Страх накатывает, стены сжимаются сплошной чёрной водой, остатки воздуха, я приклеен ко дну этой лужи, но умирать не хочется, как ужасна надежда своей лёгкостью поведения, эта женщина, от которой зависело все, она всё время худела, но самое обидное было то, что на неё тоже тратился воздух, она тоже хотела дышать. Сколько молитв, сколько безответных посланий, кто бы ответил, я бы завязал переписку. Ищу во тьме возражения своему спасению, точно я уже не верю в его возможность. Недоверие к себе – вот что пугало, его всё больше, а здесь и так места мало. Моя воля, как отравленная рыба, барахталась на поверхности веры, не имея возможности ухватиться плавниками за нечто более ощутимое, чем вода её рассуждений. Но я не был настолько верен бесчеловечности, чтобы получать удовольствие от страданий, иначе мне было бы легче без воздуха, без воды, без света спать здесь, умирать, наслаждаясь. Я даже соглашусь, что смерть совершенна, но совершенно не хочу умирать, дайте мне умереть посредственно, лет через пятьдесят, в своём болоте, в своей постели, пусть от болезни, во сне, почему именно сегодня, здесь так неудобно лежать, так неудобно умирать в двадцать.

Всего несколько часов в одиночестве – надежда худела, вера рассуждала. Одна только мысль о смерти вызывала, как неотложку, саму смерть, а та уже мчалась по освещенным улицам извилин, к своему больному, зная, что сможет помочь ему только одним своим внутривенным взглядом, время её в пути – время для пациента на то, чтобы сойти с ума от собственного страха, который иголку за иголкой втыкал в остывающие конечности, подбираясь к столице государства – к сердцу. Оно птицей билось в груди и хотело выскочить из клетки, выломав прутья рёбер. Чем бы его заткнуть?

«Нет, так не пойдёт, – успокаивал я себя снова и снова, вслух, про себя, как угодно. – Тихо, тихо, тихо, надо успокоиться, а то я тут сдохну раньше от сердечного приступа, вот так уже лучше, всё хорошо, всё будет хорошо, скоро кто-нибудь придёт».

Дико хотелось повернуться на бок, ягодицы и части спины потеряли всякий смысл и чувства, я готов был поверить, что и они имеют чувства. Я вспомнил свою бабушку, которая перед смертью долго болела и полгода не вставала с постели, и которую нужно было переворачивать время от времени. «Чтобы не было пролежней», – объясняла мама, когда приставал к ней с вопросами: «А бабушка умрёт?». «С чего ты взял? Не волнуйся, скоро она поправится». И по лицу мамы растекалась акварель, она прижимала меня к себе, гладила по голове. Кто бы меня сейчас погладил… Я бы спросил у неё: «Мама, а я умру?».

А вдруг про меня забыли? От одной только мысли, от одного прикосновения к ней страх начинал расти на глазах и приобретать чудовищные размеры, играть на нервах, как на огромном органе, разрывая съёжившуюся душонку жадными зубами. Как губительна одна только мысль. Нет. Смерть – это не со мной, я не мог воспринимать её серьёзно, как и свою жизнь, просто жил, не придавая этому большого значения, пока не оказался в этом ящике в компании темноты, страха и смерти. Как её можно воспринимать серьёзно, пока жива надежда, в последней клетке мозга, даже если её уже давно не кормили и она, одичавшая, забилась в самом углу.

Я пил темноту большими и маленькими глотками, захлебываясь, словно нефтью из трубопровода, я вдыхал её, темнота пахнет страхом, я не знал, что страх вызывает тошноту. Жуть лезла в глаза, как ночь, которая никогда не закончится, и я чувствовал, что-то вот-вот меня вырвет чёрной пустотой на одежду, на воспоминания, на будущее, на свободу. Тем временем заблеванная свобода храпела в кубрике.

Одиночество раздирало изнутри, внутренний мир накрыло атомной войной, каждый атом тела просил свежего воздуха, цепную реакцию ущербных мыслей трудно было сдержать, её нарастающий гул отзывался тахикардией, пожаром в сердце, который было не затушить проталинами слёз на висках. Но в этом вонючем ящике не было даже места, чтобы угомонить как-то испуганное, скачущее сердце. Я не думал, что так страшно умирать, я не хотел об этом думать. Обычно взгляд упирается в стены, в дома, в горизонт, темнота не могла быть той опорой, взгляд проваливался в темноту.

* * *

Меня стукнуло об стенку гроба от толчка, машина резко затормозила, водитель выругался:

– Блин, кот какой-то выскочил, прямо под колеса, откуда здесь коты?

– Кот? – посмотрел в лобовое стекло второй. – По ночам их полно везде, да и сама ночь напоминает мне кошку, такая же скользкая и независимая, кажется, они делают её ещё чернее.

– Мне показалось, этот кот разговаривал по мобильнику. Бред какой-то, возьми руль ненадолго, что-то у меня взгляд замылился, передохну.

– Да я уже держу.

Гроб был открыт, и я мог видеть, что машину вели двое. Автомобиль покачивало, скорости не чувствовалось, смущало только то, что у него было два металлических руля, приглядевшись, я понял, что это – самые обыкновенные задвижки от трубопроводов, мужчин было видно плохо, но голоса мне показались знакомыми. Один из них смотрел в боковое окно, другой вглядывался вдаль… В динамиках надрывался Робертино Лоретти с песней «Аве Мария».

– Ты всё на запад смотришь? Что там, Борис?

– Да, хорошо там, наверное, солнце всегда на запад уходит, я ему верю, все солнца уходят на запад.

– Кот, кстати, тоже на запад двигался.

– Уйти никогда не поздно, Алекс.

– Ему не было и восемнадцати лет, а он уже ушёл со сцены, и слава на всю жизнь осталась, и деньги.

– И мне бы хватило восемнадцати лет.

– Сценизма-то понятно, а вот цинизма?

– А чего ушёл?

– Голос потерял.

– Такой принципиальный. Хотя каждый из них решающий, голосов всегда не хватает.

– Хорошо поёт.

– Итальянцы все поют.

– А этот хорошо.

– О чём, интересно?

– Что-то про Марию. Ему нравится её новая ава…

– Видимо, любит он её.

– А она не очень. Как играет на связках его души, стерва.

– Кстати, что ты аву не обновишь? Всё время одинаковый какой-то.

– Не одинаковый, а стабильный, это разные вещи.

– Даже государство меняет раз в четыре года.

– Оно не только аву меняет, но и друзей тоже. Я вот всё думаю, как можно не любить человека с таким голосом?

– Да, запросто. Может, он беден.

– Ты думаешь, если человек беден, то его и любить некому?

– Не знаю, а кому он нужен – бедный? Отечество бедных не любит, общество тоже, родственников сдувает, любовь сохнет, вот тебе нужны бедные друзья?

– Нет.

– И мне не нужны.

– А ты что думаешь, Фолк?

– Думаю, что правительство начинает любить только в случаях глубокой депрессии, кризисов, когда ему худо и нужна поддержка. Перед выборами очень любит. Чрезмерная его говорливость лишь предупреждает о надвигающейся опасности. Или в случае вооружённых конфликтов, когда нужно пушечное мясо. Правда, джойстик национальной гордости в последнее время барахлит. Вера не бездонна. Что касается Родины, то здесь любовь безответная: либо ты её любишь, и она тебе изменяет, либо она тебя любит так, что ты вынужден изменить ей, покинув её.

– Вот тебе что нужно от правительства? – развернулся в мою сторону Алекс.

– А что нужно обычному человеку? Работу любимую, денежную, дом с удобствами, где я, сытый, смогу размножаться.

– Не так уж и много.

– Но ведь и этого нет.

– Думаешь, дело в государстве?

– Да, не любит оно свой народ, да и как оно может любить, если бесчувственность давно поразила его мозг, с самого начала карьеры. Вы скажете, так и должно быть, слишком большое тело у нашего государства, и им трудно управлять, но ведь правительство же взялось за это… И не отпускает, не глядя на то, что дела идут скверно, точнее сказать – хреново.

– Дела и раньше не шли хорошо.

– Прошлое, история – не аргументы, всё валится из рук, из-за того, что никто и не берётся, потому что, пока посчитают личную выгоду и посоветуются с командой, время уходит, не попрощавшись, не оставив записки, куда оно ушло. Водитель не отдаёт руля, пока у автомобиля есть бензин… Или газ.

А это тщедушное окружение, хороводы вокруг очка, подлецы собираются у анального отверстия правительства и соревнуются языками, те, что больше всего ненавидят бедных, потому что сами когда-то были такими, испытав эту нехватку в детстве.

– Языками вылизан путь наверх – это ты верно подметил. Так ведь никто и не скрывает, а может быть, даже и гордится.

– Они докладывают о грядущих победах, о причинах их несостоятельности, о трудностях, возникших в выполнении поручений, в общем, о своей беспомощности, подчёркивая животную преданность голосом и овалом, но играют фальшиво, и всё это снимает центральное телевидение для тех же бедных, которые, пока смотрели, стали нищими. Им уже похеру, хуже не бывает, еб… оно всё провались, сгори огнём, если бы не кредиты, и не компенсированные дети, которых тоже надо кормить, если бы не жёны, которым надо выглядеть, если бы не было стыдно признаться: да, я нищий среднего класса – вот где яйца, за которые государство держит свой народ. Почему такая огромная страна, с таким большим потенциалом, с таким сильным духом влачится с таким несчастным лицом?

– Люди сами слюнтяи. Они не умеют ни жить, ни умирать. Я вижу, как паштет выдавливается утром на улицу на работу из своих каморок, он заполняет общественный и личный транспорт, он дышит и пашет, им некогда видеть даже друг друга, незачем, масса – она везде масса, она везде рвотная, к вечеру – обратно по тюбикам. Кто-то этой пастой чистит добела свои зубы и сплевывает, чтобы улыбаться с экранов и на неофициальных встречах.

– А что изменится, если народ вдруг станет богатым?

– Как только правительство сделает его счастливым, народ научится ненавидеть, по крайней мере, не быть таким равнодушным, каким стал в последнее время.

– Так ты считаешь, что народ в жопе оттого, что равнодушный, или он стал равнодушный, когда попал в такую жопу?

Я задумался, вопрос был сложный и мне не хватало ещё пары курсов универа, чтобы на него ответить…

– Не бойся, Фолк, в жопе тоже можно испытать удовольствие, если речь идёт об анальном сексе, – взял на себя инициативу Оловянный.

Алекс продолжил:

– Быстрее всего мода проходит на людей, на слова, на совесть она прошла ещё раньше, все эти пламенные речи уже не катят, от них непроходимость в кишечнике, а это попахивает пробками, бунтом, революцией, какое бы правительство ни было, даже самое демократичное, оно не хочет, чтобы его свергли.

– Что может сделать правительство, если народ такой бестолковый? Жалко тебе его? Не жалей, жалость рождает малодушие. Алекс, держи руль крепче, что-то тебя влево ведёт, – встрепенулся Борис.

– Держу-держу. Мы сейчас на газе едем или на бензине?

– Да не всё ли тебе равно, едем же.

– Все эти разговоры, что все мужи государственные из отряда кровососущих, стары, хотя, может, так оно и есть, все сосут так или иначе, одни – чтобы жить, другие – чтобы выжить, у каждого свой напиток: молоко, кровь, сперма, деньги, нефть, мохито, воздух. Самое необходимое, пожалуй, последнее.

– А мне нравится мохито, – вставил свой язык Оловянный.

– Фолк, относись к жизни философски: есть правящие, есть рабочие, так было… Так будет. Или ты хочешь местами их поменять?

В салоне повесилась пауза. Каждый подумал о чужом.

– Да.

– Хорошо, вылазь из своего ящика, садись за руль.

– Так вы и есть..?

– И есть и пить… Всё это для тебя мы, – по-отечески засмеялся Алекс.

Он освободил мне место. Я выбрался из гроба и перебрался на его сиденье. Руки мои легли на холодную чугунную задвижку, её ход был лёгким и непринуждённым.

– С рулём аккуратней, любое твоё резкое движение может оставить без света маленькое государство. Удобно? Ну давай, веди!

Я всматривался в лобовое стекло, но впереди, кроме густых чернил ночи, ни строчки. Ничего не было видно.

– А куда едем? Я ничего не вижу. Ни дороги, ни электричества. Можно сбросить газ? Страшновато как-то.

– Нет, газ не трогай, цены на него и так ни к чёрту, а если сбросят на нефть, вообще в кювет уйдём. Я же тебе говорил, что это совсем не просто – управлять. Нужны навыки, сколько времени прошло, пока мы сами хоть как-то научились ориентироваться во тьме. Когда нам думать о народе, тут дорогу бы разглядеть. Честно говоря, идём наудачу, надеясь, что в конечном итоге курс выбран верно, но сколько времени займёт этот курс лечения и насколько он эффективен? Есть вероятность, что летим в пропасть, если даже мы это заметим, то всё равно не сможем затормозить, нет сдерживающего фактора. Падение будет жёстким, но мы к этому готовы. У каждого правительства есть своя подушка безопасности. Ну как тебе эта езда?

– Езда-то… Тупо как-то… Ехать, когда дороги не видно. Значит, и вы ни черта не видите, куда ведёте?

– Темноту надо полюбить, нет, не привыкнуть, а именно полюбить, она, как нефть. А нефть – это добыча. От неё и зависит охота.

– В смысле желания?

– В смысле потребности.

– Вот и народ ни хрена не видит: каждый день – словно прочерк, с работы понуро плетётся домой.

Вы когда-нибудь ездили в метро часов в 5–6 вечера? Такое впечатление, что туда ехало человечество, а обратно, с работы – лишь его тень. Прокатитесь, увидите настоящий лик своего народа, да какой там лик – безрадостное хлебало, когда он спешит, ничто его не остановит, даже ядерная угроза, торопится, дорога домой похожа на гонку, на гонку вооружений (по пути в магазине он вооружается колбасой), дома жена-красавица дверь открывает, но он так затрахан, что обстановка уже не радует, как-то приходится с этим смириться, с этим образом жизни, в нём ничего образного, человек живёт безобразно: входить вечерами, выходить поутру, из уютного, к которому привыкаешь быстро, потому что там положить можно на все, как самого на лопатки диван к полуночи, или дети, которые сдохли в детской, я хотел сказать – спят как убитые, дети растут во сне, он это видит, видит их только спящими, под их мерное дыхание вздыхает сам, целует их в закрытые глаза детства, в нём давно уже все умерли – больше ни одной детской мечты. В нём сама ночь. Мечты – это то, что настолько дорого, что даже не продать. Вот я мечтал быть врачом, а теперь задвижки кручу. А ты кем хотел быть, Алекс?

– Военные.

– Военным? – не расслышал Оловянный.

– Пост с военными на пути. Вообще, я художником хотел быть, в детстве ходил в художественную школу, там запах краски, холстов, музы.

«Интересно, чем пахнет муза?» – подумал я про себя.

– Алекс, их тут целая армия. Чего они хотят? Мы же им уже заплатили, – перебил его обеспокоенно Борис.

– Да чёрт его знает, может, поздороваться, а может, мало мы им дали. Щас к стенке поставят и прощайте, мечты. Тем, кто берёт, всегда будет мало, но мы-то не первый срок в бизнесе.

«Мне показалось, что где-то я уже слышал эту присказку», – углубился я в раздумья, когда Алекс толкнул меня в плечо.

– Давай обратную рокировку, Фолк, я вижу, тебе здесь понравилось?

– Не успел понять.

– Чтобы понимать, жить надо по понятиям и не выпендриваться, был бы ты глупее – не лежал бы сейчас в гробу.

Как только я забрался в своё траурное логово, машина остановилась по требованию человека в погонах, а я всё продолжал думать: «Что же это такое – быть глупее? Неужели именно глупость делает человека неуязвимым и увеличивает его продолжительность жизни, лучше сказать, продолжительность его счастливой жизни, и есть ли смысл её увеличивать, если она несчастна? Неужели именно глупость позволяет переживать с меньшими потерями страдания души, потому что ум никогда не мог совладать ни с душой, ни с сердцем. Ведь будь я глупее, убрал бы эту блевотину без лишних вопросов и всё, так, стоп, а что за блевотина?».

Я никак не мог понять, откуда она взялась, пытался вспомнить, но ход моих мыслей нарушил голос человека из другого, военного времени.

– Здравия желаю, генерал-майор Олли Гарх.

Ваши документы.

– А ты с такой фамилией всё ещё майор?

– Генерал-майор.

– Будешь так настойчив, станешь. Ты что, телевизор не смотришь? Тогда в глаза нам посмотри, – рассердился Алекс, полностью опустив боковое стекло машины.

– Извините, не узнал.

– А что за маскарад? Зачем столько мяса на дороге?

– Приказ. В городе массовые беспорядки, на востоке один из представителей мелкого бизнеса устроил самосожжение на площади перед общагой. Требовал независимости для своего народа.

– Каждый прожигает жизнь по-своему, – пошутил Оловянный.

– Что за х… на востоке творится? Неужели не разобраться без нас? Народ. Независимость… Как повесим, так и зависнет, и будет зависеть, пока выгодно: от наркоты, алкоголя или собственной гордости – это не важно. Его вредные привычки – наше будущее.

– Сгорел?

– Нет, ещё горит. Теперь там вечный огонь, народ требует разбить мемориал памяти жертвам несостоявшихся бизнесменов.

– Это мы решим как-нибудь без вас, майор Олли Гарх. Проехать-то можно?

– Можно. Проезжайте.

– Я имею ввиду, по городу.

– Там неспокойно, особенно в центральном районе, слон бродит по центру города.

– Со слоном мы справимся, – рассмеялся Борис и добавил: – Грамотно разводит этот майор. Наверное, хорошо учился.

– Ты думаешь, этому можно научиться?

– А для чего тогда высшее образование? Чтобы научиться народ разводить. Тебя же тоже этому учили. Чем лучше его разведешь, тем крепче власть. Народ любит такую. Чтобы имела днём и ночью.

– Крепкая власть на данном этапе не актуальна, народ настолько затраханный, что даже власть его больше не хочет. А он все, как сука блудливая, трахни меня ещё, хотя бы в последний раз. Смотреть противно. Меня сейчас больше беспокоит слон.

– Лучше на женщин смотри, они пока прекрасны.

– Да, женщины – это нечто, только об этом не знают или мы редко говорим, гораздо выигрышней соврать – как ты похудела, дорогая. И тогда даже незнакомки будут тебя любить на протяжении всего вечера, а может, и всей жизни. Красота – как средство самозащиты, хотя и зло, разрушающая сила, дуэль, война. Воспевая красоту, мы стремимся к войне, потому что за подлинную красоту приходится биться, и речь идёт не только о женщинах, но и о самых любимых из них. Я недавно понял, что даже жена может быть прекрасна.

– Конечно, за неё биться не надо, куда она денется.

– От хорошей жизни не убежишь, – усмехнулся Алекс.

– Может, ты ещё и стихи им пишешь?

– Может, и пишу.

– Жаль, что ты не пьёшь, могло бы помочь. А как у тебя с английским? Вроде училка была ничего…

– Учу неправильные глаголы.

– Ну и…

– Бакс, банк, бакс…

– Что же в них неправильного? Вроде все в рост.

– Неправильные оттого, что мы не понимаем, почему они не все спрягаются так, как мы хотим.

– Ты опять про женщин?

– А с кем ты сейчас?

– Есть у меня одна женщина, психиатр. Мне с ней спокойно и хорошо.

– Нервы твои восстанавливает?

– Да, распутала мой комок нервов, связала носки, можно дома ходить без тапочек, теперь я сочувствую только паркету.

Тут я не выдержал, чтобы не спросить:

– А у неё есть дочь?

– Да, – теперь уже Борис повернулся ко мне.

– Мэри?

– Точно, ты откуда знаешь?

– Я не знаю, оказывается, я её совсем не знаю.

– Голосует кто-то на трассе. Возьмём?

– Лишние деньги никогда не помешают. Притормози.

– До супермаркета возьмёшь? – прожёг темноту голос с сильным акцентом.

– Сколько?

– Двести.

– Мало.

– Триста, и поехали.

– Хорошо.

– Садитесь сзади.

– А у вас тут уже кто-то лежит.

– Не бойтесь, это гроб. Там наш Фолк, он смирный.

– Не люблю я покойников, – сказал тот, что с бородой, своему спутнику на родном.

– Любить приятней живых, – ответил ему с пониманием бородатый.

– А что у вас в сумках?

– Тротил.

– Тротил? Тогда пятьсот.

Двое опять перекинулись на своём:

– Эти частники совсем обнаглели, говорил тебе, надо было на троллейбусе ехать.

– Троллейбус-мроллейбус, мир единый, как проездной, мы здесь проездом, и нет смысла экономить, – ответил ему борода и одобрительно кивнул:

– Ок.

– В машине не бахнет?

– Нет, у нас здесь всё под контролем.

– Здесь? У вас? – закипел было Алекс. С чего вы взяли, что здесь – это у вас?

– А что тебя смущает?

– Вы считаете, что контролируете здесь всё?

– Да.

– Ну давай, докажи мне! Если у тебя получится, тогда не вы мне, а я вам доплачу пятьсот, – завёлся Алекс.

– Посмотри на этот телефон, – протянул трубку Алексу Борода. – Видишь здесь кнопочку зелёную? Если ты на неё нажмёшь, то ни тебя, ни меня, ни тротила. Но ты не нажмёшь, ты найдёшь тысячу причин, потому что ты сознательный, ты не хочешь умирать.

– А ты хочешь?

– И я не хочу. Но я нажму. Знаешь, для меня это ничего не стоит, потому что я верующий. Что, по-твоему, сильнее, сознание или вера?

От ответа Алекса отвлёк телефонный звонок. Судя по разговору, кто-то просил денег, ясно, что он позвонил не вовремя, отказ можно было понять и без контекста, мимика человека как-то по особенному реагирует, когда у него просят денег. А отказывают все по-разному, страдают те, кто этому так и не научился. «В школе этому не учат, там любят послушных, как и в армии», – почему-то подумал я.

– Кто там? – заинтересовался Бледный, настойчиво ковыряя одним пальцем в своём ухе, как будто хотел настроить нужную волну в радиоприемнике.

– Не знаю, я не расслышал, сказали, что то ли душный я, то ли бездушный.

– Так это одно и тоже.

– Получается, что душный и бездушный – это синонимы?

– Иногда получается.

– Если бы всегда получалось, то все получали бы, сколько хотели.

– Как же он может получить, если ты ему отказал?

– Значит, у него не получилось. И у этого тоже не получилось убедить меня, но говорит красиво, дай ему пятьсот.

– У меня всё на карточке.

– Фолк, одолжи пятьсот, я тебе потом отдам.

Я вытащил из кармана банкноту и протянул Бороде.

– Плохая примета – деньги у мёртвых брать, – прошептал на своём подельник Бороде.

– Разве это деньги? – сплюнул Борода, складывая купюру.

– Но ответьте мне на один вопрос. Что вы всё со своим тротилом носитесь, спать людям не даёте? – не унимался Алекс. – Вы слышали, что на днях слон упал на небольшую зависимую страну?

– Какой слон? – спросил бородатый, который постоянно теребил свою растительность на подбородке, прореживая и поглаживая, будто хотел собрать хороший урожай корнеплодов в конце сезона.

– Обычный слон, пять тонн свежего африканского мяса прямо на абсолютную монархию, там, правда, и снег большая редкость, он упал почти как снег на голову, посреди города. Представляете: утро, почти никого, лишь одинокий торговец бананами сидел и курил в небо, и тут неожиданно – слон.

– Укуренный, что ли? – вошёл в историю Бледный.

– Кто?

– Да не слон же.

– Он тоже подумал, что ему вместо сигареты косяк продали. Решил, что надо купить ещё, раз от её дыма даже небеса разверзлись, смотрел своими текильными зрачками то на слона, то на хабарик, и думал: «Может, всё же это облако, они так похожи на слонов», потом подошёл с опаской, понюхал, потрогал, нет, слоном пахнет.

Пока бизнес думал, в стране началась паника, режим пал, кабинет ушёл в отставку, не зная, как очистить улицы от плоти, что вывалила на город.

В то время как торговец звонил продавцу табака, слон встал, отряхнулся, хоботом собрал парашют, на котором было написано: «Свободное падение – свободной республике!» и вышел, вышел из города, двинул в соседний, в общем, куда-то рассредоточился. Теперь там новая власть. А торговец тот оказался журналистом иностранной газеты.

– А чего он упал? – задумался над моралью Борода.

– Ты про режим или про слона?

– Может, уши отказали в полёте? – заржал Оловянный, перестав теребить своё ухо.

– Выяснилось позже, что это была спланированная акция и таких слонов уже выращивают стадами для новых десантов. Вот как надо действовать, глобально, тоннами, сейчас глобализация даже в терроризме. А вы что, возитесь со своими килограммами. Смешно.

– Я всё чаще слышу, что сейчас вовсю используют в политических целях животных, в особенности тех, что занесены в Красную книгу. Недавно стая китов была ударена током в Тихом океане, каким-то мощным аккумулятором, огромные обезумевшие млекопитающие рванули к берегу, тем самым создав гигантские волны, цунами смыло несколько островов вместе с ультраправыми и их тоталитаризмом, размыло берег материка и репутацию правительства, которое уходило в отставку вплавь на надувных спасательных лодках.

– А мыши, разве вы не слышали про компьютерный вирус, который передают мыши, чума уже захватила планету. Ежедневно их выбрасывают на рынок миллионами. Через этих маленьких животных можно распространять любую инфекцию, прежде всего они поражают мозг и центральную нервную систему. Достаточно одного прикосновения, и ты уже неизлечим, тебе уже не хочется гладить ни любимых собак, ни любимых. Самое страшное то, что в первую очередь страдают дети, они, как никто, склонны к компьютерной зависимости. А эти твари-грызуны живучи и неприхотливы, могут жить без воды и пищи, покладисты, им не нужны клетки, они спят, как собаки, на ковриках.

– По-моему, Алекс, ты стал слишком впечатлительным. Я слышал только про акул, которых использовали против неверных за вторжение в территориальные воды, да и то всё это мне кажется маловероятным, – попытался успокоить своего друга Бледный.

– Ну не только животных, что скажешь про насекомых, которых выращивают для ведения подобных войн? Эпилептики-смертники были зарыты заживо и скормлены червям в каком-то горном ауле, и когда у тех, в свою очередь, начался припадок, это спровоцировало трещины в коре головного мозга земли, сотрясение её мозга, толчки стёрли с её лица несколько городов, они превратились в руины, сам Рихтер со шкаликом какое-то время спустя констатировал десятибалльное землетрясение.

– Руины привлекают туристов, – практично заметил Оловянный.

– А недавно гигантскую стаю бабочек вспугнули атомным взрывом, якобы были обычные испытания, бабочки крыльями так намахали, что вызвали понижение давления, практически создали вакуум в одном штате, при высоком в соседнем, и как следствие – появление торнадо, который снёс крыши не только домам, но и губернаторам этих штатов, и прочим.

– Кстати, уже подъезжаем, скоро супермаркет, – прервал разболевшуюся фантазию своего напарника Оловянный.

– После твоих рассказов на запад ещё сильнее захотелось, какая-то необъяснимая сила вытесняет меня отсюда, с родной земли.

– Это страх, если уж засел в башке, то растёт как на дрожжах, вот он тебя и вытесняет из собственного сознания.

– Я не ожидал этого хода слоном, не был готов. Может, всё же на запад?

– А Фолка куда?

– В добрые руки. Погибнет он без присмотра.

Машина остановилась у супермаркета. Он сверкал пищевым оазисом в пропасти ночи, автомобили подъезжали и уезжали, как железные тележки с пустотой, толкаемые гастарбайтерами, каждый возил личную пустоту на своём транспорте и каждый хотел её чем-то заполнить, хотя бы едой.

– Спасибо, – поблагодарили люди с тротилом и вышли.

– Ну что, Фолк, будем прощаться, душно здесь стало: мы дальше на запад поедем. Извини, что не смогли тебя похоронить по-человечески, времени не хватило, да и рука не поднялась, привязались мы к тебе. Обиды на нас не держи. Да и сам себя в обиду не давай. Привет там всем, если кого из наших встретишь. Даст бог – свидимся.

Машина утонула в нефти ночи. Я присел прямо на асфальт (как я устал лежать) под луной и огромной вывеской «Супермаркет», магазин, где можно купить всё. «Пожалуй, я бы купил себе этот космический прожектор», – подумал я. Свобода – как замечательно её почувствовать, неужели есть что-то более приятное, неужели власть? Очень хотелось пить, я встал и двинулся в пасть магазина.

* * *

Так как умирать человеку, который знает, что должен, но не знает, когда и как, он должен просто к этому привыкнуть, как к любви, как к дружбе, как к мусору, который надо выкидывать каждое утро. Только следующее будет уже без меня, но сначала должны умереть все те, кого я знаю, хотя бы в моём сознании.

Пространство, где нет других, других лиц, и я затираю его своим, своим пространством, своим человечеством, которое вымрет как вид, я чувствую, как оно уже выплёскивается за край, и я исчезну туда, где я не был ни разу, из этой комнаты, где не смог прижиться, где вся мебель – это мои одеревеневшие руки и ноги, минимум соседей-мыслей, остались самые страшные и живучие, где тишина режет глаза и крыса-темь грызёт мою мебель, делая предсмертный маникюр. На самом деле, мне уже надоело бороться, я уже на лопатках – туше, я признаю себя побеждённым и буду лежать, пусть смерть возьмёт меня сверху, если она любит сверху… Цепляюсь за жизнь ещё по инерции, словно плющ за стену. Смерть – это худшая, из которых я делал, адская работа – вот чем занимаются в аду. Чувствовал, как запекается кровь в жилах, в капиллярах моей сущности, она, вскипячённая, остывала. Я пытался изо всех сил шевелить непослушными пальцами, но скоро понял, что на это уходит слишком много энергии, воздуха. Что же лучше: перспектива на прошлое или бесперспективность будущего? Если ты удручён настоящим, сомневаешься в будущем, неизбежно скатываешься в прошлое. Я готов был пожить и в прошлом, только бы в живых. Лёжа на спине, я снова шевелил пальцами, только бы не остыли, руки, как не видящие ничего глаза, очково быть слепым. Я играл очком… Траурный марш.

Казалось, я выбрал весь кислород до атома и уже нахожусь в вакууме, потому что все мои отчаянные глубокие вздохи душили ещё сильнее. В лёгких не было той лёгкости, наверное, они уже отекли и могли только хрипеть, как у животного в последней агонии. Жизнь так смертельна. Я грыз жёсткую резиновую прокладку футляра, тянул зубами с таким откровением, что даже не сразу заметил, что один из них уже сломан. Выплюнул кусок кости в темноту: меня найдут здесь беззубого, скажут, что он сломал зуб об смерть. Интересно, как я выгляжу щербатый? Кончик языка интуитивно нащупал нерв обломка в десне. Больно – это верный признак, что я ещё жив. Да, нервы ни к чёрту, больно лечить зубы без анестезии, а умирать без неё в тысячу раз больнее. Это была какая-то другая, неведомая боль, так, сплёвывая своё тело, я уходил в сладкий вкус собственной крови, который преследовал меня, пока она не свернулась чёрной кошкой в углу ночи.

* * *

День был убит в самом расцвете. На небе рана, кровь запеклась на горизонте над самым морем, вата облаков не могла остановить кровотечения, скорбные сумерки уже печатали некролог: убийство средь бела дня, жертва лежала на горизонте в ящике неба, человечество в восхищении, в шоке. Закат жизни – как красиво, как талантливо. Занавес ночи и аплодисменты волн.

* * *

Вдруг я почувствовал, что ящик подняли, потащили куда-то. Ура, наконец-то, я же был уверен, что меня спасут. Про меня вспомнили. Чёрт, а я уже тут наложил полные штаны, какой же я трус… Человеку свойственно думать о самом худшем, копаться в этом, закапываться, хоронить себя и материть всех, и кричать о помощи. А на самом деле нет повода для волнений, они и есть, извилины, их причины, и волнуются они не по содержанию, а по форме.

«Куда же они меня несут?» – думал я, лихорадочно глотая воздух…

– Люди, откройте, мне здесь нечем дышать… Я задыхаюсь, – шипел гербарий моих губ.

В этот момент ящик замер, доброжелательно лязгнули замки. Электричеством ударило по глазам. Свет и воздух – как я по ним соскучился. Высушенным ртом начал изо всех сил откусывать воздух, будто это был кусок говядины, а я не ел целую жизнь.

На корабле кричала сиреной военная тревога, всюду слышалась хаотичная беготня и гул сапог, пахло паникой и войной.

Капитан, офицеры смотрели на меня с пугающей надеждой. Тело моё закаменело от долгой лёжки, только голова могла ещё выражать отношение к жизни. Капитан погладил её, как бы удостоверившись в её функциональности, в нём я узнал ФБР, возмужавшего, скорее, даже постаревшего: седые виски из-под фуражки, как ангельские перья, потрескавшееся, как старый холст, лицо, но всё тот же взгляд вовнутрь. Я узнал своих сослуживцев-матросов, некоторые из них были в форме, некоторые растеряли. Они взяли меня цепкими руками и положили на пол, предварительно подстелив боевое знамя.

– Фолк, как ты себя чувствуешь? – спросил ФБР командным голосом.

– Не чувствую совсем.

– Ладно, это не так важно, – вздохнул ФБР и, с волнением в голосе, то и дело сбиваясь с мысли, продолжил: – Мы уже знаем, что с тобой приключилось, но сейчас не время для извинений. Пока ты лежал в футляре, приход четвёртого слона в дом вывел из равновесия баланс сил на нашей планете, враги атакуют. И наше положение довольно тяжёлое. Слон заполонил все улицы и площади, а главное – сознание людей. Запах третьей Мировой войны распространяется быстрее, чем движется сам. Наш козырь – человеческий фактор, именно при бесчеловечном обращении в нём вдруг резко появляется необходимость, в трагические моменты для государства. Сила слона чудовищна, боеприпасы бессильны против такого количества плоти. С твоей помощью мы хотим избежать кровопролития. Вся надежда на тебя, Фол к.

– Положите на него Надежду, – приказал капитан.

В помещение вошла женщина лёгкого поведения, такая, что живёт в сердце каждого, доступная и пошлая.

– Хочешь?

– Это Надежда?

– Да.

– Нет, это не она, Надежда умерла, я сам лично её хоронил!

– Как тебя зовут, красавица? – строго, как на допросе, спросил девушку ФБР.

– Вера.

– А где Надежда?

– Надежда была вчера.

– Как тебе Вера? Вроде ничего.

– Кажется, мы знакомы, помнишь, там, в супермаркете? – произнесла девушка, приклеив ко мне свой похотливый взгляд.

– Вера, это ты? – я с трудом узнал её, она как-то изменилась, постарела что ли, осунулась, и эта яркая помадная дешёвка, макияжный вызов, брошенный в лицо на скорую руку, вульгарная улыбка, пойманная в сети морщин. «Что с ней стало? Неужели это она?» – парковалась мысль в извилине, создавая пробку.

– Что-то не верится.

– Отставить Веру.

– Есть отставить, – и Колин, взяв женщину за талию, как бокал со старым добрым хересом, увёл в темноту трюма.

– Ты понимаешь, о чём я?

– Но я не хочу воевать.

– А кто тебя спрашивает? Ты присягу давал?

– Давал.

– Ты же любишь свою Родину?

– Люблю.

– Тогда в чём проблема?

– Без веры не могу.

– Я вам приказываю, матрос Фолк, – расстегнул верхнюю пуговицу ФБР. – Не волнуйся, твоё имя будет увековечено, дети будут тобой гордиться, они будут счастливы.

– Но у меня нет детей.

– Они есть у нас.

– Что я должен делать?

– Ничего. Ничего не бойся.

– Но что конкретно?

– Ты должен умирать, как можно дольше. Ты должен остановить слона. Скажи мне своё последнее желание.

– Хочу, чтобы вы немедленно прекратили войну, хочу мир во всём мире.

– Мир – это невыгодно. Мир выгодно только спасать, а для этого и существуют войны. И помни о наших детях. Давай что-нибудь другое.

– Хочу постучать по барабану…

– Принесите барабан.

– Есть только бубен, – прогнулся Колин.

– Бубен сойдёт?

– Ок, тогда вы стучите, а я скажу. Мне всё равно, что будет с вами и с вашими детьми. Пусть бахнет всё, всё что вы тут нагромоздили, весь ваш тухлый мир, который так тщательно гримируете, со всем вашим движимым и недвижимым. Ваша недвижимость в мозгах, её может сдвинуть только пожар. Война – это и есть пожар. Пусть сгорит всё ваше благосостояние и моя нищета. Вам это дорого, вам это нужно – тушите! Мне по барабану.

Тут подошёл комиссар, в галифе из крокодильей кожи и в чёрном плаще, из петлицы которого торчала ромашка.

Он медленно достал ромашку, понюхал, так что его нос запылился от жёлтой пудры, и пересадил на мою грудь, как будто это было сердце, а он – донор.

– Алекс? – пытался я сдуть пыльцу с его жёлтого носа.

– Тебе идёт форма офицера, – попробовал я использовать свой последний шанс, зная, насколько падки военные на тщеславие. Страшно не хотелось погибать, вовремя не струсив, я пытался зацепиться хоть за собственные трусы, чтобы не утонуть в этой трясине.

– На то она и форма, чтобы любому дерьму можно было её придать, – видимо, не до конца понимая значение этой заученной на всякий случай фразы, важно выбасил комиссар и достал часы, на цепочке которых болталось маленькое кадило, так и не посмотрев на циферблат, громко возвестил:

– Времени в обрез.

Быстро застегнул плащ на все пуговицы, так что он приобрел форму рясы, и засунув в кадило остаток сигареты, начал раскачивать его. Дым тёплой ватой заволок наши лица. Напряжение спало. Даже в лампочках. Потускнело, как в храме. Комиссар прежде всего проповедник, и, как всякий проповедник, он умел убеждать людей… Чем умнее себя считали люди, тем легче ему это удавалось. Когда у человека нет веры, только образование может заставить его умереть добровольно. Он нашёл болевую точку и надавил на моё сознание, как на прыщ, который мешал ему пройти кастинг на главную роль:

– Сынок, это война, тот, кто живёт, в полном смысле этого слова, подталкивает к краю обрыва тех, кто хочет выжить, они обязаны подохнуть за того, кто живёт хорошо, каким бы ничтожным он ни был, ничтожество живее всех живых, потому что оно ничто. Смирись с этим и ступай. Вдохни поглубже, воздуха больше не будет.

– Комиссар, мне страшно, – обречённо возразил я.

– Страх – это же твоё нормальное состояние, ты с ним вкусил мир, ты с ним и уходишь. Чтобы тебе было легче, кричи что-нибудь дерзкое, то, чего никогда бы себе не позволил при жизни ты, а скорее, не позволяло общество…

Я пытался сопротивляться, однако конечности не слушались, и скоро моим мясом зафаршировали пушку. Меня зарядили. Теперь я снаряд, я тот самый не розовый слон, который рванёт так, что мало не покажется. Я почему-то вспомнил первый полёт человека в космос и постарался улыбнуться так же.

Представил, как кто-то пакостный и ничтожный подводит меня к пропасти, к краю жизни, темноты, забвения, могилы, плоти, к раю, где должно быть всё включено, замер и через мгновение взвился вверх, чтобы скоро вонзиться, погрузиться в бескрайнюю плоть Родины. Как же она всё-таки красива…

Внизу осенняя солёная лужа плескалась среди гор и степей, море целовало берег, а он всё сомневался: то раздевался, то снова накидывал на себя синее влажное одеяло. Где-то на горизонте замер слон, мир всегда сомневался, и когда он решался убить, это уже была война.

Я летел и кричал на весь мир:

– Кыш, государство, пошла на х…, смерть, мне нужна другая! Пошли на х… все, кто хочет мною руководить, я вам не верю…

2011