Весь в отца

Валевский Александр Александрович

Рассказы Толи Силаева о своём друге

 

 

Бутылка с подсолнечным маслом

С тех пор, ребята, как меня приняли в комсомол, прошло уже три года. Сейчас, вспоминая то время, когда мы были пионерами, я должен сказать, что самым ценным в наших интересных делах и развлечениях была крепкая дружба. Друзья мне дали очень много и прежде всего, конечно, Гриша Туманов. Я расскажу вам о нём несколько забавных историй, и вы сами увидите, какой это был превосходный парень!

Однажды, правда, мы с ним поссорились. Но нельзя это назвать настоящей ссорой, просто мы не совсем обычно расстались. По моей вине, конечно!

Дело в том, что мы с Гришей учились тогда в двух школах: в обычной средней и в районной музыкальной, по классу рояля. Это не очень легко, скажу я вам, совмещать две школы. Музыка требует, чтобы ею занимались каждый день и помногу, иначе слабеет техника. Но учителям средней школы, конечно, нет никакого дела до этого! Ведь не скажете же вы на уроке: «Я не знаю, когда произошла отмена крепостного права в России потому, что у меня не получается вторая фуга Иоганна Себастьяна Баха». Двойка обеспечена! Границы тундры не могут оказаться в чернозёмной полосе из-за того, что я стал ритмичнее играть десятый вальс Шопена! Вы меня понимаете, ребята? А ведь надо ещё и на концерты сходить. Мы же музыканты — нам интересно! Правда?.. В тот день, о котором я вам рассказываю, Лев Оборин должен был играть во Дворце культуры имени Горького.

Я, конечно, попросил у папы денег на билет, Гриша тоже раздобыл у отца. Вышли мы заранее, чтобы успеть купить билеты. И вот, представьте, какой случай… Подходим мы ко Дворцу культуры. Впереди идут двое ребятишек-дошкольников, совсем маленькие — девочка и мальчик. Девочка несёт полную бутылку с какой-то жидкостью. Что произошло, неизвестно! Загляделась эта девочка или споткнулась, только бутылка у неё вдруг шмяк на асфальт. Я сразу Грише сказал, даже не взглянув на разбитую бутылку. Это подсолнечное масло. Я по звуку определяю. Бутылка с водой бьётся совсем иначе. Спутать её с бутылкой, наполненной молоком, тоже нельзя. Поверьте, ребята, я не мало в своей жизни разбил бутылок с полезным содержимым. Мне памятны эти звуки. Недаром мой папа говорит, что «яркие события прочно удерживаются в голове ребёнка». Бутылка с водой бьётся очень интересно… Разбиваясь, она некоторое время поёт. Может быть, что «некоторое время» длится всего какую-нибудь долю секунды, но вы успеваете уловить этот звук: «дзи-и-инь!». Бутылка с молоком издаёт звук «кокс». Словом, я мог бы поспорить на что угодно, что в разбитой бутылке было подсолнечное масло. Сорт — не имеет значения!

Я как-то прочёл в одной книжке такую фразу: «Они были загипнотизированы, как кролики глазами удава». Вот именно так смотрели ребятишки на чёрное масляное пятно. Масло, по-видимому, было холодным и не очень расплескалось. Только по краям образовались чёрные хвостики.

Ребята смотрели на это пятно, на горлышко от бутылки и ещё не в силах были оценить размеры бедствия. Ребята были совершенно ошеломлены. Но скоро поняли, что ни склеить, ни сложить это нельзя, что всё это непоправимо, и тогда физиономии ребят стали морщиться.

— У ребятишек совсем несчастный вид, — сказал Гриша Туманов.

— Да, — ответил я, — не хотелось бы мне быть на их месте.

— Что было в бутылке? — спросил Гриша, наклоняясь к девочке.

И вот тут ребята разом расплакались. Они не заревели на всю улицу, нет. Они заплакали тихо, горько и безутешно.

С большим трудом Грише удалось узнать, что чёрное пятно на асфальте — это ровно килограмм подсолнечного масла.

Я торжествовал. Всё-таки никакие уроки не пропадают даром. Подумайте: по звону разбитой посуды определить её содержимое! Я так увлёкся сознанием собственных способностей, что даже не понял, для чего Гриша просит у меня деньги. Я отдал ему до последней копейки всё, что получил от папы на билет во Дворец культуры.

Последующий ход событий я уже не мог остановить. Да и скажу вам, ребята, прямо совесть не позволяла!

Гриша согнулся в дугу, подхватил под руки ребят и увлёк их в первый попавшийся гастрономический магазин. Я плёлся сзади и ловил себя на том, что мне хочется дёрнуть Туманова за рукав, отозвать в сторону и сказать: «Слушай, перестань, ну перестань, в самом деле!».

Но я этого не сделал.

Мы купили целую бутылку густого холодного подсолнечного масла. Гриша, весь красный от хлопот и возбуждения, вручил эту бутылку девочке. Она взяла бутылку так, что у меня замерло сердце. Я думал, что она опять её уронит. Она не смотрела на бутылку — она смотрела на Гришу, как на волшебника. Мальчик тоже смотрел широко раскрытыми заплаканными глазами. Они оба смотрели. Потом, шмыгнув носами, начали улыбаться, всё шире и шире — в таком радостном изумлении, словно этим ребятам неожиданно вручили новогодние подарки.

— Держи крепче, не разбей! — сказал Гриша девочке.

Она едва шевельнула губами и совсем тихо, еле слышно, спросила:

— А что сказать маме?

— Маме надо сказать правду! — сказал Гриша подчёркнуто строго, и мы вышли из магазина.

В дверях я оглянулся. Ребята всё ещё стояли, глядя нам вслед, будто к месту приросли.

Молча мы с Гришей дошли до бульвара против нашей школы. Я сел на скамейку и стал вертеть в руках упавшую с дерева ветку.

— Может, пойдём ко мне? — сказал Гриша нерешительно. — Концерт, наверно, будут транслировать по радио. Включим приёмник. Не так плохо, а?

Я не ответил. Мне не хотелось говорить. Я был очень зол. Я жалел, что впутался в эту историю. В конце концов, какое мне дело до чужих, посторонних ребят.

Но поправить уже ничего нельзя было… Что же, идти домой и снова сказать папе: «Дай мне ещё денег, потому что я купил бутылку подсолнечного масла двум растяпам, которые шмякнули свою бутылку об асфальт?» — «Э-э-э! — скажет папа. — Хватит! Когда слишком много подробностей, — всем ясно, что это плохо придумано. История с подсолнечным маслом просто не остроумна!»

Вот что он скажет. Я же знаю папу!

Поэтому ничего не оставалось делать, как сидеть на бульваре и молчать.

Туманов постоял около меня, переминаясь с ноги на ногу и болтая руками в карманах. У него в голове сидела одна мысль, и он не знал, с какого конца приступить к её изложению. Я понял, что это была за мысль! Он хотел сказать, что завтра отдаст мне мои деньги. Но он не решился! Нет! Он знал, что это может меня очень обидеть. Гриша Туманов — умный парень!

Мы расстались. И я два часа просидел на бульваре, переживая своё огорчение, сердясь на двух малышей, на себя и больше всего на Гришу, хотя я понимал, что нет никаких оснований винить друга. Он был по-пионерски отзывчив и великодушен. Обо мне этого, к сожалению, сказать нельзя.

 

Розовый куст

Прежде чем начать рассказ о забавном случае, который произошёл со мной и Гришей Тумановым, я должен сделать маленькое предисловие. Вот какое. В каждом деле большое значение имеет мелочь. Если на неё не обратить внимания, — она может погубить всё дело.

Это я не сам придумал, ребята! Мне постоянно твердили об этом и в школе и дома. Но вы же знаете: многое из того, что говорят нам взрослые, мы пропускаем мимо ушей. Ладно, дескать, довольно учить, мы не маленькие, сами с усами!

А между прочим, из-за усов то всё и произошло. Но подождите, я уж расскажу с самого начала.

Драмкружок нашей школы подготовил к весенним каникулам спектакль — пьесу из жизни ребят в оздоровительном санатории. Было занято пять мальчиков и две девочки — дочка учителя русского языка Ивана Никанорыча и моя сестрёнка Светлана. Тогда ведь ещё не было совместного обучения, и нам часто приходилось обходиться вообще без девочек. Мы сами играли и мужские и женские роли. Но смотреть на это было невыносимо смешно. Выйдет, скажем, на сцену в шёлковом платье до колен, с бантами в косах староста нашего класса Боря Клементьев, да как рявкнет басом:

— Мамочка, а мамочка, где моя скакалочка?!

Ну, в зале, конечно, хохот. Никто и пьесу не слушает. Мы решили устранить этот недостаток и сделали так, чтобы в новом спектакле у нас всё было по-настоящему: девочки это девочки, а мальчики — мальчики.

Мой друг, Гриша Туманов, тоже играл. У него была роль главного врача санатория. Гришин румянец спрятали под бледно-жёлтой краской грима, морщинки на лице нарисовали, надели парик, а под носом приклеили два пушистых седоватых уса. И стал наш Гриша совсем неузнаваем.

Я в спектаклях никогда не играю. Мне поручают другое важное дело — быть помощником режиссёра: выпускать на сцену действующих лиц, смотреть, чтобы все нужные на сцене вещи были собраны, менять декорации, занавес открывать и закрывать. Дел у меня много!

Так вот, первая картина спектакля прошла у нас с огромным успехом. Начали мы играть вторую картину. А там есть такая сцена: двое ребят подрались, но, увидев главного врача, бросились в разные стороны. Они, значит, удирают, а он кричит им вдогонку: «Безобразие! Безобразие! Завтра же обоих выпишу из санатория!»

Действие происходит в санаторном парке. По бокам сцены кустики розовые стоят. Ну, конечно, сами понимаете, ребята, что это фанера разрисованная. Но очень удачно! Постарались наши школьные художники! Розы на кустах — словно живые. А за этими кустами лампочки электрические спрятаны. Они горят, и получается, будто кустики вечерним солнцем освещены. Очень красиво!

В антракте я сам эти кустики ставил. Я помнил, что разгневанный главный врач — Гриша Туманов — сильно ногами топочет в одном месте; значит, надо прибить кустики к полу гвоздями, и покрепче, чтобы не дрожали. И один куст я прибил, а второй прибить поленился — так просто на подпорке его оставил. Решил: «А, ерунда! Сойдёт! Мелочь».

Так вот, начали мы вторую картину. Я у занавеса стою и на сцену смотрю — всё ли там в порядке. Смотрю и вижу: один куст как вкопанный стоит, а другой, чуть мимо него кто пройдёт, — дрожит, словно овечий хвостик. Что говорить, зрелище не из приятных!

А тут приближается эта сцена… Ребята дерутся. Куст мой беспризорный… Ох, беда: словно на корабле во время качки — кладет его с борта на борт. Я сам не свой — волнуюсь. Так и высунул бы руку придержать его, да где там, разве достанешь! И вот выбегает разгневанный главный врач — Гриша Туманов. Мальчишки врассыпную… А Гриша как закричит: «Безобразие! Безобразие!». Да как топнет ногой. Куст швырк на пол… перевернулся и лежит.

Ну, зрители ещё ничего не видят: куст за спиной у Гриши. А отойди Гриша чуть в сторонку — всё и обнаружится. Был розовый куст, красоты необыкновенной а теперь, пожалуйте, обратная сторона — грязная, зашарпанная фанера и лампочки с проводами у всех на виду.

Гриша монолог свой читает и не видит, что куст упал. А я думаю, как мне выйти из беды? Ну и шепчу Грише в паузах:

— Куст упал!.. Не сходи с места… Прикрой… Скоро конец картины. Куст упал!

А он не слышит.

Я ему ещё раз:

— Куст, говорю, упал… Куст!

И вижу — взметнул он на меня глаза и сквозь зубы еле слышно шепчет:

— Который?

— Левый! — шепчу. — Левый, Гришенька, левый!..

Так что же вы думаете… Берёт он вдруг в кулак свой правый ус… А усы у него были наклеены густые, пушистые… Берёт он, значит, в кулак свой правый ус и… отрывает его… И так с одним левым усом продолжает читать монолог.

Вот вы смеётесь? Посмотрели бы, что у нас в зале творилось! А что поделаешь?.. Ослышался человек — думал, что я ему шепчу, будто у него ус отклеился и упал. Уж лучше совсем без усов, чем с одним-то… А получилось нехорошо! Весь спектакль был испорчен. И какой спектакль! Вот вам и гвоздик — ерунда, мелочь… С тех пор я навсегда запомнил правило о том, что мелочь способна погубить большое дело. Я это правило, как говорится, намотал себе на ус.

 

Крупное событие

Ребята трёх отрядов нашего пионерского лагеря с лопатками и граблями в руках приводили в порядок площадку перед зданием клуба. Мы выравнивали дорожки, обводя их барьером из разноцветных кирпичей, и делали новые клумбы. Девочки сразу же сажали цветы, стараясь разместить их как можно красивее.

Работа уже подходила к концу, когда на площадку примчалась дежурная по лагерю, Люся Михайлова. Красная как рак, запыхавшаяся от быстрого бега, она протискалась сквозь толпу ребят и, наклонившись к Грише Туманову, зашептала прерывающимся взволнованным голосом:

— Старшая пионервожатая требует тебя и Толю к себе. Немедленно! Сейчас же! Страшно важное дело…

Это было сказано таким тоном, будто через пять минут должно начаться землетрясение и, если мы немедленно не послушаемся Люсю, всё будет разрушено.

У этой Люси была удивительная привычка делать из каждого пустяка крупное событие. Прибежит взволнованная, с вытаращенными глазами, схватится за голову и начнёт причитать:

— Ой, что произошло-то, ребята! Ой, что произошло! Идёмте скорей!

Ну, все, конечно, за ней бегом… А потом оказывается, что на веранде столовой сидит маленький лягушонок или из соседней дачи к нам на участок забрела курица с цыплятами. Только и всего!

А уж если с самой Люсей что-нибудь приключится, то целый день во всех уголках лагеря только и слышен её голос:

— Ой, девочки!.. Что я расскажу-то вам, что расскажу!..

И начнёт и начнёт трещать, всё преувеличивая до крайности.

Я однажды сказал ей, что не мешало бы несколько попридержать свой язык и стать немножко сдержанней и скромней. Так что же вы думаете? Она презрительно сморщила свой курносый нос, фыркнула и сказала: «Подумаешь!».

Это всё, чем она ответила на моё справедливое замечание. С тех пор, где бы мне ни приходилось с ней встречаться: в столовой в час завтрака или обеда, во время игр, походов и экскурсий или даже в строю на линейке — стоит мне взглянуть на неё, как нос у Люси начинает морщиться, а на губах появляется это противное слово: «Подумаешь!». Вот она какая, Люся Михайлова.

Приходим мы к старшей пионервожатой Татьяне Васильевне. Она и говорит нам:

— Вы знаете, ребята, что к нам сегодня приезжает из города композитор. Поезд приходит перед полдником. Я не хочу нарушать нашего режима отдыха и поэтому посылаю на станцию только вас двоих, чтобы вы встретили дорогого гостя, тем более, что вы его и в первый раз встречали. Все остальные, как им и полагается, будут находиться в это время в кроватях. Композитора, Виктора Николаевича, вы проведёте прямо ко мне. Ясно?

— Ясно, — ответили мы в один голос.

Спустя двадцать минут мы с Гришей в свежих, хорошо выглаженных рубашках и галстуках, в начищенных до ослепительного блеска ботинках, вымытые и причёсанные, красивые, как на торжественной линейке, отправились на станцию. В руках у нас было два больших букета цветов, которые принесли девочки. Лагерь уже начал укладываться. Ребята разошлись по спальням, и только две девочки, Маша Скворцова и Люся Михайлова, дежурили при входе. Широко открыв перед нами калитку, они отдали салют, и Люся, бросив на меня критический взгляд, шепнула вдогонку: «Подумаешь!».

Вокруг нашего лагеря луга и рощи — очень красивые места! Кузнечики стрекочут в траве, жужжат шмели и пчелы, ласточки перекликаются в высоком небе. Оно такое чистое и ясное. На нём только одно облачко летит, и то улететь никак не может — так тихо и безветренно кругом.

Мы с Гришей идём по тропинке, сильно сокращая путь на станцию. Только этой дорогой мы не сразу попадём на вокзал; нам ещё нужно по полотну железной дороги пройти, по шпалам, примерно около километра.

Беседа наша вертится вокруг лагерных дел, и мы оба мечтаем о том, как хорошо бы остаться здесь до конца лета.

— Только уж очень спокойно у нас в лагере, тихо, — говорю я. — Никаких крупных событий, правда, Гриша?

Приходилось читать мне в «Пионерской правде» и в «Ленинских искрах» о том, как пионеры, живя в лагере, помогли колхозникам бороться с саранчой — она чуть весь урожай не сожрала, или о том, как ребята в деревне пожар потушили. В Сиверской пионеры маленькую девочку спасли — тонула в реке Оредеж.

— А вот, — говорю, — случай был, это да! Московский пионер Ваня Соколов крушение поезда предупредил!

Я подаю Грише руку, помогая взобраться на железнодорожную насыпь, и мы продолжаем нашу беседу, шагая уже по шпалам.

— Ваня Соколов молодец, — отвечает Гриша. — Отличился, как герой! Это настоящий…

И вдруг Гриша, не договорив, останавливается как вкопанный… Букет падает у него из рук, а лицо бледнеет.

— Толя, смотри!.. — шепчет он. — Это что же такое?!

И тут я вижу, что уходящая вдаль, сверкающая на солнце серебром железнодорожная линия в двух шагах от нас оборвана. Тяжёлый брусок рельса сорван со шпалы и отошёл на полметра в сторону.

Оцепенев, я смотрю на этот стальной обломок, не веря своим глазам, и мне вдруг становится очень, очень холодно, а в ушах появляется какой-то шум и звон.

«Немедленно бежать на станцию, сообщить!» — это первое, что приходит нам обоим в голову. Но тут же мы начинаем понимать, что нельзя так просто оставить это страшное место, что его надо оградить какими-то сигналами, предупредив об опасности, и это нужно сделать не здесь, а где-то впереди, чтобы машинист, заметив, сумел остановить поезд.

— Надо не менее восьмисот метров для торможения, если поезд взял разгон, — говорит Гриша. — Я знаю… Скорей, Толя, навстречу!

И вот мы бежим по шпалам…

Противный шум в ушах преследует меня, но теперь мне кажется, что это от встречного потока воздуха, — ведь мы несёмся во весь дух. На бегу сговариваемся выставить по краям рельсов два высоких шеста, привязав к ним наши пионерские галстуки.

— Достаточно! — кричит Гриша и останавливается. — Здесь мы поставим сигналы! Нужны какие-нибудь длинные палки…

С отчаянием я оглядываюсь вокруг, разыскивая, что бы приспособить, и слышу голос Гриши уже внизу, под насыпью:

— Сюда!

Гриша стоит в канаве. По краям её растут ольха и молодые тонкие берёзы.

Я прыгаю вниз и сразу погружаюсь по колено в какую-то липкую ржавую болотную грязь. Рядом со мной уже раздаётся треск ломающихся ветвей и учащённое дыхание Гриши.

Сгибая в отчаянном напряжении гибкий берёзовый ствол, я сдираю с ладони кожу — рука в крови. Что-то трещит и лопается на мне, — наверно, рубашка.

Выломав два толстых длинных кола, мы поднимаемся снова на насыпь. Она крутая. Но у нас нет ни времени, ни места для разбега, и мы ползём вверх на коленях, цепляясь за колючие стебли. Кол не заострён на конце, и мне никак не удаётся вдавить его в землю.

— Так ничего не выйдет! — кричит Гриша. — Копай яму!

Я бросаюсь на землю и начинаю двумя руками разгребать между шпалами паровозный шлак и гальку. Этим же делом на другой стороне полотна занимается Гриша.

И вот мы слышим в отдалении густой и протяжный рёв паровозного гудка. Это ленинградский поезд отошёл от ближайшей станции. Перегон — восемь километров. Через десять-двенадцать минут поезд будет здесь.

Мы утраиваем наши усилия — и вот, наконец, два высоких шеста, вкопанные между шпалами, окученные песком, шлаком и галькой, подкреплённые камнями, закрывают дорогу поезду. Привязанные к верхушкам шестов, развеваются два красных угольничка Гришиного пионерского галстука.

Мы отбегаем назад метров на сто от нашей загородки — там небольшой подъём. Теперь я рву на две половины свой галстук, и мы встаём на рельсы, высоко подняв руки.

А рельсы гудят. Ширится разносимый эхом глухой шум приближающегося поезда. Вот он выходит из-за поворота — тёмная грохочущая громада.

Сердце моё бьётся так учащённо, что я невольно прижимаю руку к груди, чтобы как-нибудь ослабить его удары.

Поезд уже в километре от нас. Он несётся сюда с грохотом и звоном. Грохот нарастает с каждой секундой. Мы слышим оглушительный дробный стук колёс. Земля дрожит под нашими ногами. Ещё минута, и поезд проскочит нашу загородку, смяв и её и нас…

— Терпение! — кричит Гриша. — Держись, Толя!..

И вот раздаётся гудок, ещё и ещё, несколько тревожных гудков. Паровоз надрывается от сердитого крика: «Уйдите с дороги! Уйдите с дороги!»

Нет, мы не уйдём! Мы не можем уйти! Мы на посту! Красные сигналы опасности в наших руках — смотрите!

Резкий лязг и скрежет буферов заполняют эти последние тревожные мгновения. Паровоз тормозит — мы это отлично видим. Не прекращая оглушительного рёва, он напрягает всю силу стальных мышц, чтобы сдержать вагоны, и это ему удаётся. Он резко замедляет ход и останавливается в пяти шагах от наших сигнальных шестов, и стоит — дрожащий, возбуждённый, окутанный облаками густого пара, тяжело дыша.

С паровоза соскакивают люди: один, два, три человека… Главный кондуктор прыгает с подножки первого вагона. Они бегут к нам, а мы с Гришей — навстречу. Потом мы вместе бежим к повреждённому рельсу, и тут кто-то крепко обнимает меня, кажется, главный кондуктор, или нет — этот, с чёрными пушистыми усами, машинист. Он обнимает меня и спрашивает, кто мы такие.

Я вижу вымазанного в мазуте и саже кочегара. Он чёрен как негр. Это он хватает Гришу в охапку и целует его, оставляя на Гришиных щеках тёмно-коричневые пятна. И снова бегут люди — они тащат ломики и молотки, гаечные ключи и домкраты.

Я сажусь совершенно обессиленный тут же на рельсы, и Гриша садится рядом со мной, — видно, ноги его тоже не держат.

— Остановили, Толя! — говорит он, устало улыбаясь, и потом смеётся, обнимая меня. И я тоже смеюсь и обнимаю своего друга.

— А композитор — Виктор Николаевич? — вспоминает Гриша. — Как же мы о нём забыли?!

— Вот тебе на! — говорю я. — Идём скорей, поищем…

У вагона толпятся пассажиры, оживлённо обсуждая происшествие. А вот и наш Виктор Николаевич! Он стоит на подножке с портфелем в руках и уже собирается прыгнуть вниз.

— Здравствуйте, Виктор Николаевич! — говорим мы оба.

— Здравствуйте!

Он недоумевающе смотрит на нас.

— Мы — пионеры из лагеря «Красная заря», — поясняет Гриша. — В прошлый раз, когда вы приезжали к нам, мы с Толей тоже встречали вас. Не помните?

— Да? Разве это были вы? Возможно! — говорит Виктор Николаевич и с большим удивлением смотрит на Гришу.

Я подтверждаю, что это были действительно мы, и предлагаю Виктору Николаевичу не ожидать, когда тронется поезд, а идти сейчас. Здесь, по тропинке, до лагеря самая кратчайшая дорога. От станции дальше.

— Ну что ж, в таком случае идёмте!

Он прыгает с подножки и спрашивает нас:

— А что такое, ребята, произошло с поездом? Вы не знаете? Говорят, неисправность пути. Кто-то вовремя заметил и предупредил?

— Да… — небрежно отвечает Гриша. — Так… Пустяки… Ничего особенного…

А мне очень хочется сказать: «Это сделали мы! Не испугались опасности, понимаете?! Держались как герои!». Но я одёргиваю себя: «Нельзя хвалиться! Это просто неудобно! Что человек о нас подумает? Какие-то жалкие хвастуны!». И я стараюсь изобразить на своей физиономии подчёркнутое безразличие: дескать, мой друг прав — ничего особенного.

Мы идём, но беседа у нас не клеится. Или мы с Гришей, всё ещё переживая события, отвечаем Виктору Николаевичу невпопад, или он слишком рассеян и не очень поддерживает разговор.

«А может, сочиняет какую-нибудь симфонию», — думаю я.

Но только хотя Виктор Николаевич и рассеян, а нет-нет, да и посмотрит внимательно то на меня, то на Гришу.

Ну как же я сразу не догадался о причине этих удивлённых и внимательных взглядов!

Вот вам портрет Гриши Туманова: ботинки облеплены засохшей рыжей глиной. Колени грязно-зелёного цвета. Брюки напоминают половую тряпку. Рубашка разорвана у ворота. Волосы стоят дыбом. На одной щеке синяк и кровавая ссадина, а другая щека вся в тёмных пятнах, оставшихся от поцелуев кочегара.

Молча, жестами, я стараюсь дать понять Грише, что нужно хотя бы пригладить волосы и вытереть платком лицо. А он, в свою очередь, безмолвно сигнализирует мне, — дескать, посмотри на себя… Сам-то ты на что похож!..

Увы! Достаточно одного взгляда, чтобы увидеть — я не чище моего друга.

«А цветы? — с отчаянием вспоминаю я. — Где же наши букеты?».

Так мы подошли к воротам лагеря. Дежурные девочки распахнули калитку и вытянулись в положении «смирно», отдавая салют. Но они не смотрели на Виктора Николаевича — они смотрели на нас. В их ошалелых, совершенно круглых глазах застыл ужас.

«Да, это тебе не курица с цыплятами из соседней дачи! — подумал я. — Есть чему удивляться!» — и, пропустив вперёд композитора, с невозмутимым видом прошёл мимо Люси. Она шарахнулась от меня, схватилась за голову:

— Ой, девочки! Ой-ой! Это что же такое?!

Когда мы провели Виктора Николаевича в канцелярию и Татьяна Васильевна, очень приветливо и сердечно встретив его, кинула взгляд на нас… Можете мне поверить, появление марсиан или лунных жителей удивило бы её меньше.

Она несколько секунд моргала, силясь понять, это мы или не мы. И потом, видимо, поняла, что это всё-таки мы. Она ничего не сказала, а только подала знак, который означал примерно следующее: «Провалитесь хоть сквозь землю, но немедленно, и чтобы я вас больше здесь не видела!».

Через полчаса все в лагере знали, в каком виде мы явились. Шум был невообразимый! Ребята осаждали нас расспросами, но мы решили стойко держаться и ничего не говорить. К чему хвастаться? Ну, сделал полезное дело — и ладно, молчок! Пусть другие о тебе скажут. Меня, правда, так и подмывало всё разболтать. Уж очень соблазнительно рассказать всю эту историю. Скажу честно, по-пионерски, мне трудно что-либо скрывать, тем более, если я сделал хорошее. Но Гриша был твёрд. И я дал ему слово друга. Держаться так держаться!

Вскоре явилась Люся и, даже не взглянув на нас, бросила коротко и презрительно:

— К Татьяне Васильевне!

Нас сопровождал весь лагерь. Все недоумевали и поражались нашему храброму виду. Даже судомойка тётя Даша, когда мы проходили мимо столовой, перестала чистить ножи и вилки и сказала:

— Зарежьте меня этим ножом, я ничего не понимаю, но вид у них нахальный, как у разбойников!

Мы с Гришей мужественно снесли это оскорбление. За правое дело можно и пострадать!

Разговор с Татьяной Васильевной был короткий. В комнате была только она и вожатый нашего отряда.

— Ну? — спросила Татьяна Васильевна очень строго. — Я жду ваших объяснений. Прежде всего — где ваши пионерские галстуки? Это очень серьёзный вопрос! Вы что же, дрались, что ли? — прибавила она рассерженно. — Отвечай, Туманов!

Гриша на секунду закрыл глаза. Я чувствовал, как тяжело ему выдержать такое незаслуженное обвинение, но он овладел собой.

— Нет, мы не дрались, Татьяна Васильевна, — сказал он, глядя ей прямо в глаза. — Мы с Толей сделали одно очень полезное дело, но на этом пострадали и мы сами, и наша одежда, и пионерские галстуки. Даём честное слово и просим поверить нам. Больше мне нечего сказать!

Татьяна Васильевна помолчала немного. Лицо её смягчилось и посветлело.

— Хорошо, — сказала она. — Я верю вам. Честному пионерскому слову нельзя не верить! Идите!

Мы отдали салют и, уходя, слышали, как она сказала вожатому, что отменяет разбор нашего дела на дружине впредь до особого распоряжения.

Всюду стояли группами ребята и шумели. Среди них металась Люся Михайлова. Я видел, как она в волнении теребила свои косы, размахивала руками и говорила, говорила не умолкая. И мне захотелось подойти к ней, взять её за шиворот, тряхнуть как следует и сказать: «Да знаешь ли ты, противная девчонка, что мы сделали?» Но я почувствовал на своём плече твёрдую руку Гриши и, прикусив губу, прошёл мимо Люси, стараясь не глядеть на неё.

Встреча с композитором Виктором Николаевичем прошла прекрасно. Ребята были очень довольны. Но мы с Гришей ничего не слышали: ни слов, ни музыки. Мы сидели в самом конце зала и находились во власти своих дум. Только теперь мы чувствовали, как устали от всех этих трудов и волнений.

Однако никто из нас не подозревал о том, что произойдёт через пять дней. А произошло вот что. С утра в лагере поднялась суматоха. На двенадцать часов была назначена торжественная линейка. Все суетились и бегали, празднично украшали лагерь. Люся Михайлова была сама не своя от распиравшего её любопытства. Да и другие ребята были удивлены не менее её: «Что такое? Почему такой парад?». Никто из нас ничего не знал.

Без пяти минут двенадцать к воротам лагеря подъехала «Волга». Из неё вышли два человека в форме железнодорожников. В одном из них, с чёрными пушистыми усами, мы узнали машиниста паровоза, другой был нам не знаком. С ними вместе приехал и начальник нашего лагеря — Алексей Петрович.

Мы с Гришей стояли в строю, как всегда рядом, но только сегодня мы незаметно держали друг друга за руки, потому что оба были очень взволнованы. Мы понимали, что неспроста приехал к нам на торжественную линейку машинист паровоза.

Мы оказались правы. Машинист рассказал всё, как было. Потом говорила Татьяна Васильевна, Алексей Петрович, и, наконец, незнакомый нам железнодорожник прочитал приказ, где было сказано, что начальник дороги объявляет нам с Гришей благодарность и награждает нас часами. Потом… Я уже не запомнил всего, что было потом. Девочки поднесли нам цветы, и все нас поздравляли. А тётя Даша даже расплакалась и сказала, что она никогда не верила, что мы разбойники. Только к вечеру все успокоились.

За ужином ко мне подошла Люся Михайлова. Она была какая-то совсем другая, тихая и задумчивая.

— Скажи, Толя, — начала она неуверенно, — как это вы могли молчать? Ну ни словечка!.. Пять дней!.. Ведь это такое событие! Такое крупное событие!..

— Скромность и выдержка, — ответил я, стараясь подавить в себе чувство необыкновенной важности, которое распирало меня в течение всего дня. — Надо уметь быть стойким, — прибавил я и подумал: «Если бы не мой друг Гриша Туманов, я бы давно всё разболтал, да ещё приукрасил…»

— Молодцы! — сказала Люся и глубоко вздохнула.

Ей хотелось ещё что-то спросить меня, но она не решалась.

— Может быть, ты хочешь узнать, который теперь час? — поинтересовался я.

— Да, да, Толя… — зашептала она растерянно. — Скажи, пожалуйста!

Небрежным жестом я отвернул рукав рубашки и взглянул на сверкающий циферблат.

— Без четверти девять, — сказал я. — Совершенно точно, как с последним сигналом по радио!

Мне очень хотелось сказать: «А вот ты говорила — курица забрела на участок. Курица! Подумаешь!». Но я не сказал. Уж если быть скромным и сдержанным, так быть им до конца!