– Пожалуй, что никакой, – проснулся я в поту. В мои штаны забралась эрекция, член был каменный, член – это один из самых неуправляемых механизмов, настолько твёрдый, что, казалось, им без труда можно было пробить дыру в этом гробу. Правая рука держалась за него, как за меч, за поручень в метро, как за достоинство и желание жить.

Вообще, в армии рука частенько проводила время в кармане в его компании, когда делать было нечего, а в армии нечего, поэтому все дрочат, и в прямом, и переносном смысле. Мастурбация – это ответственность за тех, кого приручили. Достоинство, и его тоже можно приручить.

Всё ещё чувствуя в руках грудь Моны Лизы, я начал дрочить, меня никто не видел, разве что Бог, что бы он мне сказал на это? Это вредно, претит законам армейской службы или высокой морали, ослабляет мощь нашей армии, так или иначе, мораль была замарана. А если жить мне осталось всего ничего, и я ещё ни разу не спал с женщиной, я – девственник, вот в чём вся драма. Дрочить в гробу – в этом было нечто некрофилическое, отчаянное, и безысходная духота, и недостаток кислорода, и даже запах резиновой прокладки – всё возбуждало.

Презервативами у вас пахнет, сказал бы Бог. А я бы ответил: «Да, был тут один гондон, который меня закрыл, вот и воняет. Иногда от одного гондона зависит целая жизнь».

Это была агония, образы сменялись со скоростью движения руки: то Мона Лиза, то Мэри, то голая девка, стоящая на четвереньках, из какой-то неутомимой порнушки, вздыхающая на немецком. Её сиськи елозили по мятым цветам хлопкового поля постели, при каждом движении цветы сгибались, но затем вновь улыбались ярко-голубыми бутонами с жёлтыми язычками. Кадры менялись всё быстрее, рука была всё настойчивей, член всё эмоциональней, воздух всё напряжённей, пульс всё громче и чаще. И вот уже все три героини слились в один двадцать пятый кадр, в одно похотливое животное. Выдох, член мой высказался на весь остальной мир, разбрызгивая остатки слюны в темноте, как ворчащий подросток, теряющий вес, рост, силу, достоинство в крепкой руке общества. Опустошился, словно меня кто-то выскреб и физически, и аморально. А если меня здесь найдут мёртвым с мокрыми штанами, будет неудобно, трупу будет неудобно, надеюсь, сперма засохнет раньше, чем я. Когда всё хорошо, не думается о херовом, а когда всё плохо, попробуй себя заставить об этом не думать, трудно и душно.

Глаза открыты, как окна в ночное небо, одиночество склонно, так склонно к мастурбации, но и к самокопанию, а позднее – и к самозакапыванию, вырыть могилу в самом себе – это легко. Темнота подобралась ко мне слишком рано, слишком болезненно, как утомление, возбуждённые силы слабели от одной только мысли: жопа, конец.

Где же эти козлы, почему забыли про меня… Можно подумать, что это они все надоели мне смертельно, поэтому умираю здесь один. Кукла в коробке, которую вот-вот должны купить. Но покупатель задерживается или вовсе передумал, если даже потом мною будут играть в школу, в доктора, в семью, поженят, оторвут руки и ноги, отстригут волосы, разденут и бросят в кучу таких же никчёмных кукол – всё равно это лучше, чем лежать здесь молодой и здоровой, одной в ночи. Сыпь отчаяния покрыла тело, оно чесалось от бессилия.

Тихо. Мёртво. Негде разлакомиться надежде, она выдохлась и закемарила в переулке ночи, прямо под открытым небом. Может, и не человек умирает, умирает иллюзия мира, что его окружала, что окружала меня. Не я, мир умер – врал я себе, выискивая оправдание собственному страху. Тающая самоуверенность. Здесь даже времени нет. Теперь я лучше стал понимать, что такое – умереть безвременно и, отгоняя от себя эту мысль, снова пытался вспомнить что-нибудь приятное. Удобно прятать трусость за приятные воспоминания.

* * *

Горизонт размандаринился, небо всматривалось в угрюмую воду. Цитрусовая кожура заката откинула багрянец на шприц собора, на плечи домов в окнах солнцезащитных очков и ещё на несколько человек – они, как и я, торчали здесь, несмотря на какие-то дела, уже несколько минут. Торчали, ощущая сильную передозировку красоты. Даже природа научилась обманывать, на самом деле так красиво не бывает: невозможная красота. Я давно подсел на эту иглу, как только приехал в город камня и воды, и не знал как с неё соскочить, впрочем, и не пытался, уж больно красив он был. Река выгуливала кораблики разных пород – от мопсов до сенбернаров, они, лая, бороздили бетонное отражение лиц домов, те, поморщившись, снова обретали невозмутимость и умиротворённость.

Я стоял на мосту, у выхода из метро и читал то, что пишет небо на бурой глади канала, тени от мира, брошенные на неё, но, в отличие от теней на асфальте, эти были цветными. Прижавшись к стене здания, кто-то настойчиво стучал в кожаную дверь барабана, сбивая с ритма город и мои мысли. Ожидание не провоцирует твоё самолюбие, если ты никого не ждёшь, а просто без дела стоишь – оно незаметно, а когда ждёшь любимого человека, ты начинаешь прокручивать в голове сцену встречи и планировать контрапункты, но это не имеет ничего общего с пунктуальностью. Если ты ждёшь слишком долго, то начинаешь чувствовать боль, непонятную, неясную каплю нервов, хотя никто не трогает, к тебе никто не прикасается, не брызгается оскорблениями. Оглянувшись, я увидел рядом парочку – парень с девушкой – губы в губы, мужские руки собирают урожай её груди, а боль всё сильнее, оказывается, они встали на мою тень, не так уж она и бесчувственна.

Но Мэри не заставила ждать себя вечность, она выскочила ко мне ярким впечатлением из скучной толпы. Я приобнял, поцеловал её щёку, она – мою шею. А потом уже мы скрепили эту встречу сургучом губ.

– Как ты думаешь, здесь есть рыба? – кивнул я на воду.

– Насчёт рыбы я сомневаюсь, но головастики – наверняка.

– Вот кто счастлив по-настоящему – плывёшь себе, ни о чём не думаешь, а вода всё теплее и теплее с каждым днём.

– Ты считаешь, если голова большая, то и думать не надо?

– Как ты можешь думать, если счастьем вынесло мозг?

– Ты много видишь таких счастливых?

– Ну вон тот, например, с барабаном.

– Мне кажется, он только косит под просветлённого, вид у него не очень счастливый.

– Да, в общем, это не главное.

– А что же тогда?

– Чтобы ты так же сияла всегда, как и сегодня. Мне так много надо тебе сказать!

– Сколько?

– Где-то займёт три гига оперативки.

– Ну говори.

– Я люблю тебя.

– И?

– Остальное в фотографиях.

– И что там?

– Как я тебя хочу любить.

– Порно, небось?

– Скорее, стихи, а что такое порно в твоём понимании?

– Порно – это когда несколько бездарных актёров пытаются показать всем, что с ними было бы, если бы они попали в большое кино.

– Умная ты, даже страшно.

– Страшная и умная…

– Нет, тогда лучше глупая и красивая.

– А стихи о чём?

– Ты же их всё равно не любишь.

– Особенно рифмованные, рифма парализует слова, они там, как инвалиды, теряют подвижность. Даже порно как-то честнее. В стихах обязательно один врёт, а другой слушает и говорит: «Как же красиво, восхитительно… ты врёшь (последнее он думает не в слух, про себя), я тоже так хочу». А поэт: «А я хочу вас. Вы же видите, какой я умный и смелый, давайте займёмся любовью, пока вдохновение!».

– Да, чтобы докопаться до истины, надо столько соврать.

– Может и вырвать от такого количества? А ты мне так часто врёшь?

– Постоянно. Это происходит неосознанно. Женщины не любят правду, правда – это скучно и холодно.

– И когда ты мне соврал в последний раз?

– Когда сказал, что люблю. На самом деле я люблю не столько тебя, сколько это состояние. Люблю тебя любить.

– Ты как представляешь себе это чувство?

– Мне кажется, это такая эйфория, которая не даёт тебе заснуть, даже когда очень хочется, а после не даёт проснуться, потому что любить так же приятно, как спать.

– Когда хочется, вообще трудно заснуть.

– Так это сон или бессонница?

– Скорее, снотворное и дифибриллятор в одном флаконе. Увидела любимого – словно взяла флакончик, поцеловала – словно подушилась.

– А ты когда-нибудь любила по-настоящему?

– Только по-прошлому.

– Ну и как там, в прошлом?

– Любовь по-прошлому мертва.

– Так ты меня не любишь?

– Нет, конечно.

– Значит, мы оба не любим. Ну-ка, возвращай мои игрушки.

– А ты гони девственность.

– Я не брал.

– Где же я её потеряла?

– Я этого не знаю.

– За что я люблю такого урода?

– За отсутствие.

– За отсутствие чего?

– Красоты. Уродов любят за отсутствие красоты. Красота мешает сосредоточиться, отвлекает от самой сути человека.

– Спорно, не такой уж ты и урод, даже не уродственник ещё, хотя насчёт отсутствия очень верно, именно когда тебя нет рядом, я понимаю, что люблю, что любовь волочится за мной, как парашют за романтичным разведчиком.

– А как же сейчас, в этот момент?

– И сейчас тоже, только неосознанно, вот ты врёшь неосознанно а я – люблю, потому что нет времени осознать.

– Кто бы сомневался, что ты меня любишь.

– Да вот бабушка на нас смотрит, мне кажется, она сомневается.

– Бабушки всегда сомневаются, иначе бы не дожили.

– Ты ещё и дерзкий.

– Да нет, я плюшевый и подкаблучный.

– Что ты имеешь против ретро?

– Ничего, они меня уравновешивают и среднюю продолжительность жизни. Чтобы она совсем не рухнула.

– Я поняла, давно научилась уже понимать твои шутки.

– Ура, может скоро начнёшь и смеяться.

– Чёрт, тяжело мне с тобой будет.

– Зато можно всегда погладить, а когда я уеду, будешь гладить мои письма.

– Поцелуй меня.

– Зачем?

– Я так хочу.

– А я хочу в грудь.

– Что, прямо сейчас?

– Что тебя смущает? Эскалатор, люди?

– Ты.

– Закрывай глаза, всё, нет никого, только мои губы.

– Почему люди так любят целоваться в метро?

– Я бы сказал: почему люди так любят, любят так, любят на людях?

– А как им ещё любить?

– Легче, без страданий, без давления, без чувств.

– Чувства трудно контролировать.

– Но ты, похоже, уже научилась? Забрала свои губы в тот самый момент, когда эскалатор был на финише.

– Я же чувствительная, – её слова утонули в шуме подъехавшей электрички.

Тюбик вагона выдавил в вестибюль метро тёмную пасту людей, человечество спешило, оно не замечало. Время – единственный фактор, который действует в час пик, его мало, опять мало, оно было съедено работой, и хотелось как можно больше выкроить его для дома. Люди проходили мимо нас, мимо женщины с ребёнком на руках, которая сидела на полу, облокотившись на стену с мольбой картона, что её младенцу нужны срочно деньги на операцию, маску скорби подчёркивало тёмно-зелёное пальто. Только в её глазах со вселенской пустотой времени была целая вечность, там время остановилось.

Мэри положила ей в ладонь несколько монет.

– Эти люди постоянно вызывают во мне жалость. Как с этим бороться, я не знаю.

– Чтобы побороть в себе чувство, надо ему проиграть. Мадонна с младенцем в метро вызывает сочувствие, даже Леонардо да Винчи прослезился бы, глядя на это и разочаровался бы, узнав, как их здесь много.

– Хватило бы и для Рафаэля, и для Микеланджело.

– Классический сюжет, многим этот образ близок, не только тебе.

– Так вот откуда столько религий, если считать что у каждой в руках – будущий бог.

«Осторожно, двери закрываются», – произнёс космический голос.

– Как ты думаешь, двери – это то, что закрывается или открывается?

– То, что хлопает. Двери захлопали в ладоши. А нам далеко ехать?

– До конечной.

– Не любишь метро?

– Не очень.

– Почему?

– Здесь нельзя прислоняться.

– Практически невозможно, теперь со слонами в метро не пускают.

– Странно, что надписи ещё остались. На самом деле, люди в метро мне тоже не нравятся. Что-то с ними происходит на глубине шестидесяти метров под землёй. Они превращаются в каких-то кротов, скучных и замкнутых.

– А ты в метро когда-нибудь знакомился?

– Бывало, но как-то мимо. Обычно всё ограничивается взглядами или их размножением. Я где-то прочёл недавно, что если девушка посмотрела три раза, то можно смело предложить ей кофе, если четыре – кино, если пять – раздавить с ней сухое.

– А если шесть?

– По-моему, поцеловать. Если семь – можно рассчитывать на телефон, ну и так далее.

– А вдруг у неё скрытое косоглазие?

– Только на это и надежда.

– Бежать после какого?

– Думаю, после десятого надо делать ноги.

– Я убегаю раньше.

– Разве тебе не приятно, когда строят глазки в метро, на тебя обращают внимание?

– Я же тебе говорила, что не люблю метро. Может, за это не люблю ещё больше. За повышенное внимание со стороны человечества. Его прикосновение меня раздражает, ведь я с ним не так близко знакома.

– Значит, ты не согласна с этой статистикой?

– Нет, хотя можно проверить. Выбери себе жертву из вагона, и считай взгляды.

– Ты серьёзно?

– А что, надо же проверить силу твоего очарования.

– Ладно, вот та молодая брюнетка с цветами на руках.

– Эта? Конечно, ты прекрасен и всё такое, но мне кажется, у тебя здесь никаких шансов. Видно же, что девушка едет со свидания и она вполне счастлива.

– Нет шансов – это мой конёк, с тобой у меня их тоже почти не было, всё-таки мы с тобой из разных сословий.

Ещё только втекая в вагон, я уже заметил эту девушку, да и как было не оценить человека с цветами? Однако и она давно пристально наблюдала за нами, но Мэри до этого стояла спиной к сцене и не могла заметить этой перестрелки. Сколько уж там набралось взглядов, я не считал, только подошёл к ней на следующей станции, поздоровался и поцеловал. Мы перекинулись парой фраз и вместе вышли из вагона, когда он распахнул двери.

Мэри была в шоке. Она зардела, словно небо на закате, и не знала как себя вести и куда себя вести.

* * *

Мне хотелось смеяться над собой: какого я сюда полез? Вот придурок. У меня же была такая прекрасная возможность струсить, но смех переходил в немое рыдание, самобичевание, и снова в жалость к самому себе, мёртвую, как тишина. Меркнет ум. Как это тревожно – не чувствовать своего тела… Разбирая беспорядок в своей коробке, сумятицу в черепе, внесённую страхом близкой смерти, я пытался сосредоточиться, выделить главное, но выделялся только пот недомогания на лбу, невозможности невозможного. Абсурдность ситуации резала лезвием больно и беспощадно: как будто тебя втянули в безобидную настольную игру со смертельным исходом. Старался нашарить воспалённым сознанием почву в своих полушариях, ключ спасения в глубоком кармане тьмы. Извлекая оттуда связи с теми живыми и здоровыми, ничего не подозревающими людьми, но они ещё сильнее отдаляли от веры в освобождение.

Вот уже несколько часов я лежу в комнате без стен, без потолка, просто я их не вижу. Жду. Только я и настольная лампа моего сознания, я пишу письма, одно за другим, всем, кто мне дорог и каждую минуту отправляю телеграммы тем, кого ненавижу, о том, что они мне больше неинтересны, чтобы больше не писали и забыли мой адрес, что мир – всё ещё война, и что если даже они мне напишут, я не успею им ответить, потому что они будут убиты. Мир – это и есть война, из-за которого весь сыр-бор.

Ничто так не отвлекает от смерти, как письма, думаю, она на меня за это не обидится. Тем, у кого не было на это слов, оставляли вместо букв цифры. Завещание. Они-то знали, чем близких порадовать и всё ещё хотели быть добрыми. Быть добрым – какое заблуждение, какая могила. Это понятие слишком круглое и добавить нечего, всё равно скатится.

Я понял, что единственный способ выжить здесь – это представить, что все остальные вымерли, тем более, что я их больше никогда не увижу. И я стал хоронить всех друзей, близких одного за другим, и я начал представлять то, что мог бы назвать мёртвым представлением, представлением мёртвых. Ни грусти, ни печали, просто так получилось, люди прощались и уходили. Я умру последним, и никто не заметит этого, только пуки не более, я должен был к этому сам привыкнуть.

«Привет, мам, у меня всё не очень. Я знаю, что если ты получишь это письмо, ты будешь плакать сильнее, чем я сейчас, я никогда не любил твои слёзы так, как ты мои, успокаивая, и сейчас они покажутся сладкой росой по сравнению с горечью твоих рыданий. Не смогу, мне нечем тебя успокоить. Может, время, которое для меня, того, что ещё держится за край жизни, остановилось, я никогда её так не любил, как сейчас, я никогда так не любил тебя, как, оказывается, умею любить. Останови меня, я уже пасу свои сухие слёзы, они скатываются горячими камнями по вискам. Я всегда думал, что смерть – это далеко, не со мной.

Не хочу умирать из-за этого подонка, мир губят подонки, письмо тебе – как успокоительное. Между живыми и мёртвыми – пропасть, я в неё упал со сверхзвуковой, и от этого у меня здесь так тихо, со сверхсветовой, поэтому у меня так темно, скоростью.

Бог безынициативен и равнодушен, я должен выкарабкиваться сам. Может, его нет здесь, он вместе со временем вышел в соседнее пространство, в кубрик. Вместе с потерей чувства времени, теряю чувствительность своих конечностей. Ухожу в бесконечность. Скоро можно будет сказать, что я бесконечен. Страдания, теперь я знаю, что это – пролежать в коробке из-под снаряда без возможности встать, сесть, видеть. Может, они и возвращают нас к Богу, я адресую их Богу, но письма, видимо, не доходят, мольба безответна, теперь я понимаю, что такое безответная любовь. Если бы он мне ответил коротко: „Чувак, потерпи немного, скоро тебя освободят“, мне не надо большего».

И в этот момент я действительно что-то услышал, как будто бы кто-то постучал по корпусу футляра, проплыла вялая вобла надежды с выпученными глазами… Всё стихло, она не вернулась. Переписки не будет. А может, он посчитал меня мёртвым, раз я в гробу? Если ты лёг в гроб, высока вероятность, что ты умер, и тебя похоронят. Я снова открыл глаза, чтобы увидеть справедливую улыбку Господа. За что?

* * *

У меня были и раньше такие письма, которые я просто писал, зная, что никогда не отправлю, в них слишком много действительности, а она действует на нервы, поэтому от неё бегут, обходят, прячут в чехлы чахлых улыбок.

«Мама, что ты видела в этой жизни, кроме работы и очереди в магазине, что ты ещё увидишь, человек без денег, без здоровья, сидя на пенсии, оседлав её, как протёртый диван перед телевизором. Меня. Вот она, твоя последняя радость, теперь я далеко, в большом городе. Мне везде хорошо, ты же знаешь, я неприхотлив, могу плодиться и размножаться в любых условиях чистоты и грязи, правды и лжи, музеев и коммуналок, шедевров и убожества. Так что не беспокойся. Чем больше городу на меня наплевать, тем больше я к нему привязываюсь.

Город как город, большой и толстый, машины, не замечая, проезжают сквозь, сквозь меня идут люди, я сижу за столиком в кафе, они отражаются в стёклах, но, по сути, наяву – то же самое. Здесь никто никого не замечает, никто никому не нужен, нужно только твоё участие или отсутствие, даже сам себе ты становишься ненужным, потому что справляешься и так при помощи телефона или Интернета. От этого охватывает тоска, здесь-то он тебя и вербует, город, ты мечешься в поисках самого себя, смысла, денег, связей, признания, глядя на себе подобных, то восхищаясь, то осмеивая, и думаешь, что это и есть настоящая жизнь. Солнце задыхается в весенних тучах, земля уже больше не может пить, как пьянь размазанная стелется у ног, и ты не перестаёшь себе врать – как я люблю этот город, как я люблю такую жизнь, как я люблю тебя, как я люблю то, что я не люблю. Во всём этом столько искусственного, что оно не может не нравиться.

Я живу рядом с Зоопарком Победы и выхожу погулять туда, куда собаки выводят своих хозяев, иначе бы вторые сгнили в квартирах. Весна – под ногами белая мякоть хлеба с изюминками дерьма, но это не булочка, как будто и снег умеет срать, слава богу, это только собаки, они старались всю зиму. У природы отходят воды, земля сдерживается, чтобы её не стошнило от токсикоза, весь мусор зимы выпер наружу, небо пытается смыть с города старый грим, грязь дождём. Он колотит в стекло: „Пустите!“. Нигде ты себя не почувствуешь таким ненужным и таким бесполезным, как в большом городе, никто не хочет тебя любить, никто не хочет тебя, даже убить тебя никто не хочет. Но никто не пропустит вперёд, здесь конкуренция, даже на кладбище, даже чтобы умереть. Искусство делает искусственное дыхание тем, кто хочет умереть красиво. Музеи, культурная жизнь, архитектура – это только фасад, этим город выпендривается, внутри – жёсткое обращение. Чувствуешь, я стал жёстче, как жёсткий диск? И в этом я нахожу много нового, я записываю всё подряд, и сейчас мне кажется, что я смогу отобрать самое нужно и выкинуть из жизни лишнее, я буду так думать до тех пор, пока она сама меня не выкинет. Всё реже тебя вспоминаю, но это временно, пока я молод, пока меня не прижало, в молодости можно не смотреть на часы, не думать о родителях (они просто тупо присылают тебе деньги), не думать о прошлом, потому что в нём, как в природе, нет ничего интересного, всё уже состоялось, всё уже прошло и наступило, настоящее наступило на горло так, что сперло дыхание. Время большого хаоса, где я пытаюсь собрать себя, как новую планету в Солнечной системе из каких-то молекул, создавая свою молекулярную решётку, за которой я спрячусь от врагов и от друзей. Друзей много, ты просто их добавляешь, как соль, в бульон своей жизни, по вкусу, или удаляешь, как зуб, который сгнил, а может, ещё гниёт и болит. Они приходят и уходят, кто-то – захлопывая с треском дверь, кто-то – оставив её открытой, дружба подсыхает, потому что ею нельзя заниматься, как любовью, время от времени. Да, я завёл кота, точнее, он мне достался по наследству от бывшего хозяина комнаты, которую я снимаю. К животным привыкаешь быстро, они становятся похожими на старые мягкие игрушки, которые сами забираются к тебе на колени, чем больше ты их гладишь, тем больше думаешь, что жизнь удалась, может, и они думают так же, не понимая что жизнь – это та, что может подставить».

* * *

Ноги спарились в сапогах, в прямом и переносном смысле, они горели и шевелили пальцами, будто губами, которые переговаривались между собой, теряя от зноя чувствительность. Горящие пятки напомнили мне последнюю весну, когда мы с Марией шли набережной по нагретому солнцем асфальту. В рюкзаке моём лежала бутылка вина и пара пластиковых стаканчиков. Измождённые, мы сели на тёплый гранит, скинули обувь и окунули ноги в холодную реку. Потом наблюдали закат, слово прекрасную казнь, где небу непременно должны были снести голову.

Я налил Марии ещё белого:

– За что пьём?

– Чтоб скорее было лето.

– Будет.

– Откуда ты знаешь?

– Так сказало перед смертью солнце, – закусил я её губами, она моими, понимая, насколько мы голодны. Я не очень любил алкоголь, зная, что утром мне это дорого будет стоить, голова закатится под софу и будет трещать, как на волнах эфира крикливый радиоприёмник соседа, что некому будет её принять, садовую, кроме тех незнакомцев, которые вместе со мной примут душ, метро и вытрутся байковым полотенцем тел. Несмотря на это, мы продолжали пить полусладкое и друг друга, покалывая слетавшую с наших уст чепуху своим остроумием:

– Как ты считаешь, любовь – это глупость?

– Почему глупость?

– Потому что ты слишком озабочен сейчас, настолько, что на твой лоб выбежало несколько морщин, – провела по моему лбу пальцами Мэри.

– Это не морщины, это ум.

– Вот и я говорю, что все глупости делаются с умным выражением лица.

– Нет, любовь не глупость. Любовь – это когда ты понял, кто тебе нужен, но не стараешься понять, зачем.

– Вот почему ты не стараешься.

– Да, я уже несколько месяцев как влюблён.

– Я так и подумала, что с первого взгляда. Ты здоров? – поднесла повторно к моему лбу руку Мэри.

– Недомогание.

– Я так и подумала, что влечение.

– Не знаю что с этим делать, доктор.

– Недомогание – это серьёзно.

– Что посоветуете, доктор?

– Домогаться.

– Это рецепт? – накрыл я её небольшую упругую грудь своей ладонью, чувствуя дерзкий подъём всех моих гормональных акций на бирже желаний.

– Это политика. Хотя я не люблю политику.

– Почему?

– Мне не нравится безответная любовь, – окутала она своей рукой мою шею и крепко прижала свои губы к моим.

– Девушка, можно с вами познакомиться? – ляпнул я, когда объятия разомкнулись.

– Спасибо, нет.

– Почему нет?

– Не люблю, когда на меня дышат алкоголем.

– Вот я и подошёл с надеждой дышать теперь только вами. Я люблю тебя.

– Прекрасно, ну что я могу ещё добавить? Держи меня в курсе, – смеялась Мэри.

– Не веришь? Слышишь, как бьётся моё сердце? – прижал я её ладонь к своему лбу.

– Да, бесперспективно.

– Не может быть.

– Может. Я жду здесь принца, а вы со своими поцелуями.

– Здесь нет никаких принцев. У нас же республика. Разве что только в музеях.

– Есть. Однажды он увёз меня на карете… скорой помощи.

– С чего ты решила, что он принц?

– Ровно в двенадцать он принёс мне в палату сок из тыквы.

– Сок из тыквы?

– Да, меня увезли ночью с аппендицитом, а утром он пришёл проведать. Ладно, шучу, не принц это был, а доктор. Ты мой единственный принц, и точка! – снова поцеловала меня в щёку Мэри. – И никаких запятых.

– Если считать, что запятая – это и есть вышедшая из себя точка. Чувствую, я так долго не протяну, устану от твоих упрёков.

– Всем хочется быть безупречными. Может, на колесе скатнёмся, – предложила Мэри, устремив свой взгляд к мерцавшему вечерней программой колесу обозрения.

– Легко, – согласился я, подшофе абсолютно забыв про свою боязнь высоты. – Только накинь сначала куртку, холодно уже.

Минут через двадцать нам уже оторвали корешки билетиков, и мы забрались в кабинку из стекла и металла.

– Хорошая конура и тёплая, – устроилась на пластиковом сидении Мэри.

– Ага, главное, отдельная, – начала кабинка медленно подниматься вверх.

* * *

Оттого, что штаны мои отсырели, через эту сырость внутрь меня стал проникать холод. Дрожь одиночества, темноты и уныния. Страх того самого вечера.

* * *

Поначалу я старался не смотреть вниз, всё больше на Мэри. Не давая покоя её губам.

– Я так ничего не увижу, Фолк.

– Увидишь, – впившись в её губы, молился я об одном: чтобы колесо скорее завершило свой порочный круг. Где-то на полпути колесо встало, будто в спицу ему кто-то вставил палку. Мы застряли, на самом верху, как выяснилось позже, из-за проблем с электричеством. В тот момент батарейки сели и у меня: я почувствовал полную беспомощность, потому что жутко боялся высоты, но не это было самое страшное, гораздо страшнее мне было признаться в этом девушке. Пришлось собрать всю свою волю, чтобы её хватило укрыть покрывалом невозмутимости не только меня, но и Марию. Некоторое время мы молчали, глядя вниз: Мария – на магму текущих по автостраде автомобилей, которые переговаривались красными угольками стоп-сигналов, я – на свои ладони, как будто читал молитву за внезапное приобретение мужества. Потом медленно перевёл глаза в темноту, за стеклом кабинки, там пылали звёзды. Я постарался всем своим сознанием вжиться в эту ночь, в эту темень, чтобы держаться как-то за неё, переводя взгляд всё ниже и ниже в сверкающую бездну города.

– Чёрт, думаю это надолго!

– Да не волнуйся, сейчас включат, поедем, – не верил я сам своим словам. – Просто они решили проверить высоту наших отношений, – пошутил дрожащими губами.

– Ты чего такой бледный? – посмотрела Мария на меня.

– Вижу печаль в твоих ресницах, – попытался я отвести от себя её внимание, прихватив ещё и своей её тёплую ладонь, которая, пожалуй, сейчас нужна была мне больше, чем ей. – В чём дело? – понимал я, что сейчас мне необходимо было потянуть время, отвлечься от высоты и для этого нести какую-нибудь чушь. Мария, будто сама услышала мои слова:

– Да так, влюбилась в одного и… застряла, – усмехнулась она.

– А он нет?

– Откуда вы знаете? – перешла она на «вы», добавляя театрального драматизма.

– У меня всегда так, поцелуешь и ходишь потом сам не свой.

– Много целуетесь?

– Нет, много хожу, – улыбнулся я. – У вас здесь не занято? – придвинулся я ближе к Марии.

– Нет, садитесь.

– Я не хочу садиться, предпочёл бы прилечь. В ваших глазах такая весна, – вцепился я глазами в зрачки Марии.

– Я не верю в случайности. Особенно в любовь с первого взгляда, – отвела она свои вновь за окно кабинки.

– Я обниму вас крепко? – приобнял я её.

– Звучит очень трогательно, – сжала теперь уже она мою ладонь.

– Я бы любил вас долго.

– Пахнет вечностью, – засмеялась она. Видно было, что её совсем не пугало забвение на высоте, а скорее – даже радовало.

– Я бы хотел вас ночью.

– А днём?

– Днём мне придётся много работать, чтобы ваш интерес ко мне не угасал.

– Я понимаю, вам хочется новизны в отношениях?

– Нет, не новизны, а гармонии.

– Для этого надо как можно меньше работать, и больше играть.

– Тогда, может, поиграем в слова? – предложил я, понимая что текущий диалог заходит в тупик.

– Может, сразу в предложения?

– Нет, именно в слова! Нам нужно найти ключевое слово, пароль, чтобы выбраться отсюда, – сочинял я на ходу новую игру. – Так что ваш ход, ходите.

– Было бы куда, – состряпала удивление на своём лице Мария. Так или иначе, все наши слова и мысли возвращали нас в реальность. А реальность была такова, что мы висели под звёздами уже два часа, и очень соскучились по Земле. – Хорошо, мой, так мой, – согласилась Мэри. – Вы знаете, кем были в прошлой жизни?

– Мне кажется, башней, – всё ещё терзала меня высота, – Эйфелевой.

– Значит, женщиной. На вас карабкались, вас покоряли, брали, любовались видами, – исчерпала она запас своего воображения.

– Да, помню, вы в ногах моих потом валялись, – нашёлся я.

– Значит, я была в прошлой Парижем.

Я засмеялся, и в этот момент кабинка качнулась и поползла медленно вниз.

– Я же говорил, нужно всего лишь произнести пароль.

– Париж! Я тебя люблю! – закричала Мэри и кинулась мне на шею.