членов комиссии вскакивают с мест. Звучат оскорбительные выкрики: «Трус! Предатель! Большевистский шпион! Немецкий агент!».

Верховский слушает крики спокойно, обводя зал взглядом своих близоруких глаз.

– Товарищи! – голос его перекрывает шум в зале заседаний. – Мир – это то, что может спасти Россию от надвигающейся катастрофы! Весть о скором мире не замедлит внести в армию оздоравливающе начало, что даст возможность, опираясь на более-менее уцелевшие части, силой подавить анархию на фронте и в тылу! А так как само заключение мира потребует значительного времени на переговоры, то у нас есть шанс использовать это время для восстановления боевой мощи армии! Сильная армия поможет нам выторговать выгодный мир! У нас нет сил противостоять внутреннему и внешнему врагу одновременно! Продолжая войну, мы потерпим поражение и потеряем страну!

– Вы понимаете, что поддерживаете большевиков? – кричат ему с места. – Понимаете, что льете воду на мельницу Ленина и Троцкого?

– Я понимаю, – отвечает Верховский, – что у нас нет другого выхода…

– Это ваше Временное правительство довело страну до банкротства! Это ваши министры проиграли войну!

– Товарищи, – говорит Терещенко повышенным тоном. – Мы получили власть в феврале и сделали все возможное для победы России, для исполнения Россией ее обязательств перед союзниками! Вы хоть отдаете отчет, в каком состоянии досталась нам страна? Вы можете представить себе, с задачей какой сложности столкнулось наше правительство? Какой страшный кризис мы преодолели?!

– Михаил Иванович, – мужчина с бородой встает со своего кресла. – Я не военный и мало что смыслю в армейских делах, но даже мне понятно, что июльское наступление, разрекламированное вашим Керенским, оказалось глупейшей авантюрой. Ревель взят немцами, наши потери огромны, положение на фронтах, как сообщил нам товарищ Верховский, даже не катастрофическое, а вы говорите о том, что преодолели кризис? Да вы его создали, Терещенко! Вы и ваши министры-масоны! Не большевики виноваты в том, что сегодня происходит, – вы виноваты в укреплении большевизма!

– И бездарное руководство армией! – говорит худой, с высохшим лицом мужчина. – Полная некомпетентность во всем! Во всем!

Он несколько раз взмахивает рукой, как дирижер, делающий акцент на какой-то музыкальный инструмент.

– Товарищи, – говорит один из офицеров, присутствующих на заседании. – Хочу обратить ваше внимание на то, что сказанное здесь не должно стать общим достоянием. Подобного рода выводы могут создать ненужное общественное мнение, навредить и вызвать панические настроения…

– Меня мало интересует публичность, – говорит Верховский. – Меня интересует поддержка моего плана. Если вы дадите мне возможность действовать в рамках сказанного, я могу гарантировать вам реорганизацию вооруженных сил за очень короткие сроки…

– Например?

– Например – за год-полтора. К моменту подписания мирного договора вы будете иметь в распоряжении боеспособную армию численностью до пяти миллионов человек.

– И цена этому, Александр Иванович, – говорит Терещенко, – нарушение Россией своих обязательств перед союзниками, позорный сепаратный мир и потеря репутации? То есть – бесчестье?

– Наверное, – пожимает плечами Верховский. – Но альтернативой этому бесчестью является развал армии, крах государственных институций и смерть государства как такового. Мне кажется, что выбрать из двух зол меньшее – разумный ход. Вы, Михаил Иванович, знали мою точку зрения и до того. Теперь же ее знают и в комиссии. Вам решать, товарищи!

– Еще раз обращаю ваше внимание, товарищи, – говорит офицер. – Все сказанное здесь не должно быть отображено в отчете для прессы! Ни в коем случае!

– Вы предлагаете нам скрыть правду от народа? – спрашивает у него рыжий лопоухий чиновник в плотно сидящей на телесах английской тройке.

– Я предлагаю умолчать о существующих сегодня разногласиях и предать огласке решение, а не его обсуждение в подробностях.

– Одобряю, – говорит Терещенко.

– Товарищи, – говорит Верховский, – ставлю вас в известность, что в случае непринятия комиссией предложенного мною плана буду вынужден снять с себя всякую ответственность за происходящее и подать в отставку… По поводу невыпуска отчета для прессы – одобряю. Пока все сказанное здесь лучше хранить в тайне…

21 октября 1917 года. Петроград. Раннее утро. Типография газеты «Общее дело»

С грохотом крутятся ротационные станки. Работают гильотины. Вяжут в пачки газеты. На передовице под названием «Общее дело» заголовок «Военный министр Верховский просит мира!»

Пачки складывают в пролетки, в кузов небольшого развозного грузовичка.

На улице все еще темно.

21 октября 1917 года. Петроград. Утро

Мальчишки на улицах продают газету.

Пачку газет заносят в Смольный.

Газету читают в казарме.

Мальчишка с газетами забегает в ворота, над которыми написано «Путиловский завод».

21 октября 1917 года. Утро. Зимний Дворец. Кабинет Керенского

Газета «Общее дело» со знакомым заголовком лежит на столе у Александра Федоровича.

Керенский в гневе и ходит по кабинету.

Перед ним – министр внутренних дел Алексей Максимович Никитин.

– Это ж какой сволочью надо быть… – шипит Керенский. – Кто передал текст речи в редакцию?

– Я не знаю, Александр Федорович… – отвечает Никитин.

– А должны знать! Это же со стенограммы писано. Расшифровано и писано!

– Стенограмма на месте.

– В газете были?

– Мои люди и сейчас там, но весь тираж вывезен. Конфисковать нечего.

– И обвинения предъявить некому?

– Некому, Александр Федорович. Ничего не нарушено.

– Да плевать! Время военное. Газету закрыть! Главного редактора арестовать!

– На каком основании?

– На основании моего приказа! – кричит Керенский, срывая голос в хрип. – Этого достаточно?

– Достаточно, Александр Федорович…

– Потом выпустите, – остывает Керенский. – Для острастки подержите до вечера. Газету закрыть немедленно. Выставить охрану в типографии и редакции. Выполняйте, Алексей Максимович.

– Что вы думаете делать с Верховским?

– Ничего. Пойдет в отпуск по состоянию здоровья. Пусть сдает дела генералу Маниковскому. Нам паникеры не нужны.

– А ведь он прав, – говорит Никитин, решившись после недолгой паузы. – Не во всем, но прав. Реальное положение вещей еще хуже, Александр Федорович. И нам обоим это известно.

– Все знают, что дела плохи, – отвечает Керенский, садясь за письменный стол. – И Милюков, и Савинков, и Некрасов. Верховский намедни и с кадетами встречался по этому поводу. Да, он прав в оценке ситуации. Но это не значит, что мы должны поддерживать пораженческие настроения. У нас есть заботы поважнее – большевистский мятеж. Этим надо заниматься, а не сепаратным миром. Разберемся с Лениным и его бандой – наладим дела на фронте. Одно без другого, похоже, у нас не получится. Нет другого выхода, Алексей Максимович. Мы обречены или выиграть, или умереть…

22 октября 1917 года. Петроград. Народный дом на Кронверкском проспекте. Митинг в честь Дня Петросовета

На сцене – Троцкий. Зал переполнен, митинг собрал несколько тысяч человек. В воздухе висит пластами махорочный дым и радостное возбуждение. Люди слушают Троцкого словно завороженные и, надо сказать, не зря.

Он умеет говорить, захватить внимание аудитории, играть ее эмоциями. Этот невысокий человек с металлическим голосом – кумир толпы. Троцкий одет неброско, от американского лоска не осталось и следа. Свитер да черная потертая куртка из кожи на узких плечах. Вокруг шеи – мышиного цвета шарф, темные брюки-галифе заправлены в ладные хромовые сапожки небольшого размера. Шапка черных кудрявых волос, металлические очочки на тонком носу, а за стелами этих очочков – горящие темные глаза, блестящие лихорадкой революции, но без налета безумия, чуть навыкате, умные.

– Товарищи! Для нас всех есть единственная цель и надежда – победа рабоче-крестьянской революции и установление советской власти по всей территории России! Только советская власть способна изменить жизнь рабочего и солдата! Только советская власть даст им путевку в новую счастливую жизнь! И это случится очень скоро, товарищи!

Зал взрывается аплодисментами. Люди свистят, топают ногами, как в цирке после удачного акробатического номера.

Речь Троцкого артистична. Выверенные паузы, завораживающий слушателя интонационный ряд. Он вскидывает руку, и зал замолкает. На неуемных шипят соседи – не мешайте слушать! Троцкий говорит!

И он говорит:

– Для чего вы столько лет мерзли и голодали в окопах? Для того, чтобы буржуи жирели, как вши, на вашей крови? Нет! Так не должно быть! Это не вы должны умирать за них, а они должны служить вам! В этом суть советской власти! У тебя, буржуй, две шубы – отдай одну солдату, которому холодно в окопах! У тебя есть теплые сапоги? Посиди дома… Твои сапоги нужны рабочему! У нас нет больше царя! Теперь каждый из вас – царь в своей стране! У нас нет больше богатых и бедных! Все в этой стране принадлежит вам!

Зал аплодирует и кричит: «Ура! Да здравствует Троцкий! Да здравствует революция! Браво!».

Снова взлетает вверх рука, и снова зал замолкает.

– Так будем же стоять за рабоче-крестьянское дело до последней капли крови! Кто «за»?

Люди в едином порыве тянут вверх ладони – лес рук.

– Единогласно! – кричит Троцкий. Голос его вибрирует, словно он переполнен счастьем.

– Это голосование пусть будет вашей клятвой – всеми силами, любыми жертвами поддержать Совет, взявший на себя великое бремя довести до конца победу революции и дать вам ЗЕМЛЮ! ХЛЕБ! И МИР!

Зал ревет, словно огромный тысячеглоточный зверь.

– Ура! Да здравствует! Слава!

23 октября 1917 года. Утро. Зимний дворец. Кабинет Керенского

Керенский сидит за столом. Напротив него начальник штаба округа генерал Багратуни, командующий Северным фронтом генерал Черемисов и командующий округом полковник Полковников.

Керенский издерган и бледен – бессонная ночь. Руки по привычке крутят карандаш, глаза покраснели и слезятся.

– Итак, господа, – говорит Керенский хрипло, – мы не можем арестовать членов ВРК. Оказалось, что это они могут в любой момент арестовать нас, и не только арестовать, но и расстрелять при желании. Мы не способны вызвать с фронта верный правительству отряд, потому что у нас нет отрядов, верных правительству. Для этого недостаточно моего распоряжения, для этого нужно согласие ВЦИКа! С кем мне еще нужно проконсультироваться, чтобы отдать приказ? Есть еще что-то в этой стране, что подчиняется не ВРК, не ВЦИКу, не Совету, а правительству? Что, черт побери, будет делать Учредительное собрание? Консультироваться с ВЦИКом? Вчера Коновалов принес мне телеграмму – оказывается, полки и батальоны Петроградского гарнизона более не выполняют распоряжения штаба округа! Ни больше ни меньше! Отказываются подчиняться! И что? Мы не можем их заставить?

– Потому, что городской гарнизон разагитирован, Александр Федорович, – говорит Полковников твердо. – Я неоднократно докладывал вам, что в войсках царит разложение и чрезвычайно популярны большевистские агитаторы.

– Войска? – спрашивает Керенский, переведя взгляд на Войтынского.

Тот качает головой.

– Так езжайте и решите вопрос! – кричит Керенский. – Расстреляйте кого надо! Пообещайте все, что найдете нужным! Приведите сюда верные нам полки, и плевать на ВЦИК! Или все мне надо делать самостоятельно?

– Александр Федорович! – говорит Багратуни. – Боюсь, что надо идти на переговоры. Потому что это не все плохие новости…

– Что еще? – спрашивает Керенский.

– Петропавловская крепость перешла на сторону большевиков, – сообщает Багратуни севшим голосом.

– Каким образом?

– В крепость приехал Троцкий и собрал гарнизон на митинг. Вначале его едва не растерзали, а через час качали на руках. Теперь у них в руках самый крупный в городе арсенал.

Керенский с хрустом ломает карандаш.

– Ваши предложения? – быстро говорит он и облизывает пересохшие губы.

– Переговоры с ВРК, – Полковников, судя по всему, давно обдумал то, что говорит. – Я приглашу к себе делегацию из Смольного и соглашусь на присутствие в штабе постоянных наблюдателей от Петросовета.

– Что взамен? – спрашивает Керенский.

– Попросим, чтобы я назначал комиссаров ВРК своим приказом, а утверждали их представители ВЦИКа при штабе. Это даст нам возможности контроля над самыми радикальными элементами, и, возможно, мы предотвратим взрыв.

– Другой план есть? – Керенский обводит военных тяжелым взглядом.

– Другого плана нет, – отвечает Полковников. – Мы полагаемся уже не на силу, Александр Федорович, а на хитрость, удачу и разногласия между большевиками и их союзниками.

– Скорее – на авось… – говорит Керенский. – И, готов заключить с вами пари, товарищи, если он не вывезет, то винить в этом будут меня…

Полковников, Войтынский и Багратуни выходят в коридор, жмут друг другу руки, прощаясь.

– И этот человек управляет Россией… Мне одному кажется, что мы ошиблись в своих ожиданиях? – спрашивает Полковников.

– Не имеет значения, полковник, – говорит Багратуни. – Теперь это уже не имеет значения.

23 октября 1917 год. День. Британское посольство в Петрограде

Британский посол Джордж Бьюкенен встречает гостей – он входит в гостиную, где его уже ожидают Терещенко, Коновалов и Третьяков.

– Добрый день, господа! – приветствует министров посол. – Очень рад, что вы приняли приглашение!

Мужчины жмут друг другу руки.

– Я уже и не надеялся на ваше появление, господа! Учитывая сложившуюся обстановку…

Гости переглядываются между собой.

– Простите, мистер Бьюкенен, – говорит Терещенко. – Мне кажется, что вы переоцениваете сложность обстановки. Слухи о большевистском восстании сильно преувеличены…

– Да? – спрашивает Бьюкенен, чуть приподняв бровь. – Будем надеяться, что это так… Господа, позвольте пригласить вас к обеду, продолжим за столом, если вы не возражаете.

Обеденный зал посольства.

За сервированным столом министры и посол Великобритании.

Атмосфера абсолютного спокойствия. Красивая сервировка, разнообразные блюда, услужливые лакеи.

Разговор за столом протекает неторопливо.

– Мы встречались с господином Керенским несколько дней назад, – говорит Бьюкенен. – Он был настроен оптимистично и декларировал готовность применить силу в случае выступления большевиков.

– Вы хотите понять, изменилось ли что-то за прошедшее время? – спрашивает Коновалов.

– Мне показалось, что сейчас в Петрограде все меняется за часы, – отвечает посол. – Например, еще вчера Петропавловская крепость была под вашим контролем, господа. А сегодня мои источники говорят, что гарнизоном руководят большевики… Это так?

За столом возникает неловкая пауза.

– Это так, господин посол, – отвечает Коновалов. – Действительно, гарнизон Петропавловской крепости поддерживает ВРК, но сами ВРК пока успешно противостоят попыткам Ленина подчинить их себе. Мне кажется, что правительство удачно использует разногласия между различными партиями и держит ситуацию под контролем.

– Значит, – констатирует Бьюкенен, глядя на Коновалова, – верные правительству войска уже выдвинулись на Петроград?

– Пока нет, – перехватывает инициативу Терещенко. – Но мы готовы к любому повороту событий. И если большевики выйдут на улицы… Я готов подтвердить слова министра-председателя – мы их раздавим.

– Отрадно слышать, – кивает головой Бьюкенен. – Мне импонирует ваше спокойствие господа, ваша уверенность. А что вы думаете по поводу возможных действий большевиков?

– Полагаю, они не решатся на вооруженное восстание, – улыбаясь, объясняет Коновалов. – Слишком свежо у них в памяти июльское поражение. Разгром многому учит, мистер Бьюкенен.

– О, да… – подтверждает англичанин, отвечая на улыбку. – Большевики быстро учатся. Например, официально они заявляют, что ничего противозаконного не замышляют, а господин Троцкий берет Петропавловскую крепость одними пламенными речами. Обращаю ваше внимание, господа, Троцкий действует, не применяя оружия, строго в рамках закона, но с весьма впечатляющим результатом…

– И строго говоря, – Терещенко кладет салфетку, предварительно аккуратно промокнув уголки рта, – Троцкий не большевик.

– Строго говоря, – отвечает Бьюкенен, – он давно большевик. Пока вы теряете время, преследуя Ленина, Троцкий давно возглавил подготовку к восстанию. Ленин, Зиновьев, Луначарский ему не ровня. Он сильный оратор и выдающийся артист.

– Он – демагог, – говорит Коновалов.

– Несомненно, – отзывается Бьюкенен живо. – Толпа любит демагогов. Это философов она недолюбливает, они сложны для понимания. А господин Троцкий не склонен усложнять простое. Посмотрите, на кого они опираются – вы видите там образованных людей? Их там нет. Большевики прибегли к самой эффективной тактике – привлечь на свою сторону низы – матросов, солдатскую массу, люмпенизированных рабочих.

– Среди большевиков есть образованные люди, – возражает Терещенко.

– Естественно! Среди руководства они есть, но я говорю о фундаменте движения. Большевики мастерски построили пирамиду – внизу готовая к любому действию масса. Их движение не нуждается в изучении сложных философских книг, экономики или юриспруденции – только действие. Недаром они позаимствовали у других партий исключительно примитивные лозунги, никаких сложных девизов. «В борьбе обретешь ты право свое» – малопонятно. В чем, собственно, это право заключается? Ведь можно проще: винтовка, пулемет, броневик и готовность умереть за власть Советов, которая даст землю, заводы и мир. Причем власти Советов никто не видел и что она даст, а что отберет, толком неизвестно. Господа министры, моя страна перенесла много потрясений, поверьте – в основе каждого поражения лежит недооценка противника. Тот, кто опирается на самые простые человеческие рефлексы, всегда побеждает того, кто взывает к разуму и добрым чувствам. Это опыт, господа. Горький опыт, ничего более…

– Вы не верите в перспективу нового Учредительного собрания? – спрашивает Терещенко.

– Новое Учредительное собрание обязательно будет, – говорит посол, – но вот сыграет ли оно хоть какую-нибудь значительную роль, господин Терещенко? Вот в чем вопрос. Все хорошо вовремя. Впрочем, мы с вами неоднократно обсуждали эту тему. Предупредить всегда проще, чем бороться с последствиями. Нынче Россия объявлена республикой, но кого это радует? Кто это вообще заметил? Господин Керенский последователен, не могу этого не отметить, но постоянно запаздывает с решениями…

Бьюкенен провожает гостей. Коновалов и Третьяков идут впереди, Терещенко с послом спускаются по лестнице чуть сзади. Бьюкенен говорит Терещенко вполголоса:

– Вы не задумывались, Мишель, что будет, если Керенский ошибается в своих оценках?

– Все мы можем ошибаться, Джордж.

– А если Керенский решит поменять политику?

– В это я слабо верю. Но если такое произойдет, то чем скорее он уйдет, тем будет лучше. Я тоже скажу не для протокола: правительство сейчас – это одно название, и хуже, чем сегодня, вряд ли будет. Даже если к власти придут большевики, в чем я лично, Джордж, сильно сомневаюсь, то долго им не продержаться. Слишком зависимы от немецких денег и слишком бездарны, чтобы удержать власть самостоятельно. Если падут немцы, то и большевиков сметет контрреволюция…

– Слишком зависимы и слишком бездарны… Хорошо сказано, Мишель. Как вы думаете, когда мы проверим ваш прогноз?

– В ближайшее время, господин посол, – говорит Терещенко с улыбкой, пожимая руку Бьюкенену. – В самое ближайшее время! На днях…

31 марта 1956 года. Монако. Вечер

– Быстро пролетел день, – говорит Никифоров.

Они с Терещенко сидят в очередном ресторане – столики, по-французски расположенные на тротуаре, гарсоны в белых куртках с полотенцами через руку.

– Жизнь пролетает так же, – Терещенко достает очередную сигарету и прикуривает. – Простите за банальность. Но это становится очевидным только после того, как пройдет большая ее часть.

– Не рановато ли жалуетесь, Михаил Иванович?

– Вы полагаете, что я рисуюсь? Отнюдь, молодой человек, я большой оптимист. Мне довелось пережить множество своих ровесников. Вы не представляете, сколько из тех, с кем я обнимался при встрече, отправились в мир иной…

– Ну, а что вы хотите? Две войны, революция…

– Мир убивает быстрее. Отчаяние, безысходность, пьянка, кокаин, игры… Надежнее всего свернуть себе шею, падая по социальной лестнице.

– Но вы-то выжили.

– Я же сказал, что оптимист. А ведь после того, как ваши отказались платить по долгам царского правительства, я внезапно стал нищим. Это было крутое пике! Вот только вчера я был одним из богатейших людей планеты, а завтра я не знал, смогу ли прокормить семью.

– Поэтому вы так не любите советскую власть?

Терещенко смеется.

– О, это только одна из причин… Ленин считал меня личным врагом не потому, что я не любил советскую власть. Он не любил меня за то, что едва не одолел его в 17-м.

– Как говорили в моем босоногом детстве: чуть-чуть не считается…

– Как бы я хотел возразить вам, месье Никифоров, – говорит Терещенко. – Но вы кругом правы… 24 октября с утра Керенский все еще мог повлиять на ситуацию. Мог раздавить вас в Смольном. Да, Полковников был слаб, но был Багратуни – решительный, жесткий человек! Были части гарнизона, верные правительству. Немного, несколько тысяч, но они были! Их бы хватило для того, чтобы разгромить штаб восстания. Да и нескольких сотен хватило бы с избытком! Несколько молодых офицеров, человек триста юнкеров, и мы бы жили сегодня в России, а не в том кошмаре, что вы там устроили…

– Зря вы так, Михаил Иванович, – с упреком говорит Никифоров. – Не за что нас не любить! Все-таки мы освободили Европу от гитлеровцев…

– Вы серьезно думаете, что победа ГУЛАГа над Освенцимом осчастливила человечество?

– Вот как вы все представляете… Ну, я знаю как минимум один народ, который должен этому радоваться.

– Этот народ по плану вашего усатого должен был радоваться чудесному спасению в Биробиджане. Если бы было кому радоваться после вынужденного переселения. Но не о евреях речь… Знаете, Сергей Александрович, обиднее всего знать, что все могло быть иначе, и понимать, что иначе уже никогда не будет. Керенский вечером 23-го был бодр и энергичен, как в лучшие свои дни. Он пришел на заседание правительства с готовым решением – арестовать членов ВРК, закрыть большевистские газеты, выставить караул на Центральной телефонной станции, но Малянтович уговорил его повременить с арестами. Наверное, боялся обвинений в наступлении на демократию…

– Вы это серьезно? – улыбается Никифоров.

– Естественно. Вы же хотели правды? Получите. В шесть утра отряды юнкеров уже рассыпали наборы газет «Рабочий путь» и «Солдат», но…

Терещенко поднимает указательный палец вверх. Сбоку палец желтый от никотина.

– …одновременно, для равновесия, закрывают и правые газеты «Живое слово» и «Новая Русь». Очень демократично, правда? А в 11 утра отряд солдат, посланный ВРК, занимает типографию «Рабочего пути», где никто не оставил даже караула, и тут же начинается подготовка следующего номера. Тем же утром Петроградский совет сообщает всем, что враги, то есть Временное правительство, перешли в наступление и готовят смертельный удар… Вы думаете, верные нам части бросились штурмовать Петросовет вместе со Смольным? Нет! Мы опять собрались на заседание, и Керенский, бледный как покойник, с воспаленными после бессонной ночи глазами, произнес одну из лучших своих речей. Как он говорил! Сумбурно, искренне, сбивчиво: «В тот момент, когда государство гибнет от сознательного и бессознательного предательства, Временное правительство и я в том числе предпочитаем быть убитыми и уничтоженными, но жизнь, честь и независимость государства мы не предадим…» Если бы он действительно умер тогда…

Терещенко берет бокал с коньяком и делает большой глоток. Никифоров с интересом смотрит на него – так биолог с легкой брезгливостью разглядывает редкое и противное насекомое.

– Но он предпочел остаться в живых, – продолжает Терещенко, отдышавшись. – Предпочел остаться живой гиеной, а не мертвым львом. Кто осудит его за это? Он был великим оратором, молодой человек. Он умел убеждать, умел повести за собой. То, что сейчас живет в Америке, ничего общего не имеет с Керенским. Керенский все-таки умер в тот день, когда попросил американского посла подать автомобиль к подъезду Зимнего дворца. Умер в тот день, когда поехал в Гатчину за помощью и не вернулся…

– А ваши друзья и коллеги? – спрашивает Никифоров. – Неужели они не пытались что-то предпринять? Гучков, Некрасов, Коновалов… Пусть Керенскому не хватало решительности, но они-то были людьми действия…

Михаил Иванович качает головой.

– Все тот же российский рок… Те, кто имеет власть, не имеет мужества. Те, кто имеет мужество, лишены власти. Мы тысячи раз могли победить, а в результате потерпели страшное поражение.

Он смотрит в лицо Никифорову.

– Нам бы своего Ленина, нам бы своего Троцкого – и даже память о вас уже бы изгладилась… Но Бог решил иначе…

– Я, конечно, атеист, но… Даже Бог оказался на нашей стороне, Михаил Иванович, – говорит Никифоров серьезно. – А Бог редко ошибается…

– Нет, – отвечает Терещенко. – Он не стал на вашу сторону, месье Никифоров. Он просто отвернулся от нас.

24 октября 1917 года. Петроград. Три часа пополудни. Штаб округа

Керенский у себя в рабочем кабинете в окружении офицеров штаба.

– Объявить предприятиям о досрочном завершении работы немедленно. Развести и взять под охрану Охтинский, Литейный, Троицкий и Николаевский мосты. Таким образом мы изолируем центр от рабочих окраин и возьмем под контроль основные объекты в городе.

– Разрешите выполнять? – спрашивает молодой офицер с погонами полковника.

– Выполняйте, – разрешает Керенский.

В кабинет входит комиссар Временного правительства при Ставке – Станкевич.

– Владимир Бенедиктович! – приветствует его Керенский. – Здравствуйте! Ну, как вам нравится Петроград?

– Простите, – произносит Станкевич с неловкостью. – Я не понял…

– Как? Разве вы не знаете? У нас здесь вооруженное восстание!

Станкевич улыбается.

– Шутить изволите, Александр Федорович?

– Какие уж тут шутки! Вот, начинаем подавление… Только что отдал приказ разводить мосты!

– Вы это серьезно?

– Абсолютно! Это ненадолго, но присоединяйтесь! Лишним точно не будете!

24 октября 1917 года. Петроград

Отряд юнкеров высаживается из грузовика возле Охтинского моста. По ним начинают стрелять: мост занят отрядом ВРК. Перестрелка. Юнкера отходят.

Николаевский мост.

И тут перестрелка, но юнкера действуют настойчиво и решительно. Им удается занять помещения с подъемными механизмами и развести полотно. С другой стороны по ним ведут яростный, но безрезультатный ружейный огонь.

Литейный и Троицкий мосты заняты отрядами РВК. Спешно устроенные баррикады, вооруженные солдаты, рабочие. На мостах пулеметы. Юнкера пытаются приблизиться, но отходят под прицельным огнем обороняющихся.

Штаб округа в то же время.

Офицер связи докладывает Керенскому.

– Удалось развести только Николаевский мост, товарищ Керенский. Остальные мосты блокированы силами Военно-революционного комитета…

Керенский поворачивается к Полковникову.

– Вы, кажется, говорили мне, что контролируете Комитеты?

Офицеру связи вручают еще одну бумагу.

– Товарищ Керенский, – говорит он упавшим голосом. – Пришло сообщение, что отряды РВК идут на Центральный телеграф…

24 октября 1917 года. Петроград. Дворцовая площадь

Перед Зимним сооружают баррикаду из дров. Возле выходящих на площадь подъездов – пулеметчики в гнездах из мешков с песком.

Из Зимнего выходят люди – их немало, они испуганы и быстро покидают площадь. Это еще не паника, но очень ее напоминает.

К Зимнему подъезжает автомобиль Керенского, тормозит возле подъезда. Ему навстречу выбегает Петр Рутенберг – широкоплечий, усатый и злой.

– Саша! Как хорошо, что ты приехал! Тут черт знает что происходит!

– Здравствуй, Петя… – Керенский выходит из машины и Рутенберг без всякого стеснения обнимает его по-медвежьи. – Погоди, друг мой… Я на минутку.

– Я так понимаю, что началось?

– Началось, началось, Петя… Мы сегодня это все и закончим. Видит Бог, я этого не хотел. Раздавлю к чертовой матери, кровью они у меня умоются…

– Так давно пора! – весело отвечает Рутенберг, шевеля усами. – Ты, Саша, все о демократии печешься, а меня с детства учили, что добро должно быть с кулаками…

– Демократия тоже умеет защищаться, – Керенский трет виски ладонями. – Как же трещит голова… Я вторые сутки без сна. Петя, пожалуйста, эвакуируй из Зимнего всех женщин. Немедленно.

– Ты полагаешь, будут штурмовать?

– Я не знаю, но на всякий случай – убери отсюда женщин.

– Как я тебе их всех уберу? У меня тут пулеметчицы все женского полу – полурота осталась. Остальных обратно в расположение отправили. Их-то куда деть?

– С пулеметчицами решай сам.

– Хорошо.

– Баррикаду ты распорядился строить?

Рутенберг фыркает.

– Я еще с ума не сошел! Кого это остановит? Да и дров не хватит – площадь перегородить. Вояки балуются. Если держать оборону, то надо укреплять подъезды… Но если задействуют флот… Тут защищать будет нечего, первый же залп не оставит камня на камне…

– Ну, Петя, надеюсь, до этого дело не дойдет… Все. Я в штаб. Увидимся позже, я приеду на заседание правительства…

– Они уже заседают. Похоже, и не прекращали.

– Жди. Я буду.

Керенский садится в автомобиль и уезжает.

Рутенберг входит в Зимний.

24 октября 1917 года. Петроград. Зимний дворец

Рутенберг поднимается по лестнице, идет по коридору.

Навстречу ему попадается Терещенко.

– Петр Моисеевич! Я только что видел из окна авто Керенского. Где он?

– Уехал, Михаил Иванович. Он будет в штабе округа, вернется только к ночи.

– Как жаль, что я не успел…

– Михаил Иванович, кстати… Ваша супруга все еще здесь?

– Да… Мы перебрались из дома и заняли одну из спален фрейлин…

– Александр Федорович настойчиво просил эвакуировать из дворца всех женщин. Я сейчас этим и займусь. Отправьте супругу домой. Хотите, я дам автомобиль и охрану?

– Давайте, Петр Моисеевич… Я поднимусь за ней. Надеюсь, она не будет упрямиться. Беременные женщины так капризны…

24 октября 1917 года. Петроград. Поздний вечер

Автомобиль с охраной дымит выхлопом возле подъезда Зимнего дворца. Холодно, сыро, тоскливо.

Терещенко провожает Маргарит в автомобиль.

Рядом двое юнкеров с винтовками – охрана от Рутенберга. Один из них – Смоляков. Если бы Терещенко видел, какими глазами смотрит юноша на его супругу, то сильно бы удивился.

Терещенко помогает жене сесть в салон машины, а сам склоняется над ней так, чтобы закрыть ее от порывов ветра. На его плечи наброшено щегольское пальто с пышным меховым воротником. Маргарит в собольей шубе.

– Езжай прямо к матери…

– Она меня не примет.

– Примет, примет, не беспокойся. Она только на словах грозная. На самом деле – добрая и отзывчивая.

Маргарит поднимает на мужа взгляд.

– Мишель, давай хоть сейчас не будем…

– Хорошо. Я прошу тебя, поезжай к матери. Без вопросов, без рассуждений. Поезжай. Сейчас семья должна держаться вместе…

– Я для нее не семья.

– То, что было раньше, не имеет значения. С ней сейчас Мими. Мы – семья. Поезжай, Марг. Не спорь.

Терещенко целует жену.

– Береги себя, Мишель, – просит Маргарит.

– Все будет хорошо, – говорит Терещенко спокойным тоном. – Не волнуйся. Мы со всем справимся…

Он закрывает дверцу машины. Юнкера занимают места на подножках.

– Тут недалеко, ребята… – говорит Мишель. – Буквально пять минут…

Автомобиль трогается с места.

Терещенко глядит на исчезающие в пелене огни и заходит в подъезд, ежась от сырости и холода.

– Не волнуйтесь, Михаил Иванович, – говорит ему подошедший Рутенберг. – Это мой шофер – мужик надежнейший, доставит в лучшем виде… Главное, чтобы ваша супруга оказалась подальше отсюда, в безопасном месте…

– Если Зимний дворец стал небезопасным местом, – отвечает Терещенко мрачно, – то где в этом городе теперь место безопасное?

24 октября 1917 года. Петроград. Улица. Вечер

По дороге едет машина с Маргарит Терещенко. Свет фар вязнет в струях дождя со снегом. Внезапно свет вырывает из темноты баррикаду и людей с оружием.

– Стоять! – кричит человек в матросском бушлате.

Шофер бросает тяжелое авто в разворот. Машину заносит, визжат тормоза. За лобовым стеклом мелькают тени домов и фонарных столбов. Смоляков, не удержавшись, летит с подножки кубарем. С баррикады начинают стрелять.

– На пол, дамочка! – кричит водитель, выравнивая авто. – На пол падай! Убьют!

Маргарит сползает на пол.

Водитель тормозит, давая возможность упавшему запрыгнуть на ступеньку. Второй юнкер открывает огонь по нападавшим.

С баррикады отвечают с десяток стволов.

Пули попадают в машину, пробивают стекла, но авто уходит в темноту. Водитель, пригнувшись, крутит руль. За ними, прыгая на брусчатке, спешит небольшой развозной грузовичок, в кузове которого то и дело мелькают вспышки выстрелов.

Маргарит лежит между сиденьями и глубоко, со свистом дышит. Глаза ее полны ужаса.

Пуля преследователей попадает в напарника Смолякова. Он роняет винтовку и повисает на дверце. Маргарит, не обращая внимания на свист пуль, затаскивает его во внутрь. Она вся в крови – руки, платье, шуба, но все же пытается зажать рану в груди мальчишки. Рядом с ней на сиденье Смоляков, он стреляет по преследователям.

Автомобиль проскакивает через глубокую лужу, поднимая облако грязи и выезжает из переулка на Дворцовую площадь. Он едет к сверкающему огнями Зимнему дворцу. Машина преследователей тормозит и прекращает погоню.